Мы задали нашим источникам ряд вопросов, которые, как представляется, непосредственно вытекают из их содержания[198]. Предположение о том, что «примеры» широко выразили воззрения людей XIII века, и притом не одних только их авторов (при всей сугубой условности этого понятия применительно к exempla), но и предельно пестрой аудитории, к которой они обращались, — это предположение кажется оправдавшимся. Небо, земля, ад — проповедники проводят своих слушателей по всем кругам мира, каким он рисовался в средние века. Жизнь, от рождения, через разные возрасты и вплоть до кончины, смерть и то, что должно воспоследовать за нею, вечные награды и кары и способы достижения спасения, страхи и надежды верующих, проецируемые на мир иной, — основополагающие формы миросозерцания и общественной психологии эпохи крестовых походов и паломничеств, еретических и эсхатологических выступлений, эпохи, которая вместе с тем была периодом расцвета схоластики и готики, книжной миниатюры и скульптуры, рыцарского романа и эпоса, фаблио и саги. Все эти феномены культуры Запада времен Высокого средневековья, сколь они ни своеобразны и многоразличны, опирались на некоторую общую ментальность, воплощали те или иные ее стороны точно так же, как и упомянутые религиозные и социальные движения. И именно «примеры» в большей мере, чем какие-либо иные виды памятников, сохранили следы этой ментальности, специфического психологического климата.
Вспомним приведенный во Введении тезис Оуста о том, что насыщенная «примерами» проповедь сыграла существенную роль в процессе подготовки литературного реализма последующего периода. Как он показал посредством анализа средневековой английской проповеди, ее авторы широко использовали богатейший и разнообразный жизненный материал, воспроизводя ситуации и сцены из быта всех слоев общества. Оуст приводит обширный перечень подобных «микроновелл», извлеченных из трактата известного проповедника XIV века Джона Бромьярда, равно как и из сочинений других монахов (см. выше). Этот перечень нетрудно расширить. Вот несколько наугад взятых «примеров». Землевладелец, желающий сбыть с рук недоходное поместье, приглашает покупателя в свой амбар, где собран урожай трех лет, и уверяет его, что столько он получил за год (JB: Mercatio); рыцарь, тягаясь с аббатом из-за спорного участка земли, приносит ложную клятву и выигрывает дело (JB: Acquisitio); лорд, разъезжая по своим поместьям, велит тщательно записывать все его доходы и производимые в них работы (JB: Consuetudo); могущественный аристократ конфликтует с бедняками из-за общинного выпаса для скота (JB: Maledictio) — ситуация в высшей степени характерная для Англии конца средневековья. Парализованный и лишившийся способности говорить человек лежит при смерти, и духовные лица, озабоченные спасением его души, не могут добиться от него ни слова, ни знака, ни жеста, но как только его приятель делает вид, будто намерен отпереть или унести его сундучок с деньгами, умирающий вскакивает и кричит, доказывая тем самым, что «Госпожа Алчность ему дороже Бога» (JB: Avaritia; Misericordia). Кающийся грешник одной рукой ударяет себя в грудь, одновременно другой рукой срезая кошелек у священника, которому исповедуется. Возвращаясь с исповеди, некто признался, что покаялся не во всех грехах, опасаясь, как бы священник не наложил на него столько постов, что он более никогда досыта не поест! (JB: Confessio).
В проповедях этого английского доминиканца перед нами проходят самые различные социальные типы, люди с разной психологией, грешники и праведники.
