В неволе свобода кажется раем. Сфотографируют на документы, и ты не знаешь, куда себя от беспокойных дум деть. А фотографируют за месяц. Ночь перед выходом на свободу не спишь. Но напрасно опасаешься, что тебя забудут: в это утро тебя уже вычеркнули из всех списков. Простились с тобой товарищи: ушли на развод. И осталась от них лишь память: Ваня подарил свитер серый, который ему прислала мать, Юра — носки, Халиль — шапку баранью, Витёк — брюки. Только ботинок ни у кого не нашлось подходящих — то велики, то малы.
А так мучительно долго ждать, когда будет девять часов и начнут работать конторы — хочется бежать к друзьям, хоть последние часы, минутки побыть с ними!..
— Ваня!.. Юра!.. Халиль!.. Витёк!.. — кричать, кричать хочется от какой-то непонятной вины и боли: «Вот если бы все вместе!..»
Как же хочется на свободу!..
Достаю фотографию матери. Начинаю всхлипывать. У братишки на гимнастерке награды пересчитываю. А сестренка совсем большая стала…
И плачу оттого, что адрес для справки об освобождении я указал другой.
Достаю фотокарточку Лиды Герасимовой. «Заочницы». Два года с ней переписывался. Лида с гитарой сфотографирована. Беретик белый… На груди косы толстые. Глаза, наверное, у нее черные или карие. Она так вопросительно на меня смотрит!..
— Прости, Лидушка, не из армии я тебе писал письма, как врал долгое время, а из заключения!
Как хочется быть добрым, хочется быть нарядно одетым, хочется сказать дорогим людям: «Здравствуйте! Я приехал!»
Если бы был у меня хоть один орденок, как у брата!..
А рассвет наступает медленно-медленно… Летом солнышко почти не заходит, а теперь появляется поздно. Наверное, скоро придет начальник режима. Скажет:
— С вещами!.. На освобождение!..
И он приходит. Посмотрел на меня, улыбнулся:
— Ну что, сынок, домой пора собираться, к маме!
— Спасибо, гражданин начальник! — Мне трудно говорить: губы не слушаются и загибаются книзу.
— Все, сынок, гражданин кончился: товарищем через час звать меня будешь! Пойдем!..
Смотрю на свою койку. Она у меня под Ваней Тимониным. На ней теперь Витёк спать будет.
Со старшим лейтенантом дошли до дверей — в дверях он остановился и, показывая на ряды колючей проволоки и забор, сказал:
— Запомни это место, сынок. Одного хочу: думай на свободе об этой колючей проволоке и… счастливых тебе дорог в жизни!
С Белого моря дует холодный сырой ветер — натягиваю шапку Халиля на самые уши, руки засовываю в рукава стеганки из солдатского сукна со стоячим черным воротником и тороплюсь к вокзалу.
Но вот и областной центр. Вдруг вижу заманчивую вывеску «Столовая». Захожу. В зале замечаю такого же остриженного и в стеганке со стоячим черным воротником, подхожу к нему.
— Помогай, — говорит он, — набрал, а съесть невмоготу: пузо ломит!
Помог ему — показалось мало. Наелись — подниматься трудно, а глазами еще что-нибудь съел бы. Наконец нас попросили: столовая на обед закрывается. Подошли к вокзалу — поезд на Москву будет только завтра утром.
— Поехали к моей сестренке, она здесь, в Соломбале живет! — предлагает новый знакомый.
Северную Двину переезжаем на речном трамвае. Река широкая. Волны с белыми гривами несутся на пароходик.
Переехали.
В магазинах продавались яблоки, виноград.
Запомнилось — виноград и улица Виноградова. Но, оказалось, не потому так названа, что виноград продается, а по имени героя гражданской войны Павлина Виноградова.
Несколько раз нас останавливала милиция. Напарнику справку отдавали тут же, а мою, прочитав, всматривались. «Рецидивист?» — даже один спросил.
— Не-е, не курю! — ответил я, впервые услышав это слово.
— Ты дураком не прикидывайся! — напустился на меня милиционер. — Почему не выехал из города?
— Дак поезд же ушел, — отвечал я. — А теперь вот с другом к его сестре идем!
