III. Культурная целостность империи


До второй половины XIX века незамысловатые, хотя и устойчивые отношения между Мэнс-филд-парком (романом и местом) и заморскими территориями не имели достаточной параллели в французской культуре. Богатая французская литература идей, путешествий, полемики и спекуляций по поводу не-европейского мира, конечно же, существовала и до Наполеона. Можно вспомнить, например, Воль-ни или Монтескье (некоторые аспекты этой темы обсуждаются в недавней работе Цветана Тодорова «Мы и они» «Nous et tes autres»*). Практически без исключений эта литература была либо специализированной (как, например, знаменитое сообщение аббата Рейналя о колониях), либо принадлежала к жанрам (например, моральные дебаты), которые использовали темы смертности, рабства или коррупции как отдельные примеры в общей аргументации по поводу человечества. Прекрасный пример такого рода — энциклопедисты и Руссо. Как путешественник, мемуарист, яркий исследователь глубин собственной души и романтик, Шатобриан воплощает в своем творчестве не знающий себе равных по тону и стилю индивидуализм. Конечно, было бы весьма непросто показать, что именно в романах «Рене» или «Атала» относится к собственно такой литературной институции, как роман, а что — к научному дискурсу вроде историографии или лингвистики. Кроме того, его нарративы о жизни в Америке или на Ближнем Востоке слишком эксцентричны, чтобы их легко удалось доместифицировать или подражать им.

Таким образом, во Франции наличествует спорадический, но притом явно ограниченный и специализированный интерес в литературе и культуре в целом к тем областям, куда отправлялись торговцы, ученые, миссионеры и солдаты и где на Востоке или в Америках они сталкивались с аналогичными действиями британцев. До завоевания Алжира в 1830 году у Франции не было [своей] Индии но, как я уже говорил это в другом месте, у нее очень скоро появится блестящий зарубежный опыт, который отозвался, скорее, в воспоминаниях и литературных тропах, чем в реальности. Один прославленный пример такого рода — «Lettres de Barbarie» («Письма о

* Todorov Tzvetan. Nous et les autres: La réflexion sur la diversité humaine. Paris: Seuil, 1989.

варварстве») аббата Пуаре (Abbé Poiret) (1785), где представлена зачастую еще недостаточно осмысленная, но стимулирующая встреча французов с афри-канцами-мусульманами. Лучший из интеллектуальных историков французского империализма Рауль Жирарде (Raoul Girardet) высказал мнение, что в период между 1815 и 1870 годами во Франции в изобилии существовали колониальные потоки, но ни один из них не доминировал над остальными, равно как ни один из них не имел корней во французском обществе. Он подробно перечисляет торговцев оружием, экономистов, военные и миссионерские круги, благодаря которым французские имперские институты существуют внутри страны, хотя в отличие от Платта и других исследователей британского империализма Жирарде не удается выявить ничего столь же очевидного, вроде французского «ведомственного взгляда».*

В отношении французской литературы легко прийти к неверным заключениями, так что стоит отметить ряд ее существенных отличий от английской. Широко распространенное, неспециализированное и понятное англичанам сознание своих заморских интересов не имеет во Франции прямого эквивалента. Не так-то легко отыскать французский эквивалент сельских джентри Остин или деловых людей Диккенса, которые время от времени упоминали бы Карибы или Индию. Однако тем или иным образом достаточно ограниченными способами заморские интересы Франции все же проявляются в культурном дискурсе. Один из таких путей, причем достаточно интересный — это гигантская, почти иконическая фигура Наполеона (как в поэме Гюго «Луи»), который воплощает в себе романтиче-

* Girardet Raoul. L'Idée coloniale en France, 1871—1962. Paris: La Table Ronde, 1971. P. 7, 10—13.

ский дух Франции за рубежом. Скорее, погруженный в раздумья созерцатель, нежели завоеватель (каковым он в действительности был в Египте), мелодраматическая персона, он подобен маске, через которую передаются размышления. Лукач метко подмечает то громадное влияние, которое оказала на героев романов во французской и русской литературе карьера Наполеона. В начале XIX века корсиканец Наполеон обладал также экзотической аурой.

Без него невозможно и представить себе стенда-левских молодых людей. Жюльен Сорель в «Красном и черном» тайком читает Наполеона (в особенности его мемуары с о-ва Св. Елены), он поражен их порывистым величием, ощущением рокота волн, стремительным arrivisme.37 Та же атмосфера повторяется в жизни самого Жюльена, в его карьере происходит ряд экстраординарных поворотов — и все это во Франции, ныне отмеченной посредственностью и интриганством, умаляющими легенду Наполеона, что, однако, не ослабляет ее власти над Соре-лем. Наполеоновская атмосфера в «Красном и черном» настолько сильна, что стоит задуматься, почему впрямую о карьере Наполеона нигде не идет речь. Действительно, единственное упоминание о мире за пределами Франции проявляется только тогда, когда Матильда послала Жюльену письмо с объяснением в любви, и Стендаль характеризует жизнь в Париже [во времена Генриха III] как еще более опасную, нежели путешествие в Алжир. Характерно, что именно в 1830 году, в тот момент, когда Франция борется за свою главную имперскую провинцию, Стендаля удостаивает все это лишь од-ним-единственным упоминанием, причем в связи с опасностью, удивлением и своего рода рассчитанным безразличием. Сопоставьте это со свободными аллюзиями на Ирландию, Индию и обе Америки, которые раскиданы повсюду в английской литературе того же времени.