Тут и бедняк, который сделался епископом: у него появилось множество друзей, кои на самом деле были «друзьями его богатства» (JB: Divide); и другой, который, достигнув высших почестей, своими руками построил у себя в комнате печь, ибо был сыном печника (JB: Humilitas); и человек, который настолько любил собак, что лишь о них и говорил и умер, произнеся «собачью исповедь» (JB: Desperatio); и закоренелый грешник, который осмеял исповедника, утверждавшего, что тот, кто не покаявшись принимает тело Христово, сам себя осуждает, — этот насмешник в тот же день повесился (JB: Damnatio); и жена, продолжающая ревновать своего мужа, находясь на том свете, и угрожающая ему воспрепятствовать его новой любви (JB: Dilectio); и умирающий пьяница, который вместо слов исповеди твердил: «Доброе пиво, доброе пиво», явно путая евхаристию с выпивкой (JB: Ebrietas); и сарацины, коих при посещении Парижа более всего поразило то, что хорошо одетые и состоятельные христиане греются у огня, тогда как нагие нищие мерзнут за порогом; и священник, разгневавшийся на Бога из-за своих невзгод: он выставил статую Христа вон из церкви и отправил ее в поле со словами: «Кто не хочет мне помочь, пусть не стоит в моей церкви» (JB: Elemosina); и человек, который при ограблении церкви снял покрывало со статуи святой Девы, заявив упрекнувшему его сообщнику: «Ее Сын достаточно богат для того, чтобы дать Ей новое» (JB: Furtum); и работники, отказывающиеся есть пшеничный хлеб, ибо они к нему непривычны, — они просят доброго господина дать им хлеба, испеченного из бобовой муки (JB: Eucharistia); и матери, которые во сне «заспали» (то есть задушили) своих младенцев (JB: Exemplum); и жены, страдающие от мужей-пьяниц (JB: Homo).
Джон Бромьярд, как и другие проповедники, склонен к сопоставлению спиритуального с материальным. Более специально, он прибегает к сравнениям с имущественным делопроизводством. Так, он уподобляет юридическое наследование «вечному наследству на небесах»: люди, остерегающиеся включать в свои завещания пункты, из-за которых наследники могут утратить свои права, не остерегаются «включать грех в хартию своей души» (JB: Exemplum). Записи добрых дел и грехов каждого смертного, которые будут ему предъявлены после кончины, проповедник сравнивает с податными свитками и записями доходов поместий: в книге Господа записано не только то, что Он получил, но и то, что Он даровал, и от баланса зависит приговор Судии (JB: Judicium divinum). Джон Бромьярд пишет и о душеприказчиках, присваивающих себе имущество умерших, и о сыновьях, которые, получив от отца с матерью состояние в сто фунтов, едва ли подали милостыни на сто пенсов за упокой их душ (JB: Executor).
О том, что алчных купцов жадность не оставляет и после смерти, свидетельствует рассказ об одном из них: он умер и был погребен, однако ночью не давал покоя монахам криком: «Я купил дорого, а продал задешево!» (JB: Mercatio).
Жизненных сценок, казусов, почерпнутых из жизни, бытовых зарисовок — множество и у этого проповедника и у всех других авторов «примеров». Дает ли это обстоятельство — само по себе в высшей степени примечательное и привлекающее интерес исследователя — основания сделать вывод о том, что перед нами произведения, которые, по Оусту, служат провозвестниками художественного реализма, что от них к нему ведет прямой путь?
215
Вид на Тауэр и Лондонский мост. Миниатюра конца 15 в.
