— Мой муж! — сказала Анна Александровна.
Я с большим интересом посмотрел на длинную, нескладную фигуру какого-то бесцветного блондина, в мягкой пуховой шляпе, неуклюже приподнявшегося из-за столика.
Чем мог так прельстить Анну Александровну этот господин, что она, ценившая свободу наравне с жизнью, вышла за него замуж?
Почему изо всей свиты своих поклонников она выбрала самого неинтересного?
Нас всех тогда и в Москве это удивило.
Она любила жить, умела жить и жила.
Около неё поклонники финансового мира чередовались с поклонниками мира артистического.
Она так весело жила среди «своих» финансистов, певцов, музыкантов, каких-то скульпторов, в которых открывала талант, а «главное — бездну вкуса», и вдруг вышла замуж за какого-то Василия Ивановича, которого никто даже не замечал, на которого она сама, наконец, не обращала никакого внимания.
Что он такое, этот муж?
Счастливец, укротивший, наконец, эту неукротимую женщину, или…
«Муж я царицы,
Муж я царицы!..»
вдруг замурлыкал про себя молоденький, хорошенький офицерик, сидевший рядом с Анной Александровной. Видимо, только что ещё произведённый, он был великолепен в своём мундирчике с иголочки и смотрел на Божий мир с вызывающим видом только что вылупившегося цыплёнка.
Это было слишком даже для хорошо пообедавшей разнокалиберной компании ялтинских «больных».
Я заметил, как передёрнулось лицо Василия Ивановича при этом знакомом мотиве, а Анна Александровна строго заметила вполголоса:
— Алексеев!
Наступило неловкое молчание, но, к счастью, татары как раз подвели лошадей, все начали садиться, кроме меня и Василия Ивановича.
— Василий Иванович не любит ездить верхом! — сказала мне на прощанье Анна Александровна. — Посидите с ним, вы только что приехали и, наверное, скучаете, как и все в Ялте. Мы вернёмся часа через два: в горах скоро темнеет.
Офицер помог ей вскочить на лошадь, вскочил сам, зачем-то при помощи мундштука поднял лошадь на дыбы и поехал с нею рядом, сказав, вероятно, какую-нибудь глупость.
Анна Александровна звонко расхохоталась, и этот смех снова заставил, как и давеча, передёрнуться Василия Ивановича.
Он с какой-то злобой посмотрел им вслед.
Кавалькада быстро удалялась, а он всё смотрел им вслед с тою же не то злобой, не то болью, не говоря ни слова.
— Давно мы не видались с Анной Александровной! — начал я для того, чтобы как-нибудь прервать это тяжёлое молчание.
— Да, с самой Москвы… она говорила.
— А где вы жили последнее время? Ведь вы тогда сейчас же после свадьбы уехали.
— Да… сейчас же… Потом жили в Петербурге, в Киеве, в Одессе…
Василий Иванович перечислял все эти города с какою-то злобой, словно своих врагов. Перечислил и опять погрузился в то же мрачное молчание.
— А Анна Александровна за эти четыре года ни капли не переменилась! — снова начал я.
— Да, она всё та же, — всё тем же мрачным тоном ответил он и вдруг спросил: — Вы пьёте красное вино?
— Да.
— Тогда пойдёмте. Я отыскал здесь хорошее. И недорого. В Мордвиновском саду есть лавка, где шашлыки делают. Вот там. Хотите?
— Пожалуй.
Мы молча прошли по набережной, молча свернули в Мордвиновский сад и молча же уселись за столики перед татарской лавочкой.
Здесь Василия Ивановича и его вкусы знали, очевидно, отлично. Татарин встретил его поклонами, немедленно сбегал за бутылкой вина.
Мы так же молча сидели и потягивали крымскую кислятину.
По набережной ехали то за город, то из-за города.
В Мордвиновском саду у фруктовых лавочек толпились покупатели.
