Ярина Чередник шла домой и проклинала все на свете. Нету совести у людей, нету.
Не от работы, не от усталости — от дум каменной тяжестью наливалось тело. Щемило растревоженное сердце — что-то стиснуло его и не отпускало. Может, эти думы, тяжелые, как гири.
Острые снежинки кололи лицо, ветер кружил их и все норовил кинуть пригоршню в глаза. «А, чтоб тебя в пекле так кружило», — в сердцах пробормотала Ярина, и не понять было, к кому это относится: к докучному ветру или к распроклятому Веренчуку.
Еще ниже надвинула платок на лоб, подняла воротник. Однако глаза не зажмурила. Пускай сечет! Пускай эта мразь Веренчук топчет человеческое сердце. А таки растоптал, черная душа, отплатил, вспомнил.
Да что ей Веренчук! Не стала бы из-за этакого и расстраиваться. Знает, что за птица. Не ждала от него добра и не верила ему, хоть порой и казалось, что становится Веренчук человеком. Долго же он молчал. Долго примеривался. Зато и оглоушил так, что едва на ногах устояла.
В хатах светятся огоньки. Скрипит подмороженный снег, посвистывает ветер. У клуба шумно дурачится молодежь. Радио распевает…
Как хорошо было раньше возвращаться домой после работы!.. Невесть что готова бы отдать, только б вернуть недавний покой, неторопливое течение привычных мыслей, избавиться от этих, что налетели, когтями впились в виски.
То, что произошло полчаса назад на ферме, свалилось на тетку Ярину, как большое горе. Другая, может, только рукой бы махнула… Зачем все так к сердцу принимать? Что ей, больше всех надо? Да, Ярина Передник как раз из тех людей, которым и правда больше всех надо.
Полчаса назад пришел на ферму Веренчук. Молча походил взад-вперед, поглядел, нет ли кого, кроме дежурной Ярины Передник, потом спросил:
— Сколько там у Белявки?
Что-то в голосе Веренчука заставило Ярину насторожиться. Глянула на его широкое, усатое, чуть сонное лицо, с которым никак не вязались острые, что-то прячущие водянистые глазки.
— Запишем, — сказал Веренчук, вынимая записную книжку. — Сколько же там у Белявки?
— Восемь штук, — ответила Ярина и улыбнулась. — Все белявые…
— Та-ак, — протянул Веренчук. — Запишем: семь.
— Восемь, — настойчиво повторила Ярина, но ей не удалось перехватить взгляд водянистых глаз, они уткнулись в засаленную книжечку.
— Нет, семь, — тихо и ласково произнес Веренчук и только теперь посмотрел на нее быстрыми повеселевшими глазами. — А восьмой, верно, завтра на сковородке зашкварчит. Под чарочку.
— Что это вы надумали, Григорий? Опомнитесь, — хмуро сказала Ярина, и Веренчук на миг замялся, глядя на ее немолодое, изборожденное глубокими морщинами лицо.
Но тут же под русыми прокуренными усами заиграла скользкая усмешка.
— Надумал, да не я, — сказал Веренчук. — Павлу Даниловичу восьмой пойдет.
— Неправда! — крикнула Ярина, и все слилось в этом возгласе: боль и гнев, недоверие и страх, что это правда.
Веренчук только головой мотнул:
— Сам велел. А наше дело телячье.
— Неправда твоя, — похолодевшими губами повторила Ярина. — Для себя тащишь…
Но Веренчук оставался спокоен, и это ее как ножом резануло. Не осмелился бы он, если б Мазур не велел. А ведь она Мазуру верила. Верила, как себе.
— Вы думали, что он ангел? — уже с издевкой спросил Веренчук.
— Думала, что ангел.
— А выходит, что и ангелы поросятинку любят. Только втихую, — хихикнул Веренчук.
— Не слыхать было за ним, — обронила Ярина, только чтоб что-нибудь возразить.
— Не слыхать? — передразнил Веренчук. — Привыкал, осваивался… Человек городской, образованный. Ему много надо. Не к тому он приучен… Ему кофе да котлеты подавай… Он в бухгалтерских книгах, может, так хозяйничал, что тысячи плыли. Вы разве в бухгалтерии что смыслите? То-то же. Он бы по-мужичьи поросенка в мешке тащить не стал.
— А теперь, — с горечью сказала Ярина, — и по книгам и по-мужичьи?
Веренчук опять захихикал:
— Выходит так… Почуял вкус. Омужичился. Да что вам, тетка Ярина, жалко? Глядите, сколько у нас добра! Один поросенок и не в счет. Иное дело, когда в колхозе недостатки были, а на фермах ветер свистел. Тогда на вора народ ярился. А теперь — гляньте! — дворцы. Коров, свиней — ого-го! Можно и гостинчика взять. Всего вдоволь.
— Только совести не хватает.
— Обойдемся, — махнул рукой Веренчук. А потом с насмешливой ноткой добавил: — Вы думали, что Мазур вчера к вам зазря приходил?
Точно огнем опалило Ярину. Стало трудно дышать. Откуда знает Веренчук, что к ней приходил председатель колхоза?
— Не думала, что за хабаром…
— Какой же это хабар?.. — пожал плечами Веренчук. — Гостинчик… За доброе дело. Не все ли вам равно: восемь или семь поросят? Их на ферме теперь что блох в кожухе. Сошелся бы счет. Я ему оттарабаню кабанчика килограммов на тридцать, и порядочек…
— Хитрая у вас механика, — смерила его Ярина злым взглядом.
— Непростая, — самодовольно подтвердил Веренчук. — Я своей мужичьей головой не додумался бы… За один день сосунок в подсвинка вырос. Такое дело: все любят поросятинку с хреном.