Не забудем, что весь этот жизненный материал, свидетельствующий о несомненной глубокой наблюдательности проповедников, об их чуткой отзывчивости к явлениям повседневности и о полном отсутствии у них аристократической склонности игнорировать «низкое» и «внелитературное», неприкрашенный быт, то есть правду жизни, какова она есть, — что этот материал преподносится в проповеди не ради него самого и не ради показа жизни людей в реальных обстоятельствах, но в связи с рассуждениями о высших ценностях. Грешная жизнь на грешной земле не является предметом художественного изучения и изображения наших авторов, — показывая ее, они от нее отталкиваются, преодолевают ее в стремлении все сводить к трансцендентным ценностям. Все без исключения живые события, коими изобилуют «примеры», суть средства для достижения иной, высшей, спиритуальной цели; их демонстрация призвана привести слушателей проповеди к осознанию смысла «последних вещей», которые находятся за порогом земного бытия, и именно на них сосредоточить их внимание. «Примеры» — великолепный источник для изучения средневековой жизни — и материальной и духовной. Но необходимо не упускать из виду опасность одностороннего вычленения из «примера» лишь его земного, бытового аспекта, информации, относящейся к «вещам преходящим», ибо это — только поверхностный слой, оболочка, скрывающая в себе совершенно иное содержание. Мне кажется, Оуст не вполне избежал этой опасности, сосредоточив преимущественное внимание на ростках реалистического изображения действительности. Он прав в том отношении, что в проповеди был найден живой язык общения с паствой, была развита и закреплена способность подмечать «подлую», «грязную» сторону жизни, и были выработаны средства ее изображения в неприкрашенном виде.
Но, как мы могли убедиться, мир земной, мир людей с их банальными интересами и человеческими страстями, неизменно подается в «примерах» в противоположении и в переплетении, пересечении с миром иным, который вторгается в этот мир; в результате встречи обоих миров возникает своеобразная чудесная коллизия и раскрывается высший, конечный смысл происходящего. Любой факт человеческой жизни, достойный запечатления в «примерах», раскрывается как отражение этой коллизии.
«Реализм» проповеднической литературы получает свое развитие в недрах совсем не реалистического способа осмысления действительности.
Возвращаясь к Джону Бромьярду, нужно еще заметить, что жизненные эпизоды, которые выделены Оустом, равно как и бегло упомянутые на предыдущих страницах книги, буквально тонут в «Summa praedicantium» в совсем ином, насквозь книжном материале. Эпизодов из жизни немало, но их доля относительно того, что заимствовано английским доминиканцем из литературной традиции, начиная античными авторами, Библией и раннесредневековой агиографией и кончая сборниками и трактатами XIII века, ничтожна. Подавляющее большинство «примеров» Бромьярда — не плод наблюдений его собственных или современников, — они вычитаны в его библиотеке. Живое, оригинальное, свежее известие, то, что он мог бы увидеть или услышать из первых рук — на улице, в домах соотечественников, в Оксфорде, где он получил образование, либо в Кембридже, где он преподавал богословие, или в жарких диспутах, которые он вел против реформатора-еретика Джона Уиклифа, лишь с немалым трудом может быть извлечено из огромных фолиантов «Суммы проповедников», построенной по схеме схоластических дистинкций.
При всей своей включенности в традицию и теснейшей зависимости от литературы предшествующего периода, Бромьярд выразил некоторые новые тенденции; в его «Сумме» пробиваются ориентации мысли, едва ли свойственные авторам XIII столетия. В частности, его уже не удовлетворяет учение о трех «разрядах», «сословиях» (ordines) (молящиеся, сражающиеся и трудящиеся, то есть духовенство, рыцарство и крестьяне), развиваемое церковными писателями начиная с XI века: эта архаизующая реальную действительность схема, которая игнорировала города, ремесло и торговлю, нуждается в изменении. В статье «Ростовщичество» он пишет: Богом установлены «четыре рода (genera) людей, подобно четырем колесам в колеснице Израиля, то есть святой церкви». Первый род — добрые пастыри, кои заботятся о душах людских. Второй род — князья, рыцари и иные господа, кои ведут войны, ведают юстицией, то есть взяли на себя «попечение о телесном». Третий род — верные купцы, заботящиеся о пользе общества. Четвертый род — все верные ремесленники и работники, усердно выполняющие то, что им от рождения предназначено. Дьяволом же установлен пятый род (genus) людей, ростовщики. Они наживаются и достигают того, что не подвергнутся мукам в чистилище вместе с прочими людьми, но вместе с бесами угодят в ад, — и поделом: ведь они не созданы Богом и не принадлежат к Его небесному дому (JB: Usura).