Еще одно связующее звено культурного усвоения Францией имперских интересов — это ряд новых и довольно эффектных наук, первоначально развивавшихся под влиянием заморских авантюр Наполеона. Это прекрасно отражает социальную структуру знания во Франции, разительно отличавшуюся от английского дилетантизма, подчас поразительно démodé38 интеллектуальную жизнь. Главные центры образования в Париже (развитию которых способствовал Наполеон) имели определяющее влияние на расцвет археологии, лингвистики, историографии, ориентализма и экспериментальной биологии (большинство из них принимали активное участие в создании «Описания Египта»). Романисты обычно в отношении Востока, Индии и Африки используют академически выверенный дискурс — например, Бальзак в «Шагреневой коже» или в «Кузине Бетт» — причем с блестящим знанием предмета, не характерным для англичан. В работах британских резидентов за границей, от леди Уортли Монтегю до Уэббсов, скорее, можно встретить язык бессистемных наблюдений, а у колониальных «экспертов» (вроде сэра Томаса Бертрама и Миллей) — продуманный, но по сути плохо усвоенный и неофициальный подход. В административной или официальной прозе, наиболее известным примером которой является «Памятная записка об индийском образовании» Маколея 1835 года, господствуют высокомерие и отчасти личное упрямство. Подобного рода случаи редки во французской культуре XIX века, где официальный престиж академии и Парижа накладывает отпечаток на любое высказывание.

Как я уже говорил, власть, даже в случайном разговоре представляя то, что находится за границами метрополии, происходит от власти имперского общества. Такая власть принимает дискурсивную форму переформирования или «перелицовывания» «сырого» или примитивного материала в соответствии с местными правилами европейского нарратива и формального высказывания или, в случае Франции, с систематикой дисциплинарного порядка. И все это никоим образом не ради того, чтобы угодить «туземцам» или убедить их — африканцев, индийцев или мусульманскую аудиторию. В действительности в наиболее важных ситуациях исходили из того, что туземцы вообще будут молчать. Когда же дело доходило до того, что лежит за пределами европейской метрополии, искусства и дисциплины репрезентации, с одной стороны — художественная литература, история и путевые заметки, живопись, с другой — социология, административные или бюрократические произведения, филология, расовая теория — от европейских держав зависела репрезентация не-европейского мира, чтобы тем лучше видеть его, управлять им и, кроме всего прочего, держать его в узде. Двухтомный труд Филиппа Кёртина (Philip Curtin) «Образ Африки» и «Европейский взгляд и Южная часть Тихого океана» Бернарда Смита представляют собой наиболее подробный анализ существующей практики. Удачную и доступную характеристику дает Бэйзил Дэвидсон в своем обзоре работ об Африке, опубликованных вплоть до середины XX века.

Литература об [освоении] и завоевании Африки столь же обширна и разнообразна, как и сами эти владения. Однако за несколькими важными исключениями записи основываются исключительно на од-ном-единственном подходе доминирования: это дневники людей, которые смотрели на Африку извне. Не хочу утверждать, будто многие из них могли бы вести себя иначе: важный момент состоит в том, что качество их наблюдений было ограничено узкими преде-ламиг и они вынуждены были интерпретировать сегодняшний день, исходя из этих настроений. Если же кто-то и делал попытку понять ум и поступки африканцев, то как бы между прочим и крайне редко. Почти все они были убеждены, что имеют дело с «первобытным человеком», с человечеством, каким оно было еще до начала истории, с обществами, которые застряли у самых истоков времен. [Важная книга Брайана Стрита «Дикарь в литературе» детально описывает шаги, при помощи которых в академической и популярной литературе доказывалась справедливость этой точки зрения.] Эта позиция развивалась параллельно с подавляющей экспансией мощи и богатства Европы, ее политической силы, гибкости и изощренности, ее веры в то, что каким-то образом именно ей предназначено быть избранным Богом континентом. То, что в любом ином отношении весьма достойные исследователи думали и делали, можно проследить по работам Генри Стэнли или по поступкам Сесиля Родса вместе с его агентами-охотниками за минералами, готовыми представляться честными союзниками африканских друзей, пока соглашения соблюдались — соглашения, посредством которых можно было бы оправдывать в глазах друг друга «эффективную оккупацию» государственными или частными интересами, которым они служили и которые формировали.

Все культуры склонны создавать репрезентации других культур таким образом, чтобы удобнее было ими управлять или так или иначе контролировать. Тем не менее далеко не все культуры создают такие

* Davidson Basil. The African Past: Chronicles from Antiquity to Modem Times. London: Longmans, 1964. P. 36—37. См. также: Curtin Philip D. Image of Africa: British Ideas and Action, 1780—1850. 2 vols. Madison: University of Wisconsin Press, 1964; Street Brian. The Savage in Literature: Representations of Primitive Society in English Fiction, 1858—1920. London: Routledge & Kegan Paul, 1975; Smith Bernard. European Vision and the South Pacific. New Haven: Yale University Press, 1985.

репрезентации других культур и на самом деле управляют ими или их контролируют. В этом отличительная черта, по моему мнению, современных западных культур. Необходимо, чтобы исследование западного знания или репрезентаций не-европей-ского мира было одновременно исследованием этих репрезентаций и той политической силы, которую они выражают. Писатели конца XIX века, такие как Киплинг и Конрад, или же середины века — Жером (Gérôme) и Флобер — не просто описывали отдаленные территории: они их прорабатывали, одушевляли их, используя нарративные техники, исторические и исследовательские подходы и позитивные идеи вроде тех, что разрабатывали Макс Мюллер, Ренан, Чарльз Темпл, Дарвин, Бенжамен Килд, Эмер де Ваттель. И все это совершенствовало и укрепляло эссенциалистские позиции в европейской культуре, объявляющей, что именно европейцы должны править, а не-европейцы — подчиняться. И европейцы действительно правили.

