В одно мгновение кузина Бетта стала сама собой; в одно мгновение этот дикий, поистине корсиканский характер, порвав слабые путы, пригибавшие его, проявился во всем своем грозном величии, — так выпрямляется дерево, вырвавшись из рук ребенка, пригнувшего его к земле, чтобы сорвать с ветки незрелый плод.
Наблюдателя общественной жизни всегда будет восхищать полнота, совершенство и быстрота восприятий у девственных натур.
Девственность, как всякое уродство, обладает своими особыми положительными свойствами и подавляющим величием. Сбереженные жизненные силы вырабатывают в девственнике сопротивляемость и невероятную стойкость. Мозг обогащается неизрасходованной энергией. Когда человеку целомудренному приходится напрягать свою мысль или тело, духовные или физические силы, у него мышцы становятся упруги, как сталь, он обретает знание по наитию и дьявольскую, почти магическую твердость воли.
В этом отношении дева Мария, если мы на одну минуту будем рассматривать ее как символ, превосходит величием индусские, египетские и греческие символы девственности. Великая матерь бытия, magna parens rerum, Девственность, держит в своих прекрасных белых руках ключи от высших миров. Короче, это величественное и страшное отклонение от законов природы вполне достойно тех почестей, которые воздает ему католическая Церковь.
Итак, в одно мгновение кузина Бетта превратилась в могикана, чьи ловушки губительны, чьи замыслы непостижимы, а быстрота решений объясняется неслыханным совершенством органов чувств. Она стала олицетворением Ненависти и Мщения, беспощадных, как в Италии, в Испании и на Востоке: эти два чувства — оборотная сторона Дружбы и Любви, доведенных до крайности, — возможны только в странах, залитых солнцем. Лизбета была, помимо того, дочерью Лотарингии, то есть готова на всякий обман.
Однако она неохотно взяла на себя роль преследовательницы и сделала еще одну попытку вернуть к себе Венцеслава, нелепую попытку, вытекавшую из глубокого ее невежества. Она, как ребенок, воображала, что всякая тюрьма — это мрачная темница, где людей держат в одиночных камерах, обыкновенный арест она смешивала со строгим одиночным заключением, которому подвергаются только по приговору уголовного суда.
Выйдя от г-жи Марнеф, Лизбета побежала к г-ну Риве и застала его в кабинете.
— Ну, вот, добрейший господин Риве! — воскликнула она, заперев дверь кабинета. — Вы были правы! Поляки... все они канальи... люди без стыда и совести!
— Люди, которые хотят разжечь пожар в Европе, — сказал миролюбивый Риве, — погубить торговлю и торговцев ради какой-то там своей родины. А страна-то у них, говорят, сплошное болото и населена ужасными евреями, не считая уж казаков и крестьян, сущих зверей, по ошибке причисленных к роду человеческому. Поляки отстали от нашего времени. Мы ведь уже не варвары! Войны отжили свой век, дорогая барышня; они кончились вместе с королями. Наше время — это век расцвета торговли, промышленности и буржуазного благоразумия, создавших Голландию. Да, — говорил он, воодушевляясь, — мы живем в такую эпоху, когда народы должны всего добиваться путем миролюбивой деятельности конституционных учреждений и развития узаконенных свобод. Вот чего поляки еще не понимают, и я надеюсь... Так что вы говорите, красавица моя? — прибавил он, прерывая речь, ибо заметил по лицу своей мастерицы, что соображения высшей политики недоступны ее пониманию.
— Вот все бумаги, — отвечала Бетта. — Я не хочу терять свои деньги — три тысячи двести десять франков! Придется упечь этого мошенника в тюрьму.
— А я вам что говорил! — вскричал оракул квартала Сен-Дени.
Золотошвейная мастерская Риве, преемника братьев Понс, по-прежнему помещалась на улице Мовез-Пароль, в старинном особняке де Ланже, выстроенным этим знаменитым родом в те времена, когда знать селилась вокруг Лувра.
— Ах, как я благословляла вас, когда шла сюда!.. — отвечала Лизбета.
— Ежели бы застать нашего молодчика врасплох, можно было упрятать его в тюрьму часа в четыре утра, — сказал судья, справившись в календаре о времени восхода солнца. — Но сделать это удастся только послезавтра, потому что аресту за долги нельзя подвергнуть без предупреждения путем вручения приказа о личном задержании. Стало быть...
— Вот глупый закон, — возмутилась кузина Бетта. — Ведь этак должник скроется!
— Это его право, — возразил, улыбаясь, член коммерческого суда. — Так что, видите ли...
— Коли так, я лучше сама вручу извещение, — сказала Бетта, прерывая г-на Риве, — отдам ему его и скажу, что была принуждена достать денег и заимодавец потребовал этой формальности. Я знаю моего поляка, он не только не заглянет в эту повестку, а еще раскурит ею трубку!
— Ей-ей, недурно! Недурно, мадмуазель Фишер! Прекрасно! Не беспокойтесь, дело будет слажено... Только... минуточку! Посадить человека — это еще не все. Такую роскошь можно позволить себе только в том случае, ежели надеешься получить свои денежки. А кто вам заплатит?
— Тот, кто дает ему деньги.
— Ах, да! Я и забыл, что военный министр поручил ему сделать памятник, который будет воздвигнут на могиле одного из наших заказчиков. Наша фирма поставила немало мундиров генералу Монкорне. Золотое шитье у него быстро тускнело от порохового дыма! Бравый был генерал! И платил исправно.
Пусть бы маршал Франции спас императора или свое отечество, все же лучшей ему похвалой в устах торговцев будет то, что он платил исправно.
— Значит, в субботу, господин Риве, я принесу заказанную вами вышивку. Кстати, я расстаюсь с улицей Дуайене и переезжаю на улицу Ванно.
— И хорошо делаете. Право, тяжело было видеть вас в этой дыре. Должен сказать, несмотря на все мое отвращение к оппозиции, что эти трущобы позорят, да! смею сказать, позорят Лувр и площадь Карусели. Я глубоко чту Луи-Филиппа, это мой кумир, августейший представитель именно того класса, опираясь на который он утвердил свою династию, и я никогда не забуду, сколько сделано им для басонного производства восстановлением Национальной гвардии...
— Когда я слушаю, как вы вот так рассуждаете, — сказала Лизбета, — я думаю: почему вы не депутат?
— Боятся моей преданности династии, — отвечал Риве. — Мои политические враги — враги короля. Ах, какой у него благородный характер и какой он прекрасный семьянин! Короче говоря, — сказал почтенный член коммерческого суда, развивая свои доводы, — он наш идеал во всем, что касается добронравия, бережливости и всего прочего! Но ведь одно из тех условий, на основании которых мы поднесли ему корону, — это завершение постройки Лувра; меж тем оно все откладывается, несмотря на цивильный лист[47] (срок которого, положим, не определен), и центр Парижа по-прежнему остается в позорном виде... Я сам принадлежу к золотой середине и потому желал бы видеть и золотую середину Парижа в другом состоянии. По вашему кварталу пройти страшно. Вас там могли бы, чего доброго, убить... Ну-с а ваш господин Кревель произведен-таки в батальонные командиры. Надеюсь, что именно мы снабдим его густыми эполетами!
— Я обедаю сегодня у Кревеля. Я его к вам пришлю.
Лизбета воображала, что теперь-то Стейнбок окажется всецело в ее руках, поскольку порвутся все связи между ним и внешним миром. Художник перестанет работать, о нем забудут, как о человеке, замурованном в склеп, и только она одна будет его видеть. Она пережила два счастливых дня, льстя себя надеждой нанести смертельный удар баронессе и ее дочери.
Направляясь к Кревелю, который жил на улице Сосэ, она пошла через мост Карусели, по набережной Вольтера, набережной д'Орсэ, улице Бель-Шасс, по Университетской улице, через мост Согласия и по авеню Мариньи. Этот нелогичный путь был начертан логикой страстей, извечным врагом наших ног. Очутившись на набережной, кузина Бетта замедлила шаг и шла, не спуская глаз с правого берега Сены. Ее расчет был верен. Когда она уходила из дома, Венцеслав одевался, поэтому она рассудила, что художник, избавившись от ее надзора, сейчас же побежит к баронессе самым кратчайшим путем. И действительно, в то время, когда она шла вдоль парапета набережной Вольтера, мысленно переносясь через реку и шагая по другому ее берегу, она заметила Стейнбока, как только он вышел из калитки Тюильрийского сада и направился к Королевскому мосту. Тут она догнала неверного и пошла за ним следом, незаметно для него, потому что влюбленные редко оборачиваются, и проводила его до самого дома г-жи Юло. По тому, как Стейнбок вошел в подъезд, видно было, что тут он свой человек.
Это последнее доказательство, подтверждавшее секретное сообщение г-жи Марнеф, вывело Лизбету из себя. Она появилась у новоиспеченного командира батальона в том состоянии крайнего душевного возбуждения, в котором совершают убийства. Кревель восседал в гостиной, поджидая «своих детей» — молодых супругов Юло.
Селестен Кревель был настолько явным и настолько верным образцом парижских выскочек, что трудно обойти молчанием домашнюю обстановку этого счастливого преемника Цезаря Бирото. Селестен Кревель сам по себе является целым миром и еще более, чем Риве, достоин кисти художника, хотя бы по той причине, что он играет немаловажную роль в этой семейной драме.
Замечали ли вы, что в детстве или в начале нашего общественного поприща мы создаем некий образец для себя, нередко сами о том не ведая? Какой-нибудь банковский служащий, попав в гостиную своего хозяина, мечтает иметь совершенно такую же гостиную. Если он когда-нибудь составит себе состояние, — пусть это будет через двадцать лет, — он не погонится за современной роскошью, а обставит свою квартиру в духе того старомодного убранства, которое пленяло его в молодые годы. Трудно представить себе все те глупости, на которые толкает человека эта завистливая оглядка в прошлое, нельзя вообразить все безумства, порождаемые тайным соперничеством, которое побуждает нас подражать образцу, ставшему нашим идеалом, и лезть из кожи вон лишь для того, чтобы сиять его отраженным светом. Кревель сделался помощником мэра именно потому, что Цезарь Бирото, его хозяин, был помощником мэра; он стал батальонным командиром — потому что завидовал эполетам Цезаря Бирото. По той же причине, очарованный чудесами, которые творил архитектор Грендо в квартире Цезаря Бирото в ту пору, когда колесо фортуны высоко вознесло парфюмера, Кревель, как он образно выражался, не стал канителиться, лишь только дело дошло до отделки его собственного жилья: закрыв глаза и открыв кошелек, он обратился к архитектору Грендо, в то время уже совершенно забытому. Удивительно, как долго живет былая слава, когда ее поддерживает запоздалое восхищение.
Грендо в тысячный раз принялся за свою пресловутую, белую с золотом, гостиную с широкими панно из красного штофа. Мебель палисандрового дерева рыночной работы, без всякой тонкости в отделке, была того самого стиля, который восхищал провинциалов во времена первой Промышленной выставки. Канделябры и бра, каминная решетка, люстра, часы — все было в вычурном стиле «рокайль». Круглый мраморный стол, прочно обосновавшийся посредине гостиной, инкрустированный всеми сортами итальянского — нынешнего и античного — мрамора, вывезенный из Рима, где фабрикуются такого рода минералогические карты, похожие на лист картона с нашитыми образчиками материй, вызывал восхищение всех буржуа, которых время от времени принимал у себя Кревель. На стенах попарно были развешаны портреты покойной г-жи Кревель и самого Кревеля, его дочери и зятя, кисти Пьера Грассу, живописца, модного в буржуазных кругах и наделившего Кревеля смехотворно байронической позой. Рамы, каждая стоимостью в тысячу франков, вполне соответствовали всей этой ресторанной роскоши, глядя на которую настоящий художник с усмешкой пожал бы плечами. Никогда Золото не упустит ни малейшего случая обнаружить свою глупость. Париж мог бы соперничать с десятком Венеций, если бы парижские дельцы, ушедшие на покой, обладали чувством прекрасного, отличающим итальянцев. Еще и в наши дни миланский купец способен завещать пятьсот тысяч франков на позолоту громадной статуи девы Марии, которая венчает купол миланского Duomo[48]. Канова в своем завещании наказывает брату построить церковь и оставляет на это четыре миллиона, а брат добавляет еще своих. Придет ли когда-нибудь парижскому буржуа мысль (а ведь все они не меньше Риве любят в душе свой Париж), придет ли им мысль возвести колокольни, столь недостающие башням собора Парижской богоматери? А подсчитайте-ка деньги, собранные государством по выморочным наследствам! На те баснословные суммы, которые тратятся в последние пятнадцать лет всякими выскочками вроде Кревеля на разные нелепые украшения из картона, позолоченного гипса, на изделия лжескульпторов, вполне можно было бы завершить работы по украшению Парижа.
