Прелестный городок.
Когда вы подъезжаете к нему с Ливадийской дорога и перед вами за поворотом открывается эта чудная панорама — защищённая горами зелёная котловина и маленький беленький городок, — Ялта вам кажется похожей на маленькую, хорошенькую кошечку, которая, свернувшись в клубок, приютилась на самом кончике плюшевого дивана.
Я остановился в гостинице «Россия».
Окна моего номера выходят прямо на море.
Оно убаюкивает меня однообразным шумом прибоя, и когда я, свежий и бодрый, отлично выспавшись, выхожу на свою маленькую террасу, — передо мной золотой кольчугой сверкает море, с него веет лёгкий, освежающий ветерок, и около самых перил террасы шепчутся листья каштанов.
Хорошенькая одесситка, моя соседка справа, пьёт на террасе свой утренний кофе и беседует со своей сестрой, которая живёт здесь же, но в другом номере, и по утрам приходит к сестре делиться впечатлениями прошлого дня.
Они, вероятно, говорят что-нибудь очень весёлое, потому что взрывы звонкого, весёлого, молодого женского смеха раздаются каждую минуту.
Такой же смех слышится ежеминутно снизу, из первого этажа.
Это весело заливается на своей терраске маленькая француженка, подруга богача, известного деятеля, владельца обширных имений, фабрик, заводов, старого bon-vivant’а[1], приехавшего отдохнуть на сезон в Ялту и захватившего с собой от скуки маленькую хохотунью.
Это здесь принято.
И вы часто встретите рядом с солидным, почтенным, пожилым и полным господином какое-нибудь маленькое существо, всё в цветах, кружевах и лентах, вечно смеющееся, с глазами, словно поющими какую-то задорную шансонетку.
Жизнь маленькой француженки проходит в том, что она меняет в день по шести туалетов, один другого наряднее и эффектнее.
Теперь она сидит на своей терраске в каком-нибудь необыкновенном утреннем капоте и звонко хохочет, вероятно, безо всякой причины, просто потому, что ей весело.
Потому что здесь весело всем.
Моя соседка слева никогда не показывается на террасе.
Вероятно, она не совсем здорова.
На всех террасках теперь болтовня, шум, смех.
Всё любуются морем, чудным утром, воспоминают о вчерашних поездках, строят планы на сегодня.
Садовник, которому я плачу за это какие-то гроши, приносит в мою комнату два огромных букета только что сорванных роз, которые в это время здесь ещё в полном цвету.
Белых, розовых, ярко-пурпурных роз, на которых ещё дрожат капельки утренней росы.
Я делаю свой туалет и спускаюсь вниз — «ехать».
Это «час генералов».
Седых, отставных генералов.
В этот час они сидят на нижней, большой террасе, около мраморной лестницы, и ведут разговоры о последних событиях, ежеминутно титулуя друг друга «вашим превосходительством».
Проходя мимо, вы только и слышите: «ваше превосходительство», «ваше превосходительство».
— Вы не совсем правы, ваше превосходительство.
— Но почему же, ваше превосходительство?
Они слушают это, как музыку.
Швейцар даёт свисток, — и по мелким камешкам дороги шуршат колёса экипажей.
Я сажусь в хорошенькую ялтинскую плетёную коляску-«корзинку», накрытую белым зонтиком, и еду «по делам».
Все наши дела состоят в том, что мы ездим по утрам в отделение государственного банка получить по чеку для расходов на сегодняшний день.
Право, когда в Ялту проведут железную дорогу к удешевят здешнюю жизнь, этот хорошенький городок потеряет всю свою прелесть.
Наедет серенькое мещанство, боящееся переплатить где-нибудь лишнюю копейку, дрожащее, только и думающее, что о завтрашнем дне.
Вся прелесть Ялты в том и состоит, что вы хоть на время совсем отрываетесь от труда, от забот, от всяких расчётов.
Вы попадаете в весёлую, обеспеченную, довольную жизнью среду, не думающую о завтрашнем дне.
И, уверяю вас, это не менее успокаивает нервы, чем шум моря, благодатный воздух, цветы и виноград.
Отделение государственного банка, устраиваемое здесь только на время сезона где-нибудь на даче, прямо способно заставить вас расхохотаться.
По дорожке, в тени платанов и лавров, среди цветника, вы подходите к вилле в помпейском стиле.
В огромной нише статуя Юпитера.
Стены увиты виноградом и люциной; на главном фасаде «государственного банка» латинская надпись крупными буквами гласит стих из Виргилия:
«Да здравствует тот, кто любит. Горе тому, кто не знает любви. Да погибнет всякий, кто запрещает любить!»
Подходящая надпись!
Как стражи банка, вместо часовых, в нишах стоят большие статуи… Венеры и Дианы.
Когда я возвращаюсь из этого легкомысленного дома, где помещается государственное учреждение, — набережная уж полна гуляющими.
Разодетые в лёгкие, изящные летние платья, дамы порхают по магазинам.
