Ярко-красные ветви люцены, обвивавшие террасу, рдели на солнце. Кипарисы бросали короткие тени на мелкие камешки, которыми усыпана дорожка. Развесистый платан, бессильно опустив свои длинные пышные ветви, дремал, истомлённый полуденным зноем.
Было невыносимо душно.
А между тем молодая женщина на террасе куталась в пуховый платок, словно от какого-то внутреннего холода.
Картина, довольно обыкновенная в Ялте. Но я чуть не вскрикнул: «Надежда Викторовна!» когда дама, сидевшая на террасе, повернулась ко мне лицом.
Через минуту я целовал её руку, — бледную, исхудалую руку, с голубыми жилками, которые просвечивали сквозь прозрачную кожу.
— Надежда Викторовна… Вы здесь… в глухой сезон… какими судьбами?..
Она сделала недовольную гримасу.
— Разве вам недостаточно ещё этих бледных, исхудалых рук, этого лихорадочного румянца, этих прозрачных, словно восковых ушей?.. Вспомните, какою вы меня встречали в Москве. Посмотрите, какой жар, зной, духота кругом. Всё живое попряталось. Даже кузнечики перестали трещать в траве. А я сижу на самом солнцепёке и кутаюсь в тёплый платок… меня знобит! Неужели вы всё-таки не можете догадаться и хотите, чтоб умирающий сам вам подтвердил: я умираю… Ну, да. У меня чахотка, и меня послали умирать в Ялту. Садитесь.
Лихорадочный румянец ещё ярче разыгрался на её впалых щеках. Её необходимо было успокоить.
— Надежда Викторовна, право, вы преувеличиваете. Во-первых, вы… вы вовсе не так выглядите. Наконец, благодатный воздух Крыма…
— В связи с креозотом, влияние которого на человеческий организм следует признать прямо чудодейственным и рациональным режимом, согласно компетентным предписаниям опытного врача… Знаете, вы могли бы быть неоценённым собеседником для моего милейшего доктора Бебера. Он говорит мне это каждый день, каждый день!.. Но его-то я ещё понимаю. Раз медицина существует, должен же в неё кто-нибудь верить. Хоть доктора, если уж не верят пациенты! Ему, наконец, выгодно это! Ведь если он сам будет говорить, что медицина вздор и креозот годится только для того, чтоб им лечить зубы, кто же будет тогда жить в его меблированных комнатах, которые он почему-то назвал «климатолечебной станцией?..» Но вы-то, вы-то зачем повторяете эти пошлости?.. Если вы хотите меня утешить ими, — пожалуйста не трудитесь. Я отлично знаю, что их принято говорить больным даже за полчаса до смерти… — Она с трудом перевела дух и продолжала: — Я живу здесь целый год и отлично знаю, что в Крым посылают не лечиться, а умирать… Это только всячески скрывают от нас… Вы видали здесь похороны?
— Нет, не видал…
— И не увидите! Здесь всё сделано, чтоб не «расстраивать» больных: покойника не выносят, а воруют с дачи, где он умер, самым ранним утром, когда все спят. «Чтоб печальным зрелищем не наводить больных на мрачные мысли». Крадучись, звонят тихонько, чтобы не услыхал кто-нибудь, и поскорее — в яму… Вот и меня также: бегом унесут, наскоро отпоют и поскорее, как можно поскорее — в могилу; умерла, так не мешай живущим наслаждаться жизнью…
Надежда Викторовна сухо, злобно расхохоталась и закашлялась.