Тут Ярина не стерпела. С лютым гневом кинула прямо в лицо:
— Сгиньте с глаз моих, паскуды!
Пришла домой и легла. Ни дочка, ни зять не могли допытаться, что случилось. Лежала молча, с каменным лицом, с погасшим взором. Глянув на Ярину, не пятьдесят, а все шестьдесят пять дашь — так осунулась за один час.
Даже любимая внучка Галинка, не отходившая от бабушки ни на шаг, не развеселила в этот вечер Ярину.
Лежала до рассвета. Кряхтела потихоньку. Снова и снова вспоминала вчерашний разговор с Мазуром. А припомнив, проклинала все на свете — нету совести у людей, нету.
За окном тоскливо завывает метелица. Белым бескрайним полотнищем тянется долгая зимняя ночь.
Пропал сон. Засыпало, замело его январским ветром.
Ярина лежит, уставясь в потолок, и еще раз все встает перед ее глазами.
Два года назад остановился у ворот новый председатель, Павло Данилович Мазур. Стал и смотрит.
Вышла Ярина на крыльцо. «Чего ж тут стоять, заходите». — «Так это здесь вы живете?» — спросил Мазур и поздоровался. «Здесь живем, здравствуйте», — ответила она, и ни слова больше. А сколько раз мысленно роптала, сетовала горько. Да неужто не заслужила она воза соломы, чтоб эти проклятые дыры на хате позатыкать? Да докуда ж так будет, что солома в степи гниет, а какая-нибудь там пьяная морда Пивторыдядько тебе же в глаза тычет: «Не дозволю разбазаривать…»
А в тот раз ничего не сказала, потому что видела: потемнел Мазур, грустно и виновато глядели его глаза. Еще подумала тогда: честный человек всегда чувствует себя в ответе за всю неправду, что творится вокруг.
«Чего ж вы стоите, пожалуйте». Перешагнул порог: «Еще раз доброго здоровья». Присел на лавку, огляделся. А тут Яринина дочка, Степанида, и взялась за него. Все ему высказала: и про Пивторыдядько, и про солому, и о том, как хату заливает во время весенних и осенних дождей — успевай только ведра да корыта подставлять. Ребенка уложить негде. Хоть беги… Уже не только стреха, а и стропила прогнили!
Много бы еще наговорила, да Ярина не дала. Степанида умолкла, но сильнее слов обожгла Мазура горячая скупая ее слезинка.
Сидел Мазур темный как ночь. И что-то теплое шевельнулось у Ярины в душе: чувствует человек! Понравилось ей и то, что не стал рассыпаться Мазур в пустых посулах. Слышала она уже не раз от этих недотеп-пустозвонов: наговорят семь мешков золотых горшков и забудут. А этот только и сказал: «Весной подлатаем маленько, а больше сделать пока не могу. Поставим хозяйство на ноги — тогда уж…»
Ушел Мазур, и принялась Степанида его честить: «Ишь какой! Хоть бы пообещал что, как человек. «Залатаем»…» И все ворчала, ворчала, пока Ярина не прикрикнула: «Замолчи! Человек вон сколько забот на свои плечи принял, видишь — согнулись. А тут еще ты со своей стрехой. Подождем!»
Весной залатали кое-как стреху, меньше стало течь.
А вчера снова навестил ее Мазур. Уже не гнутся у него плечи, повеселел взгляд. А все же Ярина встревожилась: чего это он к ней, может, на ферме что случилось?
Сел Мазур, поглядел на пятна, зеленевшие на потолке, и сказал:
— Простите, Ярина Григорьевна, что долго собирались. Давно пора хатой вашей заняться. Да сами знаете, сколько было дела. Однако и для этих забот уже час пришел. Начнем с вашей хаты… А то и впрямь стропила провалятся. Строительной бригаде уже выписан наряд. На этих днях привезут лес, камыш…
Обрадовалась Ярина.
— Не забыли, Павло Данилович?
— Нельзя забывать, — сурово промолвил Мазур.
Посидел немного, расспросил о дочери, о внучке. И видно было: жалко ему, что Степаниды нет.
— Передайте, — сказал, — дочери, что года через два, когда побогаче станем, новую построим хату. Уже не под соломой, а под черепицей.
Потом, понятно, о ферме зашла речь. Есть нынче о чем поговорить: пятьдесят тысяч прибыли дала ферма за год.
— Славно у вас растет поросятинка с хреном, — пошутил Мазур на прощание. И даже подмигнул.
Весь день Ярина нет-нет да и улыбнется. Не забыл председатель. Она и не напоминала, в контору не ходила, бумажек не носила. Сам пришел, не забыл. Да еще извиняется, что не было возможности раньше сделать. А и верно, не было! Уж кто-кто, а Ярина знает, сколько сил понадобилось, чтоб построить фермы, поднять хозяйство, запущенное в последние годы.
Не приходить бы тебе лучше, Мазур! Перегорела этой бессонной ночью Яринина радость. Перегорела и обратилась в черный пепел.
Сейчас, долгой ночью, видит Ярина, как прямо от нее идет Мазур к Веренчуку, чтоб договориться о гостинце.
«Сам не посмел сказать, — думает Ярина, — с Веренчуком, жуликом, компанию завел. И тычет он мне в глаза: «Ангелы, вишь, тоже поросятинку с хреном любят».
Говорят, что теткой Яриной свет держится.
Свет не свет, а колхоз и верно держится и держался.
Когда-то, молодой еще, пошла в колхоз, мужа за собой повела, на все бабские пересуды одно отвечала: «Своим умом живу».
Пошла в колхоз, потому что поверила.
Тяжко трудилась — верила.
Недоедала — верила.