Теперь мы, конечно, хорошо понимаем, насколько это плотный материал и насколько велико его влияние. Возьмем, к примеру, исследование Стивена Джея Гульда и Нэнси Степан о власти расовых идей в мировой науке XIX века, практике и институтах.* Как им удалось показать, серьезных расхождений во взглядах по поводу неполноценности черной расы и иерархии развитых или недоразвитых (впоследствии — «подчиненных») рас не было. Эти положения либо выводились из заморских территорий, либо в большинстве случаев прилагались (подчас по умолчанию) к таким территориям, где европейцы находили то, что считали непосредственными свидетельствами ущербности меньших рас (lesser

* Gould Stephen Jay. The Mismeasure of Man. New York: Norton, 1981; Stepan Nancy. The Idea of Race in Science: Great Britain, 1800—1960. London: Macmillan, 1985.

species). И по мере того, как росла сила европейцев, превосходя силу обширной не-европейской империи, росла и сила схематизма, обеспечивавшего белой расе ее безраздельное господство.

Ни одна сфера опыта не избежала неослабевающего использования подобных иерархий. В системе образования, разработанной для Индии, студентов обучали не только английской литературе, но им также вбивали в головы тезис о врожденном превосходстве английской расы. Исследователи, внесшие вклад в развитие этнографического наблюдения в Африке, Азии и Австралии, как это описывает Джордж Стокинг, привнесли с собой не только инструменты тщательного анализа, но также и ряд образов, представлений и квазинаучных концептов по поводу варварства, примитивизма и цивилизации. В формирующейся дисциплине антропологии дарвинизм, христианство, утилитаризм, идеализм, расовая теория, история права, лингвистика и профессиональные навыки отважных путешественников, — все это было смешано в одну кучу, однако ни один из них ни минуты не колебался, когда настало время утверждать высшие ценности белой (т. е. английской) цивилизации.*

Чем больше читаешь по этому вопросу и чем больше читаешь об этом у современных ученых, тем более поражает их фундаментальное упорство и многословие, когда речь заходит о «других». Сравните грандиозную переоценку английской духовной жизни у Карлейля в работе «Прошлое и настоящее», например с тем, что он говорит по поводу черных там же и в другой своей работе «Досужие рассуждения по ниггерскому вопросу» («Occasional Discourse on the Nigger Question»), и обратите внима-

* Подробный отчет об этих течениях в ранний период развития антропологии см.: Stocking George W. Victorian Anthropology. New York: Free Press, 1987.

ние прежде всего на два бросающихся в глаза фактора. Один состоит в том, что энергичная критика перестройки Британии, стремление побудить ее к работе, органическим связям, стремлению к неограниченному промышленному и капиталистическому развитию и тому подобное нисколько не воодушевляет «кваши» (Quashee),39 символ чернокожего, чье «уродство, лень, мятежность» навеки обрекают его на статус недочеловека. Карлейль откровенничает по этому поводу в своем «Ниггерском вопросе»:

Нет: боги помимо тыквы [излюбленное «ниггерами» Карлейля растение] хотят, чтобы в их Вест-Индии росли также специи и другие ценные продукты. Так, они объявили, когда сотворили Вест-Индию: они хотят бесконечно большего, — чтобы их Вест-Индию заселили трудолюбивые люди, а не этот ленивый двуногий скот, «счастливый» своими изобильными тыквами! Обе эти вещи, это уж точно, определили бессмертные боги и приняли свой извечный парламентский акт: и обе они, пусть даже все земные парламенты и сущности противятся им до смерти, должны быть исполнены. Кваши, если не научить его выращивать специи, снова станет рабом (каковое его состояние было бы лишь немногим более безобразно, чем нынешнее) и понуждать его к работе будет лишь благотворный кнут, поскольку прочие методы здесь не приемлемы.*

О меньших расах (the lesser species) предлагают вообще не вспоминать, в то время как Англия невероятным образом расширяется, ее культура основывается на индустриализации внутри страны и отстаивании свободной торговли за рубежом. Статус чернокожего установлен «предвечным парламентским актом», так что у него нет никакой реальной

*Цит. по: Curtin Philip D. Imperialism. New York: Walker, 1971. P. 158—159.

возможности помочь самому себе, нет никакой вертикальной мобильности, нет ничего лучше откровенного рабства (хотя Карлейль и говорит, что лично он — противник рабства). Вопрос в том, является ли логика Карлейля и его подход всецело его собственным изобретением (и, следовательно, эксцентричным), или же он своеобразным способом артикулирует эссенциалистский подход, который не так уж отличается от подхода Остин несколькими десятилетиями прежде и позиции Джона Стюарта Милля десятилетием спустя.

Сходства поразительные, притом что различия между индивидами также весьма велики, поскольку вся сила культуры способствовала именно такому ходу событий. Ни Остин, ни Милль не оставляют небелому обитателю Карибских островов никакого иного статуса — ни имагинативно, ни эстетически, ни географически, ни экономически, ни каким-либо иным образом, — кроме как быть производителем сахара, навсегда остающимся в подчинении у англичанина. Это, конечно же, есть не что иное, как доминирование, оборотной стороной которого является продуктивность. Кваши Карлейля чем-то похожи на владения сэра Томаса на Антигуа: их единственная цель — производить богатство для Англии. Так что возможность для кваши молчать лиш* для Карлейля равносильна покорной работе и смиренному подл,ержанию британской экономики и развития торговли.