— Надежда Викторовна, милая, бросим этот разговор. Ну, что за тема…
— Это креозот-то глотать — значит «наслаждаться жизнью», — продолжала она, словно не замечая моих слов. — Говорили бы прямо наслаждаться креозотом… Жизнь! Самое лучшее место во всей Ялте, — это кладбище, — там, по крайней мере, лжи нет. Мёртвые, и над каждым надписано: «мёртвый». А здесь ложь, ложь на каждом шагу: в каждом доме умирающий, к смерти приговорённый, заживо разлагающийся мертвец, а говорят: «больной… пустяки… поправится…» Вы видали здешнее кладбище? Хорошо! Кипарисы стоят такие печальные, словно молятся. Магнолии, лавры раскинулись. Розы каждую могилку словно прикрыть от посторонних взглядов хотят… Я хочу, чтоб меня непременно похоронили здесь… Я не хочу, чтоб меня перевозили в Москву… Опустят в сырую, грязную яму… Бррр… нет, я не хочу… Как это у Лермонтова хорошо сказано: «надо мной, чтоб, вечно зеленея…»
— Надежда Викторовна, ради Бога, оставим же этот разговор…
— У меня, — продолжала она, по-прежнему не замечая моих слов, — у меня из-за этого кладбища происходит вечная пикировка с моим милым Бебером. «Как же это, — говорю, — в Ялте тридцать докторов и вдруг такое большое кладбище…» Конфузится… Не любит он этого кладбища… Враги они — ха-ха-ха! — большие… А между тем, кажется, следовало бы быть первыми друзьями…
— Надежда Викторовна!..
— А? Что такое? Виновата, я вас перебила. Вы, кажется, что-то говорили? — словно очнулась она.
— Надежда Викторовна, ради Самого Создателя, бросим этот разговор, — он только неприятно действует и на вас… и на меня.
— Вы, может быть, думаете, что это меня расстраивает? Что я боюсь смерти? Ни капли. Я привыкала к ней, к её близости. Смотрите, она кругом здесь, в этом цветущем, благоухающем городе… Это её резиденция, её столица. Здесь всюду её верноподданные, её жертвы… Она бродит здесь тихо, неслышно, прячась в пышных кустах роз и в задумчивой тени платанов… По лавровым и миртовым кустам она осторожно, неслышно подбирается к дачам. Я привыкла к её близости. В длинные бессонные ночи о многом передумаешь и ко многим призракам привыкнешь… Меня не страшит мысль унестись в этот прозрачный, голубой эфир. Смотрите, как прекрасен он над этим бирюзовым морем… Всё голубое внизу, голубое вверху, голубая бесконечность… Смерть не страшна. Страшны все эти приготовления к ней. Эти доктора, которые ходят на цыпочках кругом вас, выстукивают, выслушивают умирающее тело, по звуку молоточка, по биению пульса стараются угадать «её» приближение. Это вот тяжело и страшно, эти дальние проводы… Вы знаете, я сама стала немножко доктором… Без веры в медицину только… От долговременной практики я сама научилась различать эти стуки и хрипы… Так, знаете ли, когда выстукивают, слышишь: то всё полный, полный звук и вдруг, словно по пустому… Значит, «она»… Словно шаг сделала, и по пустому гробу её шаг раздался… Мой милейший Бебер заметил уж, что я прислушиваюсь, и нарочно, чтоб меня обмануть, возьмёт да по самому ребру и стукнет… «Каков звук!..» Ха-ха-ха! Совсем басовое do!.. Только, кажется, он и сам начинает в эти стуки по рёбрам верить, это уж совсем скверно…
— Просто у вас нервы, Надежда Викторовна, расходились. Всё одна да одна. Есть тут у вас знакомые?
