Они сидели друг против друга, немного грустные, как это бывает при встрече после долгой, долгой разлуки, когда так много есть что вспомнить.
Он — с доброй улыбкой старого холостяка, который много кой чего видел в жизни и доволен, что попал, наконец, в тихую пристань.
Она — пожилая женщина, с серебром в волосах, с лицом, сохранившим ещё маленькие намёки на прежнюю красоту.
Он держал в руке веточку сирени и машинально искал «счастья» — цветка с пятью лепестками.
Она сидела с вечным, неизбежным в её возрасте, вязаньем в руках.
Когда женщина теряет способность любить, она приобретает способность вязать.
Природа не терпит пустоты.
Цвела сирень.
Её ароматом дышал воздух. Запах сирени широкой волной лился в открытое окно, будил какие-то воспоминания, неясные грёзы, тихую грусть.
Он взглянул на неё с доброй улыбкой.
Она ответила ему тем же.
— Сколько лет! Сколько лет! Какими маленькими кажутся мне теперь комнаты вашего дома. А прежде… Как разросся ваш старый сад…
— Не один сад изменился, мой добрый, хороший, старый друг! Только вы не сердитесь на это слово: «старый». И вы уж теперь мало похожи на того Ваню, семнадцатилетнего мальчика, который приезжал к дяде на каникулы… с румяными щеками, с кудрявыми волосами…
Он тихо поцеловал её руку.
— Вы хотите сказать, что и я уж теперь не похожа на пятнадцатилетнюю девочку в коротеньком платьице. Правда, правда, мой добрый друг, — жизнь прожита… Всё это было давно, давно…
— А для меня как будто всё это происходило только вчера… Вы знаете, когда я вошёл сюда, мне показалось, что я ушёл отсюда вчера вечером, на прощанье украдкой поцеловав вашу руку. Точно вчера.
— И всё-таки не узнали меня? Мой милый рыцарь, который «вчера» ещё целовал мою руку…
— Неправда, неправда, Надежда Николаевна! Я вас узнал, я вас сразу узнал. Это вот вы…
— Узнали? Однако же на лице вашем так и написано было удивление. Вы ожидали встретить, быть может, после двадцатипятилетней разлуки всё ещё пятнадцатилетнюю девочку?
— Такой вы остались у меня в памяти!
— Я не узнала вас, вы не узнали меня. Двадцать пять лет!
— А мне, вообразите, кажется, будто их не было. Стоило войти в этот дом, в этот сад, где… Вы помните?
— Не будем вспоминать об этих пустяках!
— Пустяки! Да ведь это весна жизни, Надежда Николаевна! Ведь чем же и жить под старость, как не этими воспоминаниями. Ведь это то, что, как солнышко, бросает лучи на всю жизнь, греет старое сердце под старость. Вы обижаете меня, Надежда Николаевна, называя это «пустяками». А ваши клятвы в том, что вы никогда не забудете этих минут? А ваш поцелуй, сударыня, который вы мне дали вон там, в старой беседке, увитой плющом, диким виноградом? Вы забыли? Ещё тогда пел соловей, — он ютился вон там, на старой липе. Вы помните это?!
— А ваши клятвы, с которыми вы вымаливали этот поцелуй? Ваши обещанья никогда не расставаться? Я ведь тоже их помню отлично. Вы клялись вон там, на лужайке, где цветёт сирень. Ещё я вам говорила: «Встаньте, вы испачкаете себе колени, и все догадаются, какой срам!» Это я вас увела в старую беседку. Хорош, нечего сказать! Надавал обещаний, а потом и пропал без вести на двадцать пять лет! Ни слуху ни духу! Я могла бы десять раз умереть за это время. Успела выйти замуж, овдоветь, дочь — невеста, а он хоть бы глазом приехал взглянуть! Является через двадцать пять лет и туда же: «клятвы, обещания»… Не мешайте мне вязать! Вы не стоите того, чтоб я позволяла вам целовать мою руку. Я и через двадцать пять лет жалею о том поцелуе…
— А я его помню… Вы не можете себе представить, как я обрадовался, случайно узнав, что бывший дядин хуторок продаётся. Сейчас же распорядился, чтобы купили, приехал сюда, первый вопрос о вас, узнал, что вы, слава Богу, живы, здоровы, — и к первой к вам. Так и пахнуло чем-то старым, забытым, — нет, не забытым: я никогда не забывал. Этот детский поцелуй, он так и замер, так и остался в душе… Что ж! Я готов сдержать все клятвы, которые давал! Не даром же я тогда пачкал колени, ползая по траве! Я готов сделать вам предложение!