Около толстого Ибрагима стояла какая-то полная пожилая дама и весело визжала, вероятно, выслушивая интересные глупости.
Около столиков, где продаются виноградные выжимки, сидела компания «больных» и весело смеялась, даже несмотря на то, что пили в эту минуту величайшую гадость изо всех гадостей на свете!
Татарчонки приставали к прохожим, предлагая крупные махровые розы.
Всё было полно шума, движения, суеты, а мы сидели молча, опоражнивая стакан за стаканом.
— Я здесь бываю каждый вечер! — проговорил, наконец, Василий Иванович. — Не люблю я этих их театров, ресторанов.
Слово «их» он подчёркивал опять с какой-то злобою.
— Мерзость! Всё мерзость! Театр здесь — гадость. Рестораны — кабаки. Вообще эта Ялта — большой кафе-кабак. Приезжают скучающие шалопаи, с жиру бесящиеся старухи, говорят пошлости, делают пошлости!..
Он начинал немного пьянеть.
Он пил так, как пьют русские люди. Гамлетовски пил.
Медленно, сосредоточенно, словно действительно топя в этом стакане какую-то мучительную думу, какую-то затаённую душевную тоску.
— Только и удовольствие, что напиться, — сказал он, оставляя пустой стакан и приказывая ещё раз переменить бутылку, — тошнит от этой пошлости. Все словно по одному опошлевшему вконец рисунку вылеплены. Дама — так она обязательно с лорнетом. Мужчина… Возьмите хоть этого, как его?.. Ну, вот, этого юношу, только что вышедшего от портного… Алексеев, что ли? Да ведь он, ухаживая, ни одного слова, кроме самых банальных пошлостей, не скажет, — а добьётся, самым пошлым образом хвастаться будет, ведь это ему украшение к сюртучку. Победа! Ха-ха-ха! Победа!..
Бедняга так зло и иронически хохотал над этим словом, будто хотел сказать:
— И вся-то эта победа гроша переломленного не стоит!
Мне становилось жаль этого несчастного, пьяневшего человека. Он ломался, куражился над собой, оскорблял то, что было ему дороже всего в жизни, мучил себя и сам наслаждался своими мучениями, болезненно, мучительно наслаждался.
Это бывает. При нестерпимой зубной боли люди бьются же головой об стену, чтоб новой болью заглушить прежнюю.
— Победа!!!
На набережной раздался стук копыт. Василий Иванович насторожился. Мимо проскакала какая-то незнакомая кавалькада.
— Пошляки! — выругал их Василий Иванович. — Да ведь они боятся настоящего-то чувства, настоящей страсти, которая бы в одну минуту захватила, перевернула человека, — в одну минуту другим человеком его сделала. Да вы не улыбайтесь! — вдруг ни с того ни с сего обратился он ко мне. — Нечего улыбаться. Бывает это. Бывает, что захватит тебя, перевернёт всю душу. Действительно, сожжёшь сразу всё, чему поклонялся. Себе в душу заглянешь, самого себя не узнаешь: да это какой-то другой человек. И начнёт этот другой человек жить по-новому… Сам удивляешься, а чувствуешь, что иначе жить не можешь: охватила его страсть и тянет и влечёт неумолимо, неотразимо. И страшно… и всё-таки чувствуешь, что цель жизни есть.
— А они не могут! — вдруг закончил он. — А кажется, где бы и перерождаться, как не здесь? Где бы и глотать поэзию жадно раскрытым сердцем, как не здесь. Ведь посмотрите крутом: вся поэзия, и это померкнувшее море, и эти розоватые облачка заката, и последние лучи на вершинах гор… А они пошлости говорят, да ещё себя же Дон Жуанами считают! Да ведь Дон Жуан-то перерождался с каждой любимой женщиной, ведь он с каждой становился другим человеком, ведь вы его посмотрите с Лаурой и Донной-Анной. Разве это один и тот же человек? Вы прочтите, подумайте, вникните в эти чудные стихи. А правда чудно это у Пушкина?