— Никого. Да и с кем знакомиться? Больные, — так от них, кроме «температура» «37 и 8», «38 и 2», «выпотение», «хрипы», «креозот», ничего не услышишь. А мне эти креозоты с температурами и самой надоели. И смешно, знаете, и жаль на этих бедняков глядеть: каждый ведь себя уверить старается, что ему лучше, что он поправляется… А как совсем хорошо стало, глядишь, через день его дачу карболкой окуривают, а на кладбище одной могилкой больше стало… Здешние жители, те только о том и думают, как бы с больных, раньше чем те умереть успеют, побольше содрать… Здоровые приезжие… Много их тут осенью приезжает… Какой-то «пир во время чахотки» устраивают. Бесятся, верхом скачут… Даже глядеть, знаете ли, на них и завидно и злость берёт… Говорят, что чахоточные ненавидят здоровых, нарочно их заразить стараются… И я этому верю. Знаете, действительно, зло берёт, когда видишь, что вот же живут, веселятся люди, едут, куда им угодно, едят, что им угодно, делают, что хотят, беззаботны, здоровы… Главное — здоровы… Так бы и перезаразила их всех, пусть так же чахнут, сохнут, умирают, одинокие, без радостей, без надежды… Ах, тяжело… Если бы вы знали, как тяжело одной умирать… одной…
— Вы бы взяли себе кого-нибудь…
— Ах, не то, не то всё это! — грустно улыбнулась она. — Зачем я буду лгать? Умирающие не лгут. Тяжело умирать, не отведав даже жизни. Ну, ещё поживши, тогда всё равно… «Я выпил всё из чаши наслажденья…» А тут и капли-то даже попробовать не пришлось… Умереть, не изведав ничего… не зная ласки, неги, страсти, ничего, что составляет радость жизни, её светлое утро, её солнце, тепло, её блеск, цвета и краски…
Она замолчала, грустно поникнув головой и медленно ощипывая последние лепестки завядшей розы, лежавшей на столе.
— Общипанный цветок, ароматом которого никто даже не насладился! — проговорила она, выбрасывая ощипанную розу — Вы знали моего покойного мужа?.. Брак потому, что надо же было выйти замуж. Отживший человек, немножко поздно помешанный на гигиенически правильном образе жизни… «Образ жизни», а вечером крупная игра в Охотничьем клубе… Вечные неприятности с родными, споры из-за наследства… Если за мной тогда и ухаживали и нравился мне кто, так, право, не тем голова была занята, да и думала к тому же, что ещё вся жизнь предо мною… А потом вот чахотка. Крым… Вы помните, какою я была два года тому назад в Москве? И что теперь! Тяжело умирать так, не зная даже жизни… Чахлая, больная…
— Да что вы, Надежда Викторовна… да какая вы… — заговорил было я, но запнулся.
Что я мог сказать ей? Я только прильнул поцелуем к её исхудалой, но, действительно, всё ещё прекрасной руке.
Быть может, мой «утешительный» поцелуй был слишком горяч и продолжителен, но только она расхохоталась долгим, серебристым, странным каким-то смехом.
— Что? Всё ещё недурна? Красива?
— Надежда Викторовна…
— А вот вы влюбитесь… Влюбитесь… — продолжала она хохотать всё тем же режущим по нервам смехом. — Довольно, однако, глупостей! — вдруг оборвала она свой хохот. Сегодня я неинтересна: с самого утра какая-то злюка, да и к тому же вон идёт мой милейший господин Бебер прописывать мне креозот… Ступайте, Когда я буду в более интересном настроении, я пришлю за вами. Вы где остановились? В «России»?
— В «России».
— Там все здоровые останавливаются. Хорошо, говорят, кормят, а вы ведь не принимаете креозота?.. Ступайте, ступайте…
В калитке я раскланялся с полным, почтенным господином.
— Шестнадцатый визит сегодня, — ещё издали крикнул он своей пациентке, — и всем лучше!
— И всё благодаря истинно чудотворному действию изумительного креозота?!
И снова тот же резкий металлический смех словно резнул меня по нервам.
Я был слишком расстроен, чтоб идти домой, а прогулка по Ялте ещё больше расстраивала мне нервы У меня из головы не выходили слова Надежды Викторовны, я с каким-то недоверием смотрел на каждый розовый куст, на пышно разросшиеся лавры, словно спрятался за ними кто-то, притаился и подстерегает свою добычу. Каждый шорох листьев заставлял меня вздрагивать… Мне казалось, что среди этого невыносимого зноя я слышу чьё-то холодное дыхание, чьё-то присутствие, от которого веет холодом… Чьё? Изнутри каждой почти дачи слышался тяжёлый, удушливый кашель, по набережной, на самом солнцепёке бродили, как тени, закутанные в тёплые пальто люди с восковыми, обвострившимися лицами…
Я повернул поскорее в какой-то переулок и не помню сам, как очутился на кладбище.