— Поздно спохватился, батюшка! Это было бы превесело! Потеха для всего уезда. Чем дочь замуж отдавать, себе жениха нашла…
— Что ж, давайте, потешим уезд!
— Будет, будет говорить глупости-то! Подержите-ка мне, Иван Николаевич, лучше шерсть, я размотаю!
— Давайте шерсть буду держать! Один только, один поцелуй на всю жизнь! А ведь я любил вас, Надежда Николаевна. Как любил!
— Да и я, должно быть, любила, если даже в беседке целовалась! Глупая была!
— Эти робкие пожатия руки…
— И этот переход на «ты»…
— И этот румянец, который разлился по вашему лицу…
— И ваши поцелуи руки…
— И слезинки, что задрожали тогда на ваших длинных ресницах. Слёзы счастья первой любви.
— Держите лучше прямее руки. Вы путаете шерсть!
— А ревность?!
— Держите прямее руки, говорю я вам!
— Виноват… А ревность вы помните?
— Ревности, кажется, не было.
— Как же не было! Была! Самая страшная ревность!
— Разве я подавала вам повод?
— Вы не подавали, но я ревновал. Как же, не было ревности? А с качелями историю помните?
— С какими качелями?
— Эх, всё вы перезабыли, сударыня! Вот женщины! Со старыми скрипучими качелями, которые стояли вон там, за углом. К вашей старшей сестре, — Мане, кажется…
— Да, да, покойница Маня!
— К ней сватался молодой человек, такой видный, с усами!
— Покойный Пётр Иванович. Теперь я припоминаю.
— Как же забывать такие вещи?! Помните, он в качестве жениха ездил в ваш дом?
— И возил мне, кажется, кукол?
— Не кукол, сударыня, а конфеты! Это совсем другое дело. Это меня ещё больше убеждало, что вы уж взрослая девица. Вы в куклы уж не играли!
— То есть, играла, но потихоньку!
— Он возил вам конфеты! Конфеты, а не куклы! Из-за кукол я не стал бы его ревновать. Куклы возят детям! Ну, может быть, я убил бы его за оскорбление, которое он наносил вам, считая вас ребёнком. Это весьма возможно! Но ревновать! Ревнуют из-за конфет! Это повод к ревности!
— И вы сильно ревновали?
— Хотел даже вызвать его на дуэль. Разве вы и этого не помните?!
— И этого не помню.
— Ну, тогда коротка же у вас память! Я перестаю рассказывать!
— Нет, нет! Это интересно, продолжайте!
— Только из уважения к двадцатипятилетнему антракту! Исключительно! Забывать такие вещи! Вы меня так умоляли не рисковать собой и не убивать его. Даже руку хотели мне поцеловать в доказательство того, что меня любите. «Я из мужчин только у папы руку целую, но на то он папа. Хочешь, тебе руку поцелую? Значит, я люблю тебя больше всех?» Но я отказался.
— Скажите пожалуйста!
— Да-с, я был великодушен! Нечего смеяться! Поцеловали бы тогда у меня руку, — как бы вы теперь стали мне в глаза глядеть? «А помните, сударыня, как вы поцеловали мне руку?» Хорошо бы было? А?