В глубине гостиной дверь вела в великолепный кабинет, уставленный столами и шкафами — подделкой под изделия Буля[49]. Спальня, обитая персидской тканью, также выходила в гостиную. Роскошная, но громоздкая мебель красного дерева заполонила столовую, стены которой были украшены видами Швейцарии в богатых рамах. Папаша Кревель мечтал о путешествии по Швейцарии, а пока мечта его не осуществилась, утешался лицезрением этой страны на картинках.
Кревель, бывший помощник мэра, кавалер ордена Почетного легиона, офицер Национальной гвардии, как видит читатель, во всем, даже в великолепной обстановке своей квартиры, подражал своему злосчастному предшественнику. Там, где один, при Реставрации, пал, другой, никому не известный, вознесся, и не капризной игрою счастья, но в силу закономерности. Во время революций, как в бурю на море, тяжелый груз идет ко дну, а легковесный волна выносит на поверхность. Цезарь Бирото, роялист, бывший в чести и возбуждавший зависть, стал мишенью буржуазной оппозиции, тогда как победившая буржуазия видела в лице Кревеля своего собственного представителя.
Квартира Кревеля, обходившаяся ему в тысячу экю, переполненная до отказа самой пошлой роскошью, какую только можно приобрести за деньги, занимала нижний этаж старинного особняка, при котором был двор и сад. Все в этих покоях хранилось в полной неприкосновенности, как жуки в коллекции энтомолога, ибо сам Кревель бывал дома очень редко.
Пышное жилье это являлось официальным местопребыванием честолюбивого буржуа. Тут к его услугам были повариха и лакей; в помощь им он брал еще двух слуг, если устраивал званые обеды, заказывая их у Шеве, — бывало это в тех случаях, когда он угощал своих политических друзей, желая их ослепить, или когда принимал у себя свою родню. Настоящее же местопребывание Кревеля, обосновавшегося сперва на улице Нотр-Дам-де-Лоретт, у мадмуазель Элоизы Бризту, было перенесено, как мы видели, на улицу Шошá! Каждое утро бывший негоциант (все буржуа, уйдя на покой, титулуют себя «бывшими негоциантами») проводил два часа на улице Сосэ, занимаясь своими делами, а остальное время посвящал Заире[50], что весьма тяготило Заиру. Оросман-Кревель заключил твердую сделку с мадмуазель Элоизой: она обязывалась за пятьсот франков, которые ей выплачивались ежемесячно наличными и без отсрочек, доставлять ему счастье. Притом Кревель оплачивал свои обеды и все экстраординарные расходы. Подобный договор «с премиями», — ибо Кревель делал щедрые подарки, — казался выгодным бывшему любовнику знаменитой певицы. По этому поводу он говорил вдовым коммерсантам, не желавшим жениться из любви к своим дочкам, что лучше нанимать лошадей помесячно, чем держать свою собственную конюшню. Однако ж, если вспомнить беседу барона со швейцаром на улице Шошá, Кревель не обошелся без кучера и грума.
Кревель, как видите, обратил свою страстную любовь к дочери на пользу своим удовольствиям. Безнравственность своего поведения он оправдывал соображениями высокой нравственности. К тому же такая жизнь (жизнь, по его уверениям, «вынужденная», жизнь разнузданная, во вкусе Регентства, Помпадур, маршала Ришелье и проч. и проч.) сообщала бывшему парфюмеру блеск некоего превосходства. Кревель корчил из себя человека широкого кругозора, большого барина (в миниатюре), человека с размахом, чуждым узости во взглядах, — и все это обходилось ему от тысячи двухсот до тысячи пятисот франков ежемесячно! Притязания его не были следствием политического лицемерия, а лишь мещанским тщеславием, что, впрочем, ничего не меняло. На бирже Кревель слыл человеком выдающимся, на голову выше своего века, а главное, жуиром. Кревель был убежден, что уж в этом-то отношении он превзошел простака Бирото.
— Ну-с! — вскричал Кревель, впадая в гнев при виде кузины Бетты. — Стало быть, это вы просватали барышню Юло за молодого графа? Вы, стало быть, ради своей племянницы так нянчились с ним?..
— Можно подумать, что вам это пришлось не по вкусу, — отвечала Лизбета, задерживая на Кревеле пытливый взгляд. — Какой вам-то интерес мешать браку моей племянницы? Ведь вы же сами, говорят, расстроили ее свадьбу с сыном господина Леба?!
— Вы девушка славная, не болтливая, так я вам открою секрет, — продолжал папаша Кревель. — Неужто вы полагаете, что я когда-нибудь прощу господину Юло его преступление?.. Отбить у меня Жозефу!.. А главное, из честной девушки, с которой я бы в конце концов сочетался браком, сделать негодяйку, комедиантку, оперную девку!.. Нет! нет!.. Никогда!
— А все-таки господин Юло славный человек, — сказала кузина Бетта.
— Любезный!.. весьма любезный... даже чересчур любезный! — продолжал Кревель. — Я не желаю ему зла; но я сплю и вижу ему отплатить, и отплачу!
— Уж не ревность ли причиной тому, что вас больше не видно у госпожи Юло?
— Может быть...
— А-а! Так вы ухаживали за моей кузиной? — сказала Лизбета, смеясь. — Впрочем, я догадывалась.
— А она обошлась со мной, как с собакой. Хуже того, как с лакеем. Скажу больше: как с политическим преступником. Но я свое возьму! — сказал Кревель и, сжав кулак, ударил себя по лбу.
— Бедняга! Вот было бы ужасно: узнать об измене жены, когда тебя только что выставила за дверь любовница!..
— Жозефа? — вскричал Кревель. — Значит, Жозефа бросила его, выпроводила, выгнала? Браво, Жозефа! Жозефа, ты отомстила за меня! Пошлю тебе пару жемчужных сережек, моя бывшая козочка!.. А я ничего ведь и не знал, потому что, повидавшись с вами, я на другое же утро, после того как прекрасная Аделина вновь указала мне на дверь, уехал к Леба в Корбей и только что вернулся оттуда. Моя Элоиза из кожи лезла вон, чтобы отправить меня за город, и я узнал, в чем причина ее фокусов: она хотела без меня отпраздновать новоселье на улице Шоша — с художниками, комедиантами, писаками... Надула меня! Но я прощу. Элоиза меня забавляет. Это новая Дежазе[51]. Что за продувная девчонка! Вот какую записку я нашел вчера вечером у себя на столе:
«Старичок! я раскинула шатер на улице Шоша. Я озаботилась, чтобы друзья осушили мою квартирку своими боками. Все идет хорошо! Пожалуйте, сударь, когда вам будет угодно. Агарь ждет своего Авраама».
— Элоиза расскажет мне все новости, ведь она знает парижскую богему насквозь.
— Однако мой кузен что-то уж больно легко перенес эту неприятность, — заметила Бетта.
— Не может этого быть, — сказал Кревель, который, как маятник, ходил взад и вперед по комнате.
— Господин Юло уже в летах, — не без лукавства заметила Лизбета.
— Ну и что ж! — возразил Кревель. — Но в одном отношении мы с ним схожи: Юло не в состоянии обойтись без привязанности. Барон способен вернуться к жене, — рассуждал он вслух. — В этом для него будет приманка новизны, а тогда прощай моя месть! Вы улыбаетесь, мадмуазель Фишер? Вы что-то знаете, а?..
— Мне смешны ваши фантазии, — отвечала Лизбета. — Да, моя кузина еще достаточно хороша, чтобы внушать страстные чувства. Я бы влюбилась в нее, будь я мужчиной.
— Ах, этот Юло! Горбатого одна могила исправит!.. — воскликнул Кревель. — Вы надо мной издеваетесь! Барон, наверно, нашел себе утешительницу?
Лизбета утвердительно кивнула головой.
— Эх! Счастлив он, что может на другой же день найти заместительницу Жозефе! — продолжал Кревель. — Но я не удивляюсь, ведь барон говорил мне как-то раз за ужином, что в молодости, чтобы не попасть впросак, он имел всегда трех любовниц: с одной он собирался порвать, другая царила в его сердце, а за третьей он волочился на всякий случай. Так и тут. Наверняка он держал про запас какую-нибудь гризетку в своем Оленьем парке, повеса этакий! Настоящий Людовик Пятнадцатый! Конечно, ему везет, ведь он красивый мужчина! Однако ж он стареет, сдает... Должно быть, приглядел какую-нибудь швейку?
— О нет! — отвечала Лизбета.
— Ах! чего бы я не сделал, чтобы натянуть ему нос! — воскликнул Кревель. — Я никак не мог отбить у него Жозефу: такие женщины, как Жозефа, никогда не возвращаются к своей первой любви. Впрочем, как говорится, любви не воротишь!.. Видите ли, кузина Бетта, я охотно бы дал, то есть охотно бы истратил пятьдесят тысяч франков, чтобы отнять у этого красавца его любовницу и доказать ему, что, хотя у толстяка Кревеля брюшко батальонного командира, зато котелок варит, как у будущего парижского мэра, и если у меня фукнут дамку, я проведу пешку в дамки.
— Знаете какое мое положение? — сказала Бетта. — Все выслушивай и ни о чем знать не знай. Со мною можно говорить без боязни, я все равно никому не перескажу. Почему вы желаете, чтобы я изменила этому правилу? Тогда все перестанут мне доверять.
— Хорошо, хорошо, — продолжал Кревель. — Вы настоящий перл между старыми девами. Да, да! Черт возьми, бывают же исключения! Послушайте, они вас так-таки и не обеспечили...
— У меня есть своя гордость, я не хочу жить на чужой счет, — сказала Бетта.
— Ах, ежели бы вы помогли мне отомстить, — продолжал бывший оптовый торговец, — я бы положил десять тысяч франков, пожизненно, на ваше имя. Скажите мне, прекрасная кузина, кто заместительница Жозефы, и у вас будут денежки и на оплату квартиры, и на утренний завтрак, и на хорошее кофе. А вы ведь любите кофе? Как приятно побаловать себя настоящим мокко, а?.. Ах, что за прелесть настоящее мокко!
— Конечно, десять тысяч франков пожизненного обеспечения дали бы мне пятьсот франков ежегодного дохода, но мне не деньги дороги, мне важно, чтобы все это осталось в тайне, — сказала Лизбета, — потому что, видите ли, добрейший господин Кревель, барон превосходно ко мне относится и будет оплачивать мою квартиру...
— Ну, конечно, до конца ваших дней! Держите карман шире! — вскричал Кревель. — Откуда барон деньги-то возьмет?
— Ах, я не знаю. Однако ж он ухлопал уже больше тридцати тысяч франков, обставляя квартиру для своей дамы...
— Дамы! Как, дама из общества?! Ах он негодяй! Вот счастливец! Везет же ему!
— Замужняя женщина, и очень порядочная, — прибавила Бетта.
— В самом деле? — вскричал Кревель, широко открыв глаза, загоревшиеся не столько от вожделения, сколько от магических слов: порядочная женщина.
— Да, — продолжала Бетта, — с дарованиями, музыкантша, двадцать три года, и какая прелесть! Красивое, невинное личико, кожа белизны ослепительной, зубки ровные, глаза что твои звезды, прекрасный лоб... а ножки!.. Никогда я не видывала таких ножек, не шире планшетки в корсете!
— А ушки? — спросил Кревель, оживившись при этом перечне соблазнительных примет.
— Образцовые! — отвечала она.
— А ручки?
— Да говорю же — сокровище, а не женщина! А какая порядочная, стыдливая, деликатная!.. И какая душа! Просто ангел! Словом, все достоинства! Недаром ее отец — маршал Франции...
— Маршал Франции! — вскричал Кревель, выкинув весьма замысловатое коленце. — Боже ты мой! Тьфу, пропасть! Черт возьми! Убей меня бог!.. Ах ты подлец! Извините, кузина, я просто с ума схожу! Я, пожалуй, готов истратить сто тысяч франков!
— Ну, еще бы! Я же вам говорю: женщина порядочная, женщина добродетельная! Недаром барон расщедрился!
— У него нет ни гроша, говорю вам.
— Зато он ее мужа тянет...
— Куда? — сказал Кревель с горькой усмешкой.
— Вверх! Он получил уже место столоначальника и представлен к ордену... Муж-то, конечно, не будет помехой...