Второй важный момент, который следует отметить в отношении работы Карлейля, состоит в том, что это отнюдь не какая-то маловразумительная, оккультная или эзотерическая работа. То, что он хотел сказать по поводу черных, он говорит прямо. Он вполне откровенен в отношении угроз и наказаний, которые собирается им отмерить. Карлейль говорит на языке общих мест, основанном на непоколеби-

мой уверенности в своем знании сущности рас, народов и культур, — причем все это даже не нуждается в особом разъяснении, поскольку и так хорошо знакомо читателям. Он говорит на lingua franca британской метрополии: глобальном, всеобъемлющем и обладающем столь обширным социальным авторитетом языке, что его понимают все, кто говорит о нации. Этот lingua franca ставит Англию в самый центр мира, которым она управляет за счет своей мощи, озаряет своими идеями и культурой, поддерживает его продуктивность благодаря своим моральным учителям, художникам и законодателям.

Аналогичные акценты можно встретить в работах Маколея 1830-х годов, а также четырьмя десятилетиями позже по большей части то же самое — у Рёскина, чьи Слэйдовские лекции (Slade Lectures) 1870 года в Оксфорде начинаются с торжественного заклинания о предназначении Англии. Это стоит процитировать более подробно, и не потому что это выставляет Рёскина в дурном свете, но потому что этот пассаж задает рамку почти всем пространным высказываниям Рёскина об искусстве. В авторитетном издании сочинений Рёскина Кука и Уэдденбер-на к этому фрагменту имеется сноска, подчеркивающая его значение для творчества Рёскина: этот фрагмент объявляют «„наиболее содержательным и существенным" из всего его учения».*

Вот уготованная нам судьба — нечто величайшее из всего, что когда-либо ставила перед собой нация — и нам предстоит либо принять ее, либо отвергнуть. Мы все еще не дегенерирующая раса, но раса, образованная лучшей северной кровью. Мы вовсе не беспутны по складу характера, но все еще исполнены

* Ruskin John. Inaugural Lecture (1870) // The Works of John Ruskin. Vol. 20, ed. E. T. Cook and Alexander Weddenburn. London: George Allen, 1905. P. 41, n. a.

неколебимой твердости, чтобы править, и милосердия, чтобы подчиняться. Мы приняли религию чистого сострадания, которую ныне должны либо предать, либо научиться ее защищать через осуществление. У нас богатое наследие чести, завещанной нам через тысячелетия благородной истории, и насущной заботой нашей должно было возвышать ее с величайшим рвением, так что англичане, если жаждать славы — это грех, должны быть самыми преступными душами среди живущих. За немногие последние годы законы естественных наук раскрылись перед нами с поразительной скоростью, мы получили средства связи и сообщения, которые делают весь обитаемый мир единым королевством. Единое королевство — но кто же здесь король? Неужто здесь нет короля, думаете вы, и каждый человек делает то, что представляется верным его собственным очам? Или же это лишь король страха и непотребные империи Мамоны и Велиала? Или же мы, молодежь Англии, сделаем нашу страну вновь царственным островом, страной величья, светочем мира, центром спокойствия, наставником Учения и Искусств — преданным стражем великой памяти посреди грубых и эфемерных видений; преданным слугой испытанных временем принципов перед искушением тщетных экспериментов и разнузданных желаний; и посреди жестокой и крикливой ревности наций, почитаемой отчего-то за добрую волю к людям?

«29. Vexilla régis prodeunt».40 Да, но какого короля? Есть два знамени, какой из них должны мы водрузить на отдаленнейшем острове: один — тот, что парит в огне небесном, другой — что висит уныло, покрытый омерзительной паутиной земного золота? ^оистину открыт для нас путь к благотворной славе, тот, подобного какому никогда еще не открывалось ни одной кучке смертных душ. Но это должен быть — он уже с нами — клич «Цари, или умри». Об этой стране следует сказать «Fece per viltate, il gran rifiuto»,41 что отказ от короны будет самым позорным и самым неуместным поступком во всей писаной истории. И это есть именно то, что она должна либо

свершить, либо умереть: она должна основать колонии так быстро, насколько это возможно, состоящие из ее наиболее энергичных и достойных ее членов — захватывая каждый клочок плодородной пустынной земли, где только может она поставить свою ступню, и там научить колонистов, что наивысшей добродетелью является верность своей стране и что их первейшей целью должно быть возрастание мощи Англии на суше и на море; и что пусть они живут на дальнем клочке земли, они должны считать себя оторванными от своей родной земли не более, чем моряки ее флотов, когда бороздят они дальние моря. Так что буквально эти колонии должны быть ошвартованными флотами, и каждый человек на них должен быть под властью капитана и офицеров, которые командуют теми, кто находятся в полях и на улицах, а не в строю на кораблях, и Англия в этих недвижных флотах (или в подлинном и наиболее могущественном смысле, недвижных церквях, направляемых кормчими Галилейского озера по всему миру) «ожидает от всякого человека, что тот исполнит свой долг»; признавая, что долг существует не меньше в мире, чем на войне, и что если возможно найти людей за малую лепту, которые из любви к Англии бросятся на пушечные жерла, мы должны их найти, — кто будет ради нее пахать и сеять, кто будет вести себя добросердечно и праведно ради нее, кто взрастит детей ради нее и кто будет радоваться блеску ее славы более, чем всему сиянию тропических небес. Но для того чтобы они смогли сделать все это, ее собственное величие должно сделаться безукоризненным, она должна дать им мысль о доме, которым можно было бы гордиться. Англия, которой суждено стать учителем половины мира, не может оставаться кучей мусора, растоптанной соперничающими и ничтожными толпами. Она должна вновь стать той Англией, какой некогда была, и всеми наилучшими способами — более того: столь счастливыми, столь укромными и столь непорочными, что небеса ее не омрачат более нечестивые облака — может она заклинать всякую звезду, какую только небеса нам

явят; и в ее полях, ухоженных, обширных и прекрасных, где всякая трава окроплена росой, и под зелеными аллеями зачарованных садов, священная Цирцея, истинная дочь Солнца, она должна править людскими искусствами, собирать божественное знание о дальних нациях, переходящих от дикости к зрелости и стремящихся от безысходности к миру.