Снуют татары-проводники.
Маленькая кофейня, выстроенная на сваях над самым морем, полна.
Дамы в лорнеты (в Ялте обязательны) разглядывают катающихся.
В ресторане «Россия» начинается час обеда.
Здесь почти не завтракают, соединяя завтрак и обед в одно.
Терраса ресторана, ресторан полны.
Маленькая француженка хохочет за столом в каком-то необыкновенно эффектном туалете, который она экспонирует сегодня в первый раз.
Её солидный, пожилой кавалер любуется её маленькими дурачествами и тихонько останавливает её с добродушной улыбкой:
— Laissez, ma petite! Laissez, cher enfant, laissez![2]
Его сын, высокий, очень худощавый молодой человек, обедает вместе с моей хорошенькой соседкой одесситкой и её сестрой.
С ними же сидит офицер, легко раненый в руку на дуэли и потому интересующий всех наших «сезонных» дам.
Тут же в уголке, сторонясь от всего этого болтающего и смеющегося мира, сидит пожилая дама, маменька белокурого молодого человека, который исподлобья кидает взгляд то на француженку, то на хорошенькую одесситку.
Ему лет двадцать пять, он катается на велосипеде, занимается любительской фотографией, и ему разрешается пить лёгкое крымское красное вино только из маленькой рюмочки.
Маменька страшно дрожит за добродетель своего сына и испуганно смотрит кругом, как будто ждёт, что вот-вот сейчас здесь же совершится грехопадение её сына.
Она, вероятно, раскаивается даже и в том, что приехала в Ялту, где столько соблазнов для её «мальчика».
Если ей удастся удержать этого цыплёнка в вате, из него, наверное, со временем выйдет муж, от которого жена сбежит через две недели.
После обеда маленький отдых, и все разъезжаются по окрестностям.
У подъезда толпятся проводники с лошадьми.
Хорошенькие корзиночки увозят одну компанию за другой.
Маленькая француженка — в новом туалете! — садится в маленький шарабанчик, запряжённый парой маленьких лошадок с подстриженными гривами и массой бубенчиков на сбруе.
Она правит сама, хохочет и весело пощёлкивает бичом
Её солидный кавалер смотрит на неё с весёлой, добродушной улыбкой.
Этот старый bon-vivant с его француженкой напоминает мне хорошего гурмана, который с чувством, с толком, с пониманием дела лакомится пуляркой, отлично начинённой трюфелями.
И его маленькая пулярка очень довольна тем, что её ест человек со вкусом, с пониманием, истинный ценитель.
Возвращаются, когда уже по горам идут лиловатые тени, а солнце, заходящее по ту сторону гор, ярким золотом зажигает вершины Яйлы.
В садике перед гостиницей гремит отличный оркестр из Одессы.
Все на большой террасе.
Быстро темнеет.
Одна за другой к подъезду с мягким шумом подкатывают хорошенькие корзиночки, из них выходят возвращающиеся с катанья и вновь приехавшие с пароходом.
Около мола сияет массой огней, словно иллюминованный, освещённый электричеством пароход.
По лестнице гостиницы, под перекрёстными взглядами дам, поднимаются приезжие, у всех такие весёлые, оживлённые лица.
К девяти часам все расходятся.
Из городского сада доносится музыка.
Лунный свет широким, расходящимся столбом дрожит в мелкой морской зыби.
На набережной парочки.
Иногда по дороге раздаётся стук копыт.
Проводник и дама.
День кончен.
Я чувствую, как здесь с каждым днём всё стихают и стихают мои взвинченные нервы.
В этом маленьком городе дышащих здоровьем больных, благодатного воздуха, веселья и полнейшей беззаботности.
Главное — беззаботности.
Вчера ночью я не мог заснуть.
Нервы ли опять расходились, ночь ли была слишком душная.
Увядавшие розы наполняли комнату одуряющим ароматом.
Прибой ревел.
Где-то вдали, должно быть, разыгралась буря, и оттуда пришли к нам высокие волны.
Была сильная зыбь.
Волны с каким-то стоном шарахались о набережную, словно просились, чтоб взяли на землю.
Было душно, тяжко, нервы взвинтились, слух изощрился чёрт знает до чего.
Я слышал каждый шорох в соседней комнате.
Вот по коридору раздались тихие, крадущиеся шаги.
В дверь хорошенькой одесситки чуть-чуть слышно.
— Можно?
Несмотря на шёпот, я узнал голос высокого, худощавого молодого человека.
— Войдите!..
Поцелуй… Подавленный смех… Шелест… Тишина…
Опять поцелуй… Шёпот… Снова смех…
— Целуй…
Это становилось забавным.
Я приподнялся на кровати и начал прислушиваться.
Вдруг из-за стены слева послышался кашель.
Но какой кашель!
Казалось, я слышал, как отрывались куски лёгкого.
Удушливые, затяжные припадки кашля, прерываемые оханьем, стонами измученной чахоточной женщины… какое-то клокотанье…
— Целуй! — шептали справа.