— Правительству надлежало бы проявлять осмотрительность и награждать людей уважаемых, а не швыряться направо и налево крестами! — сказал Кревель, оскорбленный в своих политических идеалах. — Однако ж, чем только он берет, этот сукин сын, старый барон? — продолжал он. — Как будто я ни в чем не уступаю ему, — прибавил он, охорашиваясь перед зеркалом и принимая картинную позу. — Элоиза частенько говаривала мне в такие минуты, когда женщины не лгут, что я бесподобен.
— Э-э! — поддержала кузина. — Женщины любят толстяков, ведь почти все толстяки народ добродушный. И если уж выбирать между вами и бароном, я бы выбрала вас. Господин Юло остроумен, красавец собою, представительный мужчина... Ну а вы зато берете солидностью. И потом, знаете ли, мне сдается, что вы шалопай еще почище его!
— Удивительно, до чего все женщины, даже смиренницы, любят шалопаев! — вне себя от восторга воскликнул Кревель и даже обнял Бетту за талию.
— Не в том загвоздка, — продолжала Бетта прерванный разговор. — Видите ли, женщина, которая так выгодно устроилась, не изменит своему покровителю из-за каких-то пустяков; это ей обошлось бы дороже ста тысяч, потому что барынька надеется года через два быть супругой начальника канцелярии. Бедный ангелочек! Только нужда толкает ее в пропасть.
Кревель как бешеный шагал взад и вперед по гостиной.
— А ведь барон, должно быть, дорожит такой женщиной, а? — спросил он после короткого молчания, охваченный страстным вожделением, которое сознательно распаляла в нем Лизбета.
— Судите сами! — отвечала Лизбета. — Но не думаю, чтобы он получил от нее хоть столько! — прибавила она, щелкнув ногтем большого пальца по своему длинному белому зубу. — А ведь он уже надарил ей разных разностей тысяч на десять.
— Вот была бы комедия, если бы я опередил его! — воскликнул Кревель.
— Боже мой! Напрасно я вам насплетничала, — сказала Лизбета, якобы испытывая угрызения совести.
— Нет! Я заставлю сгореть со стыда вашу родню. Завтра же кладу на ваше имя деньги — пожизненно — из пяти процентов, шестьсот франков годового дохода!.. Но вы мне скажете все: фамилию, адрес этой Дульцинеи. Признаюсь, мне еще не приходилось иметь дело с порядочной женщиной, а я давно мечтал обладать настоящей дамой. Для меня все гурии Магомета ничто в сравнении с женщиной из общества. Словом сказать, это мой идеал, моя прихоть, и в такой степени, знаете ли, что госпожа Юло никогда не будет в моих глазах старухой, — заявил он, не подозревая, что сошелся во мнении с одним из утонченнейших умов минувшего века. — Послушайте, добрейшая Лизбета, я готов пожертвовать сто, двести тысяч!.. Тс!.. Вот и мои детки, они уже вошли во двор. Помните, я ничего от вас не слыхал, даю вам честное слово, я не хочу вас лишать доверия барона, напротив! А он, должно быть, по уши влюблен в свою красотку, куманек-то мой!
— Просто без ума от нее, — сказала кузина Бетта. — Не сумел достать сорока тысяч, чтобы пристроить дочь, а вот откуда-то выкопал же их для своей новой пассии.
— А как, по-вашему, она его любит? — спросил Кревель.
— В его-то годы?.. Что вы! — сказала старая дева.
— Ну и дурак же я! — воскликнул Кревель. — Ведь терплю же я Элоизиного художника, совсем как Генрих Четвертый терпел Бельгарда при Габриэли! Ох, старость, старость!.. Здравствуй, Селестина, здравствуй, мое сокровище! А где же твой мальчуган? А! вот и он! Честное слово, он становится похож на меня... Здравствуйте, Викторен, друг мой. Как дела?.. Ну, скоро опять попируем на свадьбе?
Селестина и ее муж знаками указывали ему на Лизбету, и наконец дочь вызывающе спросила отца:
— На чьей это свадьбе?
Кревель хитро подмигнул ей в знак того, что он сейчас исправит свой промах.
— На свадьбе Гортензии, — отвечал он. — Но дело еще не вполне решено. Я только что от Леба, и там толковали о дочери Попино: ее тоже прочат за нашего молодого советника кассационного суда, который, того и гляди, станет первым председателем в провинции... Пожалуйте к столу.
В семь часов Лизбета уже возвращалась домой в омнибусе, так как ей не терпелось увидеть Венцеслава, который водил ее за нос целые три недели и которому она все же несла полную корзинку фруктов, собственноручно уложенных Кревелем, вдруг удвоившим нежность к «своей дорогой кузине Бетте». Задыхаясь, она взбежала по лестнице. Художник оканчивал скульптурное украшение ларчика, предназначенного для его милой Гортензии. Орнамент крышки представлял собою ветви гортензий, среди которых резвились амуры. Несчастный влюбленный, чтобы покрыть расходы по этому ларчику, который он задумал выполнить из малахита, сделал для Флорана и Шанора два канделябра — настоящие шедевры — и уступил их в полную собственность заказчикам.
— Вы совсем заработались, дорогой друг, — сказала Лизбета, обтирая ему платком влажный лоб и целуя его. — Так утомлять себя в эту жару, по-моему, просто опасно. В самом деле, ваше здоровье может пострадать... Смотрите-ка, вот вам персики и сливы от господина Кревеля... Не изнуряйте себя так, я заняла две тысячи франков, и на худой конец мы можем их вернуть, продав ваши часы! Только меня берет сомнение насчет моего заимодавца, он сегодня прислал мне какую-то гербовую бумагу, вот она.
И Лизбета подложила судебное оповещение о предстоящем аресте под эскиз памятника маршалу Монкорне.
— Для кого это вы делаете такую прелесть? — спросила она, держа на ладони ветви гортензий из красного воска, которые Венцеслав отложил в сторону, занявшись персиками.
— Для ювелира.
— Какого ювелира?
— Право, не знаю. Стидман попросил меня свалять эту вещь вместо него, потому что его очень торопят.
— А ведь это Гортензии! — сказала Лизбета сдавленным голосом. — Почему же для меня вы до сих пор ничего не вылепили из воска? Неужто так трудно придумать какой-нибудь перстень или шкатулку мне на память? — прибавила она, бросая взгляд на художника, который, к счастью, успел опустить глаза. — И вы еще говорите, что любите меня!
— Вы сомневаетесь... мадмуазель?
— Раньше вы со своей «мадмуазель» таким тоном не говорили!.. Послушайте, с того самого часа, когда я застала вас при смерти, вон там... я только и думаю что о вашей участи. Когда я вас выходила, вы клялись мне в вечной преданности... Я никогда вам не напоминала об этом, но сама взяла на себя обязательство. Я сказала себе: «Раз уж мальчик так мне доверился, я устрою его счастье, добуду ему богатство». И вот мне наконец удалось вполне вас обеспечить.
— Каким образом? — спросил художник, чувствуя себя на седьмом небе от счастья и по наивности не подозревая ловушки.
— А вот как... — продолжала Лизбета.
Она не могла отказать себе в жестоком наслаждении любоваться Венцеславом, глядевшим на нее с сыновним чувством, сквозь которое излучалась его любовь к Гортензии, и это сияние его глаз ввело в заблуждение старую деву. Наблюдая впервые огоньки страсти в глазах мужчины, Лизбета вообразила, что они зажжены ею.
— ...Господин Кревель готов дать нам в долг сто тысяч франков для того, чтобы мы основали торговый дом. Он дает эту ссуду лишь при условии, говорит он, что вы женитесь на мне... Вот какие причуды у этого толстяка!.. Ну, что вы на это скажете? — спросила она.
Художник побледнел как мертвец и смотрел на свою благодетельницу потухшим взглядом, в котором можно было прочесть все его мысли. Он даже рот открыл от удивления.
— Никто еще не давал мне так ясно понять, до чего я уродлива! — промолвила Бетта с горькой усмешкой.
— Мадмуазель, — отвечал Стейнбок, — вы моя благодетельница и для меня никогда не будете уродливой. Я крепко привязался к вам, но мне еще нет и тридцати, а...
— А мне уже сорок три! — подхватила Бетта. — Вот моей кузине Юло минуло сорок восемь, и она все еще внушает бешеные страсти. Но она хороша собою!
— Но между нами разница в пятнадцать лет, мадмуазель! Ну, разве мы пара? Ради самих себя мы должны хорошенько обо всем поразмыслить. Поверьте, я всегда буду признателен вам за ваши благодеяния. А что до ваших денег, они будут вам возвращены через несколько дней.
— Мои деньги? — воскликнула Лизбета. — Вы, очевидно, считаете меня каким-то бездушным ростовщиком.
— Простите, — возразил Венцеслав, — но вы сами так часто напоминали мне о долге... Одним словом, вы меня сами создали, так и не губите же меня!
— Вы собираетесь бросить меня, я это вижу, — сказала Лизбета, качая головой. — Кто внушил вам такую черную неблагодарность? Ведь вы что воск в чужих руках! Неужто вы потеряли доверие ко мне, вашему доброму гению?.. А я-то работала целые ночи напролет ради вас... А я-то отдала вам все, что сберегла за свою жизнь. А я-то, бедная труженица, целых четыре года делила с вами последний кусок хлеба, ничего для вас не жалела и старалась внушить вам мужество...
— Мадмуазель, довольно, довольно! — воскликнул Стейнбок, становясь на колени и протягивая к ней руки. — Ни слова больше! Через три дня я объяснюсь с вами, скажу вам все. Позвольте, — сказал он, целуя ее руки, — позвольте мне познать счастье! Ведь я люблю и пользуюсь взаимностью.
— Ну, будь счастлив, мой мальчик, — сказала Бетта, поднимая его.
Она поцеловала его в лоб и в голову с такой жадностью, с какой приговоренный к смерти ловит последние мгновения жизни в утро перед казнью.
— О, вы самое благородное, самое лучшее существо в мире! Вы такая же хорошая, как и та, которую я люблю, — воскликнул художник.
— Я все еще люблю вас, как же мне не беспокоиться о вашем будущем? — сказала Бетта, и лицо ее омрачилось. — Иуда повесился!.. Все неблагодарные кончают плохо!.. Вы бросаете меня, — ну так вы больше ничего в жизни путного не сделаете! Обдумайте все хорошенько. Ведь можно же и не связывать себя браком, потому что я старая дева, руки мои похожи на сухие виноградные лозы, я не хочу губить в своих объятиях цвет вашей юности, ваше вдохновение, как вы выражаетесь! Но неужели мы не можем быть вместе, не связывая себя браком? Послушайте, у меня есть деловая смекалка, я могу скопить вам состояние, потрудившись лет десять... Ведь я сама бережливость! А молодая жена будет сама расточительность; с ней вы все растеряете, гоняясь за заработком, лишь бы сделать ее счастливой. Но ведь от счастья останутся только воспоминания! Когда я думаю о вас, у меня руки опускаются, так и сижу целыми часами... Знаешь что, Венцеслав, не уходи-ка ты от меня... А-а? Постой-ка, постой, теперь я все понимаю! У тебя будут любовницы, красотки, вроде этой самой Валери, которой не терпится увидеть тебя. Она даст тебе счастье, какого ты не можешь найти со мной. А потом ты женишься, когда я обеспечу тебе тридцать тысяч годового дохода.
— Вы ангел, мадмуазель, и я никогда не забуду этой минуты, — отвечал Венцеслав, отирая слезы.
— Вот таким я вас люблю, дитя мое, — сказала она, восторженно глядя на него.
Тщеславие у всех нас так сильно развито, что Лизбета поверила в свою победу. Она пошла на великую жертву, предложив юноше г-жу Марнеф! Никогда еще она не испытывала такого жгучего волнения, впервые почувствовала она, как ее сердце переполняется радостью. Чтобы снова пережить такие минуты, она продала бы душу дьяволу.
— Я связан словом, — отвечал Венцеслав, — я люблю женщину, с которой никакая другая не сравнится. Но вы для меня были и навсегда останетесь матерью. Вы заменили мне родную мать, которую я потерял.
Слова эти были снежной лавиной, рухнувшей в огнедышащий кратер вулкана. Лизбета села, обвела сумрачным взглядом художника, который, казалось, был воплощением юности, образцом благородной красоты; его прекрасное чело, его поэтические кудри, весь его облик будили в ней подавленные страсти, и глаза ее на мгновение затуманились слезами. Она напоминала те готические статуи, которые средневековые ваятели воздвигали на гробницах.
— Я не стану тебя проклинать, — сказала она, вдруг вскакивая с места. — Ты сущий младенец! Да хранит тебя бог!
И, сбежав вниз, она заперлась у себя.