— Ещё бы!
— Я, признаться, люблю стихи Оно мне немножко не к физиономии, но люблю, помните, например, вот это, Дон Карлос говорит:
«Ты молода, и будешь молода
Ещё лет пять иль шесть.
Вокруг тебя
Ещё лет шесть они толпиться будут,
Тебя ласкать, лелеять и дарить,
И серенадами ночными тешить».
Ведь это что же, я вас спрашиваю? А впрочем, «ничего, ничего, молчанье», как говорил покойный Бурлак в «Записках сумасшедшего». Вот был артист!.. Кстати, вам пора в театр. Идите, свечерело, а я домой. Так и скажите Анне Александровне. А впрочем, ничего не говорите Анне Александровне.
Он подал мне руку и, слегка пошатываясь, пошёл из сада.
В театре Анна Александровна была ещё более эффектна: она только что вернулась с прогулки, слегка раскраснелась, лицо горело. Её юный кавалер сиял и был влюблён в свою даму тоже более обыкновенного.
Про Василия Ивановича она даже и не спросила.
Только когда я сказал ей, что он отправился домой, она тихонько спросила:
— Что он?.. Того…
— Да, несколько…
Она поморщилась.
— И это каждый день!
— Смотрите, Анна Александровна!
Она посмотрела на меня вопросительно и удивлённо:
— Ничего!.. Он смирный…
Провожать Анну Александровну на её дачу мы отправились всей компанией, и на прощанье я имел счастье любоваться, как юный офицерик раз десять поцеловал руку Анны Александровны. Да и она не особенно торопилась отнять руку.
На даче было темно. Василий Иванович, очевидно, спал.
Все последующие дни я встречал Анну Александровну не иначе, как в сопровождении целой ватаги ухаживателей, среди которой обязательно присутствовал г. Алексеев, кажется, каждый день в новом мундире. Он имел победоносный вид человека, который хотя ещё и не добился успеха, но уже в нём уверен! Так Дон Жуан, вероятно, смотрел, когда приглашал на ужин статую командора.
Василии Иванович по обыкновению был молчалив в обществе и довольно пьян каждый вечер в Мордвиновском саду.
Впрочем, он, видимо, избегал встречи со мною, быть может, стыдясь, что, кажется, немножко проболтался в первый вечер.
Так всё шло тихо и мирно, как вдруг однажды рано утром меня разбудила прислуга, сказавши, что меня спрашивает какая-то дама.
Я наскоро оделся. Это была Анна Александровна взволнованная, чем-то встревоженная.
— Анна Александровна? Это вы?
— Да, я… я… Не был у вас Василий Иванович?
— Нет, а что?
— Ах, если бы вы знали, что случилось… Я нарочно прибежала сама, думала, не застану ли его у вас… Я теряю голову…
Я попросил её зайти ко мне, успокоиться и рассказать, в чём дело.
— Ужасная, прямо ужасная история!
Вчера её провожал из театра Алексеев один… У неё разболелась голова, хотели провожать все. Но она не пожелала. Зачем портить всем вечер? Её проводил один Алексеев… Всю дорогу он говорил ей по обыкновению глупости… Шутили, смеялись… Подойдя к даче, он уговаривал пройтись ещё. Ну, целовал ручки… Словом, ничего особенного… Как вдруг из калитки появился Василий Иванович… По обыкновению немножко пьяный… Но таким она его никогда не видала… Крикнул на Алексеева: «не смейте целовать рук моей жены», даже толкнул, кажется… Алексеев его вызвал на дуэль… Она убежала, заперлась, заснула только под утро… Дрожала… Василий Иванович вёл себя ужасно; переколотил массу вещей, бранился, требовал ещё вина… Словом, таким он никогда не был… А сегодня утром она просыпается, — он исчез из дома… Что ей теперь делать?