И тогда верила, когда все к черту шло. Когда — тридцать две копейки (старыми!) за трудодень выдавали. Когда в протоколе было густо, а в кладовой пусто. Когда что стащишь, то и твое. А она и соломинки не взяла. Все бежали с фермы, одна Ярина спасала колхозное добро, верила, что перемелется.
Другое мучило: каждая несправедливость, даже маленькая, для нее нож острый.
Держался колхоз на Ярине потому, что не было для нее жизни без честного труда и без настоящей правды.
Да разве кто-нибудь слышал от нее эти слова? Никогда. Носила их в сердце.
Ярина, конечно, ходила и ходит на собрания, но молчаливее ее в артели не сыскать.
Придет, сядет в уголок и слушает.
Любопытно тогда наблюдать за ней. Можно даже не прислушиваться к тому, что говорят ораторы, о чем идут споры, кого выдвигают, кого задвигают. На широком, покрытом сетью морщинок лице Ярины, в глубоких глазах, что все видят и беспристрастно судят, прочтете вы, что делается на собрании.
То кивнет она головой: «Что правда, то правда», то чуть заметно скривит губы: «Ну и мелет, тошно слушать»-, то прищурится, и взгляд станет колючий, острый: «Неправду говоришь, бригадир, вижу тебя насквозь», то с презрением посмотрит на какого-нибудь вертуна, что сыплет словами, как половой: «Погоди-ка, доберусь я до тебя, отвею полову… А останется что? Один куколь!»
Но прежде всего, не спускает глаз Ярина с председателя. Давно уже взяла себе в обычай глядеть вверх. Голова артели — всему голова. Сколько их повидала на своем веку?..
Сидит Ярина в своем уголке, а за столом, на сцене, президиум. Председатель что-то там записывает в книжечку, а Ярина бормочет про себя: «Пиши, пиши, а то забудешь. Все вы беспамятные». Вот наклонился председатель к представителю района и что-то ему шепчет. А в это время Катерина Мороз о своих птицеводческих нуждах говорит. И кажется, вот-вот встанет Ярина и сурово скажет: «Что ж ты не слушаешь, председатель? Шептаться можешь после собрания. Вот отчего приходится десять раз одно повторять». А бывает, слушает председатель, а Ярина опять недовольна: «Чего скривился, чего? Приперли тебя к стене… А ты не кривись, потому — правда». Иной раз председатель бросит оратору сердитое словцо. Ярина поднимет голову, сверкнет глазами, и вот срываются слова: «Дай сказать! Не сбивай человека!»
Ярине кажется, что сказала она это громко, во всеуслышание. А на деле не шевельнулись крепко сжатые губы, это она только подумала.
Впрочем, раз в год она выступает так, что ее слышат все. Это бывает зимой, на отчетном собрании.
К таким собраниям в колхозе, как положено, готовятся загодя. Бухгалтерия работает день и ночь. Щелкают счеты. Звенят арифмометры. Цифры выстраиваются в шеренги, в колонны. Председатель колхоза составляет отчет, и тут все зависит, как говорится, от таланта. Знавала Ярина и таких председателей, что умели обернуть карася в порося.
К этим собраниям готовится и Ярина, хотя об этом, верно, никто и не догадывается.
Хлопоча в свинарнике или дома, идучи по улице, она перебирает все, что накопилось на сердце, все, о чем думала и чем болела. Где порядок и где непорядок. Где по правде, а где не по правде. И так у нее все складно получается, так хорошо слово к слову ложится, что Ярина нет-нет и улыбнется.
Целую неделю, а то и две Ярина шепчет, бормочет под нос, снова и снова напоминает себе: «И о том не забыть, и о том…» Но перед самым собранием ей начинает казаться, что все уже знают, чем она озабочена. Разумеется, знают! Это же каждому видно! И вот Ярина выходит на люди и к своей длинной, складной, хотя, правда, не произнесенной, речи добавляет лишь десяток слов. А то и меньше.
Что можно сказать в десяти словах? Между тем у Ярины получается так, что иной раз и десяти слов много.
Было это в году пятидесятом или, может, в пятьдесят пятом, когда председательствовал в колхозе Иван Сазанец. Отчитался он на собрании, все шло мирно и гладко. Уже к выборам дело подошло. Опять-таки Сазанца в председатели рекомендуют.
Тогда вышла вперед Ярина и говорит:
— Не бывать в нашем колхозе коммунизму, как хотите.
— Почему? — спрашивают у нее.
— А потому, что крадут. Весь колхоз раскрадывают. Весь дочиста…
Тут Сазанец подскочил:
— Скажи кто? Знаешь конкретный факт?
Ярина поглядела на него ясным взглядом:
— Кто такой конкретный факт, не знаю. Врать не буду. А что ты крадешь, это всем ведомо.
В зале зашумели. И не стало Ивана Сазанца. Кто после такого позорища поднял бы за него руку?
А на следующий раз Ярина еще меньшим количеством слов обошлась.
Отчитывался тогда Демид Пилипенко, занявший место Ивана Сазанца. Демид не брал чужого. Нет, этого за ним не водилось. Но и при нем не пошел колхоз в гору. С утра до вечера Демид кричал. В конторе, на поле, на фермах — везде. Только и слышно было: «Я вам покажу, такие разэтакие…» И все-то у него лодыри, все-то у него никуда. Только он один — куда!
До того довел людей своим криком, что и на отчетном собрании никто голоса не поднял, слова против не сказал. И уже заранее примирились с тем, что быть Демиду и впредь начальством. Ан тут выходит Ярина и говорит:
— Думается мне, у кого булава, нужна еще и голова.
А потом поднялась на сцену, вынула из узелка небольшую тыкву и положила перед Демидом Пилипенко. (По нашему обычаю отвергнутому жениху тычут тыкву под нос.)