«Она любит меня, — подумал Венцеслав. — Бедняжка! Откуда только взялось у нее красноречие! Она сумасшедшая».
Так кончилась последняя попытка Бетты, сухой и трезвой души, сохранить для себя одной живое олицетворение красоты и поэзии; она боролась за него с той неистовой энергией, с какою утопающий пытается выбраться на песчаный берег.
Днем позже, в половине пятого утра, когда граф Стейнбок еще почивал, послышался стук в дверь его мансарды; он пошел отворить и увидал двух дурно одетых мужчин, которым сопутствовал третий, судя по одежде, захудалый судебный пристав.
— Вы граф Венцеслав Стейнбок? — спросил этот последний.
— Да, сударь.
— Моя фамилия Грассе, сударь. Я преемник господина Лушара, пристава коммерческого суда.
— Чем могу служить?
— Вы арестованы, сударь. Благоволите последовать с нами в тюрьму Клиши... Потрудитесь одеться... Мы, как видите, соблюдаем приличия... Я не взял муниципальной стражи; у подъезда ожидает фиакр.
— Вас препроводят в тюрьму наилучшим образом... — добавил один из полицейских агентов. — Рассчитываем на вашу щедрость!
Стейнбок оделся, сошел вниз; два полицейских агента с обеих сторон держали его под руки. Они подсадили его в извозчичью карету, кучер тронул, не ожидая приказания, — видимо, он знал, куда ему ехать. В какие-нибудь полчаса злополучный иностранец, по соблюдении всех формальностей, был заключен под стражу, даже не заявив протеста, — до такой степени он растерялся от неожиданности.
В десять часов утра Венцеслава вызвали в тюремную канцелярию, где его ожидала Лизбета; заливаясь слезами, она передала ему деньги, чтобы он мог лучше питаться и получить камеру, достаточно просторную для работы.
— Мой мальчик, — сказала она, — не говорите никому о вашем аресте, не пишите ни одной живой душе, не губите своей будущности! Необходимо скрыть этот позор; я скоро освобожу вас, я достану нужную сумму... Будьте спокойны, напишите мне, что вам нужно для вашей работы, я все принесу. Я умру, но добьюсь вашего освобождения!
— О, я буду дважды обязан вам жизнью! — воскликнул он. — Ведь если я окажусь в глазах людей негодяем, я потеряю то, что мне дороже жизни!
Лизбета вышла, ликуя; она надеялась, держа своего художника под замком, расстроить его брак с Гортензией. Исчезновение Стейнбока она хотела объяснить тем, что он был якобы женат и теперь благодаря хлопотам своей жены помилован и уехал в Россию. С этой целью она направилась к баронессе около трех часов дня, в самое неурочное время, потому что в этот день Юло не ожидали ее к обеду. Но ей так хотелось насладиться волнением племянницы, напрасно поджидающей своего Венцеслава!
— Ты останешься обедать с нами, Бетта? — спросила баронесса, стараясь скрыть свое беспокойство.
— О, конечно!
— Отлично! — отвечала Гортензия. — Пойду распоряжусь, чтобы не запаздывали с обедом, ведь ты вечно спешишь!
Гортензия взглядом успокоила мать и пошла предупредить лакея, чтобы он не впускал господина Стейнбока, когда тот придет; но лакей вышел куда-то, и Гортензии пришлось отдать это распоряжение горничной, которая тут же побежала к себе наверх взять рукоделье, чтобы не сидеть в прихожей сложа руки.
— Ну а мой возлюбленный? — спросила кузина Бетта Гортензию, когда та вернулась, — Вы им больше не интересуетесь?
— Да, кстати, как он поживает? — сказала Гортензия. — Ведь он теперь знаменитость! Ты, должно быть, довольна, — шепнула она на ухо кузине. — Все только и говорят о графе Венцеславе Стейнбоке.
— Еще бы не быть мне довольной, — громко ответила Бетта. — Граф Стейнбок сбился с пути. Если бы нужно было его очаровать, отвлечь от парижских удовольствий, я бы как-нибудь справилась с ним. Но, говорят, что, не желая упустить такого художника, император Николай помиловал его...
— Полноте! — воскликнула баронесса.
— Откуда тебе это известно? — спросила Гортензия, у которой сжалось сердце.
— А как же? — продолжала жестокая Бетта. — Вчера пришло письмо от особы, с которой он связан священными узами, — от его законной жены, и она сама пишет ему об этом. Он хочет уехать... Ах, какой он глупец, — вздумал променять Францию на Россию!..
Гортензия взглянула на мать, и голова ее запрокинулась. Баронесса едва успела подхватить девушку, ибо, побелев, как кружева ее воротничка, она потеряла сознание.
— Лизбета, ты убила мою дочь! — вскричала баронесса, — Ты родилась нам на горе.
— Еще что скажете! Я-то тут при чем, Аделина? — спросила Бетта, вскочив и принимая угрожающую позу, на что взволнованная баронесса даже не обратила внимания.
— Прости, я погорячилась, — отвечала Аделина, поддерживая Гортензию. — Позвони, пожалуйста!
В это время дверь растворилась, обе женщины обернулись и увидели Венцеслава Стейнбока, которому вместо отлучившейся горничной отперла дверь кухарка.
— Гортензия! — воскликнул художник и бросился к женщинам.
На глазах матери он поцеловал свою невесту в лоб, но так благоговейно, что баронесса даже не могла рассердиться. Это оказалось самым верным средством от обморока, надежнее всяких нюхательных солей. Гортензия открыла глаза, увидела Венцеслава, и краски снова заиграли на ее лице. Минутой позже она совсем пришла в себя.
— Так вот что вы от меня скрывали? — сказала кузина Бетта, улыбаясь Венцеславу и притворяясь, что она угадывает истину по смущенному виду своих родственниц. — Как же ты решилась похитить у меня моего возлюбленного? — спросила она Гортензию, увлекая ее в сад.
Гортензия простодушно рассказала кузине о своем романе. Мать и отец, уверенные, что Бетта так и не выйдет замуж, сказала она, разрешили графу Стейнбоку бывать у них в доме. Однако Гортензия, уподобляясь Агнесе, достигшей совершеннолетия, решила приписать случайности покупку группы Самсона и появление в их доме художника, который, по ее словам, захотел познакомиться с первым своим покупателем. Вскоре и Стейнбок присоединился к кузинам; он горячо поблагодарил старую деву за то, что она способствовала его быстрому освобождению. Лизбета чисто по-иезуитски отвечала, что заимодавец дал ей лишь туманные обещания и она не рассчитывала, что Венцеслава освободят ранее следующего утра; но, как видно, заимодавец поторопился, устыдившись своего недостойного поступка. Впрочем, старая дева, казалось, была довольна и поздравила Венцеслава с его помолвкой.
— Злой мальчик! — сказала она ему в присутствии Гортензии и ее матери. — Если бы вы третьего дня, вечером, признались мне, что любите мою племянницу и пользуетесь взаимностью, я бы не пролила столько слез... Я-то думала, что вы совсем покидаете своего старого друга, свою наставницу!.. А теперь выходит, что мы с вами еще и породнимся! Теперь нас свяжут узы, правда, слабые, но вполне достаточные для тех чувств, какие я к вам питаю...
И она поцеловала Венцеслава в лоб. Гортензия кинулась в объятия кузины и заплакала.
— Я обязана тебе своим счастьем, — сказала она. — Никогда этого я не забуду!
— Кузина Бетта, — сказала баронесса, целуя Лизбету на радостях, что все так хорошо обошлось. — Мы с бароном перед тобой в долгу, но мы в долгу не останемся. Пойдем в сад, поговорим о делах, — прибавила она, уводя ее с собой.
Лизбета сыграла, таким образом, роль доброго ангела всей семьи: ее благословляли и Кревель, и Юло, и Аделина, и Гортензия.
— Мы не хотим, чтобы ты работала, — сказала баронесса. — Если считать, что ты зарабатываешь сорок су в день, исключая воскресенье, то это составляет шестьсот франков в год. Ну а как велики твои сбережения?
— Четыре тысячи пятьсот франков.
— Бедная кузина! — воскликнула баронесса.
Она подняла глаза к небу, так она растрогалась при мысли о том, каких трудов и лишений стоила эта сумма, скопленная за тридцать лет. Но Лизбета, превратно истолковав восклицание кузины, усмотрела в нем насмешку и презрение выскочки, и к ее ненависти примешалась изрядная доля желчи, меж тем как у баронессы не осталось и тени недоверия к тирану ее детства.
— Мы увеличим эту сумму до десяти тысяч франков, — продолжала Аделина, — сделаем вклад на твое имя с тем, чтобы ты пользовалась процентами, а Гортензию запишем как собственницу капитала без права пользования. Таким образом, у тебя будет шестьсот франков годового дохода.
Лизбета, казалось, была на вершине счастья. Когда она вернулась из сада, прижимая платок к глазам, утирая радостные слезы, Гортензия стала рассказывать ей, какие блага посыпались на Венцеслава, любимца всей их семьи.
Итак, вернувшись домой, барон застал всю семью в сборе; баронесса в первый раз назвала графа Стейнбока своим сыном и обещала, если муж ее согласится, назначить свадьбу через две недели. Едва член Государственного совета перешагнул порог гостиной, как жена и дочь кинулись к нему навстречу: одна спешила что-то шепнуть ему на ухо, другая поцеловать его.
— Вы слишком поторопились, сударыня, связывая меня обещаниями, — строго сказал Юло. — Брак еще не решен, — продолжал он, бросив взгляд на Стейнбока. Молодой человек побледнел.
«Он знает о моем аресте», — подумал злополучный художник.
— Идемте, дети, — прибавил отец, приглашая дочь и ее жениха в сад.
И он сел с ними на замшелую скамью в беседке.
— Граф, любите ли вы мою дочь, как я любил ее мать? — спросил барон.
— Еще сильнее, сударь, — отвечал художник.
— Мать ее была дочь крестьянина... бесприданница...
— Я готов взять мадмуазель Гортензию в том, в чем она есть, без всякого приданого...
— Охотно верю! — сказал барон, улыбаясь. — Гортензия — дочь барона Юло д'Эрви, члена Государственного совета, директора департамента военного министерства, человека, награжденного большим офицерским крестом ордена Почетного легиона, брата графа Юло, который обессмертил себя военными подвигами и будет маршалом Франции. К тому же у нее есть приданое!
— Конечно, меня могут заподозрить в честолюбии, — сказал влюбленный художник, — но если бы даже моя дорогая Гортензия была дочерью рабочего, я бы все равно на ней женился...
— Вот это я и желал узнать, — продолжал барон. — Поди-ка, Гортензия, оставь нас с графом одних, мы побеседуем. Ты видишь, как искренне он тебя любит.
— Ах, папочка, я знала отлично, что вы шутите, — сказала Гортензия, сияя от счастья.
— Дорогой мой Стейнбок, — начал барон, как только они остались одни, чаруя художника изяществом речи и необыкновенным благородством манер. — Когда мой сын женился, я назначил ему двести тысяч франков; из этой суммы бедный мальчик не получил и никогда не получит и двух лиаров. Приданое моей дочери составит двести тысяч франков, в получении которых вы распишетесь...
— О да, господин барон...
— Не спешите, — остановил его член Государственного совета. — Благоволите выслушать меня. Нельзя требовать от зятя той преданности, какую мы вправе ожидать от сына. Моему сыну было известно все, что я могу сделать и что я сделаю для его будущего: он будет министром, он легко получит свои двести тысяч. Что касается вас, молодой человек, — дело другое! Вы получите шестьдесят тысяч франков в виде пятипроцентных облигаций казначейства на имя вашей жены. Из этих денег вы должны будете выделить небольшую ренту для Лизбеты; но она долго не проживет, у нее чахотка, мне это известно. Не разглашайте этой тайны, пусть бедная девушка умрет спокойно. Мы дадим Гортензии приданого на двадцать тысяч франков; мать передаст ей тысяч на шесть своих брильянтов.
— Сударь, вы меня подавляете своей щедростью, — смущенно сказал Стейнбок.
— Что касается остальных ста двадцати тысяч франков...
— Довольно, сударь, — прервал его художник, — мне ничего не нужно, кроме моей дорогой Гортензии...
— Потрудитесь выслушать меня, пылкий юноша! Что касается остальных ста двадцати тысяч франков, у меня их нет... Но вы их получите...
— Сударь!..