— Хорош друг! — сказал милиционер, отдавая мне справку.
Значение слова «рецидивист» я узнаю через несколько часов.
Сестра друга встретила нас слезами. Схватила его за уши: трясет и плачет, трясет и плачет… А меня по спине ладонью хлопнула.
— У-у-у, непутевые! — и засуетилась с едой.
— Не надо, — говорит друг.
— Это что, в тюрьме так кормят, что и есть не хотите?
— Не-е, мы в столовке на левом берегу поели, а поезд ушел, пока мы ели.
— Так ты и ко мне не хотел зайти?
— Не-е, зашел бы, да вот товарищу на Москву надо, а поезд ушел. Поспать бы нам!..
Она нам постелила на полу. Постелила и спрашивает:
— А у вас этих самых, — и пальцами шевелит, — нет?
— Вшей-то, что ли? — переспросил друг. — Да там такая прожарка… Вот понюхай, и счас пахнет.
— Эх, устроила бы я тебе такую прожарку!.. Да ладно уж… дома отец с мамой устроят! — сказала и ушла в другую комнату.
Мы сразу же уснули.
Проснулся я от тяжелых шагов или от голоса: какой-то мужчина тихо разговаривал. Из открытой двери другой комнаты падал свет, а перед дверью стоял старшина милиции — с буквой «Т» на погонах — и всматривался в нашу сторону. Я растолкал друга и, накрыв головы одеялом, шепчу на ухо: «Слушай, милиционер какой-то ходит!». Друг фыркнул: «Дак это же зять мой!» — и мы под одеялом рассмеялись.
— А ну, поднимайтесь, гаврики! — услышав наш смех, старшина вошел в комнату и тут же включил свет.
— Здорово, шуряк! С прибытием! — сказал он весело. — Через полчаса я вернусь, и чтобы вы на ногах были!
— А куда он? — спросил друг сестру, которая тут же вышла из другой комнаты.
— Куда?.. За вином побежал! Была бы моя сила, я бы тебе такое угощение устроила. А он — за вином!
Ругала мужа, а на стол ставила закуску.
Старшина пришел, когда мы уже умылись и сидели за столиком. Капуста соленая, огурцы, рыба копченая так привлекали — сил нет. Рыба и в лагере надоела, но не такая — треска больше да селедка. Я молчал, старшина разговаривал больше с другом, а когда выпили «за освобождение» — сделалось жарко и даже слышать стал хуже, осмелел.
— Скажите, пожалуйста, — боясь старшину назвать товарищем и собрав всю свою вежливость, спросил: — Что означает слово «рецидивист»?
— А ты не знаешь?
— Нет. Один милиционер проверил наши документы на улице и спрашивает: «Ты — рецидивист?» Я ему отвечаю, что не курю, а он не верит.
— При чем же рецидивист и курево? — спросил старшина.
— В тюрьме я встречал морфинистов, некоторые «план» даже курят, шелк, а я курить не умею.
— Сколько ты раз судим?
— Два. Второй раз за побег из колонии и за чемодан.
— Эх вы, рецидивисты!.. Ремень бы пошире взять да вдоль, всей спины разков десяток!.. Рецидивист — это закоренелый преступник. Вот, скажи, чемодан-то зачем тебе нужен был?
— Я думал, там поесть чего: старший лейтенант со змеей на погонах ела курицу, а чемодан лежал на второй полке, а я — на самой верхней. Под крышей вагона перегородок не было — я чемодан поднял, пока она ела, по верхам и вышел из вагона. Ушел к последнему вагону и на крыше чемодан открыл, а там одно женское: комбинации, кофта, туфли, сапоги хромовые…
— Ну и куда бы ты с этим чемоданом делся?
— Думал продать и ехать в Одессу.
Старшина рассмеялся:
— Ехал в Одессу, попал на Север! Освобождение-то куда взял?
— В Донбасс.
— У тебя там что — отец, мать?
— Нет, денег там много на шахтах зарабатывают.
— А родные где?
— Во Владимирской области.
— Послушай, дружок, не езди ты ни в какой Донбасс. Кати-ка прямо к мамке своей: тебе в паспорт будет вписана хорошая статейка, и куда бы ты ни пришел поступать на работу, от тебя будут отбояриваться: и надо людей, да не надо. А чем ты жить будешь?