Смеху было — стены дрожали. Пилипенко покраснел и готов был сквозь землю провалиться. Представитель из района от удивления рот разинул. А потом стал уговаривать. И выходило по его словам, что тем и хорош Демид Пилипенко, что день и ночь кричит. Старается человек! Но у всех перед глазами лежала спелая тыква и всем пришлись по сердцу слова Ярины, что к булаве и голова нужна. Так, смеясь, и прокатили Демида на вороных. Уехал он куда-то в другой район. Но и туда, говорят, дошел слух, как Ярина тыкву ему поднесла.
Вместо Демида Пилипенко выбрали председателем Сергея Пивторыдядько. Пять раз голосовали, а таки досталась ему булава.
Отбыл он положенный срок, приближалось отчетно-выборное собрание. И уже задолго начали в колхозе шептаться: «А что теперь скажет Ярина?»
А она таки сказала.
Подошла к президиуму, вынула из-за пазухи бутылку самогона и показывает:
— Видите, плавает там что-то? Так это ж наш председатель.
Все за животы держатся, а Ярина и не улыбнется. Смотрит с укором, грустно качает головой: «Ну чего гогочете? Что тут смешного?».
Когда немного угомонились, добавила еще несколько слов:
— Зовешься Пивторыдядько, а пьешь, как Тридядько…
Не стало и пьянчужки.
После него председательствовал Веренчук. Этот крал тихо и хитро. И всегда так получалось, что не он виноват. Сняли завхоза. Дважды меняли заведующих фермами. Кладовщика под суд отдали. А Веренчук ходил жив-здоров, хотя и ползли по селу недобрые слухи.
Да наружу ничего не выходило. Потому что Веренчук ловко умел прятать концы в воду. Он знал кое за кем мелкие грешки и давал понять: «Я молчу, и ты молчи». А если грешков не водилось, то Веренчук мог и сам что угодно выдумать. За словом в карман не полезет, язык острый, верткий, задень такого — мороки не оберешься.
Одним словом, его не подкуешь. Он сам тебе подкову набьет!
Так что быть бы Веренчуку председателем еще не один год, кабы не Ярина Передник.
Когда шла она к сцене, зал замер. У кого-то вырвалось не то испуганно, не то радостно:
— Ой, сейчас кинет бомбу.
И она кинула.
Молча развернула газету и вынула рыбину. Без головы.
Кто-то засмеялся. Кто-то крикнул:
— А что ж это с ней случилось, с беднягой?
Лицо у Ярины было суровое и скорбное.
— Беда, люди, — сказала она. — Голова протухла. Рыба, вы знаете, гниет с головы.
И посмотрела на Веренчука. Тот почернел, в его угрюмом взгляде сквозили злоба, страх и растерянность. «Что ей известно?» — спрашивал он себя.
Ярине не много было известно.
— Расскажи про корову, про Рыжуху, — напомнила Ярина. — Признайся людям.
Пришлось Веренчуку признаваться. Предпочел рассказать об одном грешке, чтоб не всплыли десятки других. Только копни!
Рыжуху, по которой болело сердце Ярины, Веренчук с кладовщиком вывезли потихоньку на чужой машине в соседний район и там с помощью знакомого им спекулянта продали, а деньги поделили. В колхозных бумагах появился фальшивый акт о том, что Рыжуха сдохла от воспаления легких.
И казалось, все шито-крыто. Никто об этом не знал. Даже когда судили кладовщика (за недостачу продуктов в кладовой), историю с Рыжухой удалось Веренчуку утаить, как и еще кое-какие махинации. И все забылось бы, если б не Ярина.
Покаялся Веренчук, уплатил за коробу сколько полагалось и пошел на рядовую работу. К тому времени уже почти вывелась мода переставлять с места на место руководителей с протухшей головой.
Надоела народу эта музыка — что ни год менять председателя, подводить невеселые итоги и тащиться в хвосте, среди самых отстающих. Так что, когда колхозникам порекомендовали Павла Даниловича Мазура, они с охотой выбрали его председателем правления.
Инженер-экономист Мазур, работавший до того в областном плановом отделе, взялся за дело с веселой и яростной энергией, с верой в людей. Конечно, много значило и то, что существенно изменились условия в сельском хозяйстве, немало разных препон было смыто потоком жизни.
Пошел «Червоный шлях» в гору.
Когда Мазур после года работы сделал свой первый отчет, кое-кто подшучивал:
— Скучно бабе Ярине. Нечем собрание развеселить. Что это за председатель? Не пьет. Не крадет. К чужим молодицам не льнет.
Народ шутил. А Веренчук от этих шуток чернел и злобился. Никто не знал, как люто возненавидел он Ярину после того памятного дня. Возненавидел и Мазура, за то, что ему верила, что его уважала Ярина.
Но все это он прятал подальше от людских глаз.
На Мазура Веренчук смотрел приветливо и преданно. С Яриной вежливо здоровался. И в колхозе работал исправно.
На третий год председательствования Мазура поставили Веренчука заведующим новой, только что построенной, свинофермой — железобетонной, оборудованной водопроводом, автопоилками и подвесной дорогой.
Не по душе это пришлось Ярине на первых порах. Но затем — справедливости ради — должна была признать, что работает Веренчук старательно и по заслугам их ферму во всем районе считают образцовой.
До сих пор, до самого этого проклятого вечера, ни в чем не могла упрекнуть его. Ничего не скажешь, умеет Веренчук работать. А еще лучше умеет показать свою работу, чтоб видно было всем — и вблизи и издалека.
Посреди широкого двора, замкнутого прямоугольником колхозных ферм, стоит Ярина, сложив на животе натруженные руки.