А слева снова припадок страшного кашля, клокотанье в груди.
Смех и стоны.
Меня прямо била лихорадка.
Я не мог лежать и заходил по комнате.
Среди кашля слышались поцелуи, среди смеха — зловещее клокотанье.
Это длилось часа два.
Наконец у хорошенькой одесситки всё стихло.
У соседки слева слышалось хрипение… тише… тише… и тоже всё стихло…
Меня охватил какой-то беспричинный ужас.
Я наскоро оделся и пошёл бродить по Ялте, по окрестностям.
Начало светать.
Было так тихо. Вдруг в этой тишине раздался благовест.
Тихо, словно боязливо…
Один удар, другой, и всё смолкло.
Из-за поворота улицы чуть не бегом какие-то люди вынесли гроб.
Ни провожатых, никого.
Люди с гробом почти бежали, словно боясь, чтоб их кто-нибудь не увидел.
Словно спешили схоронить жертву преступления.
Я пошёл за гробом.
Из-за поворота другой улицы показались точно так же бегущие люди с гробом.
И оба гроба, словно обгоняя друг друга, понеслись по направлению к церкви.
Мне сделалось жутко. Я спешил уйти из этого города, где воровски хоронят добычу смерти, чтоб не смущать веселья живых.
Я пошёл в горы.
Когда я возвратился оттуда, я прошёл мимо дачки с отворенными настежь окнами и дверями. Оттуда несло дезинфекцией.
Хозяин приклеивал к воротам записку.
«Здесь отдаётся свободная комната».
Вероятно, её освободил один из двух встреченных мною на рассвете по дороге к церкви.
По набережной в этот утренний час, когда нет ещё ни пыли ни жары, гуляли бледные люди, с исхудалыми лицами, белыми, как писчая бумага, закутанные в ватные пальто, в шарфы.
Они бродили, как тени, еле передвигая ноги, с грустными лицами, истомлёнными за ночь припадками кашля.
Встречаясь, они обменивались друг с другом короткими разговорами:
— Сколько сегодня?
— Тридцать восемь и два. Слава Богу, лучше. Вчера было тридцать восемь и пять!
— А у меня всё так же тридцать восемь и семь. Хоть бы что! Уж я и креозот!
— Как ваш катар?
— Всё ещё покашливаю.
— А мой бронхит, слава Богу, лучше. Доктор говорит, скоро выздоровею совсем.
И эти люди, говорившие о бронхите, о катаре, о выздоровлении, заливались долгим, затяжным припадком чахоточного кашля.
— На меня плохо действует морской воздух.
Я ушёл с набережной, где бродили эти грустные тени, прячущиеся, как кроты, по своим норам с приближением часа, когда на набережной снуют татары и разодетые дамы.
Я пошёл бродить по улицам.
Около какого-то домика толпилась кучка людей.
Я прочёл вывеску: «Городская аукционная камера», и зашёл.
— Вещи, оставшиеся после художника Красноселова. Пальто на вате старое. Поедено молью. Местами порвано. Оценка полтора рубля. Кто больше?
— Фотографическая камера, поломанная, оценка два с полтиной. Кто больше?
— Два неоконченных эскиза, изображающих цветы. Оценка за оба 3 рубля. Кто больше?
Всё.
Остальное, вероятно, сожжено в целях дезинфекции.
Мне становилось всё тяжелее бродить по улицам этого просыпавшегося весёлого города, и я пошёл в гостиницу.
Мне казалось, что за каждым кустом, среди цветов, ползёт смерть, подползает тихо, незаметно, намечая себе жертву.
По дороге мне встретился доктор.
— Куда?
— К пациенту…
Он назвал фамилию высокого, худощавого молодого человека, целовавшегося с хорошенькой одесситкой в то время, как через номер от них клокотало в горле у чахоточной женщины.
— А что? Разве у него…
— «Она!»
Доктор сказал это слово тихо и даже оглянувшись кругом. Слово «чахотка» тщательно избегается в этом городе.
И в его возрасте… бывает скоротечна!..
Я вернулся в гостиницу.
— А моя соседка? — спросил я у швейцара…
— Которая-с? Которая из Одессы? На террасе у себя с сестрой чай пьют. Вон они смеются.
— Нет, та… другая… соседка слева.
— Те уехали-с! Они ещё третьего дня от нас уехали!
— Так ты говоришь, она уехала?
— Уехали! — отвечал швейцар, опуская глаза, но твёрдо и решительно.
Из первого этажа слышался визгливый хохот француженки.
В бельэтаже хохотала хорошенькая одесситка, вероятно, рассказывая своей сестре что-то очень весёлое.
Со всех террас слышался смех, разговоры…
Если бы они хоть раз встали рано утром, как я!
Я уехал с первым отходящим пароходом.
Сияло солнце, сверкала, всё удаляясь, беленькая, чистенькая Ялта, одетая зеленью.
Словно белая могильная плита, покрытая лавровыми венками.