Солнце скрылось за величественной Яйлой, позолотив её вершины, стройные кипарисы в последний раз бросили длинные, дрожащие тени, лазурное, сверкающее море померкло, пурпуром зажглись облака, прозрачным беловатым облачком показался на небосклоне молодой месяц, и повеяло вечерней прохладой, — когда муэдзин Мамет, раскачнувшись всем корпусом, протяжно и заунывно запел с минарета:
— Ля илляга…
Стоном каким-то пронеслись над Артеком слова святой молитвы.
Словно жаловался старый Мамет на что-то всесильному Аллаху.
Да и было на что.
Давно ли, — Мамет сам ещё помнит это время, — при первом слове вечерней молитвы весь Артек спешил по домам, а к слову «иль Аллах» всё затихало в Артеке, и каждый правоверный на коленях благоговейно творил священный намаз.
А теперь…
Он один здесь, с высоты минарета, славит Бога и Его великого пророка, и одиноко несётся эта молитва туда, в лазурное небо,
Вон толстый Хаби-Булла идёт себе по дороге и лениво погоняет лошадь, нагруженную связками табаку, и не торопится, словно и не слышит, что с минарета муэдзин призывает к молитве.
Улица полна татарской молодёжью, — говор, смех, шутки.
Ленивые турки дремлют на порогах своих домов.
Да и как отличишь теперь мусульманина от неверного грека?
Халиль пьёт водку.
Алиева жена приходила вчера жаловаться к мулле на то, что муж бросил её, ушёл в Ялту проводником и не дарит её ласками, которыми обязан дарить правоверный мусульманин Аллахом данную ему жену.
Про Керима говорят, что он ест даже свинину.
Охо-хо-хо! До чего дошло. Деньги под большой процент дают, как греки.
А Абдулла и совсем бросил Артек, ушёл в город, переменил веру отцов и женился на гяурке.
И Мамет с каким-то ужасом выкрикнул святое слово:
— Иль Аллах…
А всё проклятые урусы, которые поселились вон там, за величественным Аю-Дагом, в Гурзуфе, в Ялте, — и вон там, в Алупке, — которые приезжают сюда или умирать или веселиться и портят мусульман.
Всё от них…
И вера упала и виноград вздорожал, заброшены табачные поля и кое-как обрабатываются ленивыми наёмниками. Молодёжь ушла в города. Они отнимают мужей у жён, детей у престарелых родителей и добрых правоверных у великого пророка.
Алимбек в самый день Большого Байрама ускакал из дома с какой-то барыней в Ай-Даниль.
Это они, развращённые, не знающие великого пророка, погибшие гяуры наполнили сердца правоверных жадностью к разноцветным бумажкам, пристрастили их к шитым серебром курткам, дорогим лошадям и золотым поясам.
Гуссейн приезжал как-то из Ялты.
Ай-ай-ай! Что за лошадь! Седло жёлтой кожи, рублей 75, а то и все 100 стоит. Грудь в серебре, а стан золотым поясом так перетянут, как у редкой русской женщины бывает. А уж они ли не перетягиваются ?
Хорошо, что и говорить. Любо, дорого посмотреть на такого молодца.
И потом руки в кольцах, и нагайка была ещё серебряная, хорошая нагайка, дорогая нагайка!
Что ж, разве и в его время не любили одеваться? Посмотрели бы они на Мамета лет 40 тому назад! И в его время человек зарабатывал деньги.
Ай-ай-ай! Сколько пуль было выпущено по Мамету пограничной стражей, когда он по ночам тайком в лодке подвозил запрещённый товар.
Как по зверю охотились.
И теперь ещё две пули сидят, — одна в ноге, другая в спине. А рубцов от ран и не сосчитать. Другой раз так разноются старые кости, так разболятся старые раны, что насилу-насилу вползёшь на минарет и едва-едва под нос прогнусавишь молитву.
Но разве он когда-нибудь забывал Аллаха?
Разве он, сидя в камышах по три дня не евши, как голодный зверь, забыл когда-нибудь сотворить утреннюю, полдневную или вечернюю молитву? А ведь кругом ходили, искали, рыскали, каждую минуту мог грянуть выстрел — и прощай Мамет!
Ох, сколько видел на своём веку старый Мамет. Везде ходил, а Бога не забывал. И в Трапезонд ходил, и в Батум ходил, и в Стамбул ходил, всё возил: табак возил, шелки возил, оливки возил, только вина не возил, потому что вино проклято пророком.
А теперь и вино возят.