Стоит, как монумент. Бронзовое лицо. Руки большие, мозолистые.
Смотрит вокруг. Ничто не укроется от ее глаз, окруженных сетью частых морщинок.
Промчался на мотоцикле бригадир — дым, треск. «Чертопхайка», — пренебрежительно думает Ярина и отворачивается. С шутками, смехом спешат к коровам девчата. А над коровником вертится большое колесо. Ветряной двигатель. Старуха смотрит на него добрым взглядом и вспоминает прежние ветряки. Что за красота была! На всех пригорках вокруг села высились ветряки, крыльями размахивают, а все на месте. Повывелись ветряки, да пришел двигатель с большим колесом, вертится день и ночь. Кажись, и ветра нет, чуть-чуть дышит воздух, а колесу и дыхания того довольно — живет, движется.
Снова поворачивает голову Ярина, видит, как по канату подвесной дороги неслышно ползут к свинарнику вагонетки. «Дворец, — говорит себе Ярина, окидывая взглядом новую ферму, — у помещика не было такого. Куда там!»
Вспоминается ей, как впервые пришел сюда Мазур. Три года назад стоял здесь холодный вонючий сарай. Покачал головой, нахмурился. «Разве это ферма? — сказал. — Это же свинушник! А в нем тощее и голодное свинство».
Бежит от дум Ярина, а они все к одному возвращаются: Мазур.
И начинает она большой разговор. Сама с собой. Это всего лучше: по крайней мере, что захотела, то и сказала!
Зачем ты, Мазур, приехал сюда? Городскую квартиру, службу хорошую бросил. Жену-докторшу с собой привез, чтоб в больнице работала. Детей в школу отдал… Зачем ты приехал? Чтоб приглядеться, попривыкнуть, а потом с Веренчуком заодно запустить лапу в колхозный карман? И ангелы, мол, крадут… Да неужто тебе мало? Но и на это у бессовестных словцо есть: Адам в раю жил, да и то согрешил.
Вижу, все вижу. Работал как вол. Силы своей не жалел. Вон сколько с нами вместе наворотил, настроил. Есть чем перед людьми похвалиться: фермы поднялись, хозяйство на ноги стало. Да что мне с того, если душа у тебя — черная яма? Веренчук говорит: всем хватит, вон сколько добра нажили. Это верно. Нажили. Так разве ж для того, чтоб каждый себе, а там хоть трава не расти? Было голодное свинство. Выгоняли эту вонь все гуртом. Но знай, что и сытое свинство не лучше.
Не жаль мне того поросенка. Своего бы отдала, бери, пожалуйста. Только бы душа не ныла, только б не глядеть, как снова заводится гниль. Люди еще не видят этой точечки гнили, да что с того? Как ни кройся, болячка выйдет наружу. Сегодня ты стащил клочок, а завтра еще один. И уже не поднимется у тебя рука, пропадут мужество и решимость в голосе. Уже не скажешь ты мошеннику, чего он стоит, не разгневаешься на пьяницу-лодыря, не поссоришься с Веренчуком, потому что у самого рыльце в пушку.
И будет наливаться нарыв, пока гной в глаза не брызнет.
Нет, не может, не может бессовестный человек делать большое и чистое дело!
Стоит Ярина посреди широкого двора. Никому и не догадаться, что у нее на душе.
Живет она, работает, зарабатывает трудодни. Было тяжко, стало легче. Уже не приходится таскать воду на себе — колесо гонит. Уже не клонит к земле тяжелый мешок — толкни вагонетку и покатилась. Да и заработать можно. Не то что раньше.
Да разве ж в этом все? Не уродилась Ярина речистой, потому, верно, в трудах и заботах не успела она высказать людям, чего давно жаждет ее наболевшее сердце: красы человечьей. А откуда ж она рождается? Из правды.
Для того чтоб пришла она, краса человеческая, ее Демид отдал жизнь еще в комнезаме. За нее сложил свою голову, уже в эту войну, сын Юрко.
И Ярина себя не щадила — недоедала, недосыпала, трудилась тяжко, только бы пришла к людям человечья краса.
Что ты ответишь на это, Мазур?
Вышла Ярина только на минутку — поглядеть, не прибыла ли машина с высевками; замешкался что-то фуражир.
Да вместила в себя эта долгая минута тысячу дум. И выговорилась досыта, словно глаз на глаз с целым светом стояла.
Во время короткого перерыва Ярина подоила корову, прибрала в хате. Уже оделась, чтоб идти на ферму, когда услышала гомон за окном.
Выглянула Ярина и отшатнулась, словно что-то страшное увидела. У плетня остановился воз с камышом. Бригадир строителей Кирило Гуржий держит вожжи, а кто-то из его молодых подручных отворяет ворота.
Ярина еще с крыльца сердито крикнула:
— Твои это ворота? Чего не спросясь лезешь?
Парень застыл от удивления.
— Доброго утра, тетка Ярина, — весело поздоровался Кирило Гуржий. Его румяное лицо сияло улыбкой. — Отворяйте сами, коли так.
Ярина вместо того подошла, еще плотнее притворила ворота и даже крючок накинула.
— Это не мне, — сказала сурово, ни на кого не глядя.
— Да что вы, тетка Ярина, — засмеялся Гуржий. — Это ж вам хату покрыть. Еще лес привезем на стропила.
Ярина подняла на него скорбные глаза.
— Заворачивай, — приказала. — Слышишь? Не надо мне.
— Как так не надо? — нахмурился Гуржий, уразумев наконец, что тетка не шутит. — Да ведь хата ребрами светит. Председатель наказал…
Тут, к его изумлению, женщина и вовсе рассердилась:
— Пускай свою хату покрывает. А мне не надо. Сама заработаю, сама мастеров найму.