— Ну, поцеловала бы, и поцеловала! Девчонка была.
— Нет с, не девчонка! А женщина, настоящая женщина. «Ага! — сказал я. — Ты боишься, что он будет убит. Хорошо же, я вам дарю его жизнь. Вам, сударыня!» Я перешёл тогда с вами на «вы».
— Да не может быть!
— Как сейчас помню. На «вы»! На «вы»!
— Какая жестокость!
— Да, я был тогда неумолим. Ты плак… виноват, ради Самого Бога, простите! Ей Богу нечаянно… Виноват, вы плакали! «Хорошо же! — сказали вы, утирая слёзы. — Ты обижаешь меня незаслуженно, когда я готова даже поцеловать у тебя руку. Хорошо. Я докажу тебе свою любовь, докажу, что мне твой»… Как его, царство ему небесное!
— Пётр Иванович.
— «Что мне твой Пётр Иванович вовсе не дорог». Как засверкали тогда ваши глазки! У вас были чудные глазки!
— Merci.
— То есть, я хотел сказать, что у вас и теперь красивые глаза. Но тогда, тогда! Неужели вы и теперь не вспоминаете этой истории?
— Я вспоминаю. Я вспоминаю. Но рассказывайте, рассказывайте, прошу вас…
— Я, признаться сказать, на другой и на третий день и забыл уж обо всём этом. Но вы не забыли. Вы не были тогда такая беспамятная!
— Может быть, потому что мне было тогда пятнадцать лет!
— Может быть. В первый же приезд Петра Ивановича вы потащили его качаться на качелях. Он даже ещё, кажется, не хотел, предчувствовал свою судьбу. Но вы настояли. «Покачайтесь один, я вас раскачаю», и вы подтолкнули доску. Он раскачнулся, раз, два, выше, выше… И вдруг верёвка лопнула, доска перевернулась в воздухе, Пётр Иванович тоже… Крик… Он хлопнулся о столб… Кровь на затылке… Из дома прибежали. Вас отослали сейчас же в вашу комнату «за глупые затеи», но вы успели всё-таки подойти ко мне и шепнуть: «это я нарочно подрезала верёвку! Веришь теперь, что я его не люблю?» Так об этом, кроме меня, никто и не узнал…
— Помню! Помню! Я, много лет спустя, рассказала об этом Петру Ивановичу. Вообрази… виновата, вообразите! Да не целуйте мне руки! Чего вы обрадовались? Вообразите! Вообразите! У него так на всю жизнь и остался шрам на затылке. Ах, какие мы тогда были глупые…
— Глупые! Глупые!
— Именно глупые!
— А во всём этом всё-таки есть какая-то прелесть! Это первая любовь! Это самое ароматное время жизни! Его благоухание сохраняется на всю жизнь. На всю. Это так хорошо всё. Это… ну, словно как распускается сирень!
— Да, это остаётся на всю жизнь. Ну, что — это пустяки? Глупости? Детская любовь? А вы знаете, это как-то осталось в душе. Вы знаете, я вышла замуж поздно. Мой покойный муж, царство ему небесное, был хороший человек и любил меня, как дай Бог, чтоб быть любимой всякой жене. Но это было не то. И он мне очень нравился. Мы объяснились на балу, между двумя фигурами мазурки. Я задрожала вся, когда он мне сказал «люблю». Вероятно, также зарделась вся. Не помню, как, на какой вопрос, отвечала «да». Но в глубине души я чувствовала, что это не то. Душный зал, гром музыки, от которой у меня кружилась и болела голова. Корсет, который сжимал мне грудь. Самый тон, наконец, которым он говорил, чтоб не возбуждать внимания окружающих, тон обычный, спокойный, как будто речь шла о самых обыденных вещах, — всё было не то… И мне жаль было в глубине души, — каюсь, — жаль тихой, звёздной ночи, тишины старого сада, липовых аллей, плющом обвитой беседки, соловьиного рокота и кудрявого Вани, который, торопясь выговорить всё сразу, путаясь, спеша, запинаясь, шёпотом клянётся в любви…
— Дорогая моя. Мой хороший, старый друг!
