Приземистый, отлично сложенный, стройный, гибкий, он очень красив в своих широких шароварах, расшитой золотом куртке и маленькой барашковой шапке, ухарски надетой на пышные, взбитые, вьющиеся волосы.
Верхом ездит, шельмец, как маленький бог.
Не шелохнётся, не отделится от седла ни на йоту, словно прирос.
Знает, что красив, да в этом его не перестают убеждать и наши барыни, и занят собой чертовски.
Мы встречаемся в лучшей парикмахерской на набережной, где подмастерья пытаются говорить по-французски, но всё-таки берут пахучими пальцами за нос, когда бреют.
Он самый беспокойный из клиентов.
— Усам крути, тебе говорим. Фиксатуарам клади. Больше фиксатуарам клади, чтоб стрелам усы бул!
Потом подопрётся левой рукой в бок, избоченится как-то чертовски, правой начнёт играть длинной часовой цепочкой, со всех сторон оглядит себя в зеркало, и сам наивно и нагло придёт от себя в восторг:
— Харуш!
Наши «сезонные» барыни берут его нарасхват.
У него и лошади отличные, и сам он, действительно, «харуш», и «с дамам обращаться умеет».
Как и во всех крымских татарах, в Али нет ничего татарского.
Орлиный профиль, что-то хищное, смелое, дерзкое в глазах.
Это настоящий потомок тех генуэзцев, отважных хищников, орлиные гнёзда которых, полуразрушенные, чернеют на неприступных скалах по дороге к Мисхору.
Отсюда, как орлы из гнёзд, выглядывали они морскую добычу, не белеет ли где, как голубь, белый парус, и спускались в долины грабить и похищать чужих жён, мешая благородную генуэзскую кровь с сильной, энергичной татарской.
Даже толстый скептик Ибрагим, что торгует фруктами в Мордвиновском саду и свысока смотрит на теперешних проводников, и тот признаёт Али, — молодца!
Ибрагим когда-то сам был проводником, и знаменитым проводником. Его пальцы все в драгоценных перстнях, и каналья без стеснения называет по фамилиям, от кого какой подарок.
Тут вы услышите много «именитых» московских купеческих имён.
Теперь Ибрагим постарел, обрюзг, потучнел, отпустил живот, хотя по чертам лица и теперь можно судить, что он был когда-то красив очень и стоил этих брильянтов.
Он держит «на барынин деньга» первую фруктовую торговлю в Ялте и смотрит на теперешних проводников с высоты своей фруктовой лавочки.
Даже Ибрагим признаёт в Али «молодца», хотя и с оговорками.
— Не тот, что мы в своё время бул. Орла бул! Хороший купчих дорогим подарком дарил!
Теперь не то.
«Хороший купчих», по словам Ибрагима, больше в «заграницам» всё поехал и «хорошим подарком» дарит международных авантюристов, в пиджаках английского покроя, ищущих себе счастья в Спа, Трувилле, Монте-Карло и знакомящих наших замоскворецких купчих с «последним парижским словом науки любви».
Но и на долю крымских проводников ещё кое-что перепадает.
Али охотно лорнируют, — лорнет в Ялте «в сезоне» обязателен даже для ярославских купчих, — наши сезонные дамы.
А моя бедная Перепетуя Филиппьевна…
Перепетуя Филиппьевна приезжает сюда из Киева каждую осень «для винограда» или, вернее, «для Али». Она, впрочем, и сама это не скрывает, а со мною, как с литератором, даже откровеннее, чем с кем бы то ни было. Я убедил её, что мне всё это «необходимо знать».
— Помилуйте, как же я буду описывать эти ощущения? Сам я барыней не был и татарами не увлекался. Откуда же черпать материал писателю?
И она охотно делится со мной своей радостью и горем «на пользу русской литературы», а в сущности потому, что ей нужно излить пред кем-нибудь переполняющие её чувства. А жестокий Али не особенно-то охотно слушает эти излияния, да и «не особенно много понимает в этих психологических тонкостях».
Перепетуя Филиппьевна — дама бальзаковского возраста, и я не позавидовал бы тому юному юнцу который попался бы в руки этой полной барыни, с энергичным, немножко мужским, немножко восточным профилем, маленькими усиками и беспокойными огоньками в глазах.