— А мы вам уже не мастера? — обиделся Гуржий. — Отворяйте, Ярина, ворота, некогда мне с вами канителиться. — И протянул руку к крючку.
Но Ярина еще суровее проговорила:
— Сказала — не надо. И все. Погоняй.
Гуржий в сердцах щелкнул кнутом и дернул вожжи.
Ярина еще постояла у ворот, пока воз не скрылся из глаз. Потом пошла на ферму.
Часа через два на ферму прибежал Грицько — рассыльный из колхозной конторы. Запыхавшийся, в расстегнутом кожушке, в шапке-ушанке, из-под которой свисал белесый чубок, он ломким мальчишечьим голосом крикнул:
— Тетка Ярина, председатель Павло Данилович сказали, что просят вас зайти в контору.
— Ладно, — буркнула Ярина и отвернулась.
— Что ладно? — спросил мальчик. — Придете?
— Твое дело сделано. Передал и иди.
Мальчик пожал плечами и зашагал обратно. А Ярина решила: «Нечего мне там делать». И не пошла.
Возилась со своими свиньями, когда услышала, как кто-то рядом сказал:
— Кажись, председатель идет.
Потихоньку вышла в другую дверь и спряталась за скирдой соломы. Звали ее — не дозвались.
Зябко стало. Ярина выглянула из-за скирды и с облегчением вздохнула, убедившись, что Мазур уже и зернохранилище миновал.
— Куда вы девались, Ярина? — спросили ее женщины. — Был Павло Данилович. Звали вас, искали…
— А на что я ему? — хмуро ответила Ярина. — Есть заведующий фермой, с ним пускай и говорит. Вон как раз Веренчук идет навстречу.
Она напряженно, так, что слеза набежала, вглядывалась в Мазура и Веренчука, остановившихся посреди улицы. О чем они договариваются? Как смотрят друг другу в глаза?
Дрогнули сухие сморщенные губы. Что-то тихонько пробормотала про себя Ярина и пошла.
Немного погодя перехватил ее Веренчук и, шевеля, словно кот, прокуренными усами, злым, свистящим шепотом проговорил:
— Что это с вами приключилось, что вы Гуржия во двор не впустили? Себе только вредите… — И еще тише добавил: — Забудьте все, что слышали и видели. Все равно никто не поверит. Это вам не Веренчук. Мазур и с областным начальством за ручку здоровается… Да идите, скажите Гуржию, пусть делает, что велено.
Ярина, ни слова не говоря, обошла его, словно дерево, вдруг выросшее посреди дороги.
Веренчук поглядел ей вслед, и в его бесцветных глазах, поблескивающих двумя мутными лужицами, мелькнули злорадные огоньки.
Уже не станет Ярина принимать на веру хорошие слова Мазура. Не будет смотреть на него с молчаливой приязнью и уважением. В тяжелом, каменном молчании замкнется Ярина. Пускай теперь Мазур почувствует на себе ее недоверчивый, что-то таящий взгляд, как чувствует Веренчук уже не один год.
Ярина не пошла к Гуржию.
Он сам к ней приходил, но напрасно. В десять дворов уже завезли камыш, чтоб весной перекрыть хаты. Обминули только двор Ярины Чередник.
Как-то встретил ее Мазур у фермы и спросил:
— Что случилось, Ярина Григорьевна? Может, камыш плохой?
— Камыш хороший, — избегая его взгляда, ответила она. — Только не надо мне.
— Как так не надо? — удивился и даже начал уже сердиться Мазур. — Ведь мы же с вами говорили.
— А теперь я иначе надумала. Моя хата — моя и забота.
Мазур смотрел на ее неподвижное лицо, на прикрытые тяжелыми веками глаза и не знал, что и сказать.
Подошли односельчане, заговорили о чем-то — у каждого есть дело к председателю, — и Ярина воспользовалась этим, пошла своей дорогой. Уже вдогонку Мазур крикнул ей:
— Заходите, Ярина Григорьевна, поговорим.
Она как-то неопределенно кивнула головой. То ли зайдет, то ли нет.
И Веренчук в тот день напомнил ей про камыш. И ему Ярина ответила то же:
— Моя хата — моя и забота.
На миг в водянистых глазах Веренчука мелькнул заячий страх. Но он тут же себя успокоил: «Кто ей поверит? Ни свидетелей, ни доказательств… Это не шутки — чернить председателя, присланного из области. За это и к суду притянуть можно».
Вскоре произошел случай, который рассеял всякие опасения Веренчука. Теперь бабе Ярине уже придется крепко замкнуть свои уста.
Был поздний вечер, когда Ярина вернулась домой. Только перешагнула порог, как сердце заныло от неясной тревоги. Увидела склоненную над маленькой деревянной кроваткой фигуру Степаниды и обмерла:
— Что такое?
Внезапно захворала Галинка. Тело девочки пылало огнем. Степанида охала, глотала слезы и вытирала расплесканное по одеялу молоко.
— Что с тобой, моя хорошая? — спросила Ярина. — Где больно?
Галинка с трудом подняла веки, обратила бессмысленный, невидящий взгляд на мать и бабушку. Слабой рукой коснулась головы и чуть слышно вымолвила:
— Тут…
Обе женщины всю ночь не отходили от постели ребенка, поили Галинку теплым молоком и молчали. Девочка стонала, и каждый раз выпитое молоко фонтаном вырывалось из ее горла.
Утром Степанида побежала в больницу позвать Ганну Александровну.
Жена Мазура Ганна Александровна за два года побывала чуть не в каждой семье. Но в Ярининой хате ей бывать еще не доводилось. Она прислушалась к хриплому дыханию Галинки и сердито спросила:
— Почему вчера меня не вызвали?