Оно было именно таково, каким описывала его Надежда Викторовна… Но неужели через несколько дней, быть может, здесь будет и она… Она, которая только что с такой жадностью говорила о любви, о счастьи, полная ещё жизни, обворожительная, красивая, с похудевшими, но ставшими ещё более тонкими, изящными чертами лица, с лихорадочным румянцем, с каким-то затаённым огнём, блещущим в глазах, со всеми своими мыслями, думами, стремлениями, несбывшимися мечтами…
Мне почудился тот же резкий, иронический, за душу хватающий смех, я вздрогнул и зачем-то наклонился к ближайшему памятнику, наполовину закрытому кустом махровых палевых роз.
«Здесь покоится прах девицы Анны такой-то. Лет от рождения ей было 18 и 6 месяцев».
Какая глупая надпись! «От рождения» и «6 месяцев».
На следующий день я только что кончал в ресторане обед, как мне подали записку.
«Не знаю, встреча ли со старым добрым знакомым, или что другое на меня так повлияло, — писала Надежда Викторовна, — но только я сегодня чувствую себя, как никогда. Даже доктор Бебер нашёл „значительное улучшение“ и приписал его всесильному креозоту. Пусть так! В ознаменование такого могучего действия г. креозота я решила во что бы то ни стало ехать сегодня на водопад. Слышите, во что бы то ни стало! Пожалуйста не трудитесь „отклонять“: лошади уже наняты, а если вы откажетесь ехать, я поеду одна. Даже поеду верхом, после чего непременно умру! А потому немедленно приезжайте ко мне.
PS. Поездка, конечно, секрет от милейшего г. Бебера, потому что она противна всем законам всесильного креозота, управляющего миром!»
Оставалось только ехать.
Надежда Викторовна выглядела сегодня, действительно, лучше. Она была положительно восхитительна в лёгком светлом платье, в большой кружевной шляпке, и если бы только не этот предательский румянец, который горел сегодня ещё ярче…
— Огарок вспыхнул! — воскликнула она, словно угадывая мою мысль. — Вы удивлены? Какой огарок? Этим не совсем красивым именем я зову себя. Вы видели, как догорает свечка? То еле-еле теплится, — вот-вот, кажется, погаснет совсем, то вдруг вспыхнет таким ярким светом, каким никогда не вспыхивает целая свеча. Потом опять замрёт… А знаете, кто навёл меня на эту мысль? Всё он же, милейший г. Бебер, великий жрец всесильного креозота. Он завёл табличку повышений и понижений температуры. Вот!
Она достала из столика и подала мне тщательно с чисто немецкою аккуратностью разграфлённую табличку. Вверху стояли цифры, а посредине она была исчерчена ломаной линией, которая то поднималась, то падала, указывая повышение и понижение температуры.
— Правда, это очень напоминает вспышки догорающей свечи? Смотрите, вот пламя поднялось ещё выше, ещё ярче, вот упало, гаснет, гаснет совсем, а вот снова вспыхнуло… А как табличке конец, так, наверное, и финал. Г. Бебер слишком немец для того, чтобы портить лишнюю бумагу. Он и табличку награфил на столько приблизительно дней, сколько мне осталось жить. Ого! Уж немного… Но для конца мне хотелось бы вспыхнуть так ярко, так ярко… Но довольно, однако, нам болтать. Прошу, садитесь. Мне нельзя терять времени…
Пара бодрых, сытых коней быстро вносила на гору маленькую изящную, плетёную ялтинскую коляску-корзиночку. Парусиновый зонтик, протянутый над коляской, плохо защищал от палящих лучей солнца.
Ни ветерка.
На море стоял полный штиль. Оно почти не плескалось у берегов и, подёрнутое лёгкою рябью, казалось всё покрытым маленькими чешуйками из чистого золота, которые нестерпимо горели и сверкали на солнце. От раскалённой каменистой дороги, от ограды, отделяющей обрыв, веяло жаром, и только в горах стало чуть-чуть прохладнее.