— Я тороплюсь жить! — говорит она. — Мне осталось уж немного, и я хочу взять от жизни всё сполна!
Красавец Али не совсем содействует этому.
Перепетуя Филиппьевна — моя соседка по гостинице «Россия». Окна её комнаты выходят на двор, и я часто, возвращаясь поздно домой, останавливаюсь у её отворенного окна поболтать с Перепетуей Филиппьевной, сидящей дезабилье.
Её душит знойная августовская ночь, ей мешает спать аромат роз и неумолчный звон цикад, рассыпанных в кустах, её преследует образ Али.
— Да что вам за охота, уважаемая Перепетуя Филиппьевна, увлекаться каким-то грубым татарином? Нашли бы себе какого-нибудь юнца!
— Ах, вы ничего не понимаете в этих вещах. И к тому же Али вовсе не груб. Он весь в батисте.
Она блаженно закатывает глаза.
Я сижу поздно вечером на террасе ресторана и вижу, как Перепетуя Филиппьевна уныло взбирается на мраморную лестницу гостиницы. При свете фонаря у неё необыкновенно растрёпанный вид.
— Перепетуя Филиппьевна! — кричу я. — Идите сюда! Я один, скучаю и готов вас слушать без конца.
— Сейчас. Только пойду к себе поправиться.
— Ничего. Идите так. Никого нет.
У Перепетуи Филиппьевны, действительно, необыкновенно растрёпанный вид. Словно корабль, выдержавший сильный шторм.
— Перепетуя Филиппьевна! Многоуважаемая! Что с вами? Выпейте холодного вина, — это вас успокоит.
— Али меня побил!
— Что-о?!
— Побил. Я начала его ревновать, говорить ему, а он взял меня и побил. Как больно дерётся эта красивая бестия!
— Перепетуя Филиппьевна! Дорогая! До чего же вы себя довели!!!
— До падения! Я падаю каждый год. Я гадка, мерзка самой себе, каждый год, уезжая отсюда, я даю себе клятву не возвращаться сюда, к этим хамам. А когда подходит осень… Моя весна наступает осенью! — прибавляет она с грустной улыбкой.
— И вы завтра опять пойдёте к Али?
— Пойду. Не могу. Да вам этого никогда не понять. Если бы видели, как он был красив в эту минуту!
— Это, то есть, когда он вас бил?
— Даже когда меня бил! Я стояла на коленях, рыдала, целовала его руки. Было и больно, и жутко, и страшно, и сладко. А он бил, бил, он был как зверь! Я думала, что он меня убьёт.
— Удовольствие!
— Вы мужчина, и вам этого никогда не понять! Но Али стал неузнаваем. Вы знаете, он не только меня, — он свою жену побил!
У Али в двух верстах от Ялты, в деревне, есть жена, красивая татарка, с массой мелких косичек на голове и тупым выражением лица. Она иногда появляется в Ялте, ходит по магазинам, покупает массу обнов и уходит с ними, не обращая никакого внимания на шалости мужа.
Я спрашивал Али:
— Отчего у тебя одна жена? По вашему закону ведь можно иметь несколько.
— Один будет! — с улыбкой отвечал он.
— Что же, ты любишь её?
— Мы держим её хорошо!
Али, действительно, «держит жену хорошо»: покупает ей на «барынины деньги» обновы, не обижает, не бьёт.
И вдруг отколотил свою жену!
— Я знаю, чьи это штуки, — злобно шипит Перепетуя Филиппьевна: — это всё ваша одесская флиртистка, Анна Николаевна всё! Она кружит голову моему Али! Привыкла флиртовать! Ну, да ведь с татарами не пофлиртуешь!
Али, кажется, действительно, не на шутку увлечён моей красивой землячкой.
Накануне я его встретил на набережной. Он сидел на скамеечке напротив и глаз не сводил с подъезда гостиницы «Россия».
— Что, брат, всё Анну Николаевну смотришь?
— Сидю и глядю, потому что я ревнючий! — недовольно ответил он.
— А что, Али, сознайся по совести, очень она тебе нравится?
— Нашим делом, не вашим делом, нравится или нет.