— Вы их получите... от правительства в виде заказов, которые я вам устрою, — порукой тому мое честное слово! Вам отведут мастерскую при правительственных складах мрамора. Дайте на выставку несколько хороших статуй, и я введу вас в Академию. В высших правительственных сферах благоволят к моему брату и ко мне, и, надеюсь, мне удастся испросить для вас заказ на скульптурные работы в Версале, — вот вам уже четвертая часть указанной мною суммы! Наконец, вы получите несколько заказов от города Парижа, от палаты пэров... Заказчиков у вас будет столько, дорогой мой, что вам понадобится взять себе помощников. Вот каким образом я расплачусь с вами! Обдумайте, устраивает ли вас подобное приданое, взвесьте свои силы...
— Я уверен, что у меня хватит сил обеспечить свою жену и без посторонней помощи, — сказал великодушный художник.
— Вот это я люблю! — воскликнул барон. — Прекрасная юность без страха и упрека! Я сам готов копья ломать за женщин! Итак, — добавил он, взяв молодого скульптора за руку и похлопывая по ней своей рукою, — я согласен. В ближайшее воскресенье — брачный договор, в следующую субботу — к алтарю... Как раз это день рождения моей жены!
— Все обстоит благополучно, — сказала баронесса, обращаясь к дочери, прильнувшей к окну, — отец и твой жених обнимаются.
Вернувшись вечером домой, Венцеслав нашел разгадку своего внезапного освобождения: привратник передал ему объемистый запечатанный пакет, заключавший в себе его долговое обязательство, денежную расписку по всей форме, приложенную к копии постановления суда, а также следующее письмо:
«Дорогой Венцеслав!
Сегодня в десять часов утра я приходил за тобой, чтобы представить тебя одной высочайшей особе, выразившей желание с тобой познакомиться. Тут-то я и узнал, что англичане[52] отправили тебя на один из своих островов, столица коих именуется Клиши-Кастль.
Я тотчас же помчался к Леону де Лора и заявил ему в шутливом тоне, что без четырех тысяч франков ты не можешь выехать со своей «дачи», а меж тем испортишь все свое будущее, ежели не явишься к своему августейшему покровителю. Гениальный Бридо, познавший в молодости нищету и знакомый с твоей историей, к счастью, был тут же. Сын мой, вдвоем они сколотили нужную сумму, и я поспешил расплатиться за тебя с бедуином, который запрятал тебя в тюрьму, совершив тем самым преступление, наказуемое как оскорбление гения. Так как в полдень мне нужно было быть в Тюильри, мне не удалось увидеть тебя вдыхающим вольный воздух. Памятуя, что ты дворянин, я поручился за тебя перед моими друзьями; но ты непременно повидайся с ними завтра.
Леон и Бридо не нуждаются в твоих деньгах. Каждый из них потребует от тебя по одной скульптуре, и они будут правы. Таково мое мнение — мнение человека, который хотел бы называться твоим соперником, но остается лишь твоим товарищем.
P. S. Я сообщил принцу, что ты только завтра вернешься из путешествия, и он сказал: «Ну, в таком случае до завтра».
Итак, граф Венцеслав почил на пурпуровом ложе, которое стелет нам, без единой складочки, богиня Счастья. Эта божественная хромоножка не спешит снизойти к людям гениальным и шествует к ним еще медленнее, чем Справедливость и Богатство, ибо волею Юпитера она лишена повязки на глазах. Балаганная шумиха шарлатанов легко вводит ее в заблуждение, привлекая ее взор мишурным блеском и погремушками, и она расточает свои милости, созерцая и оплачивая шутовские представления, тогда как ей подобало бы искать людей достойных в темных мансардах, где они ютятся.
Теперь необходимо пояснить, каким образом у барона Юло составилась сумма приданого Гортензии и откуда взял он средства, чтобы оплатить сумасшедшие расходы на устройство прелестной квартирки, где должна была поселиться г-жа Марнеф. Этот финансовый план был отмечен печатью того особого таланта, с каким расточители и люди, одержимые страстями, ухитряются лавировать на скользких путях, где их подстерегает роковая случайность. Вот чем объясняется непонятная, казалось бы, сила, которую придает иным людям порок и которая позволяет всяким честолюбцам, сладострастникам — словом, всем верноподданным дьявола совершать чудеса ловкости.
Накануне утром старик Иоганн Фишер, повинный уплатить тридцать тысяч франков по векселю, по которому деньги фактически получил его племянник, поставлен был перед необходимостью объявить себя банкротом, в случае если бы барон не возвратил взятой суммы.
Почтенный седовласый эльзасец, дожив до семидесяти лет, все еще питал слепое доверие к Юло, который в глазах этого старого бонапартиста был озарен лучами наполеоновской славы; поэтому он спокойно прогуливался вместе с банковским агентом по прихожей своей маленькой конторы, помещавшейся в нижнем этаже и обходившейся ему в восемьсот франков в год; отсюда он руководил операциями по поставке зерна и фуража.
— Маргарита пошла за деньгами, тут поблизости, — говорил он агенту.
Человек в серой форме с серебряными галунами так хорошо знал добросовестность дядюшки Фишера, что готов был оставить ему все его векселя на тридцать тысяч франков, но старик не отпускал его, говоря, что восьми еще не пробило. Но вот у подъезда остановился кабриолет, старый эльзасец кинулся на улицу, с трогательной уверенностью протянул руку, и барон вручил своему дядюшке тридцать банковых билетов.
— Проезжайте немного подальше, остановитесь отсюда дома за три... Я вам потом объясню почему, — сказал старик Фишер. — Вот, молодой человек, получайте! — заявил он, вернувшись в контору, и, отсчитав деньги представителю банка, проводил его до самых дверей.
Когда банковский агент скрылся из виду, Фишер подозвал кабриолет, где его дожидался высокопоставленный племянник, некогда правая рука Наполеона, и, приглашая его войти в дом, сказал:
— Неужели вы хотите, чтобы во Французском банке знали, что вы собственноручно внесли мне тридцать тысяч франков, хотя числитесь только поручителем по векселю? Более чем достаточно и того, что там имеется подпись такого человека, как вы!
— Пойдемте-ка с вами в садик, папаша Фишер, — сказал сановник. — А ведь вы еще крепкий мужчина, — продолжал он, усаживаясь в виноградной беседке и окидывая старика взглядом, каким вербовщики осматривают добровольца, продающего себя в рекруты.
— Крепок, хоть пожизненную ренту покупай! — весело отвечал Фишер, сухощавый, подвижной и бодрый старичок с живыми глазами.
— Жары не боитесь?
— Напротив.
— Что вы скажете об Африке?
— Неплохая страна!.. Французы ходили туда с маленьким капралом.
— Для нашего общего блага, — сказал барон, — вам необходимо поехать в Алжир...
— А мои дела?..
— Один чиновник военного ведомства выходит в отставку, жить ему не на что, и он готов купить ваше предприятие.
— А что делать в Алжире?
— Заниматься поставкой провианта для армии, зерна и фуража. Ваше назначение уже подписано. Закупать провиант вы сможете на семьдесят процентов ниже тех цен, какие мы поставим вам в счет.
— Как же доставать этот провиант?
— А на что же набеги, налоги и туземные царьки? В Алжире (стране, еще мало известной, хотя мы уже восемь лет там хозяйничаем) огромные запасы зерна и фуража. Когда запасы эти принадлежат арабам, мы их отбираем, находя тысячи всяких предлогов; затем, когда провиант уже в наших руках, арабы стараются вернуть его обратно. Идет жестокая борьба из-за хлеба; но никогда нельзя в точности установить, сколько украдено с той и с другой стороны. В открытом поле некогда взвешивать зерно, как на парижском Главном рынке, и мерить сено, как на улице Анфер. Арабские вожди, как и наши спаги, всегда нуждаются в деньгах и продают провиант по самой низкой цене. Но военному интендантству необходимо определенное количество продовольствия. Оно заключает сделки по баснословным ценам, учитывая трудности приобретения провианта и опасности, которым подвергаются караваны. Вот вам Алжир с точки зрения поставщика провианта! Это сплошная неразбериха и чернильная канитель, как во всяком новом управлении. Пройдет добрый десяток лет, пока мы, администраторы, научимся разбираться во всей этой путанице. Но у частных лиц зрение зоркое! Итак, поезжайте в Алжир и богатейте. Ставлю вас туда, как Наполеон ставил какого-нибудь нищего маршала во главе королевства, где можно было негласно поощрять контрабанду. Я разорен, мой дорогой Фишер! Мне нужно достать сто тысяч франков в течение года...
— Что за беда, если мы позаимствуем их у бедуинов, — ответил спокойно эльзасец. — Так делалось при императоре...
— Покупатель вашей конторы придет к вам сегодня утром и отсчитает вам десять тысяч франков, — продолжал барон Юло. — Надеюсь, этих денег вам хватит для поездки в Африку?
Старик утвердительно кивнул головой.
— Что касается доходов там, на месте, то будьте покойны! — продолжал барон. — А здесь я получу остаток от продажи вашего дела, я нуждаюсь в деньгах.
— В вашем распоряжении все, даже моя жизнь, — сказал старик.
— О, не опасайтесь ничего, — возразил барон, преувеличивая проницательность своего дядюшки. — Что касается взимания налога, тут ваша репутация не пострадает; все зависит от властей, а властей назначу туда я сам и могу на них вполне положиться. Запомните, папаша Фишер: тайна не на жизнь, а на смерть! Я вас знаю и потому говорю с вами без обиняков и околичностей.
— Баста! Еду, — сказал старик. — А надолго ли?..
— На два года! Вы скопите чистых сто тысяч франков и заживете припеваючи у себя в Вогезах.
— Все будет сделано по вашему желанию. Ваша честь мне дороже моей собственной, — спокойно сказал старичок.
— Вот таких людей я люблю! Однако ж вы должны до своего отъезда попировать на свадьбе вашей внучатной племянницы, она скоро будет графиней.
Однако ни налоги, ни набеги, ни цена, предложенная отставным чиновником министерства за контору Фишера, не могли сразу же дать нужную сумму, в которую входили шестьдесят тысяч франков на приданое Гортензии (включая наряды, стоившие около пяти тысяч франков) и сорок тысяч франков, израсходованные или имеющие быть израсходованными на г-жу Марнеф. Откуда же достал барон тридцать тысяч франков, которые он принес Дядюшке Фишеру? А вот откуда. За несколько дней перед тем он застраховал свою жизнь в сто пятьдесят тысяч франков, сроком на три года, в двух страховых обществах. Заручившись страховым полисом, страховая премия по которому была уплачена, он обратился с нижеследующей речью к барону Нусингену, пэру Франции, который после заседания палаты пэров пригласил его к себе обедать и повез в своей карете.
— Барон, мне нужно семьдесят тысяч франков, и я прошу их у вас. Вы возьмете подставное лицо, которому я передам на три года в качестве залога право пользования моим жалованьем. Оно достигает двадцати пяти тысяч франков в год, что составит семьдесят пять тысяч франков. Вы можете возразить: «А вдруг вы умрете?»
— Вот страховой полис на сто пятьдесят тысяч франков, по которому вам будет причитаться восемьдесят тысяч франков, — продолжал барон Юло, вынимая бумагу из кармана.
— А если ви потеряйт место?.. — сказал барон-миллионер, посмеиваясь.
Барон-немиллионер принял озабоченный вид.
— Не беспокойтезь, я зделаль это замешанье только для того, чтоби ви поняль, какой это будет заслуг з моей стороны, что я фам одолжу этот сумм. Ви, значт отшень нужтайсь в теньгах, ведь банк имейт фаш подпись?
— Я выдаю замуж дочь, — сказал барон Юло, — и не имею состояния, подобно всем, кто занимает посты в наше неблагодарное время, когда на парламентских скамьях сидят пятьсот буржуа, которые никогда не сумеют так щедро вознаградить преданных людей, как делал это император.
— Полноте, ви содержаль Жозефа! — возразил пэр Франции. — А это все опьясняйт! Между нами, герцог д'Эруфиль фам оказаль большой услуга, отняф этот пияфка от ваш кошелек. «Я этот горе зналь, сошустфовать умею...» — прибавил он, воображая, что произносит французские стихи. — Слюшайте зофет труга: закройте фаш лафочка, или вам кришка...
Эта сомнительная сделка совершена была при посредничестве мелкого ростовщика, по имени Вовине, одного из тех ловкачей, которые вертятся около солидных банкирских домов, подобно мелкой рыбешке, составляющей как бы свиту акулы. Начинающий хищник Вовине обещал барону Юло, — так был он заинтересован в покровительстве столь важной особы, — дать ему тридцать тысяч под векселя, сроком на три месяца, с обязательством возобновлять их каждые три месяца в течение года и до тех пор не пускать в обращение.
Преемник Фишера должен был уплатить сорок тысяч франков за его контору, но Юло обязывался дать ему подряд на поставку фуража в одном из ближайших к Парижу департаментов.