Степанида смешалась:
— Да уж к вечеру дело было…
Докторша покачала головой:
— А хотя бы и среди ночи.
Трое суток Галинка пугала всех своим надрывным кашлем, рвотой и высокой температурой. Трое суток не спали Ярина и Степанида. Ярининого зятя Владимира не было дома. Поехал в мастерскую МТС ремонтировать двигатель. Все волнения и хлопоты упали, как это обычно бывает, на плечи женщин.
За эти дни Ганна Александровна стала в хате Ярины Передник близким человеком. Заходила утром по пути в больницу, заходила вечером. В ее присутствии становилось спокойнее, не так пугал надрывный, выворачивающий душу кашель, мучивший девочку.
На четвертый день Галинке стало легче. А на пятый она уже улыбалась, поправляясь с такой же быстротой, как и заболела.
Неделю спустя Ярина дежурила на ферме. Ночь дышала тишиной, покоем и теплом.
Ярина только что кончила хлопотать возле Чернухи, которая как раз этой ночью надумала подарить колхозу десяток меченных черными пятнышками поросят.
Еще раз прошла она цементированной дорожкой вдоль клетей. Все ее подопечное стадо дремало, тихонько хрюкало, сопело.
Она не слышала, как звякнула щеколда на двери. Увидела Веренчука, только когда уже стоял перед ней.
— Как Чернуха? — спросил он.
— Десять, — коротко ответила Ярина.
Веренчук подошел, поглядел на утомленную матку, которая лежала закрыв глаза, на поросят, слепо тыкавшихся мордочками ей в живот, и ничего не сказал. Прошло не меньше минуты, прежде чем он, уже уходя, произнес:
— Записываю девять.
— Что? — вскинулась Ярина, с ненавистью глядя на его жирную спину. — Опять?
Веренчук круто повернулся к ней, шевельнул своими реденькими кошачьими усами и бросил уверенно и нагло, не пряча мстительной усмешки в белесых глазах:
— Жалко тебе? Мазур велел. Слышишь?.. — Он покачал головой: — Ох, и зловредная же ты, Ярина. Жена его внучку твою лечила, может, от смерти спасла, а тебе какого-то там поросенка жаль…
У Ярины мелко задрожали ноги. Схватилась рукой за жердь и стояла недвижно, пока не хлопнула дверь за Веренчуком.
Мазур снова вызвал Ярину Чередник в контору. И она пришла. Не потому, что боялась прогневать председателя. Пришла потому, что поползли уже разговоры, что Ярина, мол, неспроста обходит колхозную контору.
Когда она вошла, Мазур поднялся, пожал ей руку и снова сел. Невысокий, щуплый, на короткой с острым кадыком шее большая лысая голова. Чуть раскосые глаза внимательно смотрят из-под выцветших бровей, над ними поднимается крутой лоб. Широкие скулы и твердый подбородок придавали его лицу вид энергичный и уверенный.
Ярина села не у стола, а поодаль, сложила на коленях руки. Руки эти, в мелкой сеточке морщин, с огрубевшими, мозолистыми ладонями, с синими набрякшими венами, словно притягивали взгляд Мазура.
Ярина видела, что он не знает, с чего начать, и еще крепче сжала губы. Его дело: звал, пускай и говорит.
Чтоб не приступать прямо к неприятному объяснению, Мазур спросил о здоровье внучки и с удивлением заметил, что лицо женщины не прояснилось, как он ожидал, а стало еще сумрачней, напряженней; она ответила скороговоркой:
— Спасибо. Уже бегает.
Тогда Мазур заговорил о хате:
— Как же это так, Ярина Григорьевна? С вами же я договаривался, не с кем другим. Надо ведь чинить хату, солома вся прогнила, стропила вот-вот провалятся… Конечно, хата ваша, но и я о ней должен побеспокоиться.
Видно, что Ярине неприятен этот разговор. Но она все же заставляет себя улыбнуться.
— А чего вам беспокоиться? У вас и без меня дела хватает. Я уж сама о своей хате позабочусь.
Улыбка у нее какая-то недобрая, в глазах затаилось молчаливое подозрение: «Чего это моя хата тебе покоя не дает?»
С каждым словом растет отчужденность. Время от времени встречаются взглядом. Каждый старается проникнуть в мысли другого, но напрасно.
— Может быть, что-нибудь у вас есть, о чем вы не хотите сказать? — вдруг спрашивает Мазур. — Не хотите или боитесь…
Он заметил, как дрогнули темные, шершавые руки колхозницы. Но взгляд остался спокойным и строгим.
— Чего мне бояться? — На ее поблекших сухих губах мелькнула короткая усмешка. — Свинарка я. Меньшего чина не бывает.
На лицо Мазура набегает тень. Оно становится грустным и каким-то виноватым.
— Знаете, что я вам скажу, — подняв отяжелевшую руку, неожиданно заговорила Ярина, — поработали вы у нас, за это спасибо. А теперь уезжайте. Пускай люди добром поминают… — И умолкла.
Хотела еще добавить: «Пока грязь не всплыла. Люди добром поминать будут, а я… Я уж промолчу, прощу».
Мазур сперва растерялся, потом лицо его стало недовольным, сердитым.
— Может, кому и хотелось бы, чтоб меня здесь не было, — жестко сказал он. — Но я не уеду. Я еще не сделал здесь своего дела.
Ярина не сразу ответила.
— Как знаете, — чужим голосом отозвалась она и крепко сжала губы: «Ни словечка больше не вымолвлю».
На том и кончилась беседа, которой так добивался Мазур и от которой почему-то многого ждал.