Кони, пофыркивая, бежали крупною рысью, но кучеру приходилось их подстёгивать всякий раз, как мы переезжали через прозрачные, как хрусталь, холодные, как лёд, горные ручейки, пересекавшие дорогу и с лёгким журчанием бежавшие по мелким каменьям.
— Как хорошо, — говорила Надежда Викторовна, — эти горы, долины, обрывы… И мы едем вдвоём, словно влюблённые… Влюблённые всегда почему-то ездят на водопад… Почему? Вероятно, потому, что водопад шумит, и за его шумом они сами не слышат тех глупостей, которые говорят друг другу… Жаль только, что мы не верхом. Влюблённые всегда верхом ездят… И без проводника.
Она смеялась звонким, весёлым, серебристым смехом.
— Ну, не права ли я была, — говорила она, когда мы приехали на водопад, — посмотрите, на всех столиках, скамейках, на загородке, даже на камнях, — везде вензеля, и непременно по два и непременно соединены. Смотрите: «А. П.» и «М. Н.» и над ними две веточки. Скажите, как трогательно! Ха-ха-ха! А вот «И. И.» и «О. Р.» и голубок! Голубок! Смотрите… Ха-ха-ха! Голубок!.. Давайте напишем «Фиту» и «Ижицу» и над ними разорванное сердце… Пусть кто-нибудь подумает, что Фита ужасно любила Ижицу, а Ижица Фите «не соответствовала». Ха-ха-ха!
И, разглядывая надписи, Надежда Викторовна так близко шла к водопаду, что я несколько раз должен был кричать:
— Осторожнее! Ради Бога осторожнее!
— Идите сюда! — крикнула она мне, дойдя до самого конца загородки. — Вот самое лучшее место.
Мы стояли в нескольких шагах от водопада. Учан-Су тонкой струёй, на лету превращавшийся в алмазные брызги, падал с вершины отвесной скалы. Внизу, на самом дне пропасти, бурлил, злился и пенился среди камней горный поток. Мелкая водяная пыль летела нам в лицо. Шум водопада заглушал слова.
— Вот где объясняться в любви робким влюблённым! — громко говорила Надежда Викторовна. — Трудно разобрать даже слова, и только сердце услышит их… А как должно звучать здесь, под этот шум, слово «люблю»… словно флейта в оркестре, который играет чудную симфонию… Люблю… люблю… люблю… — несколько раз повторила Надежда Викторовна.
Я скорее угадывал, чем слышал это слово за шумом водопада…
— Однако пойдёмте! — вдруг резко оборвала она. — Скоро вечер, становится сыро, а вы не должны забывать, что сопровождаете чахоточную.
Она была задумчива, молчала всю дорогу, и только, когда мы подъезжали к Ялте, сказала, указывая на горы:
— Посмотрите, какие краски и цвета… Последние лучи… Вы видели восход солнца? Даже восход солнца не так красив, как этот закат… Они нежат и греют… Последние лучи… Вы не знаете какого-нибудь подходящего стихотворения? Не знаете? Очень жаль, что не знаете! Вот и ваша гостиница «Россия». Идите, идите… Не беспокойтесь, я и одна доеду…
И не успел я пожать ей руку, как она приказала кучеру:
— Пожалуйста как можно, как можно поскорее домой…
Странное дело. когда я остался один, в своей комнате, словно какое-то ощущение пустоты наполнило мне грудь. Мне скучно было без Надежды Викторовны, без этой больной, лихорадочной, капризной. нервной, взбалмошной женщины… Скучно…
Я раз триста измерил шагами свою маленькую комнату… Скучно… Боже, как скучно без…
Я поймал себя на этой недоконченной мысли.
— Надо ехать…
— Надо непременно ехать! — уж вслух повторил я, как вдруг в дверь раздался стук.
Не дожидаясь позволения, дверь отворилась, и я только отступил:
— Надежда Викторовна!