Али ничего не сказал, только глазами сверкнул так, что мне подумалось: «Ох, спрятан где-нибудь у этого азиата нож».
Анна Николаевна — флиртистка по специальности. Она своим вечным флиртом сделала несчастным мужа и свела с ума не одного поклонника. Около неё вы постоянно встретите массу вздыхателей — военных, штатских, артистов, литераторов. Она не брезгует никем.
Все «питают надежду», но никто не может похвалиться близостью к ней.
Ей просто нравится флирт, как «искусство для искусства», нравится постоянно, как на туго натянутой проволоке балансировать на той чёрточке, которая отделяет «невинное развлечение» от падения.
И она балансирует смело, но искусно.
Я говорил ей не раз:
— Ну, что вам за охота, Анна Николаевна, крутить голову этому Али? Только его от его «настоящего дела» отрываете. Вертели бы головы вашим поклонникам. Мало?
— Ах, вы не понимаете! Это совсем не то. Те надоели! Ну, что в них? Вялые, развинченные, дряблые какие-то. Вот вы, например, тридцать лет, а уж ногу волочите. Про вас даже какая-то посторонняя пожилая дама сказала: «Si jounte et si bien decoré». Вы спросите хоть у Перепетуи Филиппьевны: какие-то безопасные кавалеры! А тут красота, смелость, сила, наглость! Каждую минуту дрожишь! Ах, если бы вы знали, какой он наглец! То есть был! Теперь он при мне дышать не смеет. Но был ужасный. Поехали мы с ним в первый раз кататься. Ну, говорим. Он всё ближе, ближе. Я ничего. Вдруг как обнимет за талию. Понимаете? Я его по руке хлыстом. Лошади хлыст, — и поскакали.
— Ну, а он? Я думаю, был удивлён? Они ведь здесь к этому не привыкли.
— Ничего. Только глазищами заворочал. Видимо, убил бы меня в эту минуту. Гордый народ!
— Ну, а ездить с вами продолжал?
— На следующий день через швейцара лошадей заказала. Он не знал, для кого, и подал. Делать нечего, пришлось ехать. Всю дорогу ни слова. Едет в отдалении. Я уж несколько раз вскрикивала, будто падаю. Ничего.
— Так и ни слова?
— Ни слова, пока не приехали на Учан-Су. «Я, — говорю, — боюсь одна к водопаду идти. Али, проводите меня». Пошёл. Молчит. По дороге велела ему чуть не по отвесной скале спуститься, цветок мне достать. «Какой же ты, — говорю, — „молодца“, ты просто трус. Наши кавалеры — и те бы для дамы цветок достали». Достал. Я бросила.
— Ай-ай-ай! Анна Николаевна! Ну, разве можно с этим дикарём так шутить? Разве они этот ваш «флирт» понимают?!
— Всё понимает, не беспокойтесь! Он у меня всё чувствует! Лицо пятнами пошло, глаза так и бегают. Ну, совсем как зверь приручённый, когда его укротительница бьёт! Того и гляди — бросится.
— Скалы, водопад. Вы вдвоём. Жутко, но интересно.
— Вот, вот! Только вы этого в такой степени не поймёте, как мы: вы не женщина!
— Совершенно справедливо. Ну, а дальше-то что?
— Дальше, дошли до водопада, и я его к себе приблизила…
— Анна Николаевна!
— Так только. Около своих ног посадила, шапочку, золотом расшитую, сняла, по волосам глажу.
— Ну, а он?
— Сидит, только дышит тяжело. «Не трогай, говорил, барина, моих волос. Не могу держать себя, когда мой волос трогаешь!»
— А вы?
— Я… поцеловала его в голову, отскочила в сторону и говорю: «Ехать пора. Я обедать тороплюсь». Бледен, как смерть. Дышит тяжело, голос даже какой-то хриплый стал. «С ахвицером знакомым обедать будешь?»
— С офицером, говорю, и со штатскими. Много будет народу. Едем, а то опоздаю. Глаза кровью налились, горят. Вот это ревность!
— Ну, а дальше что у вас?
— Ездил каждый день то в Массандру, то на Учан-Су, то в Мисхор. В Алупку как-то ездили. В Орианде в развалинах дворца вечером сидели. Словом, крымский флирт, как по нотам… То приближу, то отдалю.