Ночью я думал над словами старшины, а утром он проводил меня на вокзал и посадил в поезд.
И хотелось приехать к матери не таким, а приехал, в чем был. Мохнатой шапки Халиля она просто испугалась.
Было утро, и она только начинала растапливать печь. Я вошел без стука. Увидев меня, скрестила руки на груди:
— Господи!.. Свят-свят!.. Кто это? — проговорила напуганно.
— Это я… мама!
— Федюшка-а, неужто ты-ы?..
И какой же маленькой мама стала: уткнулась мне в грудь, а голова ее под моим подбородком.
— Да скинь ты эту страшную шапку! Как нехристь стоишь какой! — она сдернула шапку с моей головы и тут же бросила в печку…
Во всем старшина оказался прав: в документы мне была вписана статья о паспортном режиме, и слух о сыне-тюремщике тут же разнесся среди жителей поселка кирпичного завода, куда брат, демобилизовавшись из армии, перевез мать с сестренкой из села. А если принять во внимание, что на кирпичном работали люди из соседних селений, то я сразу же сделался «знаменитостью». Молодежь во все времена молодежь, но если где-нибудь шум или драка, то за всех я один был в ответе: «А тебе чего тут надо — опять в тюрьму хочешь!» — и вспомнились слова одной песни Витька́, которую он пел особо надрывно — закроет глаза, покачивает головой и поет во всю силу звонкого голоса. «Ах, для чего же добывал себе свободу, когда по-старому, по-прежнему я — вор!». Я начал ходить на работу, в вечернюю школу. Но прижиться так и не смог. Благо, что пришло время надеть военную форму. И после возвращения из армии у родных задерживаться не стал.
Сибирь привлекала меня на уроках географии, в художественных книгах. И вот по ней я еду: строек, строек тут!..
Паспорт теперь чистенький — получен уже на основании свидетельства о рождении. Но ни один город, ни одна станция не трогают как-то.
И вдруг объявление по поездному радио: «Граждане пассажиры, наш поезд прибывает на станцию Тайга!». И тут же Никола Сибиряк вспомнился. Бегу к проводнице, забираю билет — очень захотелось с Николой встретиться.
Рассказывал Никола, что в каком-то Забуре домик его бабушки, и он туда поедет, когда его выпустят. А его выпустили. Знаю это потому, что в тот день, когда его выпустили, он принес мне передачу, в которой самой нужной оказалась фуфайка — была осень.
Сделав у дежурной по вокзалу отметку об остановке, спросил ее про Забур.
— Сейчас перейдете через перекидной мост и шагайте по улице прямо, прямо. Вам встретится широкий лог — это и будет Забур.
— Так улица и называется — Забур?
— Не-ет. Забур — это не улица, там несколько улиц — это место такое!
И я пошел. Забур действительно оказался Забуром, где так забуриться можно, что на другую сторону переходить не решился: мело, бушевало, выло…
Походил по северной стороне, то поднимаясь выше крыш маленьких домиков, то спускаясь под самые окна, и на восточной стороне длинной улицы встретился с хорошо накатанной дорогой.
Ничего не выяснил: ребятишки Николу Сибиряка не знают, взрослые — тем более, а фамилия его мне самому неизвестна: Сибиряк — кличка.
Дорога шла на север и пересекала железнодорожное полотно, затем поворачивала на запад, параллельно рельсам. Иду просто по направлению к вокзалу, чтобы ехать дальше. Здесь уже улицы. Левая из них начиналась каким-то стройдвором, где виднелись кучи досок, бревен, кирпича… На правой стороне маленькие домики, а за ними — школа-десятилетка. Напротив нее серое здание с вывеской: «1-й строительный участок Дорстройтреста».
Миновав эти дома, неожиданно услышал веселые мужские голоса, которые доносились откуда-то из-за двухэтажного деревянного здания.