— Вот не ждали-то? — весело болтала она, входя в комнату. — А я взяла и пришла… Во-первых, думаю, бедненький, скучает. Во-вторых, извиниться пришла, что так быстро вас бросила и даже не поблагодарила за вашу любезность. А в-третьих… В-третьих, мне просто скучно стало… Хорошо начатый день надо хорошо и кончить… Я проголодалась и хочу ужинать у вас, в «России»… Ужинать непременно с шампанским! Я хочу кутить. Мы пойдём в ресторан… А пока я присяду и отдохну у вас. Можно?
— Я так рад, Надежда Викторовна.
— Ну, вот и отлично. А какая здесь миленькая обстановка! — говорила она, оглядывая комнату. — Очень, очень мило. Козетка, плюшевые табуреты… Совсем на номер не похоже. Скорее будуар… Совсем для женщины, а не для такого неинтересного мужчины, который и стихов-то даже никаких не знает… Ха-ха-ха!.. А может быть, это и так? Может быть, вы нарочно такой номер взяли, потому что вас посещает какая-нибудь дама… А?.. Скажите откровенно… Только откровенно… Я ведь очень, очень, очень ревнива… Зачем такая обстановка? У вас бывает какая-нибудь дама сердца?
— Помилуйте, Надежда Викторовна, какая же тут в Ялте может быть дама сердца, когда здесь, кроме…
Её лицо покрылось смертельною бледностью. Она тихо поднялась с места.
— Кроме?… Ну, что ж вы? Договаривайте!.. «Кроме чахоточных, никого нет»… Дальше, дальше говорите… «Разве их можно любить? Разве ими можно. увлекаться? Разве это женщины… ходячие… разлагающиеся… трупы»…
Она расхохоталась всё тем же за душу хватающим, режущим нервы хохотом, закашлялась, упала было на диван, но вскочила и выбежала из комнаты.
Я бросился её провожать.
— Не смейте меня провожать! — как-то прошипела она, останавливаясь в коридоре и глядя на меня злыми, блестящими глазами. — Не смейте! Я закричу если вы будете меня провожать…
Я готов был задушить себя собственными руками, когда остался один. Что я сделал? Боже мой, да в ту минуту, когда я говорил с ней, я и думать-то забыл, что она больная, — такой цветущей, здоровой, весёлой была она… И вот теперь… я чувствовал себя, словно ударил женщину… Женщину, да ещё больную… Что делать? Написать письмо?
Но письмо принесли мне.
«Прошу вас простить мне мою взбалмошную вспышку, как больной, — писала Надежда Викторовна, — вы, может быть, вовсе даже не то хотели сказать, я вас не дослушала. Умоляю вас, простите мне эту дикую, нелепую выходку, Я жду вас немедленно, сейчас. Меня мучит мысль, что вы на меня сердитесь. Смотрите, если не приедете, я сделаю Бог знает что, уйду на берег моря, просижу там всю ночь, буду сидеть нарочно без туфель. Пусть завтра доктор Бебер изумляется тому, что не помогает креозот! Пожалейте вы хоть этого старичка! Не заставляйте его ломать голову и терять тёплую веру в креозот.
P. S. Приходите, ради Самого Бога».
Она встретила меня на террасе и провела в комнаты. Вечерело. Сумерки сгущались. Несмотря на открытые окна, в комнате было тяжело дышать от аромата роз, сирени, фиалок и ландышей, которые были расставлены и разбросаны всюду.
— Их мне принёс садовник, пока мы ездили на водопад. Целых две больших корзины… Бедные, умирающие розы. К вечеру они всегда пахнут сильнее… Я вспрыснула их водой и… на-те вам эту розу… Правда, что, умирая, они пахнут сильнее даже, чем только что ещё распускающийся цветок?..
У меня кружилась голова и от душного вечернего воздуха, который лился в открытые окна, и от одуряющего аромата умиравших цветов, и от близости этой красивой женщины, с лихорадочным румянцем на щеках и загадочным огнём в глазах…
— Вы прощаете меня? — спросила она. — Прощаете?.. Да?..