Как видим, вместо aratores или laboratores трехчленной схемы здесь выступают два разряда людей, занятых производственной или хозяйственной деятельностью; во-первых, купцы и, во-вторых, ремесленники с крестьянами, и кроме них существуют ростовщики. Эти не принадлежат к церкви и богоустановленному порядку, но, и будучи порождением дьявола, принадлежат к реально существующему обществу.
216
Проклятый, безумный, язычник (?). Собор в Реймсе. Около 1250.
Впрочем, темы, которые поднимались в «примерах» предшествовавшего периода, получают под пером Бромьярда дальнейшее развитие. Повторив уже известные нам анекдоты об алчных юристах, он присоединяет к ним новые, свидетельствующие о том, как они искажают закон и истину. Собственно, ведь и этимология слова «законник» уже доказывает эту их склонность: legista — это тот, кто «нарушает (портит) право» или «губит справедливость» (ledens legem, vel ledens iusta). Желая, чтобы адвокат выступил в его пользу в суде, некто дал ему быка, но, видя, что дело идет плохо, спрашивает: «Когда же заговорит мой бык?» Адвокат же, получив тем временем от противной стороны корову на условии, что будет помалкивать, отвечает, что «корова эта так крепко сдавила ему горло, что он не в состоянии говорить». Другой дал адвокату коляску и убеждается в том, что юрист ведет тяжбу не в его пользу, ибо ответчик подарил адвокату коней: «Плохо едет моя коляска». Адвокат в ответ: «Она не может ехать иначе, ибо так тащат ее по дороге сии кони». Когда умирал один из подобных продажных законников, он при виде явившегося за ним дьявола воззвал к Деве Марии, и та явилась и взяла его за левую руку; но дьявол уцепился за правую со словами: «Коль не могу заполучить его целиком, то хоть захвачу ту его руку, коей он при жизни написал все лживое» (JB: Advocatus).
Продажный законник подобен петушку на колокольне: тот поворачивается ко всем ветрам, а этот — ко всем деньгам (JB: Acquisitio).
Развитие товарно-денежного хозяйства сопровождается ростом алчности во всех ее проявлениях. Богачи, купцы и магнаты обирают бедняков всевозможными способами: одни мошенничают при торговле, другие завладевают чужими землями. За эти несправедливости расплачиваются на том свете не одни вымогатели, но и их потомки. Бромьярд приводит рассказ Петра Дамиани о таком захватчике; после его смерти наследники владели захваченным им чужим добром, и представителя четвертого поколения ангел отвел ad loca penalia. Там он увидел, помимо прочего, колодец, наполненный огнем и серой: над ним были повешены на крюках, один над другим, души его предков, и страдания того, кто висел ниже других, были наихудшими, поскольку на него стекали грязь и пот висевших над ним. Ангел предупредил того, кто все это увидел, что и для него приготовлен крюк, если он не вернет по принадлежности захваченного имущества.
217
Плотник. Прорись рельефа 14 в.
218
Сапожник. Прорись рельефа 14 в.
219
Соколиная охота. Миниатюра из фламандского календаря начала 16 в.
220
Хозяйственные заботы: убой свиньи к Рождеству. Миниатюра из фламандского календаря начала 16 в.
Один алчный человек перед смертью составил завещание: свою душу он вверяет всем демонам ада, ибо приговор ему уже вынесен. Священник спросил его: а что же получат его жена и дети и что завещает он ему — своему пастырю? Вместе с оставленными им богатствами семья его унаследует и ад, но и священника ожидает подобная же судьба, — постоянно с ним пируя, он не предостерег его от ожидающей его душу погибели. Как и проповедники более раннего времени, Джон Бромьярд усматривает в семейных связях прежде всего гибельные для души путы, и не случайно отец в аду проклинает час рождения своего сына, ради обогащения коего он погиб, а сын клянет отца, ибо неправедно нажитое родителями пагубно отражается и на душах детей (JB: Acquisitio).