— Вы знаете, он никого из них не любит… Но к вам он относится хорошо…
Тут Анна Александровна слегка покраснела н добавила:
— Быть может, потому, что относительно вас ему не приходит в голову никаких глупостей… Ради Бога повлияйте хоть вы на него…
— Нехорошо всё это, Анна Александровна…
— Ах, я сама теперь вижу, что нехорошо… Но я его таким никогда не считала… Он всегда был какой-то странный, непонятный, экзальтированный… Ведь и эта свадьба! Он… я… мы только повенчаны… Он сам тогда пришёл, говорил: вами, Анна Александровна, увлекаются сильно, но люблю вас только я… Будьте же моей женой, я буду только вашим другом… Я же его отговаривала, — он объявил: я не буду заявлять никаких прав, но я чувствую, что без вас мне нет жизни… Говорил про то, что любовь захватила его всего, что он не в силах бороться… Говорил, что у него будет надежда медленно, капля по капле, перелить, как он выражался, любовь в моё сердце… Что, быть может, когда-нибудь я пойму, оценю… не теперь, потом… через несколько лет…
Мне вспомнились Пушкинские стихи:
«Ты молода и будешь молода,
Ещё лет пять ил шесть»…
— Вот-вот это самое… Это его любимые стихи. Он даже подарил мне альбом исключительно для моих только портретов… Я люблю сниматься… И там написал эти стихи… Я тогда, как следует, не подумала, мне показалось это оригинальным, я вышла замуж…
— И неужели никогда он… вы никогда не видали его, как выражаетесь, «таким»…
— Как вчера? Ничего подобного. Иногда маленькие сцены, он иронизировал, называл меня Дон Жуаном в юбке, себя звал Лепорелло, говорил, что ведёт счёт, ждёт, когда будет «mille e tre»… Ну, я уходила, не пускала его к себе, потом он просил прощения, умолял «не гнать от себя», вообще был жалок… Но вчера… этот скандал!
— Я постараюсь уладить скандал… Съезжу к г. Алексееву…
— Вы понимаете, — вдруг необыкновенно горячо воскликнула Анна Александрова, — я не хочу, чтоб это произошло… Если нужно, я сама поеду к этому мальчишке и буду умолять его отказаться от дуэли…
Я посоветовал ей пока этого не делать, кое-как успокоил, обещал заехать сказать, и едва успел выпроводить её от себя, как вошёл Василий Иванович.
Он был немного бледен, но совершенно спокоен.
— Я пришёл вас просить быть моим секундантом, — прямо начал он, — ради Бога, не вздумайте отговаривать, расстраивать, это должно быть. Не с ним, так с другим…
Я притворился незнающим, в чём дело, к выслушал то же самое, что рассказала мне и Анна Александровна.
Василий Иванович рассказывал спокойно, даже, если хотите, холодно, как человек, который всё уже решил, взвесил, обдумал и спокоен, потому что знает, что должно делать.
Оставалось только ехать к г. Алексееву, узнать его секундантов.
Кое-как в ялтинском «японском» магазине редкостей нашли пару пистолетов, отыскали доктора и решили стреляться у водопада Учан-Су, ранним утром.
К Анне Александровне я заехал только к вечеру.
Она, видимо, много плакала, даже переменилась в лице и ждала моего появления с нетерпением.
— Не обманывайте и не лгите! — сразу встретила она меня. — Они дерутся?
— Да!
— Боже! Боже! Что же это будет?!
Она заломила руки и зарыдала, упавши на диван лицом.
Я попробовал её успокоить. Советовал ей уговорить Василия Ивановича, когда он вернётся домой, но она отвечала только одно:
— Он не придёт… Он больше никогда не придёт… Я знаю его… Он больше никогда не придёт…
И она не ошиблась: Василий Иванович, действительно, не пришёл в этот вечер ни домой ни, ко мне.