Ярина ушла. А перед его глазами еще долго стояли ее натруженные руки с вязью морщин, несмываемых пятен и шершавыми бугорками мозолей.
Собрание заканчивалось.
Мазур выступил с годовым отчетом. Поговорили всласть. О достатках и недостатках, о сделанном и недоделанном.
На этом собрании уже не чувствовал Мазур той гнетущей атмосферы угрюмого равнодушия, которая поразила его три года назад. Тогда приходилось клещами вытаскивать каждое слово. И в этих скупых словах, в недоверчивых взглядах чувствовалось одно: «К чему все эти разговоры, если ничего не меняется?»
А теперь каждый видел, что можно и нужно многое изменить. А коли так, то и разговор пошел иной.
Среди всех собравшихся только три человека были хмуры и недовольны.
Ярина Чередник сидела в уголке, и ничто ее не радовало. Мазур называл цифры доходов, говорил, как возросло поголовье скота, перечислял все, что построено, а она думала о своем. Никто, никто не знает, что за словами этими таится нечто постыдное, нечистое, скрытое от людских глаз. Это отравляет для нее то хорошее, чему хочется да и следует радоваться.
В другом углу, сдерживая бессильную злобу, чего-то напряженно ждал Веренчук. Когда кто-нибудь обращался к Мазуру с упреком, резким словом, в водянистых глазах Веренчука вспыхивали, как из-под пепла, злорадные искорки: «О, о, вот сейчас…» — и сразу же гасли.
Нет, не то! Даже в упреках и замечаниях чувствовались уважение и доброжелательность. А ему хотелось, чтоб Мазур услышал такие же беспощадные, колючие слова, какие пришлось выслушать ему, Веренчуку. Чтоб камнем летели в лицо. Песком секли глаза. Ему бы хотелось, чтоб не одна Ярина глядела на Мазура волком. Он ради этого ничего бы не пожалел. Ничего и никого. Пускай бы мор напал на скотину, пускай бы морозы или суховеи погубили хлеб. Только бы можно было во всем обвинить Мазура!
Третьим, кто испытывал беспокойство и неудовлетворенность, был сам Мазур.
Собрание проходило хорошо. Он услышал сегодня немало приятных слов. Но с той минуты, как Мазур заметил каменное лицо Ярины, как перехватил ее недоверчивый взгляд, он не мог отделаться от тревоги.
— Да хватит уже! — крикнул Веренчук. — Обо всем поговорили.
«Вижу тебя насквозь, Веренчук!» — хочется крикнуть Ярине. Но лишь плотнее сжала губы.
Мазур снова обращается в зал:
— Говорите, люди добрые!
Сколько она их видела на своем веку, этих председателей?
Вспоминает Ярина Сазанца — ворюгу.
Вспоминает Пилипенко, что день и ночь на людей покрикивал.
Вспоминает Пивторыдядько, что в самогонке тонул…
Зал гудит, чего-то ждет. Ждет и Мазур. А Ярина все колеблется, нервно теребя в руках свернутую трубкой газету.
Вспомнилась ей первая встреча с Мазуром на ферме, когда что-то шевельнулось в груди, когда поверила ему: «Вот это человек!» Вспомнилась жена Мазура Ганна Александровна, и при мысли, что завтра докторше стыдно будет на улице показаться, у Ярины замирало сердце.
— Значит, обо всем поговорили? — еще раз спросил Мазур. — Смотрите же! Чтоб не было потом шу-шу-шу по углам. Чтоб закончить нам собрание, как говорится, с чистой совестью.
Вздрогнула Ярина: «И он, он еще смеет говорить про чистую совесть!»
И встала с места.
Из другого угла послышался хриплый голос Веренчука:
— Кончать пора. Что еще там бабе вздумалось…
— Погоди, — бросила Ярина, даже не взглянув в его сторону, и двинулась к сцене.
— Хотите что-то сказать? — поднял брови Мазур.
— Хочу что-то сказать, — ответила Ярина.
На сцену она не поднялась, а остановилась перед помостом, так, чтоб и собрание и Мазура видеть.
На нее смотрело несколько сот внимательных глаз.
— Кое-кто, слышала я, поросятинку с хреном любит, — сказала Ярина и тяжело перевела дыхание.
— Что нам глупые байки слушать? — крикнул Веренчук.
По залу пробежал шепот. Но Мазур поднял руку. Стало тихо. И тогда Ярина заговорила:
— Так вот, я принесла хрену. А то, когда таскали поросят с фермы, забыли про хрен. А без него уже не тот вкус.
Она развернула газету и своей темной, расписанной морщинами рукой подняла длинный корешок хрена.
Кто-то засмеялся. Кто-то громко спросил: «Что это бабе причудилось?»
Ярина заставила себя взглянуть на Мазура и увидела его безмерно удивленное, ничего не понимающее лицо.
Рука дрогнула, и корешок упал. Ошеломленная, она смотрела на Мазура, но взгляд ее становился все мягче, добрее. Обернулась к залу. Несколько сот человек не спускали с нее веселых, удивленных и нетерпеливых глаз.
Шум нарастал. Если уж Ярина вышла на люди, так она скажет. Уж понюхает кто-то хрену!
— Говорите, Ярина!
— Выкладывай, баба, как на духу!..
— Слушаем, слушаем!..
— Не о чем мне говорить, — твердо вымолвила Ярина. — Веренчук скажет.
И пошла на свое место.
Зал загудел, зашевелился. И снова стих.
Ярина не видела, как Веренчук неверным шагом, словно его толкали в спину, шел между рядов. Не видела, каким яростным взглядом встретил его сжавшийся, как пружина, и побледневший Мазур.
Она сидела в углу и утирала слезы жесткой, заскорузлой ладонью.