Если бы богачи могли возвратиться из чистилища к жизни, они бы меньше любили тех, кого так лелеяли прежде, и муки чистилища усугубляются для них тем, что они видят неблагодарность и жестокость по отношению к их душам родственников, душеприказчиков, сыновей и дочерей. Вдова снимает с умирающего мужа драгоценности: если он попадет на небеса, они излишни, если в ад, то недостоин своего добра, если же он в чистилище, то в конце концов и так будет из него освобожден. И точно так же говорил сын, который не желал позаботиться о душе покойного отца: пока тот был жив, он считался мудрейшим человеком, но ничего не сделал для себя, — почему же сын должен что-то сделать для него? «Если я сделаю более него, то его сочтут глупцом, и коль он любил свое богатство более, нежели душу, то почему же я должен любить его душу более, чем его добро?» (JB: Executor).
Алчность, если от нее не отказаться вовремя, непременно погубит душу. Среди многочисленных «примеров» о хапугах бейлифах и управителях имений упомянем один. Некий жадный бейлиф ехал однажды по своим делам, и вдруг разразилась буря, и среди грома и молний на шею его коня уселся дьявол собственной персоной. Имел он облик обезьяны и со смехом сказал ему по-английски: «Welcome to wike, welcome to wike, quod sonat in patria: bene veneris ad balivias tuas» («Добро пожаловать в управляемое тобой поместье»). Потрясенный бейлиф поклялся, что более никогда не будет занимать эту гибельную должность (JB: Ministratio).
Так обстоит дело с богатствами и порождаемой ими алчностью. Но нашего проповедника не менее тревожит состояние религиозности паствы.
221
Исход из ковчега. Миниатюра из Бедфордского часослова. Около 1423.
Невежество народа в отношении веры не поддается описанию. Рассуждая о Троице, Джон Бромьярд рассказывает о священнике, который, посетив какую-то деревню, спросил повстречавшегося ему пастуха, знает ли он Отца, Сына и Святого Духа. Тот отвечал, что, конечно, хорошо знаком с отцом и сыном, овец которых он пасет; что же касается «этого третьего», то о нем он не ведает, ибо «в нашей деревне нет никого, кто носил бы такое имя» (JB: Trinitas). Вера в дьявола и его всемогущество между тем возросла, и Бромьярд слыхал о человеке, который каждый день ставил в церкви две свечи — одну перед статуей Бога, а другую перед изображением дьявола. Услыхав об этом, священник подумал было, что беседует с нехристем, но тот отвечал, что он — христианин. «Я ставлю одну свечу из любви к Богу, дабы Он мне благодетельствовал, а другую — дьяволу, из страха, как бы он не навредил мне». Этот случай произошел в Италии, но, прибавляет английский проповедник, многие так поступают (JB: Amor). Немало и таких, кто сомневается в воскресении.
Эти и подобные им свидетельства Джон Бромьярд толкует как доказательства религиозной непросвещенности и темноты массы населения; впрочем, и поныне многие историки интерпретируют их точно так же. Между тем перед нами — фрагменты иной системы взглядов, своеобычной картины мира, непонятной образованному церковнику, который, естественно, видит в ней лишь вопиющее отклонение от нормы и истины, невежество и дикость. Он далек от того, чтобы попытаться проникнуть в эту форму миросозерцания, в «народное христианство», которое характеризовалось не просто отсутствием в нем ряда существенных положений официального учения, но собственным способом понимания мира и иным, нежели церковный, символизмом.
Эта «альтернативная система верований» может быть восстановлена только частично.