И вот увидел несколько десятков парней. Без верхней одежды и шапок, они с азартом валтузили друг друга и играли в снежки. Даже смотреть было весело на этих здоровяков, в снежки играющих. С криками, гоготом, незлобивым матом…
И вдруг парни одновременно к двери бросились — толпятся, друг друга в спину толкают…
Втолкались. Я подошел к этим же дверям: узнать, что это за заведение такое? И прочитал над входом вывеску в рамочке «Тайгинская трехгодичная школа паровозных машинистов».
Про железнодорожное училище я, конечно, знал, но вот что школы машинистов существуют — узнал впервые.
Вошел в ту же дверь. Старушка с тряпкой в руках ругала каких-то коней и подтирала пол тряпкой.
— Вот, кони, пра… кони чистые: навозюкали, нагваздали тут!
— Бабушка, как найти директора школы? — обратился к ней.
— Не директора — начальника, наверно? Так он на втором этаже: по коридору прямо, прямо, потом — наверх.
— Спасибо, бабушка! А вы это каких лошадей наругиваете? — спросил я, уже догадываясь, кого она ругает.
— Лошадей? Каких лошадей?
— А вот что навозюкали и нагваздали?
— Ой, господи, прости меня, грешную, это я этих ученичков: в городе их конями зовут, ну и я, грешная, так же: ишь делов мне сколь тут наделали! — показала рукой вдоль коридора, где еще не успели растаять снежные шлепки.
— По какому вопросу? — спросила меня из-за деревянного барьерчика секретарша, белокурая женщина лет тридцати.
— Да вот зашел узнать, как в школу машинистов поступают.
— Обыкновенно: подаете заявление, свидетельство об образовании за семь классов, в июле — августе сдаете экзамены, предварительно пройдете медкомиссию — всё!
— А документы — когда, сейчас можно?
— Ну что вы? Как набор объявим. К тому же на паровозников последний год набор делали, в этом году на электровозников переходим. Хотите поступать — готовьтесь: по Сибири эта школа одна будет, и наплыв большой ожидается.
Выйдя из школы, я вернулся к зданию конторы строительного участка. Не все ли равно, где работать несколько месяцев? Меня приняли в грузчики и дали направление в общежитие, где я предстал перед комендантом тетей Катей, как называли ее в кадрах. Она тут же повела совсем необычный разговор:
— Помогите мне: умирать скоро и уж сил никаких нет управляться со здешними сорванцами — пьют, хулиганят, а вы, я вижу, человек самостоятельный!
Я пообещал, насколько возможности хватит, помочь, потому как буду ходить учиться в вечернюю школу.
Хулиганами оказались окончившие строительное училище сельские хлопцы, и с моим «опытом» не стоило никакого труда прибрать их к рукам.
— Я бы вас поместила в другую комнату, но там командировочные из треста, а в той комнате, где свободная койка, лежат пьяные и наблевано.
— Ничего, тетя Катя, и не то видели! — ответил я.
Комната, в которую она привела меня, была хуже конюшни. На койках нераздетыми лежали три пьяных подростка. Пахло тошнотворным перегаром.
Посмотрел я на все это, и, в самом деле, аж тошно стало.
— Ничего, тетя Катя, завтра они у меня комнату вымоют. Пусть только утром уборщица принесет ведро с водой и тряпку.
Назавтра около двери стояли два ведра — с водой и порожнее. Хлопцы просыпались.
— Ну и гульнули, ребятишки. Вы чего пили-то?
— А-а, все: и водку, и вино! — говорил, покачивая головой, тот, у которого рядом с койкой красо́ты, губатый и мохнатый.
— Оно и видно. Убирать надо!
— А-а, уборщица уберет.
— Ну, конечно, ей за это и деньги платят, чтобы за тобой чистить.
— А за что же?
— За то, чтобы ты жил в чистоте, по-человечески, а не поросенком! Вот стоят ведра, и начинай!
— А ты кто такой?
— Такой же, как и ты, только в свинарнике с тобой вместе лежать не хочу.
— Тебя никто и не заставляет.
— А тебя заставлял — кто? Ты где живешь? У мамы дома или в общежитии? Не захочешь сам — я уберу… Твоими штанами. А вы что лежите? — обратился к двум остальным. — Может, хотите, чтобы я вас приподнял, как котят, да ткнул носом? Вон тряпка, начинайте мыть.
Хлопцы подчинились. Губатый подошел к двери.