В большинстве, если не во всех, дискуссиях о Рёскине об этом фрагменте предпочитают не вспоминать. Однако, как и Карлейль, Рёскин говорит просто, его смысл, пусть и украшенный аллюзиями и тропами, отчетливо ясен. Англия должна править миром потому, что она лучше всех. Нужно применять силу. Ее имперские соперники недостойны, ее колонии должны расти, процветать и должны сохранять связь с ней. Неотразимо в ораторских тонах Рёскина то, что он не только страстно верит в то, что защищает, но также связывает свои политические идеи в отношении британского мирового господства со своей эстетической и моральной философией. Коль скоро они страстно верят в одно, он так же страстно верит и в другое, в политический и имперский аспект, присутствующий в его эстетических и моральных позициях и в определенном смысле обеспечивающий их. Раз Англия должна быть «королем мира», «царственным островом, страной величья, светочем мира», ее молодежь должна стать колонистами, первейшей целью которых будет возрастание мощи Англии на суше и на море, коль скоро Англия должна сделать это «или умереть», ее искусство и культура зависят, по мнению Рёскина, от усиления империализма.

Просто игнорировать эти взгляды — с чем сталкиваешься практически в любом тексте XIX века — это все равно, что описывать дорогу без окрестностей и пейзажа. Поскольку культурная форма стремится к целостности или тотальности, большинство европейских писателей, мыслителей, политиков и торговцев склонны к тому, чтобы мыслить в глобальных терминах. И это не просто риторическая мишура, но довольно точно соответствует реальным и ширящимся глобальным устремлениям их наций. В исключительно остром эссе о Теннисоне, современнике Рёскина, и об империализме «Идиллии короля» В. Дж. Кирнан исследует впечатляющий ряд заморских кампаний Британии, которые все вели к консолидации или территориальным приобретениям, свидетелем которых подчас был Теннисон, а иногда (через родственников) даже и прямо с ними связан. Поскольку этот список соответствует годам жизни Рёскина, посмотрим на приведенные Кирна-ном события.

1839— 1842

1840- е

1854—1856

1854

1856—1860

1857

1856

1865

1866

1870

1871 1874

1881

опиумные войны в Китае войны с кафрами в Южной Африке, с маори в Новой Зеландии, завоевание Пенджаба Крымская война завоевание нижней Бирмы Вторая китайская война42 нападение на Персию подавление мятежа сипаев действия губернатора Эйра на Ямайке

Абиссинская экспедиция отпор экспансии фениев43 в Канаде

сопротивление маори сломлено решительная кампания против ашанти44 в Западной Африке покорение Египта

Кроме того Кирнан упоминает, что Теннисон был «за то, чтобы без дураков покончить с афганцами».* Рёскин, Теннисон, Мередит, Диккенс, Арнольд, Теккерей, Джордж Элиот, Карлейль, Милль, — короче говоря, полный список всех значительных викторианских писателей — были свидетелями грандиозной международной демонстрации мощи Британии, практически не встречающей препятствий по всему миру. Было логично и вполне естественно так или иначе отождествить себя с этой силой, коль скоро подобная идентификация с Британией так или иначе уже свершилась у себя дома. Говорить о культуре, идеях, вкусе, морали, семье, истории, искусстве и образовании, репрезентировать (представлять) эти темы, пытаться влиять на них или интеллектуально и риторически формировать их — означало волей-неволей признавать их в мировом масштабе. Британская международная идентичность, масштаб британской коммерческой и торговой политики, эффективность и мобильность британских вооруженных сил, — все это задавало модель для подражания, карту, при помощи которой можно было повторить этот путь, деяния, которых нужно быть достойным.

Таким образом, репрезентации того, что лежит за островными или метрополийными границами, почти с самого начала были направлены на то, чтобы подтвердить силу Европы. Здесь есть поразительный круг: мы доминируем потому, что у нас есть сила (индустриальная, технологическая, военная, моральная), а у них ее нет, именно поэтому они и не доминируют. Они — низшие, а мы — высшие... и так далее и тому подобное. Некоторые исследователи отмечают, что подобная тавтология с поразительным упорством присутствует во взглядах Британии на Ирландию и ирландцев еще с XVI века.

* Kiernan V. G. Tennyson, King Arthur and Imperialism // Kieman V. G. Poets, Politics and the People / Ed. Harvey J. Kaye. London: Verso, 1989. P. 134.

Нечто подобное будет в XVIII веке действовать в отношении белых колонистов в Австралии и Америках (австралийцы остаются низшей расой и в XX веке). Данное настроение постепенно распространяется на весь мир вне британских берегов. Сравнительно многословная и инклюзивная тавтология по поводу заморских территорий Франции появляется и во французской культуре. По краям западного общества все не-европейские регионы, чьи обитатели, общества, истории и жизнь репрезентировали не-европейскую сущность, были подчинены Европе, которая в свою очередь демонстративно продолжала контролировать не-Европу и представляла не-европейцев таким образом, чтобы удобнее было сохранять контроль.