Для английского проповедника, как и для всех других деятелей церкви, такого рода факты суть исключительно предмет осуждения. Есть люди, пишет Бромьярд, которые не подают нищим милостыни, не сознавая, что тем самым они отвращают от себя Бога. Так случилось с одним человеком, который поставил ворота в своей усадьбе подальше от дома, с тем чтобы не слышать стонов нищих. К чему это привело? Когда епископ служил мессу на его похоронах, то каждый раз, когда он произносил Dominus vobiscum («Господь с вами»), то видел, как Распятый затыкал себе уши (JB: Elemosina). Прихожане не слушают проповедников. Одни во время проповеди играют в шахматы или в кости (JB: Exemрlum), другие попросту не посещают ее или спят, пока проповедник держит речь (JB: Predicatio). Есть и такие, которые отговариваются своей неспособностью понимать проповедь (JB: Audire). В Италии был такой случай. Проповеднику мешали читать проповедь пляшущие, и он во гневе разбил их тимпан. Тогда поклонники дьявола избили слугу Божьего (JB: Chorea).
Нет предела человеческой глупости. Вот несколько наугад выбранных анекдотов из «Суммы» Бромьярда. Один глупец при смерти отказался принять причастие, так как его сестра, умершая незадолго до него, скончалась как раз после того, как причастилась (JB: Servire). Проповедник убедил язычника перейти в христианскую веру, и тот, уже поставив одну ногу в воду купели, спросил: «А где находятся его отец, мать и все предки и соседи, умершие прежде него?» «Они в аду, — отвечал священник, — как и все неверные.» — «А где буду я, коль крещусь? Куда я попаду?» — «На небеса, если будешь жить праведно». Тогда этот глупец, вынимая ногу, заявил: «Да не будет так, чтобы я был столь глуп, ибо я желаю попасть в то место, где пребывают мои сородичи и друзья, а там, где нет знакомых, я быть не желаю» (JB: Sequi).
В другом подобном же рассказе был осмеян проповедник. Он утешал больного надеждой на небеса, но тот возразил, что желает попасть в ад. — Почему? — Да потому, что он любит своего пастыря и хочет быть вместе с ним и после смерти. «И так как ты пойдешь в ад, то и я желаю составить тебе компанию». — «Откуда тебе известно, что я туда пойду?» — «Вся страна так говорит: ты — худший из людей и, следовательно, отправишься в ад» (JB: Predicatio).
И наконец, анекдот о валлийцах, которые изображаются англичанином в виде своего рода «пошехонцев». Они втроем странствовали по Англии, не зная английского языка, кроме трех фраз, которые выучили, с тем чтобы покупать себе пищу. Первый всем встречным говорил: «Мы трое валлийцев», второй: «Благодаря деньгам в кошельке», третий: «Это справедливо». Они были обвинены в убийстве, которое совершил кто-то другой. Судья задал им вопрос, кто убил. Первый отвечал: «Nos tres Wallenses». Судья спросил о причине убийства, и второй отвечал: «Propter denarium in bursam». Судья приговорил их к повешенью, и третий заявил: «Iustum est» (JB: Scientia).
Во всех этих «примерах» сцены из жизни теснейшим образом переплетаются с книжным материалом и реальное или такое, что возможно было наблюдать в повседневной действительности, неизменно и неприметно переходит в сверхъестественное. Грань между реальностью и небывальщиной размыта, если не стерта, — но, может быть, правильнее было бы сказать: еще не установлена с должной четкостью. Поведав историю о рыцаре, который явился своей жене с того света и сообщил, что его жгут огненными подковами, так как при жизни он не расплатился с кузнецом, подковавшим лошадей, после чего вдова поспешила к этому кузнецу и уплатила ему долг размером в английскую марку (речь идет о спасении души, но автор не забывает упомянуть точную сумму долга!), тем самым избавив мужа от мук, Джон Бромьярд делает весьма любопытное замечание: «Эта fabulosa historia во всем соответствует истине (veritati)», а именно — словам Евангелия от Матфея (18:23–35) о немилосердном заимодавце и должнике (JB: Rapina). Следовательно, истинна не сама по себе история о долге, оставшемся непогашенным после смерти этого рыцаря, а то, что она соответствует букве Писания.