— Я любила своего мужа. Но мы теперь в том возрасте, когда можем говорить о нашей молодости, о наших чувствах, как о покойниках, — всё. Я любила своего мужа, но когда меня повели от венца, и этот поцелуй, которым мы тогда обменялись, показался мне не тем, который… тогда… в старой беседке… И сколько, сколько раз мне снилась кудрявая голова, румяные щёки, соловьиные трели, поцелуй долгий, как вечность, — и старый плющ, который ревниво прикрывает всё. Быть может, это даже к счастью, что вы не приехали раньше…
Она слегка рассмеялась и покраснела.
— А я?.. Вы вышли замуж, а я так и остался холостяком, старым бобылём. Это, конечно, смешно, даже глупо, может быть, — не спорю. Пусть смеётся, кто хочет. Но даю вам слово, каждый раз, как я думал о женитьбе, мне вспоминалась молоденькая девушка в коротеньком платьице, с пышной каштановой косой, перекинутой через плечо, с румянцем, залившим её смуглое личико, с опущенными глазками, со слезами, дрожащими на длинных ресницах. И грустно становилось на душе. И как буднично, как прозаично казалось настоящее в сравнении с этим дорогим воспоминанием. С первой любовью! Вот, может быть, маленькая разгадка того, почему я остался старым холостяком, старым, одиноким бобылём… Маленькое чувство, которое осталось в душе. Цветок сирени, который остался в ней на всю жизнь, сохранив всю свежесть, всю прелесть своего аромата.
— Мой милый, дорогой, хороший, старый друг! Ведь вы не сердитесь за это слово? — она улыбнулась грустной и доброй улыбкой.
И они молча несколько минут просидели друг против друга.
Грустные, задумчивые, отдаваясь далёким воспоминаниям.
— И как счастливы мы были бы с вами, сложись иначе!
— А может быть, и нет! Всё к лучшему, что ни делается…
— Может быть… Может быть… Я не знаю… Я знаю только, что стоило мне переступить порог вашего старого дома, как прошлое воскресло передо мной… И этот дом, и этот сад, и эта старая беседка, и сирень, и весна, и ваша дочка… Мне показалось, что я увидел вас. Она, две капли воды, вылитая вы! Вы знаете, — я был поражён. Вы! В коротеньком платьице, та же коса, те же глаза, тот же взгляд… Мне показалось сначала, что я с ума схожу! Вы знаете, меня даже ревность взяла к этому кудрявому юноше, с которым она гуляет! Право. Кто это?
— Сын одного соседа-помещика. Они в двух верстах от нас… Кстати, спасибо, что напомнили. Вы меня простите! Надо пойти, посмотреть, привести их в комнаты. Дети. Нехорошо оставаться вдвоём. Мало ли ещё какие глупости вообразят… Вы меня извините! Я сейчас!
Она положила работу и вышла.
Он подошёл к окну, откуда широкой струёй лился запах сирени.
По дорожке старого сада шла парочка. Девушка — подросток, в коротеньком платьице. Опустив глаза, она вертела в руках веточку сирени, искала среди её цветов «счастия» и слушала, что нашёптывал ей её кудрявый кавалер, с раскрасневшимся лицом и горящими глазами.
— Дети! — крикнул им Иван Николаевич. — Мама вас ищет. Спрячьтесь скорей в старую беседку! Сейчас увидит!
Они вздрогнули, потом рассмеялись и, схватившись за руки, кинулись бежать к старой беседке.
А в саду уж раздавался голос Надежды Николаевны:
— Маруся… Маруся… Петенька… Где вы?..
Он стоял у окна и улыбался доброй улыбкой старого холостяка.