Однако сходство и зацикливание не мешали развитию и не подавляли искусство, литературу и культурный дискурс. Об этих важных истинах следует помнить постоянно. Одно отношение, которое оставалось неизменным — это иерархия между метрополией и заморскими территориями в целом, между европейцем-западным-белым-христианином-мужчи-ной и теми народами, которые географически и фактически населяют регионы за пределами Европы (Африка, Азия, плюс в случае Британии — Ирландия и Австралия).* Во всем остальном допускается фантастическое развитие по обеим сторонам соотношения, притом что общий результат таков: идентичности каждой из сторон получают подкрепление, даже если их вариации на стороне Запада усиливаются. Когда базовая тема империализма заявлена, например, писателями типа Карлейля, кото-

По поводу дискуссии об одном из основных эпизодов в истории иерархических взаимоотношений между Западом и не-Западом см.: Said Е. W. Orientalism. New York: Pantheon, 1978. P. 48—92, and passim. См. Саид Э. Ориентализм. СПб.: Русский Mip*b, 2006.

рый излагает свою позицию достаточно откровенно, она собирает вокруг себя большое число различных одобрительных, хотя одновременно и более интересных, культурных версий, каждая из которых со своей собственной интонацией, радостями и формальными характеристиками.

Современная критика культуры стоит перед проблемой, как осмысленно их совместить. Конечно, как это показывают многочисленные исследования, активное осознание империализма, агрессивной, сознающей себя имперской миссии, не стало непреложным фактом для европейских писателей вплоть до второй половины XIX века, хотя его часто принимают, на него ссылаются, с ним активно соглашаются. (В 1860-х годах в Англии часто бывало так, что слово «империализм» с некоторой неприязнью использовали в отношении Франции как страны, где правит император.)

Но до конца XIX века высокой, или официальной, культуре все еще удавалось игнорировать необходимость тщательного исследования собственной роли в формировании имперской динамики. Эта тема каждый раз загадочным образом выпадала из анализа, когда обсуждались причины, выгоды или пороки империализма, хотя обсуждение подчас носило весьма оживленный характер. Это один из поразительных аспектов моего исследования — как получается, что культура участвует в развитии империализма, но эта ее роль не встречает осуждения? Гобсон, например, весьма пренебрежительно отзывается о невероятной идее Гиддингса по поводу «ретроспективного согласия»* (что подчиненные народы сначала были порабощены, а уже потом они задним числом дают на это свое согласие), но и он не осмеливается спросить: где и каким образом оказывается возможным появление подобной идеи у людей

* Hobson. Imperialism. P. 199—200.

вроде Гиддингса, с его велеречивым жаргоном восхваляющей себя силы. Великие риторы теоретического оправдания имерии после 1880 года — во Франции это Леруа-Белью, в Англии — Сили — используют язык, чей образный ряд роста, плодовитости и экспансии, телеологические структуры собственности и идентичности, идеологические дискриминации между «нами» и «ними» сложились уже где-то прежде, в другом месте — в художественной литературе, политологии, расовой теории, путевых заметках. В таких колониях, как Конго и Египет, Конрад, Роджер Кейсмент (Roger Casement), Уилфред Скавен Блант и другие авторы фиксируют массовые злоупотребления, бездумную и бесконтрольную тиранию белого человека, но при этом в собственной стране Леруа-Белью напыщенно превозносит существо колонизации.

c'est dans l'ordre social ce qu'est dans l'ordre de la famille, je ne dis pas la generation Seulement, mais l'éducation ... Elle mène à la virilité une nouvelle sortie de ses entrailles ... La formation des sociétés humaines, pas plus que la formation des hommes, ne doit être abandonnée au hasard ... La colonisation est donc un art qui se forme à l'école de l'expérience ... Le but de la colonisation, c'est de mettre une société nouvelle dans les meilleures conditions de prospérité et de progrès.

(социальный порядок подобен порядку в семье, где важно не только соотношение поколений, но и образование ... Он дает мужественности новый плод из своего чрева ... Формирование человеческих обществ даже более, чем воспитание мужчины, нельзя доверять случаю ... А потому колонизация — это искусство, сформированное в школе опыта ... Цель колонизации — поставить новое общество в лучшие условия ради процветания и прогресса.)

*Цит. по: Deschamps Hubert. Les Méthodes et les doctrines coloniale de la France du XVle siècle à nos jours. Paris: Armand Colin, 1953. P. 126—127.

В Англии к концу XIX века империализм считался важным для благополучия британского плодородия в целом и материнства, в частности;* и, как показывает внимательное изучение карьеры Бей-ден-Пауэлла,45 его движение бойскаутов непосредственно восходит к связи, установленной между империей и здоровьем нации (страх мастурбации, дегенерация, евгеника).**

Идея империи вместе с соответствующим идеологическим обеспечением господствовала практически безраздельно. Давайте сведем воедино в кратком обзоре на основе целого ряда современных исследований в различных областях то, что, как мне представляется, связано друг с другом при исследовании темы «культура и империализм». Систематически это можно изложить следующим образом.

1. В отношении фундаментального онтологического различения между Западом и всем остальным миром — разногласий нет. Географические и культурные границы между Западом и его не-западной периферией ощущаются и воспринимаются столь сильно, что их можно считать абсолютными. Вместе с приматом этого различия идет то, что Йоганн Фабиан называет отрицанием «ровесничества» («сое-valness») во времени и радикальная прерывистость в том, что касается человеческого пространства.*** Так, «Восток», Африка, Индия, Австралия — это области, где доминирует Европа, хотя они и населены другими народами.

*См.: Davin Anna. Imperialism and Motherhood // Samuel, ed. Patriotism. Vol. 1. P. 203—235.

** Rosenthal Michael. The Character Factory: Baden-Powell's Boy Scouts and the Imperatives of Empire. New York: Pantheon, 1986. В особенности см.: P. 131—160. См. также: Field Н. John. Toward a Programme of Imperial Life: The British Empire at the Turn of the Century. Westport: Greenwood, 1982.