Таков был ужасающий лабиринт, в который страсти вовлекли одного из самых честных людей, одного из самых способных деятелей наполеоновской администрации: казнокрадство для уплаты долга ростовщику, заем у ростовщика для потворства своим страстям и на приданое дочери. Вся наука мотовства и все эти усилия были направлены на то чтобы предстать в должном величии перед г-жой Марнеф и играть роль Юпитера этой буржуазной Данаи. Пытаясь нажить состояние, ни один честный человек никогда не разовьет такой бешеной деятельности, не обнаружит столько ума и столько смелости, сколько проявил их барон, чтобы влезть с головой в это осиное гнездо; он поспевал повсюду, исполнял свои служебные обязанности, торопил обойщиков, наблюдал за рабочими, тщательно вникал во все хозяйственные мелочи дома на улице Ванно. Поглощенный всецело г-жой Марнеф, он, однако ж, посещал заседания палат; он разрывался на части, но ни родные, ни посторонние не замечали этой лихорадочной суетливости.
Аделина была чрезвычайно удивлена, узнав, что ее дядя счастливо избежал банкротства и что в брачный контракт дочери было включено приданое, и теперь она испытывала какое-то беспокойство, которого не могла заглушить даже ее радость по поводу брака Гортензии, заключенного на таких почетных условиях; но накануне свадьбы, которую барон приурочил к тому дню, когда г-жа Марнеф вступала во владение квартирой на улице Ванно, он рассеял недоумение жены, сделав ей следующее официальное сообщение:
— Аделина, наконец-то наша дочь выходит замуж, и все наши тревоги по этому поводу окончены. Настало время нам удалиться от света, ибо до выслуги пенсии мне осталось всего каких-нибудь три года, а потом я выйду в отставку. К чему нам вести такой широкий образ жизни? Квартира обходится нам в шесть тысяч франков в год, мы держим четырех слуг, на стол тратим тридцать тысяч франков. Если ты хочешь, чтобы я выполнил свои денежные обязательства, — а мне, видишь ли, пришлось сделать заем под залог моего жалования сроком на три года, в связи с замужеством Гортензии и для уплаты долга твоему дяде, — то ты...
— Ах, ты хорошо сделал, мой друг! — сказала баронесса, не давая мужу договорить и целуя его руки.
Признание это положило конец всем ее страхам.
— Я хочу попросить тебя о маленькой жертве, — продолжал барон, отнимая свои руки и целуя жену в лоб. — Для нас нашли на улице Плюме отличную квартиру, во втором этаже, вполне подходящую, с великолепными дубовыми панелями, недорогую, всего полторы тысячи в год! Лично тебе потребуется лишь одна горничная, а мне нужен только простой слуга.
— Да, мой друг.
— Поставив дом на менее широкую ногу, но соблюдая все приличия, ты истратишь не более шести тысяч франков в год; мои личные расходы в счет не идут, я их беру на себя...
Великодушная женщина в полном восторге кинулась на шею к мужу.
— Как я счастлива, что могу снова доказать тебе свою любовь! — воскликнула она. — И какой же ты умница!..
— Мы будем принимать у себя раз в неделю наших родных, а я, как ты знаешь, редко обедаю дома... Ты можешь, не роняя своего достоинства, раза два в неделю обедать у Викторена и два раза у Гортензии; а так как я надеюсь наладить наши отношения с Кревелем, то один раз в неделю мы будем обедать у него... Пять обедов у родни и наш собственный, вот неделя и заполнена! Ведь могут быть еще приглашения и помимо семейных обедов!
— Я постараюсь еще сэкономить кое-что для тебя, — сказала Аделина.
— О! — вскричал барон. — Ты у меня не жена, а настоящая жемчужина!
— Мой добрый, чудный Гектор! Я буду благословлять тебя до последнего моего вздоха, — отвечала она, — за то, что ты хорошо устроил замужество нашей дорогой Гортензии.
Так начался упадок дома прекрасной г-жи Юло и, скажем прямо, разрыв с ней мужа, торжественно обещанный им г-же Марнеф.
Толстый Кревель, разумеется, приглашенный на торжество подписания брачного контракта, держал себя так, словно той сцены, которой начинается наша повесть, никогда и не было и у него нет ни малейшей причины досадовать на Юло. Селестен Кревель был чрезвычайно любезен; в нем по-прежнему нет-нет да и сказывался бывший лавочник, но, став командиром батальона, он уже начинал приобретать величавость. Он заявил, что с удовольствием попляшет на свадьбе Гортензии.
— Прекрасная дама, — галантно обратился он к баронессе Юло, — такие люди, как мы с вами, умеют все забывать; не лишайте меня вашего общества и соблаговолите почтить мой дом, посетив меня вместе с вашими детьми. Будьте покойны, я словом не обмолвлюсь о том, что погребено в моем сердце. Я вел себя, как идиот, и за это наказан: не видеть вас — слишком большая для меня потеря.
— Сударь, порядочная женщина глуха к двусмысленным речам... И если вы сдержите свое обещание, поверьте, я буду рада, что окончены раздоры, весьма прискорбные среди родственников...
— Ну, ну! Полно тебе дуться, толстый забияка! — сказал барон, силой уводя Кревеля в сад. — Ты меня избегаешь даже в моем собственном доме? Не к лицу двум старым любителям прекрасного пола вздорить из-за юбки! Право же, это мещанство!
— Сударь, я не такой красавец, как вы, и не владею такими средствами обольщения, а посему не могу столь легко возмещать свои потери...
— Что это — ирония? — спросил барон.
— Побежденному позволительна ирония по отношению к победителю.
Начатая в таких тонах беседа привела к полному примирению; однако Кревель и не думал отказываться от своего плана отомстить барону.
Госпожа Марнеф пожелала присутствовать на свадьбе мадмуазель Юло. Для того чтобы принять свою будущую любовницу у себя в доме, член Государственного совета вынужден был пригласить чиновников своего министерства, вплоть до помощников столоначальников. Приходилось дать большой бал. Как хорошая хозяйка, баронесса рассудила, что вечер обойдется дешевле свадебного обеда и притом позволит пригласить больше гостей. Итак, свадьба Гортензии наделала много шума.
Маршал князь Виссембургский и барон Нусинген, со стороны невесты, граф Растиньяк и граф Попино, со стороны Стейнбока, были свидетелями. А поскольку слава графа Стейнбока привлекла к нему виднейших представителей польской эмиграции, художник счел своим долгом и их пригласить. Государственный совет, членом которого состоял барон, министерство, в котором он служил, армия, желавшая почтить графа Форцхеймского, были представлены высшими чинами. Насчитывали двести обязательных приглашений. Кто не поймет желания какой-то госпожи Марнеф появиться во всей своей славе среди избранного общества?
Вот уже месяц баронесса хранила деньги, вырученные от продажи ее брильянтов и предназначенные на обзаведение дочери; самые дорогие камни баронесса сберегла ей в приданое. Драгоценности были проданы за пятнадцать тысяч франков, из которых пять тысяч поглотило приданое Гортензии. Но разве могло хватить десяти тысяч франков на устройство нарядного гнездышка, если принять во внимание требования современной роскоши? Впрочем, молодые супруги Юло, папаша Кревель и граф Форцхеймский преподнесли молодоженам ценные свадебные подарки — старый дядюшка давно отложил деньги на столовое серебро для своей племянницы. Благодаря столь солидной поддержке самая взыскательная парижанка была бы удовлетворена обстановкой в квартире молодой четы на улице Сен-Доминик, близ площади Инвалидов. Там все гармонировало с их любовью, такой чистой, открытой, искренней...
Наконец наступил знаменательный день, ибо он был знаменательным как для Гортензии и Венцеслава, так и для их отца: г-жа Марнеф решила отпраздновать новоселье на другой день после своего падения и свадьбы двух влюбленных.
Кому не случалось, хотя бы раз в жизни, присутствовать на свадебном балу? Всякий из нас, предавшись воспоминаниям, несомненно, улыбнется, воскресив в памяти всю эту разряженную публику, эти парадные туалеты, эти торжественные физиономии! Из всех явлений общественной жизни свадебное торжество особенно наглядно доказывает влияние среды на человека. В самом деле, сугубо праздничный вид одних гостей так действует на других, что даже самые светские люди, для которых элегантная одежда — дело обычное, выглядят так, словно и для них свадебное торжество — целое событие. Итак, вспомните степенных господ, стариков, равнодушных ко всему на свете и появляющихся на балу в будничных черных сюртуках; вспомните престарелых супругов, на лицах которых написан печальный опыт жизни, только еще начинающейся для молодых; вспомните веселье, которое буйно рвется наружу, как газ из бутылки шампанского; вспомните сгорающих от зависти девиц и дам, озабоченных успехом своего туалета, и бедных родственников в платье с чужого плеча, представляющих собою резкую противоположность с людьми, расфранченными in fiocchi[53]; вспомните чревоугодников, мечтающих о вкусном ужине, игроков, мечтающих о карточном столе... И все они, богатые и бедные, те, что завидуют, и те, которым завидуют, философы и мечтатели окружают невесту, как зелень в цветочной корзине окружает редкостный цветок. Свадебный бал — это все наше общество в миниатюре.
В самый разгар бала Кревель взял барона под руку и с невиннейшим видом шепнул ему на ухо:
— Убей меня бог! Какая красотка вон та дамочка в розовом, что строит тебе глазки...
— Какая дамочка?
— Жена помощника столоначальника, которого ты продвигаешь всеми правдами и неправдами! Госпожа Марнеф.
— Откуда у тебя такие сведения?
— Послушай-ка, Юло, я готов простить твою вину передо мною, ежели ты представишь меня своей дамочке; тогда я приглашу тебя к Элоизе. Только и слышишь: «Кто такая вон та очаровательная женщина?» А ты уверен, что никто из твоих подчиненных не догадается, каким способом произошло назначение ее муженька?.. Ох! и счастливец же ты, мошенник ты этакий! Право же, она стоит канцелярии... О, я бы охотно поработал в ее канцелярии!.. Послушай-ка, «будем друзьями, Цинна!»[54].
— С великим удовольствием, — ответил барон Юло парфюмеру, — и ты убедишься, что я славный малый! Через месяц я приглашу тебя отобедать у моего ангелочка... Да, да, старый приятель, теперь я сопричастился лику ангельскому! Бери пример с меня, беги от коварных демонов...
Кузина Бетта, поселившаяся к этому времени на улице Ванно, в прелестной квартирке на четвертом этаже, ушла с бала в десять часов вечера; старой деве не терпелось еще раз полюбоваться на ценные бумаги, обещавшие ей тысячу двести франков пожизненного дохода и представленные в двух долговых обязательствах; в одном из них собственницей капитала была названа графиня Стейнбок, в другом — Селестина Юло. Теперь понятно, почему Кревель решил заговорить со своим другом Юло о г-же Марнеф и откуда он почерпнул сведения о вещах, никому не известных. Г-н Марнеф отсутствовал, а кроме него, только кузина Бетта была посвящена в тайну отношений барона и Валери.
Барон имел неосторожность преподнести г-же Марнеф бальный туалет, слишком роскошный для жены помощника столоначальника; женщины от зависти к наряду и красоте Валери пришли в крайнее раздражение, зашушукались, прикрываясь веерами; бедственное положение Марнефов было предметом толков в канцелярии, ибо этот чиновник хлопотал о пособии как раз в то время, когда барон влюбился в его супругу. К тому же сам Гектор чересчур явно выражал свой восторг, наблюдая, с каким достоинством ведет себя его Валери, как спокойно она выдерживает недоброжелательные взгляды завистниц, подвергнувших ее внимательному изучению, чего так боятся женщины, появляясь впервые в незнакомом обществе.
Усадив жену, дочь и зятя в карету, барон нашел предлог незаметно ускользнуть, предоставив сыну и снохе играть роль хозяев. Сам он вскочил в карету г-жи Марнеф и покатил с нею в ее новую квартиру; однако Валери была молчалива, задумчива, если не сказать — печальна.
— Мое блаженство наводит на вас тоску, Валери? — спросил барон, привлекая ее к себе.
