Станция Лозовая возникла среди ночной степи словно мираж. Тысячи огней, грохот железа, разноголосый гомон. Перекликались близкие и далекие паровозы. А под окнами вагонов до смешного тонкий девичий голос взывал к сонным пассажирам: «Кому мороженого? Кому?..»
И снова тишина. Черная степь стелется вокруг. Поезд, тяжело дыша, пытается вырваться из ее плена.
Потом промелькнуло несколько тусклых огоньков какого-то полустанка. Прорезав тишину протяжным гудком, поезд помчался дальше. Эти светлячки для него слишком ничтожны.
В нашем купе ехало четверо. Марьян Левицкий и я возвращались из командировки домой, в Донбасс. Студентка, ее звали Тоня, направлялась в Ростов, на практику. Четвертым пассажиром была доктор Галина Максимовна, тоже из Краматорска. Она села на поезд в Харькове и приложила немало усилий к тому, чтоб перейти в наше купе. Я как-то перехватил ее глубокий, странный взгляд, устремленный на Левицкого. Но он, кажется, ничего не замечал.
Мы миновали, не останавливаясь, еще какую-то маленькую станцию или полустанок. Молодые тополя у приземистого здания склонились, закачали ветвями. Казалось, они хотели побежать вместе с нами, увлеченные светом и грохотом, но глухая тьма вцепилась в них и тут же укрыла с головой.
Минут через десять поезд остановился. Я выглянул в открытое окно. На соседней колее стоял мрачный и, очевидно, длинный товарный состав — без единого огонька, без единой живой души. Вдалеке слышалось тяжелое дыхание паровоза, гулко сталкивались буферами вагоны или платформы.
Это была та самая Краснопавловка, о которой рассказывал нам Левицкий, пока его не перебила Тоня своим неуместным возгласом.
Поезд двинулся. А мы так и не увидели станции, которую закрывала бесконечная цепь товарных вагонов.
— Простите, я не хотела… — виновато сказала Тоня, чувствуя, что молчание слишком затянулось. — Не надо сердиться.
Тоня покраснела. Это была веселая и бойкая девушка. Обо всем она судила безапелляционно, с твердокаменных позиций своих двадцати лет.
Когда Левицкий помянул проклятую весну сорок второго года под Лозовой и Краснопавловкой, Тоня, улыбаясь, обронила:
— Ах, опять о войне?
Подвижное лицо Левицкого сразу окаменело. Он посмотрел на студентку темными узкими глазами и тихо спросил:
— А что вы знаете о войне?
Тоня растерялась.
— Я воевал с первого и до последнего дня и все-таки знаю о войне мало. Почти ничего не знаю. — Левицкий сказал это очень искренне и серьезно. А потом надолго замолк.
И сейчас, когда мы проехали Краснопавловку, Тоня смущенно повторила:
— Простите, я сказала, не подумавши.
— Рассказывайте, Марьян, — тихо попросила Галина Максимовна и сделала движение, словно хотела коснуться пальцами его плеча. — Не надо сердиться.
Левицкий улыбнулся.
— Не из-за чего сердиться, — сказал он. — Я просто задумался. Ведь довольно часто приходится слышать: «Опять о войне?» Мы прочитали кое-что, посмотрели несколько поверхностных фильмов и уверены, что уже знаем все. А мне хочется спросить: когда была написана «Война и мир»? Кажется, через пятьдесят с чем-то лет после наполеоновского похода? Так? Выходит, мало кто из участников и свидетелей Бородинской битвы прочитал роман Толстого. А без «Войны и мира» нельзя понять ни людей того времени, ни той войны. Вот я и думаю: что мы прочитаем через десять, через двадцать лет? А о чем не узнаем никогда, потому что новую «Войну и мир», возможно, тоже напишут через пятьдесят лет.
Было время, когда и мне казалось, что я знаю о войне все. Я отступал до самой Волги, попадал в окружение, был дважды ранен, горел в танке и не сгорел. Одним словом, узнал почем фунт лиха. Уж меня, мол, ничем не удивишь — войну я знаю. А вот как раз на этой, тогда разбитой и разбомбленной станции Краснопавловка я понял, что нет, не все я знал, не все понимал.
Я возвращался с группой офицеров из госпиталя, и на этой станции нам пришлось ждать несколько часов. Кто-то объявил, что поблизости ремонтируют разбитую колею. Скоро, мол, двинемся. Другие советовали добираться до фронта на попутных машинах. Но шел дождь, холодный ветер пронизывал до костей. И мы ждали. Все-таки крыша над головой!