— Надежда Викторовна…
Я, как тогда, прильнул к её руке долгим, горячим поцелуем. У меня не было сил оторваться от этой бледной, дрожащей, красивой руки…
Я чувствовал, как Надежда Викторовна опустила мне другую руку на голову, как её пальцы запутались у меня в волосах.
— Какие у тебя славные волосы, — тихо сказала она…
Мы сидели на террасе и пили кофе, когда доктор Бебер явился со своей обычною фразой:
— Семнадцатый визит, и всем лучше.
Я взялся было за шляпу.
— Останься… Останьтесь, — тотчас поправилась Надежда Викторовна, — посидите на террасе, а мы с доктором пойдём в комнаты. Сегодня ведь милый доктор не будет мучить меня долго?
— О, нет! Сегодня Надежда Викторовна имеет такой хороший и молодецкий вид! — отвечал милейший в мире доктор Бебер. — Никакое мучение!
Через четверть часа доктор выходил сияющий и ликующий:
— О, я всегда говорил, что день открытия креозота, как средства против страдания лёгких, — медицинская эра! Надежда Викторовна, как дама, конечно, всегда смеётся над креозотом. Но посмотрите хоть вы, какою она себя сегодня чувствует!..
— О, креозот есть вещь! — говорил доктор, сходя со ступенек террасы.
— А я вчера, как ты ушёл, выкинула все креозоты за окошко! — расхохоталась Надя, едва доктор вышел за калитку.
— Зачем…
— Ни слова!.
Наде, действительно, с каждым днём становилось как будто легче.
Погода стояла всё такая же жаркая, и мы каждый день, едва немножко спадёт зной, ездили куда-нибудь вдвоём, в Гурзуф, на водопад, в Алупку.
Её не утомляли даже самые дальние прогулки, и мы уж изредка начинали поговаривать о Москве…
Вечных разговоров о смерти как не бывало. Я всё-таки уговорил её продолжать лечение, и доктор Бебер был как нельзя более в восторге от результатов.
Дни летели за днями, и Крым, этот «уголок, созданный для двоих», казался нам раем.
Надя положительно здоровела и здоровела.
Я чувствовал себя каким-то мальчишкой и бегал даже по всей Ялте покупать перочинный ножик, которым Надя хотела увековечить на ограде у водопада наши имена.
— И непременно с голубком наверху… Ха-ха-ха!.. С голубком непременно!
Только оставаясь один, у себя, в маленьком номере, я начинал себя чувствовать ужасно.
Во мне просыпались какие-то укоры совести. Я чувствовал себя каким-то преступником.
Ведь больная… больная она… Гублю я её, быть может…
Сколько раз ходил я к доктору Беберу специально, чтоб рассказать ему всё, но каждый раз при виде этого невозмутимо добродушного немца у меня язык как-то не поворачивался открыть всю правду, и я ограничивался только тем, что спрашивал:
— Доктор, скажите, не замечаете ли вы хоть какого-нибудь, ну, хоть какого-нибудь, ухудшения?..
— О, будьте спокойны, я наблюдаю совсем внимательно.
— Поправится она, доктор?
— Незомненно! Незомненно! — неизменно говорил он, вероятно, для придания своему ответу большего веса, даже с немецким акцентом.
Погода круто изменилась.
С моря, не переставая, дул резкий ветер и рвал флаги над купальными будками.
Кипарисы тихо шумели, и с роз облетали лепестки.
Загородные прогулки пришлось оставить, и мы целые дни проводили в комнатах у Нади на даче.
К вечеру ей делалось хуже, и температура резко повышалась.
— Ужасная погода! — качал головой доктор Бебер. — Ужасная для больных погода.
Однажды Надя чувствовала себя особенно плохо с вечера, и я остался у неё на даче.
Часов в семь утра меня разбудил крик из её комнаты. Она звала меня к себе.
— Слышишь, — сказала она, вся бледная, привстав на постели и к чему-то напряжённо прислушиваясь.