— Неужели, друг мой, вы хотите, чтобы женщина, решившаяся потерять свою честь, не волновалась, хотя бы гнусное поведение мужа и давало ей полную свободу? Неужели вы думаете, что я бездушная, что я неверующая, безбожница? Нынче вечером вы были вне себя от восторга и до неприличия выставляли меня напоказ! Право же, ни один школьник не позволил бы себе такого фатовства! Зато все эти барыньки сделали из меня какую-то мишень и обстреливали меня колкими словами и взглядами! Ну, есть ли на свете такая женщина, которая не дорожила бы своим добрым именем, а? Вы погубили меня... Ну, конечно, теперь я безраздельно принадлежу вам! Искупить свой грех я могу только одним — хранить верность вам... Чудовище вы этакое! — воскликнула она, расхохотавшись, и позволила поцеловать себя. — Вы отлично знали, что делаете! Госпожа Коке, жена начальника нашей канцелярии, подсела ко мне, чтобы полюбоваться моими кружевами. «Английские? — спросила она. — И дорого они обошлись, сударыня?» — «Не знаю, — отвечала я, — кружева перешли ко мне от моей матери, я не настолько богата, чтобы позволить себе такую роскошь!»
Госпожа Марнеф сумела, как мы видим, так околдовать старого красавца времен Империи, что он и вправду счел себя виновником ее грехопадения и поверил, что из любви к нему она впервые нарушила супружеский долг. Она уверяла, что негодник Марнеф бросил ее на третий день после свадьбы, и по самой ужасной причине. Так она и живет с той поры целомудренной девушкой, и очень этому рада, ибо брачная жизнь внушает ей отвращение. Вот в чем причина ее грусти.
— А что, если и любовь не лучше брака?.. — сказала она сквозь слезы.
Эта увлекательная ложь, излюбленный прием почти всех женщин, оказавшихся в положении Валери, приводила барона в упоение, он был на седьмом небе от восторга. И, быть может, как раз в то самое время, когда Валери разыгрывала недотрогу, влюбленный художник и Гортензия с нетерпением ожидали благословения и прощального поцелуя баронессы.
В семь часов утра барон, чувствуя себя наверху блаженства, ибо в своей Валери он обрел стыдливую девушку и самого отъявленного бесенка, вернулся сменить на посту супругов Юло-младших. Танцоры и танцорки, почти незнакомые хозяевам, но, как водится на свадебных балах, завладевшие всем домом, вели нескончаемые кадрили, именуемые контрадансами; игроки в бульот ожесточенно сражались за карточными столами; папаша Кревель выиграл шесть тысяч франков.
Утренние газеты поместили в отделе «Парижские новости» следующую заметку:
«Сегодня утром в церкви святого Фомы Аквинского состоялось бракосочетание графа де Стейнбока с мадмуазель Гортензией Юло, дочерью барона Юло д'Эрви, члена Государственного совета и директора одного из департаментов военного министерства, племянницей прославленного графа Форцхеймского. Торжество привлекло много гостей. Среди присутствующих можно было видеть знаменитых художников: Леона де Лора, Жозефа Бридо, Стидмана, Бисиу, видных представителей военного министерства, Государственного совета и многих членов обеих палат; присутствовали также верхи польской эмиграции — граф Пац, граф Лагинский и другие.
Граф Венцеслав Стейнбок является внучатным племянником знаменитого генерала Стейнбока, сподвижника шведского короля Карла XII. Молодой граф, участник польского восстания, искал убежища во Франции, где заслуженная слава его таланта дала ему право исхлопотать грамоту о натурализации».
Таким образом, несмотря на отчаянное положение барона Юло д'Эрви, были неукоснительно соблюдены все требования, какие предъявляются общественным мнением; Даже газеты отметили бракосочетание его дочери, не уступавшее в пышности женитьбе Юло-сына на мадмуазель Кревель. Свадебная церемония приглушила толки о стесненном финансовом положении директора, а приданое, указанное в брачном контракте его дочери, объяснило, почему ему пришлось прибегнуть к кредиту.
На этом оканчивается, если угодно, введение в нашу повесть. Предисловие это в отношении последующих драматических событий играет такую же роль, как предпосылка в логическом умозаключении или как пролог в любой классической трагедии.
Когда в Париже женщина решается пустить в оборот свою красоту и сделать из нее статью дохода, отнюдь не значит, что она непременно разбогатеет. Ведь немало самых обворожительных и умных женщин попадают в отчаянное положение и дурно кончают жизнь, начатую в вихре развлечений. И вот по какой причине: суметь воспользоваться выгодами позорного ремесла куртизанки и сохранить при этом личину порядочной женщины — этого еще недостаточно. Пороку нелегко достаются его победы. Порок и гениальность схожи в том отношении, что им обоим требуется счастливое стечение обстоятельств, сочетание удачи и личных дарований. Не будь в ходе революции своеобразного стечения событий, не было бы и императора, он оказался бы лишь вторым изданием Фабера[55]. Продажная красота, без ценителей, без громкой известности, без ордена бесчестия, пожалованного за проглоченные состояния, — это Корреджо[56], ютящийся на чердаке, это гений, угасающий в мансарде. Парижская Лаиса[57] должна, стало быть, прежде всего найти богача настолько влюбленного, чтобы дать за нее настоящую цену. Она всегда обязана быть чрезвычайно элегантной, ибо внешность служит ей вывеской; у нее должны быть манеры достаточно изящные, чтобы льстить самолюбию мужчин; она должна обладать остроумием Софи Арну, чтобы выводить пресыщенных богачей из состояния апатии, короче, она должна возбуждать желания распутников и изображать собою верную подругу одного из них, чтобы другие завидовали его счастью.
Все эти условия, именуемые женщинами такого сорта везением, не легко осуществляются в Париже, хотя этот город изобилует миллионерами, бездельниками, людьми пресыщенными и с извращенным воображением. Провидение покровительствует чиновникам и мелким буржуа, ибо окружающая среда создает их женам дополнительные трудности на пути к подобным успехам. Тем не менее в Париже найдется еще достаточно таких особ, как г-жа Марнеф, и потому Валери, как явление характерное, должна войти в нашу историю нравов. Иные из этих женщин подчиняются одновременно истинной страсти и необходимости, как г-жа Кольвиль, находившаяся столь долгое время в связи с одним из прославленных ораторов левой, банкиром Келлером; другими движет тщеславие, как то было с г-жой де ла Бодрэ, которая в общем осталась порядочной женщиной, несмотря на свое бегство с Лусто; одни сбились с пути из-за соблазнов моды, а те — из-за невозможности вести домашнее хозяйство на слишком скудный оклад мужа. Скаредность правительства или палат, если хотите знать, приносит немало несчастий, порождает растление нравов. В настоящее время многие печалятся о судьбе рабочего класса, изображают его жертвою душителей-фабрикантов, но правительство во сто крат беспощаднее самого алчного промышленника; в отношении чиновничьих окладов оно доводит свою бережливость до бессмыслицы. Работайте хорошенько, промышленность заплатит вам соответственно вашему труду; но что дает правительство легиону безвестных и добросовестных тружеников?
Сбиться с честного пути для замужней женщины — непростительное преступление; но и тут есть разные степени падения. Некоторые женщины, не вконец испорченные, скрывают свои грехи и с виду остаются женщинами порядочными, подобно тем двум особам, о любовных похождениях которых мы только что упомянули; тогда как другие присоединяют к своим грехам позор продажности. Г-жа Марнеф олицетворяла ту разновидность тщеславных замужних куртизанок, которые сразу же бросаются в разврат со всеми вытекающими отсюда последствиями и решают, играючи, нажить себе состояние, не гнушаясь никакими средствами; но почти все они, как г-жа Марнеф, имеют вербовщика и сообщника в лице своего супруга. Эти Макиавелли в юбках — опаснейшие особы; и в сонме распутных парижанок — это самая худшая разновидность. Явная куртизанка, как Жозефа, Шонтц, Малага, Женни Кадин и прочие, самой откровенностью своей профессии предупреждает вас так же ясно, как красный фонарь в притоне разврата или огни масляных ламп в игорных домах. Тут человек, по крайней мере, знает, откуда ему грозит разорение. А эта мнимая слащавая честность, эта показная добродетель, эти лицемерные повадки замужней женщины, лепечущей о мелких домашних нуждах и разыгрывающей бессребреницу, подготовляют разорение исподволь, и приходит оно так неожиданно, что неизвестно даже, кто в нем повинен. Презренная книга расходов, а не причуда фантазии, пожирает целые состояния. Отец семейства разоряется бесславно, и в нищете у него даже не остается великого утешения — чувства удовлетворенного тщеславия.
Это рассуждение найдет отзвук во многих семьях. Г-жу Марнеф можно встретить во всех слоях общества, даже при дворе; ибо Валери — точный сколок с печальной действительности. К сожалению, портрет этот никого не излечит от пристрастия к ангелочкам с нежной улыбкой, с мечтательным взглядом, с невинным личиком и с несгораемым шкафом вместо сердца.
В 1841 году, почти через три года после замужества Гортензии, барон Юло д'Эрви, казалось, остепенился, сократился, по выражению главного хирурга Людовика XV, а между тем г-жа Марнеф стоила ему вдвое дороже, чем Жозефа. Валери, всегда скромно, но изящно одетая, подчеркивала простотой туалета, что она всего лишь жена помощника столоначальника; роскошь она позволяла себе только в пеньюарах и домашних платьях. Итак, она жертвовала тщеславием парижанки ради своего драгоценного Гектора. Впрочем, в театре она появлялась в прелестной шляпке и элегантнейшем наряде; в театр барон вывозил ее в карете, и они сидели в лучшей ложе.
Квартира на улице Ванно занимала весь третий этаж нового особняка с двором и садом. Там все дышало благопристойностью. Роскошь состояла лишь в том, что стены комнат были обтянуты персидскими тканями, а мебель была красива и удобна. Зато спальня отличалась кричащим великолепием убранства, характерным для разных Женни Кадин и Шонтц. Тут были и кружевные занавески, и кашемировые шали, и парчовые портьеры, и каминный прибор, состоящий из канделябров, часов и прочих предметов, выполненных по моделям самого Стидмана, и горка с чудесными безделушками. Юло хотел, чтобы гнездышко его Валери не уступало в пышности раззолоченному вертепу Жозефы. Из двух парадных комнат, гостиной и столовой, первая была обтянута красным штофом, вторая обшита резным дубом. Но, увлеченный желанием все привести в гармонию, барон через полгода присоединил к роскоши эфемерной роскошь солидную и преподнес Валери ценное столовое серебро, счет на которое превышал двадцать четыре тысячи франков.
Дом г-жи Марнеф приобрел в два года репутацию весьма приятного дома. Там играли в карты. Сама Валери вскоре была признана женщиной любезной и умной. А для того чтобы оправдать перемену в ее положении, был пущен слух об огромном наследстве, якобы переданном ей по завещанию через третье лицо ее незаконным отцом, маршалом Монкорне. Заботясь о своем будущем, Валери присоединила к лицемерию общественному лицемерие религиозное. Она не пропускала ни одной воскресной службы и прослыла женщиной благочестивой. Она собирала пожертвования, раздавала в церкви просфоры, стала дамой-благотворительницей и сделала несколько добрых дел в своем квартале, — разумеется, на средства Гектора.
Итак, приличие было соблюдено во всем. Немудрено, что многие верили в чистоту отношений Валери с бароном Юло, указывая на его преклонный возраст и приписывая барону лишь платоническое восхищение тонким остроумием, подкупающей любезностью очаровательной г-жи Марнеф и удовольствием беседовать с ней, — нечто вроде пристрастия покойного Людовика XVIII к изысканно-галантной переписке с дамами.
Барон уходил около полуночи вместе с гостями и возвращался через четверть часа. А почему все это оставалось в глубокой тайне, объясняется следующим.
Швейцарами в доме были супруги Оливье: из темной и малодоходной каморки на улице Дуайене они перешли в великолепную и доходную швейцарскую на улице Ванно благодаря барону, который был приятелем домовладельца, искавшего себе привратника. Надо сказать, что г-жа Оливье, бывшая кастелянша при дворе Карла X, свергнутая с этого поста вместе с законной монархией, имела троих детей. Старший, уже состоявший письмоводителем у нотариуса, был любимцем отца и матери. Сему Вениамину[58] грозило шесть лет солдатчины, и он уже готов был распроститься со своей блестящей карьерой, но г-жа Марнеф добилась освобождения его от воинской повинности по причине какого-то органического недостатка, который всегда умеют отыскать врачи приемочной комиссии, если им об этом шепнет на ушко какое-нибудь влиятельное лицо из военного министерства. Итак, Оливье, бывший доезжачий Карла X, и его супруга распяли бы Христа ради барона Юло и г-жи Марнеф.