Из открытых дверей нашей теплушки виден был другой эшелон, груженный каким-то военным имуществом. Все вагоны одинаковые, все запломбированные, на тормозных площадках приплясывают часовые. За этим поездом виднелся еще один. А дальше, на запасном пути, идя по воду, я заметил несколько пассажирских вагонов, неизвестно почему застрявших здесь.
Томительные часы ожидания скрашивались веселой болтовней. В каждой фронтовой компании всегда найдется свой Вася Теркин. И вдруг среди хохота слышу, как над головой застучало, словно кто-то бросил пригоршню камней. Пули, пробивая крышу, впивались в стенку вагона над нашими головами. Тут же раздался взрыв, за ним второй…
Мы горохом посыпались из теплушки.
— Сюда! — крикнул кто-то. И мы поползли под вагоны, а потом скатились с крутой насыпи и попадали на мокрую землю, еще не соображая толком, что именно произошло. Но теперь можно было хоть осмотреться. Три «Мессершмитта» кружили над поездами, осыпая их пулями и небольшими бомбами. Снизу тоже стреляли: откуда-то трещал зенитный пулемет, били вверх автоматчики.
Через несколько минут самолеты скрылись. Все затихло.
Мы возвращались к своей теплушке, и, как это часто бывает, все теперь представало в юмористическом свете. Мы смеялись над лейтенантом, что крикнул: «Сюда!» Зачем нам надо было ползать на четвереньках под вагонами, если с противоположной стороны — никаких помех и предусмотрительно вырытые окопчики?
Когда мы приблизились к пассажирским вагонам, показавшимся мне утром пустыми, я заметил в одном из тамбуров девушку в форме. Лицо ее было белее полотна.
Мои спутники, занятые разговором, пошли дальше, а я строгим голосом сказал:
— А вы, товарищ сержант, чего тут красуетесь? Геройство показываете?
Девушка посмотрела на меня странным взглядом: казалось, она не слышала.
— Какого черта стоять под пулями, — уже сердито продолжал я. — Прыгнула бы вон туда и переждала бы несколько минут.
Она сделала какое-то непонятное движение и покачала головой.
— Нет… У меня тяжелораненые. Я с ними была.
Знаете, в ту минуту я готов был провалиться сквозь землю. Каким дураком выглядел я перед ней со своими поучениями, с этим начальственным тоном.
Когда начался обстрел, я бросился из вагона. Спросите у любого, кто побывал на фронте. Какой бы ты ни был храбрый и обстрелянный, всегда кажется, что все пули и снаряды летят прямо на тебя. Вот и хочется отскочить хоть на два шага в сторону, отползти, шевельнуться хотя бы. И то легче на душе! Так вот, представьте себе самочувствие тяжелораненых, прикованных к своим полкам. И она стояла рядом с ними. Это уже потом она побледнела. А тогда, когда мы бегали и прятались, она не имела права ничем выказать свой страх. Это сейчас у нее хриплый, приглушенный голос. А там, в вагоне, она улыбалась и говорила звонко, уверенно: «Наша зенитка бьет, сейчас их прогонят».
Все это я понял, когда заглянул в вагон и увидел желтые лица раненых.
Я стоял и смотрел на девушку и не знал, что делать. Сказать ей что-нибудь хорошее, похвалить ее? Да что ей слова! Или, может, поцеловать эти потрескавшиеся, обожженные йодом, руки, бессильно повисшие в эту минуту? Но на фронте не в обычае было целовать женщинам руки.
Я стоял и смотрел на нее, чуть не разинув рот, пока вагон не двинулся. Махнул ей рукой, и она слабо улыбнулась.
Вот так я и запомнил ее на всю жизнь.
Не знаю, где она, кто она. Но сколько раз, сколько раз, оценивая свои поступки, свои мысли, я думал: а что сделала бы на моем месте та девушка в пилотке? И, честно говоря, мне иной раз становилось стыдно, до жаркой боли стыдно. Вот тут я отступился, тут промолчал, тут спрятался в кусты… А она? Она, я уверен, и сегодня ради людей, выполняя свой долг, не кривит душой, стоит под пулями. И не требует за это никаких наград. А с нами частенько так бывает. Сделаем что-нибудь и сразу же озираемся: видят ли наше геройство? Дадут ли медаль?..
Левицкий умолк.
— Покурить, что ли? — сказал он и вышел из купе.
Я лежал на верхней полке, закрыв глаза. Женщины молчали. Через минуту послышался тихий голос Тони:
— Я хотела бы, чтоб кто-нибудь помнил меня вот так, всю жизнь. Как это хорошо, правда?
Голос ее сорвался, она резко отвернулась к окну, за которым чернела беззвездная летняя ночь.