— Не вздумай хитрить! — предупредил его. — Вечером будешь скулить под дверью!
— Я за веником! — ответил губатый.
Так началась жизнь в общежитии, которая закончилась первого сентября с моим переходом в общежитие школы машинистов. Но и оттуда я заходил сюда часто. Ребята встречали приветливо — лишь губатый продолжал дуться: его авторитет с тех пор пошел на убыль.
Тетя Катя жаловалась на неспокойных новеньких, и я иногда с ними «беседовал», дожидаясь той, ради которой приходил сюда: она работала мастером и была секретарем комсомольской организации.
Первый раз увидел ее мельком. Задержалась в рейсе — прихожу, а девчата за общим столом уже окрошку разливают. Из колбы окрошка-то — из черемши, то есть чесноком пахнет. Черемша и в самом деле дикий чеснок.
Придержал шаг, остановился возле стола, потянул носом:
— Ну, девочки, вкуснятиной-то какой пахнет.
— Присаживайся! — приглашает Катя Вицанчик, невысокая, со спокойной улыбкой девушка.
— Спасибо, Катенька, только бы мне миску поглубже, ложку пообъемнее, как твоя чумичка, которой разливаешь.
— А не лопнешь? — обрывает меня Маша Шицкая, коренастая бойкуша.
— Вот видишь, Катя, как обо мне Маша заботится: не читай книжки, а то голова расколется, теперь боится — от окрошки лопну, — сказал и пошел на мужскую половину.
Девчата мой ответ встретили дружным хохотом. К дальнейшему их разговору помимо воли прислушивался с интересом.
— Тоже мне, остряк доморощенный! — ворчала Маша.
— И чего ты к человеку всегда придираешься? — возмутилась, слегка заикаясь, Зина Гула, высокая блондинка. — Тебе-то кто мешает ходить в вечернюю школу?
— А до лампочки мне она, школа-то! Я и так больше любого учителя получаю…
— А вот он на машиниста хочет идти — тыщи получать будет! — вмешалась в спор маленькая, как подросток, Шура Демина, влюбленная в меня: частенько ее хохот слышал за дверью своей комнаты, куда тетя Катя вскоре поместила меня одного — и по причине подготовки к занятиям в школе, и как сторожа комнаты командировочных, работников управления дороги и строительного треста.
— Ну и пусть получает! Все равно не лучше нас, чумазиков, ходить будет: мы песок, цемент бросаем, а он будет уголь в топку — ой, держите меня, специальность!
— Напрасно вы так, Маша: машинист — очень серьезная и ответственная профессия, и не любой на паровозе работать сможет — знаю это потому, что отец у меня машинист.
Этот голос мне был незнаком. Но, проходя по женской половине, каким-то боковым зрением успел заметить рядом с Катей темноволосую девушку в сиреневом платье, только не знал, кто она такая: может, подруга чья-нибудь, может, сестра. А кто, в самом деле?..
Время диктует свои законы. Подвластен ему был и я. Но вот беда: в общежитии мне ни одна из девушек не нравилась. И не без помощи тети Кати: придет она этак ко мне в комнату да всю подноготную многих девчат выложит! Как сейчас помню такие слова:
— Не вздумай влюбиться в какую из наших! Они губы красить научились, а шею мыть не привыкли. Девок много, а женой одна станет. Ботинки вон в магазине когда покупают, примеряют, как сидят, не жмут ли, а тут: раз-раз — поженились, раз-раз — разошлись. Тут же не ботинки выбираешь — человека на всю жизнь.
Даже когда племянница к ней приехала, и ту не очень-то нахваливала. А ведь что и говорить, хорошая девушка — высокая, стройная, с длинными толстыми русыми косами. Казачка. Такую нельзя не заметить. Но я уже после работы всегда ожидал ту, которая в сиреневом платье сидела рядом с Катей. Она была скромна и насмешлива, умна и начитанна, а главное… хорошо разбиралась в математике.
Настоящее же знакомство с ней началось со стычки.
Послал меня мастер в распоряжение сантехников. Пришел в их маленькую мастерскую, какой-то слесарь дал две лопаты — штыковую и подборочную, ломик, отвел к яме с обвалившимися краями.