И, задумавшись о добром старом времени, Мамет и сам не заметил, как три раза под ряд тихо и жалобно пропел святое слово.
— Магомет… Магомет… Магомет…
А всё проклятые урусские женщины. Как их называют?.. Ах, Аллах, дай память… «Куптшихи».
Видел он их. Красивые барыни. Полные барыни. Румяные барыни.
Настоящие пчёлы. Верное слово мусульманина! Хе-хе! Сама такая полная-полная, а стан как ниточка.
Приезжала тут одна. Как её звали? Ещё имя такое красивое… «Люпофь» звали.
Чёрное платье так всю и обтягивает. Ноги маленькие, руки маленькие. А сама раскраснелась вся, дышит так тяжело да глубоко, а глаза так и горят.
Людей тоже с ней много приезжало, — «целая кумпания», как говорят урусы. Так перед ней и прыгают. А она на Абубекра только и смотрит.
Да и то сказать: разве такой человек для такой барыни?
Хорошая барыня, отчаянная барыня. На Аю-Даг верхом взбиралась, с Аю-Дага верхом съезжала. Под гору так лошадь пустит, что один Абубекр поспеть мог.
А русские кавалеры трух-трух, — она уж давно на другую гору переехала, а они ещё с этой не съехали. А один слез с лошади и ведёт её с горки в поводу. Ха-ха-ха! Потеха!
Хорошая барыня. Смелая барыня.
Если б Мамету лет тридцать со старых костей сбросить. Хе-хе!
Мамет даже улыбнулся при этой мысли и, чтоб отогнать не имеющие прямого отношения к молитве помыслы, поторопился запеть:
— Магомет россул Аллах…
Аллах акбар! Да разве он не знает, какая приятная бывает урусская барыня!
Давно это было. Скоро после того, как в Севастополе стреляли.
Ай-ай-ай! Какая красивая барыня в Юрзуфе жила. Учительницей была.
Волосы, ну, вот словно золото, до колен, — Аллах акбар, до колен золотые волосы.
Да что и вспоминать! Голову потерял тогда Мамет, сам себя не помнил Мамет. В Трапезонд ехать надо было — в Трапезонд не поехал. Табаку сто пудов пропало — пусть пропало. Всё равно было Мамету! Неделю мучился Мамет, а на восьмой день тайком на Аю-Даг всего отвёз: хлеба отвёз, барана отвёз, бузы отвёз. Четыре ковра хороших, — из Стамбула контрабандой достал, чуть не застрелили, — отвёз и пещерку ими в скале совсем как комнату хорошую сделал.
Потом на дороге засел.
Гулять она к Артеку ходила.
День сидел, два сидел, на третий к вечеру, смотрит, она идёт, в книжку что-то читает. Дух захватило у Мамета, когда с ним поравнялась. Как зверь, кинулся он на неё из засады, рот завязал, на Аю-Даг на руках принёс и двенадцать дней душа в душу выжил. Искали её. Да разве на Медведь-Горе отыщешь! Такие тропинки есть, которые редкий татарин даже знает. Коза только там пройдёт, где он её нёс.
И ничего. Сначала всё плакала, деньги обещала, чтоб только Мамет её отпустил. Да разве Мамету деньги были нужны?
На ночь её к себе привязывал, чтоб не ушла.
Только раз, ночью, просыпается Мамет — нет барыни. Отвязалась барыня, ушла. Вышел Мамет, ночь тёмная, зги не видно. Да разве не увидит чего контрабандист? И не в такие ночи по горам лазали, за триста шагов часового видели.
Видит Мамет, что ползёт она по скале, вот-вот сорвётся, упадёт! Догнал её Мамет, в охапку схватил, как маленькую козочку, назад принёс.
Только взяло его после этого раздумье. Что делать с барыней?
Бежать, с собою взять? Нельзя. Здесь жить? Хлеб весь съели, барана всего съели, бузу всю выпили. В Артек пойти, ещё хлеба взять? Схватят, пожалуй, скажут: где был?
Одному бежать? Уж очень жалко родину покидать, — и отец похоронен тут, и мать здесь лежит, и дед, и прадед. Грешно родную землю кидать.
Думал-думал Мамет, да и дождался другой тёмной ночи, когда заснула она крепко. Чтоб не мучилась.
Дышит во сне так ровно, покойно. Может, во сне своих видит. Они ведь тоже, хоть гяуры, а у них тоже как у нас: брата, может быть, сестру имеет, мать, отца, жениха, может быть, видит, а может быть и Мамета во сне видит.