*** Fabian Johannes. Time and the Other: How Anthropology Makes Its Object. New York: Columbia University Press, 1983. P. 25—69.

2. С развитием этнографии — как это описывает Стокинг, а также показывают лингвистика, расовая теория, исторические классификации — происходит кодификация различий, появляются разнообразные эволюционные схемы, согласно которым развитие идет от примитивных народов к подчиненным расам и в конечном итоге по направлению к высшим, или цивилизованным, народам. Центральное место здесь занимают Гобино, Мэн,46 Ренан, Гумбольдт. К этому ряду принадлежат также следующие общеупотребительные категории: «примитивность», «дикость», «дегенерация», «естественный», «неестественный».*

3. Активное доминирование Запада над не-запад-ным миром, ныне уже каноническая ветвь исторических исследований, приобретает глобальный масштаб (например, «Азия и западное доминирование» К. М. Паникара или «Машина как мера человека: наука, технология и идеологии западного доминирования» Майкла Адаса**). Происходит сближение между громадным географическим масштабом империй, особенно Британской, и универсализирующими культурными дискурсами. Подобное сближение, ко-

*См.: Torgovnick Marianna. Gone Primitive: Savage Intellects, Modem Lives. Chicago: University of Chicago Press, 1990. Исследование классификации, кодификации, организации выставок см.: Clifford James. The Predicament of Culture: Twentieth Century Ethnography, Literature, and Art. Cambridge, Mass.: Harvard University Press, 1988. См. также: Street. Savage in Literature, and Roy Harvey Pearce, Savagism and Civilization: A Study of the Indian and the American Mind. 1953; rev. ed. Berkeley: University of California Press, 1988.

** Panikkar К. M. Asia and Western Dominance. 1959; rprt. New York: Macmillan, 1969, и Adas Michael. Machines as the Measure of Men: Science, Technology, and Ideologies of Western Dominance. Ithaca: Cornell University Press, 1989. Также представляет интерес работа: Headrick Daniel R. The Tools of Empire: Technology and European Imperialism in the Nineteenth Century. New York: Oxford University Press, 1981.

нечно, обеспечивается силой; вместе с ним идет возможность бывать в отдаленных областях, изучать другие народы, кодифицировать и распространять знания, характеризовать, транспортировать, устанавливать и демонстрировать примеры других культур (через выставки, экспедиции, фотографии, рисунки, исследования, школы) и, кроме того, управлять ими. Это в свою очередь порождает то, что называют «долгом» по отношению к туземцам, необходимость создавать в Африке или где-либо еще колонии «на благо» туземцев* или ради «престижа» материнской страны. Риторика la mission civilisatrice.

4. Такое доминирование не пассивно, но так или иначе формирует культуру метрополии. В самой имперской сфере его только сейчас изучать влияние начинают вплоть до деталей повседневности. В ряде недавних работ описывается внедрение имперского мотива в структуры народной культуры, художественную литературу и риторику истории, философии и географии. Благодаря творчеству Гаури Вишванатана (Gaurl Viswanathan) мы видим, что система британского образования в Индии, чья идеология восходит к Маколею и Бентинку (Bentinck), пронизана идеей неравенства рас и культур, перенесенной в классные комнаты. Она стала частью учебных планов и педагогики, чьей целью, согласно ее поборнику Чарльзу Тревельяну (Trevelyan), было пробудить колониальных субъектов вспомнить в платоновском смысле свой врожденный характер, как бы он ни был испорчен теперь ... по причине феодаль-

* Bmnschwig Henri. French Colonialism, 1871—1914: Myths and Realities, trans. W. G. Brown. New York: Praeger, 1964. P. 9—10.

** Cm.: Brantlinger. Rule of Darkness; Perera Suvendrini. Reaches of Empire: The English Novel from Edgeworth to Dickens. New York: Columbia University Press, 1991; Miller Christopher. Blank Darkness: Africanist Discourse in French. Chicago: University of Chicago Press, 1985.

ного характера восточного общества. В этом универсализирующем нарративе, заимствованном из сценариев первых миссионеров, британское правительство предстает как некая идеальная республика, к которой индийцы должны стремиться естественным образом в качестве спонтанного выражения своего Я. Это то самое государство, где британские правители занимают место платоновских стражей.* Поскольку я обсуждаю идеологическое видение, которое внедряется и поддерживается не одним только прямым доминированием и физической силой, но с гораздо большей эффективностью и на протяжении длительного времени — при помощи средств убеждения (persuasive means) и повседневной гегемонии. Довольно часто оно носит творческий характер, требует изобретательности и, кроме всего прочего, исполнительности — и, кроме того, достаточно хорошо поддается анализу и объяснению. На наиболее заметном уровне происходила физическая трансформация имперской сферы, где через то, что Альфред Кросби назвал «экологиче-ским империализмом», шло переформирование физической среды, свершались административные, архитектурные или институциональные подвиги, такие как возведение колониальных городов (Алжир, Дели, Сайгон). Внутри метрополии происходило становление новых имперских элит, культур и субкультур (школы «рук» империи), институтов, департаментов, наук — таких как география, антропология и т. д. — зависящих от последовательной колониальной политики), формирование новых стилей в

*Цит. по: Viswanathan Gauri. The Masks of Conquest: Literary Study and British Rule in India. New York: Columbia University Press, 1989. P. 132.

** Crosby Alfred. Ecological Imperialism: The Biological Expansion of Europe, 900—1900. Cambridge: Cambridge University Press, 1986.

искусстве, включая сюда путевые фотографии, экзотическую и восточную живопись, поэзию, литературу и музыку, монументальную скульптуру и журналистику (столь памятно охарактеризованную Мопассаном в «Милом друге»*).