— А большего он не требует?
— А хлыст?! Он у меня смирный. Чего же ему ещё? Я его целовала.
— Как?
— Очень просто. Взяла и поцеловала. Разве это грех? Его же золотой цепочкой ему руки назад связала, подошла и поцеловала… долго, долго, у него даже в глазах помутилось. С тех пор каждый раз, как поедем кататься, ласково так говорит: «барина, возьми цепочка вязать руки!»… Ну, да этого часто позволять нельзя…
— По правилам флирта?
— Да, по правилам флирта.
— Хорошенькое занятие!
— Ничего себе. Я у него спрашивала: хороша я, Али?
— Очень, — говорит, — хорош. Так хорош, что и сказать нельзя.
— Лучше, говорю, Перепетуи Филиппьевны?! — Вот злится, как сказать!
— Вы знаете, он её побил недавно!
— Как же, рассказывал. Я очень смеялась. Ну, да ведь то Перепетуя Филиппьевна. Они, эти красавцы, совсем как мы, женщины. Помните: «чем меньше женщину мы любим, тем больше нравимся мы ей». Впрочем, и я с ним иначе как с револьвером не езжу.
— А он знает?
— Несколько раз прицеливаться приходилось,
— А он?
— Убей, — говорит, — от тебя и смерть мне мил! Какова каналья! Словами романса заговорил! Но красив в эти минуты он изумительно!
И Анна Николаевна со смехом запела из «Маскотт»:
«Как он хорош, наш сын полей!
В нём красота царит без меры!
И эти дикие манеры
И чудный блеск его очей!..»
— Вы знаете, он, бедняга, даже похудел и побледнел за эти дни?
— Ничего. Это к нему идёт.
— А в парикмахерской у нас целые революции происходят. Фиксатуару столько на усы истребляет, что даже парикмахер жалуется. Всё чтоб быть «харушим».
— Вот дурак! Однако я заболталась с вами! Он меня уж часа два с лошадьми у подъезда ждёт. Пожалуй, ещё к вам приревнует. Зарежет, а мне вас будет жаль, потому что вы умный и за мной не ухаживаете.
— Merci за комплимент. Дофлиртуетесь вы с этим азиатом, Анна Николаевна!
— Ничего. Бог не выдаст, ухаживатель не съест.
— Не кончится это добром, — глядите!
— Нечего и глядеть, я скоро уезжаю, а он… Перепетуя Филиппьевна подарит ему новый пояс с бирюзой, — он и утешится. Вот и весь конец!
Анна Николаевна уехала внезапно, даже ни с кем не простившись. У неё всегда и всё делалось «вдруг».
Я узнал об её отъезде из разговора Али со швейцаром гостиницы.
— Совсем уехала барина? — мрачно спрашивал Али.
— Совсем, совсем! — улыбался швейцар. — Тебе очень кланяться велела.
— В Севастополь, говоришь, уехал?
— В Севастополь.
— На «паруходе» уехал?
— На «паруходе», на «паруходе». Проваливай! Тебе из 32-го велели лошадей подавать: двух в дамском седле, одну в мужском. Она, небось, теперь уж к Севастополю подъезжает.
Али процедил сквозь зубы:
— Та-ак!
Повернулся и пошёл.
Через два часа я его встретил одного на Ливадийской дороге.
Он, заметив меня, ухарски приподнял свою золотом расшитую шапочку и крикнул:
— Прощай, барын.
Вытянул нагайкой своего гордого крымчака и крупной иноходью полетел в гору.
А через три дня почта привезла нам из Севастополя местную газету, где среди злободневных происшествий значилось:
«Убийство на романической подкладке».
«Вчера на приморском бульваре крестьянин Ялтинского уезда, по профессии проводник, татарин Мегемет-Али, ударом ножа убил наповал дворянку Анну Николаевну X., одесситку, приехавшую только за день до этого на наши морские купания из Ялты. Проходившие мимо слышали, как убийца за минуту до преступления грозил покойной: „я тебе убиток сделаю“, а она, очевидно, не поняв его угрозы, отвечала ему со смехом: „какие хочешь, такие убытки и делай“…
Да и кто ж догадается, что у этих азиатов убить человека называется „сделать убиток“!»