— Вот эту яму углублять будешь!
— И на сколько?
— На сколько сможешь, копай хоть до Америки, — и ушел.
Учащиеся десятых классов идут на экзамены — ребята проходят, люди как люди, а эти — в белых фартучках, если больше одной, посмотрят — и хаханьки до меня доносятся. Потом услышал: яму под уборную, оказывается, я копаю. И такая злость появилась — и на себя, и на мастера, и на того слесарюгу в брезентовых штанах, который сюда привел, — теперь в городском саду на танцы хоть не показывайся! Стараюсь быстрей с головой в яме скрыться. Углубился настолько, что и вылезти как, не знаю. Сижу, отдыхаю.
И вот появляется над ямой какая-то в белой кофте и такой же юбочке. Остановилась на самом краю и яму рассматривает. Наконец меня замечает.
— А вы не так выкопали.
— Да-а? И как же копать надо было?
— Шире. Сантиметров на тридцать расширять надо стенки.
— Катись-ка ты отсюда, милая, пока солнышко светит!
— А я говорю, расширять надо. Не сделаете, я вам наряд не закрою!
— И кем же мы такими будем, что нарядов касаемся?
— Я — мастер-сантехник.
— Мастер! И долго мы учились такой специальности, чтобы знать длину и ширину ямы под уборную?
— Здесь не яма выгребная, а распределительный колодец будет!
— Это что, я один до воды копать буду?
— Вы что, не сантехник? — спрашивает, вглядываясь в яму.
— Хорош мастер: не знает, где кто у нее работает!
— Это не ваше дело: расширите — вечером проверю! — и розовое видение с края ямы исчезло.
Расширять начал, не вылезая из ямы. К концу рабочего дня отнес лопаты, почистился, умылся и прогуливаюсь возле ямы. Идет. С блокнотиком в руках и рулеточкой.
— Тяните! — подает кончик стальной ленты.
Обмерили. Чтобы лента в глубину шла натянутой, на кончик прилепил глиняный шарик.
— Фамилия, имя, отчество ваши? — спрашивает, раскрыв блокнотик и достав из середины карандашик.
— А ваши?
— Я серьезно спрашиваю — для наряда.
Когда назвал себя полностью, она опустила блокнотик.
— Так это вы на машиниста учиться собираетесь?
Глаза у нее темно-карие, лицо чистое, нежное, и она не намного старше тех школьниц, что здесь утром хихикали, но какая-то серьезная и властная.
— Откуда вы, не зная фамилии, знаете о желаниях человека?
— А мне девушки в общежитии о вас рассказывали.
— Теперь-то и я вас вспомнил: вы были за столом в сиреневом платье, когда мне не дали окрошки, опасаясь, что я лопну?
— Что же вы так зло-то о них: девчата все хорошие, простые, обыкновенные девчата.
— Мне их простота нужна, как собаке пятая нога!
— Напрасно. Среди них есть отличные девушки, например, Шура.
— Демина?.. Точно!.. «Сквозь разорванные брюки Челкаша было видно пролетарское его происхождение…»
— А при чем тут Челкаш? — спросила мастер, еле сдерживая смех.
— Так это же ваша отличная Демина так в школьном сочинении написала! — ответил я, и мастер расхохоталась.
С ней было интересно. Она не хихикала, не кокетничала, как другие, и не была той простушкой, которой можно любое слово ляпнуть. И мне за своей речью поэтому приходилось следить.
Узнав, что мне трудно дается математика, а экзамены в школу машинистов будут конкурсными, она потом во многом помогала, и я запросто приходил к ней в комнату.
— Нина, — скажешь, — опять эти кубы, квадраты замучили!
— Садитесь, — ответит. — Чтобы знать математику, нужно не просто заучивать формулы, а уметь выводить их.
Даже потом, уходя на танцы в горсад или в кино, заставляла меня рассказывать, откуда что берется.
Тетя Катя, видя такую дружбу, однажды без ее ведома приказала перенести и койку, и все ее вещи в многоместную общую комнату — чтобы кто дурного чего не подумал. Но было уже поздно: из двадцати возможных я набрал девятнадцать баллов, а через год мы пошли в загс.