Ко мне он явился только в четыре часа утра, спросил, всё ли готово, и торопил меня одеваться:
— Пора.
Мы верхами отправились на Учан-Су: я, другой секундант из «компании» Анны Александровны, взятый для полного соблюдения «формы», о которой очень заботился г. Алексеев, и Василий Иванович.
Мы поехали через Аутку, потому что по другой дороге выехал г. Алексеев со своими секундантами и докторами.
В горах было прохладно. Звонко раздавался топот коней в горной тишине. Это была какая-то священная тишина, которой никто из нас не прервал ни одним словом.
Василий Иванович был немножко бледен, но спокоен и сосредоточен. Он имел какой-то деловой вид.
Спокойно приподняв шляпу в ответ на поклон г. Алексеева и его секундантов, спокойно прошёл к водопаду и, остановившись на предпоследней площадке, деловым голосом спросил:
— Здесь?
Отсчитали шаги, зарядили оружие и поставили противников.
Г. Алексеев, видимо, бравировал, старался держаться как можно красивее и даже, становясь на место, сказал с улыбкой какую-то шутку своему секунданту.
Секундант тоже улыбнулся, но обе улыбки вышли какими-то кривыми.
Василий Иванович был серьёзен и совершенно спокоен; на наше предложение покончить дело миром, он, прежде чем г. Алексеев успел пошевелить губами, ответил:
— Нет.
И нам оставалось только скомандовать стрелять.
Пистолет г. Алексеева слегка дрожал, Василий Иванович ясным и. спокойным взглядом смотрел на противника, словно на мишень.
Скомандовали, и пара выстрелов один сейчас же вслед за другим, звучным эхом раскатились по лесистому ущелью среди неумолчного шума водопада.
Василий Иванович, медленно опуская пистолет, стоял на месте.
Г. Алексеев выронил пистолет и схватился за руку.
Доктору, впрочем, не пришлось много хлопотать с перевязкой: рана оказалась совсем пустячной.
По условию, при первой крови поединок был кончен.
— Всё? — равнодушно спросил Василий Иванович, когда я подошёл к нему за пистолетом.
Так же молча мы доехали до Ялты.
— Ещё одна просьба! — сказал он, когда мы подъезжали к городу. — Я еду в Центральную гостиницу, где взял номер со вчерашнего дня. Съездите ко мне на дачу, возьмите мои вещи и привезите их мне. Но вы даёте мне честное слово, что не скажете Анне Александровне, где я.
Я согласился.
— Помните же честное слово! — крикнул он мне на прощанье.
Анну Александровну трудно было бы узнать. Она, видимо, не ложилась совсем и ждала меня на террасе.
Когда она увидала меня одного, её осунувшееся за эту ночь лицо покрылось смертельной бледностью:
— Убит?
Я поспешил успокоить. О г. Алексееве она даже и не спрашивала, и, вероятно, не слышала даже моего рассказа про его рану.
Когда же я сказал ей о вещах Василия Ивановича, она снова побледнела, как полотно, и крепко сжала мою руку, с каким-то лихорадочным огнём горевшими глазами спросила:
— Где он?
Напрасно я говорил ей о своём честном слове, честного слова нельзя сдержать, если перед вами становится на колени страдающая женщина.
Я назвал Центральную гостиницу, попросил сложить вещи и, когда будет готово, прислать их ко мне.
Ждать пришлось долго: к вечеру вместо вещей я получил с человеком из Центральной гостиницы письмо.
Писала Анна Александровна.
«Простите, что уезжаем, не простившись с вами.
Пожелайте нам счастья в новой жизни. Жму вашу руку. До свиданья».
Записку Анна Александровна передала, уже садясь в почтовый экипаж.
Г. Алексеева я встретил на другой день на набережной.
Он сиял, как сияют герои шикарной истории, которую знает весь город. А рука на чёрной перевязке делала его ещё более интересным.