Происшествия, о которых рассказывает автор «примеров», представляют для него интерес как иллюстрации к неким религиозным императивам и нормам, и именно на них всецело сосредоточено его внимание. Изображение жизненных ситуаций — не более чем средство, с помощью которого высшие истины могут быть успешнее всего внедрены в сознание паствы.
Меньше всего мне хотелось бы здесь входить в рассмотрение глубокомысленной темы «Что такое реализм» и в какой мере под то или иное его определение могли бы подойти «примеры»? Э. Ауэрбах говорит о средневековом «реализме повседневности», о реализме, «отраженном в неизменчивую вечность», или о «фигуральном реализме» (под «фигурой» разумеется некий «прообраз», на который ориентировано изображаемое) и «фигурально-христианском реализме» средневековья[199]. Оуст, который более специально, чем другие исследователи, рассматривал этот вопрос применительно к проповеди, утверждал, что именно от нее, а не от возрождения классической античности, берет свое начало литература реализма[200]. Он пишет о «наивном сакральном реализме» проповеди, о «реалистическом видении» жизни проповедниками, благодаря которым короткие устные рассказы из повседневной жизни были подняты на уровень литературы[201].
Однако «сакральный реализм» «примеров», перекликающийся с сакральной же изобразительностью искусства XIII века, которое в свою очередь нигде не ограничивается поверхностным планом чувственно-видимого, но ведет к иным, глубинным, высшим смыслам, иносказаниям и символам, скорее, противоположен реализму. Исследователи, которые не склонны форсировать изображение литературного процесса, склоняются к отрицанию «средневекового реализма». «В средневековом „примере“, — пишет Р. И. Хлодовский, — содержание с историческим персонажем, к которому оно приурочивалось, чаще всего внутренне связано не было… Исторический персонаж в нем гарантировал достоверность анекдотической фабулы, в которую облекалось содержание, однако гарантия эта была сугубо формальная. Структура средневекового „примера“ предполагала непреодолимость противоречия между вечностью и историей. В „примере“ исторический персонаж, так сказать, привязывал к преходящей, сиюминутной исторической реальности вневременное, вечное нравственное содержание, обладающее абсолютной, всеобщей и внеисторической значимостью… Быт в „примерах“ присутствовал, но говорить о каком-либо средневековом реализме „примеров“ вряд ли возможно»[202]. С этим нужно согласиться. Но сказанное относится, как мне представляется, прежде всего к «примерам» типа тех, которые собраны в «Римских деяниях» и подобных им сборниках литературного происхождения.
Содержание изученных нами «примеров» сплошь и рядом не включено в сколько-нибудь четко определенное историческое время, но и в тех случаях, когда рисуемое ими чудесное событие приурочено к вполне конкретному месту и к точной дате, более того, когда по имени назван некий персонаж, упоминаемый и в памятниках других видов (в хронике или в актовом материале), то есть названо реально существовавшее «частное лицо» (не король, не кардинал, не папа или известный ученый, а простой бюргер, рыцарь, послушник монастыря, клирик и т. п.), — что характерно преимущественно для «Достопамятных историй» Рудольфа Шлеттштадтского, — события, с ним происходящие, погружают слушателей или читателей в атмосферу чуда, сверхъестественного, переносят их в пограничную зону между миром земным и миром потусторонним.
В «примерах» может быть реален быт, может быть реален самый герой — тот человек, с которым случается нечто необычное, могут быть указаны время и место события, но самое это событие, то, ради чего «пример», собственно, и сочинялся, развертывается в совершенно ином измерении, в особом плане бытия — в плане чуда.
Рассуждения о «средневековом реализме» кажутся беспредметными и малопродуктивными по той причине, что «субъективная реальность» людей, которые были авторами и потребителями «примеров», имела специфическую структуру, в корне отличавшуюся от структуры «субъективной реальности» людей Нового времени.