Прислушался и я.
В воздухе тихо нёсся медленный, однотонный погребальный благовест.
— «Она» ходит… «Она»… — прошептала Надя. — Подойди ко мне, мне страшно…
И ужас сквозил в её широко раскрытых глазах.
У меня тоже мурашки побежали по всему телу от этих тихих, заунывных, похоронных звуков.
В воздухе словно слышалось веяние «её».
Наде стало хуже.
— О, эта погода! Ужасная погода для больных, — покачивая головой, говорил доктор.
И действительно, когда ветер стих, Наде стало лучше.
Она могла снова выходить из комнат и снова улыбалась мне без грустных дум и тягостных предчувствий.
— Я хочу на берег моря! — как-то вечером сказала мне Надя.
— Но можно ли?..
— Я хочу! — капризно повторила она. — И если вы не пойдёте со мной, я возьму и пойду ночью одна… и утону…
Мы пошли.
— Сведи меня вниз, туда, туда к самому морю, я хочу его видеть поближе, — требовала Надя, — я так хочу.
Я осторожно свёл её вниз. Мы стояли в двух шагах от мокрых камней, на которые забегают волны прибоя.
Ветер стих, но поднятое им волнение ещё продолжалось. Волны сердито ходили по морю, пенились их седые хребты и с разбега бросались они на берег и разбивались, превращаясь в целую копну белой пены и обдавая нас брызгами.
— Отойди от меня… оставь меня тут… на минутку… одну, — говорила Надя.
— Но, милая…
— Если таков мой каприз… Неужели вы не можете исполнить самого маленького каприза?.. Честное слово, я сделаю какую-нибудь глупость, если ты будешь обращаться со мной, как с ребёнком…
Я отошёл на несколько шагов и внимательно наблюдал за Надей.
Мне показалось, что она крестится. Я бросился к ней и схватил её за руки. Под руку мне подвернулось что-то холодное и скользкое. Я вырвал это у неё из рук… Это был револьвер.
— Надя… Надя… Милая… Что с тобой? Что ты хотела сделать?..
Она глядела на меня каким-то потухающим взглядом.
— Прости… Мне дурно… Я чувствую, что умираю… Мне страшно умирать… мучиться… лучше так… сразу…
Её взгляд становился безумным.
На берег летела волна с седым белым хребтом.
— Ай! — вскрикнула Надя. — Ты видишь, как «она» протянула ко мне белые руки… Слушай, какой звон в волнах… Колокол… Колокол… Смотри, вон что-то белое притаилось за кустом… Белое… Белое… Она… Она…
С Надей начинался бред. Я схватил её на руки и чуть не бегом понёс домой.
Когда пришёл доктор, Надя лежала без памяти, из её груди вырывалось хрипящее дыхание.
— Не надо ходить на воздух, когда принимают креозот! — говорил г. Бебер.
Я рыдал, как сумасшедший.
Весь день бред перемежался с забытьём. Ей чудились белые розы и тёмные кипарисы…
Только к вечеру она пришла в себя и позвала меня.
Она лежала с ярким румянцем на щеках.
— Мне лучше, — сказала она. — Доктор совершенно прав: креозот отлично помогает, надо будет только хорошенько полечиться и потом… потом мы поедем в Москву… это была не любовь, а агония… А там… там будет любовь… Помоги мне подняться, я давно не глядела в окно…
Я приподнял её на кровати. Она взглянула в окно и спросила, силясь улыбнуться:
— Это вечер? Да?.. Ты помнишь, я всё говорила про последние лучи…
Что рассказывать дальше?
Мне оставалось только вспомнить её слова: «возьмут рано утром, когда все спят», «бегом понесут», «звонить будут тихо, тихо»…
И у «девицы Анны, умершей 18 лет и 6 месяцев от рождения», прибавилась ещё одна соседка.
Когда я шёл «оттуда» мимо её дачи, двери были открыты все настежь, и из них нёсся запах карболки.
Дачу тщательно дезинфицировали для нового «жильца».