Поцеловал её Мамет в последний раз. Сквозь сон на поцелуй отвечает.
Жалко. Да и себя жалко. Могилу отца, матери бросать жалко.
Подождать ещё денёк? Пищи никакой нет. Последний кусок съели. Что ж ей, бедной, мучиться?
Ах, как жалко стало её Мамету!
Отвернулся, как за горло её взял и словно клещами железными сжал.
Только вздрогнула. Да и то один раз. Не мучил её Мамет. Руки дал ему Аллах сильные: и не такую бы козочку маленькую задушил.
Взял её Мамет, осторожно вниз на берег снёс.
Море в ту ночь сильно шумело.
Дождался Мамет, как большая волна с разбега о берег ударилась, и бросил свою ношу.
Словно просветлело всё в очах у Мамета.
Сквозь ночь, сквозь мрак видел он всё, как днём.
Видел, как подхватила волна его козочку, перевернула и другой волне перебросила, другая — третьей: ещё раз показалась, бедная, наверху, а там уж только белое что-то мелькнуло: не то рука её, не то пена на седом хребте волны сверкнула.
Страшно стало тогда Мамету, да и теперь он вздрогнул при воспоминании, раскачнулся и ещё раз повторил «Магомет россуль Аллах», словно молил у великого пророка пощады, пощады, пощады за страшный содеянный грех.
Что ж! Он знает, что это грешно.
Но разве он не сделался потом муэдзином, разве не отдал себя всего Аллаху и его великому пророку? Разве он не аккуратно взбирается на минарет и в час, когда лучезарное солнце поднимается из моря, золотя волны и ярким пурпуром окрашивая облака, и в тот час, когда оно неподвижно стоит над Аю-Дагом и льёт свои горячие лучи на раскалённую землю, и в час, когда вечерние тени лягут на землю, а бледный месяц, словно призрак, появится на небосклоне, — разве не славит он Аллаха? Разве не призывает он правоверных к тому же?
Аллах добр, Аллах всегда простит, если ему хорошенько помолиться.
И Мамет, взглянувши на забывший Бога Артек, грозно пропел:
— Даккель, даккель, даккель!
Молитесь! Страшен гнев великого Аллаха!
Он велит снова подняться вон тому великому Медведю, который задремал на берегу моря, и великан сотрёт вас с лица земли, как встарь стирал прадедов,
Давно то было, — и о том рассказывают деды.
Тогда Крым цвёл не так, как теперь. Тогда не было бесплодных скал, утёсов и огромных камней. Везде росли виноград и табак и плодовые деревья.
И люди всё-таки забыли Бога.
Тогда Аллах послал на эту страну великого Медведя.
Медведь приплыл по морю оттуда, где круглый год и снег, и лёд, и холод, — как зимой на вершине Чатыр-Дага.
Медведь выплыл на берег у Байдарских ворот и пошёл, разрушая всё на пути, От его ступни земля слезала с камней, как мясо с костей, и обнажались эти кости, а он дробил их своей тяжёлой ступнёй, земля стонала, и целые селения гибли от падавших на них обломков костей земли.
Так он прошёл до самого Артека и тут остановился и, усталый, прильнул к морю напиться.
Тут великий Аллах сжалился над правоверными и остановил Медведя, превратив его в гору, и приказал ему пить воду и подкрепляться до тех пор, пока он снова не прикажет ему идти дальше.
И близок, близок час великого гнева Аллаха!
Поднимется великий Медведь и снова пойдёт по земле.
В светлом сумраке раннего вечера Мамету ясно были видны очертания Медведя, словно действительно припавшего к морю пить воду.
Вон темнеют задние ноги, вон передние, вон огромная голова…
Солнце глубоко ушло за Яйлу, и от его последних лучей побежали лиловатые тени по вершине Аю-Дага.
Мамету показалось, что Медведь уж оживает, что его спина уж шевелится, что он вот-вот поднимется и пойдёт.
Мамет с ужасом взглянул на крошечный Артек и с каким-то отчаянием прокричал:
— Аккель! Аккель! Аккель!
Но тут Мамет увидел, что в деревню въезжает Джафар.
— Ага, вернулся из Симферополя проклятый бузук, значит, продал табак и есть деньги. Постой же, я покажу тебе, как брать взаймы да по году не платить сто рублей, за которые ты мне отдашь полтораста!
И Мамет, наскоро крикнув «Магомет», бегом побежал с минарета ловить неисправного должника.