Основы подобной гегемонии с успехом были проанализированы в таких работах, как «Язык и колониальный контроль: присвоение суахили в бывшем Бельгийском Конго, 1880—1938», «Правило собственности в Бенгалии» Ранаджита Гухи (Ranajit Guha) и представленной в сборнике Хобсбаума и Рейнджера работе Бернарда Кона «Представительство власти в колониальной Индии» (а также его замечательные исследования по репрезентации Британии и изучению индийского общества в книге «Антрополог среди историков»**).

Эти работы демонстрируют регулярное вмешательство в динамику повседневной жизни, челночные взаимодействия между туземцами и белым че-

* Maupassant Guy de. Bel-Ami (1885); см.: Мопассан Ги де. Милый друг // Мопассан Ги де. Избр. произв. М.: РИПОЛ, 2004.

Дюруа Жорж (Georges Duroy) — кавалерист, служивший в Алжире и сделавший карьеру в качестве парижского журналиста, пишущего (пусть и с некоторой помощью) о жизни в Алжире. Позже он оказался замешан в финансовые скандалы, которые сопровождали завоевание Танжера.

** Fabian Johannes. Language and Colonial Power: The Appropriation of Swahili in the Former Belgian Congo, 1880—1938. Cambridge: Cambridge University Press, 1986; Guha Ranajit. A Rule of Property for Bengal: An Essay on the Idea of Permanent Settlement. Paris and The Hague: Mouton, 1963; Cohn Bemad S. Representing Authority in Victorian India // Hobsbawm Eric and Ranger, Terence, eds. The Invention of Tradition. Cambridge: Cambridge University Press, 1983. P. 185—207. Его же: An Anthropologist Among the Historians and Other Essays. Delhi: Oxford University Press, 1990. Еще две работы: Fox Richard G. Lions of the Punjab: Culture in the Making. Berkeley: University of California Press, 1985, и Haynes Douglas E. Rhetoric and Ritual in Colonial India: The Shaping of Public Culture in Surat City, 1852—1928. Berkeley: University of California Press, 1991.

ловеком, институты власти. Но важным фактором этой микрофизики империализма является переход от «коммуникации к господству» и обратно, унифицированный дискурс — или, скорее, как выражается Фабиан, «поле переходов, пересечения и перекрещивания идей»* — разрабатывает тему различий между западным человеком и туземцем настолько интегрально и адаптивно, что перемены становятся практически невозможны. Вызванные этими процессами гнев и возмущение чувствуются в комментариях Фанона по поводу манихейства колониальной системы и вытекающей отсюда потребности в насилии.

5. Имперские подходы обладают масштабом и авторитетом, но к тому же в период экспансии за рубежом и социальных беспорядков в метрополии — большой творческой силой. Здесь я говорю только об «изобретении традиции» в целом, но также о возможности порождать странным образом автономные интеллектуальные и эстетические образы. Ориенталистский, африканистский и америка-нистский дискурсы развивались, сдвигаясь то в одну сторону, то в другую, на основе исторических работ, живописи, художественной литературы и народной культуры. Идеи Фуко по поводу дискурсов вполне уместны здесь. И, как это описал Бернал, классическая филология развивалась в XIX веке таким образом, что очистила Аттическую Грецию от всех ее семито-африканских корней. Со временем — как это пытается показать Рональд Инден в книге «Постигая Индию»** — все полунезависимые образования в метрополии появлялись в связи с имперскими владениями и их интересами. В числе таких нарраторов Конрад, Киплинг, Т. Э. Лоуренс,

* Fabian. Language and Colonial Power. P. 79.

** Inden Ronald. Imagining India. London: Blackwell, 1990.

Мальро, а также их предшественники и кураторы — Клайв, Хастингз, Дюпле, Бюго, Брук, Эйр, Пальмерстон, Жюль Ферри, Лейти, Родс (Clive, Hastings, Dupleix, Bugeaud, Brooke, Eyre, Palmerston, Jules Ferry, Lyautey, Rhodes). В них и в великих имперских нарративах (таких, как «Семь столпов мудрости», «Сердце тьмы», «Лорд Джим», «Ностромо», «Королевская дорога» («La Voie royale»)) проступают контуры имперской личности. Дискурс империализма конца XIX века и дальше использует аргументы Сили, Дилька, Фрода, Леруа-Белью, Арманда (Harmand) и прочих, большинство из которых ныне уже никто и не помнит, но притом они все еще обладают большой, почти пророческой силой.

Образы западной имперской власти остаются — призрачные, завораживающе привлекательные, вызывающие. Среди них Гордон в Хартуме на знаменитой картине Дж. У. Джоя (G. W. Joy),47 грозно взирающий на суданских дервишей, вооруженный только револьвером и вложенной в ножны саблей; Куртц у Конрада в центре Африки — блистательный, сумасшедший, обреченный, отважный, алчный, красноречивый; Лоуренс Аравийский во главе своих воинов-арабов, влюбленный в пустыню, придумавший партизанскую войну, ведущий задушевные беседы с принцами и государственными деятелями, переводящий Гомера, пытающийся удержать для Британии «Смуглый доминион»; Сесил Родс, основывающий страны, поместья и фонды так же легко, как другой заводит детей или открывает бизнес; Бюго, приведший к повиновению войска Абдель Кадера48 и сделавший Алжир французским; наложницы, танцовщицы, одалиски Жерома, Сар-данапал Делакруа,49 Северная Африка Матисса, «Самсон и Далила» Сен-Санса. Этот список можно продолжать бесконечно, открывая в нем многие громкие имена.

Загрузка...