Что же мог сказать свет, которому был неизвестен короткий роман Валери с бразильцем Монтесом де Монтеханос? Ровно ничего... Свет, впрочем, всегда снисходителен к хозяйке салона, где можно так приятно провести время. Наконец, г-жа Марнеф соединяла со всеми своими прелестями весьма ценное качество: она пользовалась немалым тайным влиянием. Так, Клод Виньон, ставший секретарем маршала князя Виссембургского и мечтавший попасть в Государственный совет в качестве докладчика прошений, стал постоянным посетителем гостиной Валери, где бывали также некоторые депутаты, славные малые и картежники. Свой круг г-жа Марнеф составляла с мудрой неторопливостью; в состав его принимались только лица одинаковых взглядов и нравов, заинтересованные в том, чтобы оказывать друг другу поддержку и всюду трубить о неисчислимых достоинствах хозяйки дома. В Париже кумовство — своего рода Священный союз, запомните эту истину. Интересы могут расходиться, но люди порочные всегда столкуются между собой.
Не прошло и трех месяцев со дня переезда г-жи Марнеф на улицу Ванно, как она приняла у себя г-на Кревеля, который вскоре после этого стал мэром своего округа и кавалером большого офицерского креста ордена Почетного легиона. Кревель долго колебался: приходилось расстаться со своим знаменитым мундиром Национальной гвардии, в котором он щеголял в Тюильри, воображая себя заправским военным, не хуже Наполеона; но под влиянием советов г-жи Марнеф честолюбие взяло верх над тщеславием. Господин мэр рассудил, что его связь с мадмуазель Элоизой Бризту совершенно несовместима с его политическим положением. Еще задолго до восшествия на буржуазный трон в мэрии он хранил в глубокой тайне свои любовные похождения. Но, как не трудно догадаться, Кревель добился права как можно чаще мстить барону за похищение Жозефы, оплачивая это право государственной рентой в шесть тысяч франков, записанной на имя Валери Фортен, супруги дворянина Марнефа, имущественно с ним более не связанной. Вероятно, унаследовав от матери особое дарование содержанки, Валери разгадала с первого взгляда характер своего комичного обожателя. Слова: «Я никогда не имел дело с женщиной из общества!» — сказанные Кревелем Лизбете и переданные Лизбетой своей дорогой Валери, были широко учтены при сделке, которая принесла ей пятипроцентную ренту в размере шести тысяч франков в год. С тех пор она прилагала все усилия, чтобы сохранить свой престиж в глазах бывшего приказчика Цезаря Бирото.
Кревель женился по расчету на единственной дочери мельника из Бри, и полученное ею наследство составило три четверти его состояния, ибо мелкие торговцы чаще всего обогащаются не столько своей торговлей, сколько союзом Лавки с Сельским хозяйством. Большинство фермеров, мельников, скотоводов, огородников, живущих в окрестностях Парижа, мечтают о карьере лавочницы для своих дочек, и им гораздо более по сердцу иметь зятем какого-нибудь мелкого торговца, золотых дел мастера или менялу, чем нотариуса или стряпчего, чье продвижение по социальной лестнице внушает им беспокойство; они опасаются встретить впоследствии со стороны этих почтенных буржуа презрительное к себе отношение. Г-жа Кревель, довольно неказистая, вульгарная и глупая женщина, умершая как раз вовремя, не доставила мужу никаких удовольствий, кроме радости отцовства. Поэтому в начале своей торговой карьеры этот распутник, связанный супружеским долгом и недостатком средств, принужден был укрощать свои страсти и потому испытывал муки Тантала. Общаясь, по собственному его выражению, с самыми что ни есть приличными парижанками, он провожал их до дверей лавки, отвешивая им поклоны, как полагается усердному приказчику; он восхищался их изяществом, их уменьем носить модные платья и тем неуловимым, что принято называть породой. Подняться до одной из этих светских фей было его заветным желанием с дней юности, затаенным в глубине сердца. Наконец он добился благосклонности г-жи Марнеф, и это было для него не только осуществлением несбыточной мечты, но и торжеством гордости, тщеславия, самолюбия. Честолюбие его возрастало вместе с успехом. Он испытывал огромное, чисто рассудочное наслаждение, а когда в игру вступает рассудок, неминуемо начинает говорить и сердце, и блаженство удесятеряется. К тому же г-жа Марнеф доставляла Кревелю такие изысканные радости, о каких он и не подозревал, — ведь ни Жозефа, ни Элоиза его не любили, а г-жа Марнеф сочла нужным дурачить его, так как он был для нее неиссякаемым денежным мешком. Обманы продажной любви обольстительнее любви настоящей. В истинной любви нередко возникают ссоры из-за пустяков, которые задевают за живое; но ссора, вызванная ради потехи, только ласкает самолюбие одураченного любовника; к тому же редкие свидания разжигали желание в Кревеле, доводили его притупленную чувственность до настоящей страсти. Он вечно наталкивался на напускную неприступность г-жи Марнеф, которая постоянно твердила об угрызениях совести, о том, что должен думать о ней ее отец в селениях праведных... Всякий раз ему приходилось преодолевать ее притворную холодность, торжествовать мнимую победу, когда продувная бабенка, казалось, уступала лишь бешеной страсти этого буржуа; но тут же, словно устыдившись минутной слабости, она вновь принималась за свои ужимки, выказывая гордость, подобающую порядочной женщине, сдержанность настоящей леди, и постоянно подавляла Кревеля величием своей души, ибо с самого начала она уверила его в своей добродетельности. Наконец, Валери сочетала в себе все те свойства любовницы, которые делали ее незаменимой как для Кревеля, так и для барона. В обществе она являла собою волшебное сочетание стыдливой, мечтательной невинности, безупречного благоприличия, тонкого ума со светской любезностью, прирожденным изяществом, вкрадчивым обхождением креолки; но с глазу на глаз она превосходила всех куртизанок, была забавна, увлекательна, неисчерпаема в своих выдумках. Подобные контрасты чрезвычайно нравятся таким людям, как Кревель; им лестно воображать себя единственным виновником комедии, которая разыгрывается только для них, и они забавляются очаровательным даром притворства, любуясь комедианткой.
Валери превосходно сумела прибрать к рукам барона Юло и убедила его не стыдиться своей старости; при этом она прибегала к тончайшей лести, проявляла поистине дьявольскую изобретательность, свойственную женщинам такого сорта. Даже у очень жизнеспособных натур наступает момент, когда, как в осажденной крепости, стойко выдерживавшей осаду, вдруг обнаруживается брешь. Предвидя близкое крушение красавца времен Империи, Валери нашла нужным ускорить развязку. «На что ты так мучаешь себя, мой старенький вояка? — как-то раз сказала она после шести месяцев их тайного и вдвойне прелюбодейного сожительства. — Неужели ты еще хочешь нравиться женщинам? Неужели собираешься изменить мне? Для меня ты был бы еще милее, если бы не красился. Прошу тебя, пожертвуй своими поддельными прелестями. Ты воображаешь, что я люблю тебя за дешевый лак на твоих сапогах, за резиновый пояс, за корсет и накладной хохол? Ведь чем старше ты будешь, тем я буду спокойнее, что никакая соперница не отнимет у меня моего Гектора!» Итак, уверовав в ее бескорыстную дружбу, так же как он был уверен в ее любви, член Государственного совета, мечтавший окончить свой жизненный путь бок о бок с Валери, последовал ее совету и перестал красить волосы и бакенбарды. Вняв трогательным уговорам Валери, старый красавец Юло в одно прекрасное утро превратился в совершенно седого старика. Г-жа Марнеф доказала без труда своему дорогому Гектору, что она уже сто раз замечала, как у него пробивается седина у корней крашеных волос.
— Седые волосы удивительно вам к лицу! — сказала она, взглянув на него. — Они смягчают резкость черт... Вы стали гораздо красивее, вы просто очаровательны!
Раз вступив на эту дорожку, барон не замедлил снять и кожаный жилет, и корсет; он освободился от всех своих лямок. Живот опустился, тучность стала явной. Могучий дуб превратился в пузатую башню, а затрудненность в движениях внушала все большие опасения, потому что барон, разыгрывая Людовика XII, быстро дряхлел. Только черные брови смутно напоминали прежнего красавца Юло — так архитектурная деталь, уцелевшая на полуобвалившейся стене феодального замка, дает представление о его былой красоте. Всё еще молодые глаза своей странной живостью разрушали гармонию этого потемневшего лица, — некогда оно дышало живыми красками рубенсовской плоти, а ныне было помято, изборождено морщинами и выдавало кипение запоздалых страстей, восстающих против природы. Юло превратился в одну из тех прекрасных человеческих руин, у которых былая мужественность пробивается наружу в виде кустиков растительности в ушах, ноздрях, на пальцах, похожей на мох, которым одевает время бессмертные памятники Римской империи.
Но как же удавалось Валери держать подле себя и Кревеля, и Гектора Юло, если мстительный командир батальона только и мечтал о том, чтобы шумно отпраздновать победу над бароном? Не отвечая сразу на этот вопрос, который будет разрешен в ходе нашей драмы, можно, однако, указать, что Лизбета и Валери вели вдвоем коварную игру, которая весьма способствовала успехам г-жи Марнеф. Г-н Марнеф вдруг обнаружил, что супруга его очень похорошела, вращаясь в той среде, где она царила, подобно солнцу среди плеяды планет, и на глазах всего общества стал вести себя как человек, без памяти влюбленный в свою жену. Хотя ревность г-на Марнефа и нарушала общее веселье, зато она придавала необычайную ценность ласкам Валери. Однако Марнеф по-прежнему выказывал доверие своему начальнику, переходившее в какое-то комическое благодушие. Единственным поклонником Валери, раздражавшим мужа, был Кревель.
Марнеф, истощенный всеми видами разврата, описанного римскими поэтами-сатириками и процветающего в столицах, хотя в кодексе современной морали нет ему даже названия, стал омерзителен, как восковая фигура в анатомическом кабинете. Этот ходячий гнойник, облаченный в отличное сукно, нетвердо держался на ногах, костлявых, как у скелета, обтянутых, однако, щегольскими панталонами. Благоухающая сорочка прикрывала его тощую грудь, и мускус заглушал смрадный запах гнили, исходящий от его тела. Эта растленная тварь, стоявшая на краю могилы, франтовски разодетая, ибо Валери наряжала Марнефа сообразно его состоянию, будущему ордену и чину, наводила ужас на Кревеля, который с трудом выдерживал взгляд белесых глаз помощника столоначальника. Заметив, какую важную роль приписывали ему Лизбета и его жена, негодный плут вошел во вкус своего нового положения и ловко пользовался им, а так как карты были единственным прибежищем для его души, столь же истрепанной, как и тело, то он беззастенчиво обыгрывал Кревеля; тот считал своим долгом поджимать хвост перед почтенным чиновником, которого он обманывал.
Наблюдая, каким мальчишкой держит себя Кревель в присутствии этой отвратительной мумии, чья продажность оставалась для мэра тайной, а главное, видя, что Валери немилосердно вышучивает бывшего парфюмера, барон даже мысли не допускал о соперничестве с ним и постоянно приглашал Кревеля к обеду.
Валери, охраняемая двумя обожателями, стоявшими подле нее на страже, и ревнивым мужем, привлекала к себе все взгляды, возбуждала пламенные желания в том кругу, где она блистала. Таким образом, соблюдая все внешние приличия, ей удалось в три года не без труда добиться успеха, о каком мечтают куртизанки и который так редко выпадает на их долю даже с помощью скандальной дерзости и блеска их открытого образа жизни. Подобно искусно граненному алмазу, в прелестной оправе от Шанора, красота Валери, недавно еще погребенная в кладезях улицы Дуайене, оценивалась теперь выше ее действительной стоимости, — она покоряла все сердца!.. Клод Виньон втайне был влюблен в Валери.
Это отступление, необходимое в тех случаях, когда встречаешься с людьми, которых не видел уже три года, как бы подводит итоги деятельности Валери. А вот каковы итоги ее сообщницы Лизбеты.
Кузина Бетта находилась в доме Марнефов на положении родственницы, исполняющей попутно обязанности компаньонки и ключницы; но ей удалось избегнуть вдвойне унизительной участи, ранящей самолюбие тех несчастных, которые берут на себя столь двусмысленные обязанности. Лизбета и Валери представляли собою трогательное зрелище дружбы, столь горячей и столь маловероятной между женщинами, что неисправимые злоязычники парижане тотчас дают ей превратное толкование. Резкое различие между мужественной и рассудочной натурой этой дочери Лотарингии и натурой хорошенькой креолки Валери служило поводом к клевете. Впрочем, г-жа Марнеф, сама того не замечая, давала пищу для сплетен, проявляя чересчур большую заботу о будущем своей подруги, помогая ей осуществить брачные планы, которые, как это будет видно, должны были завершить месть Лизбеты. Удивительный переворот произошел в кузине Бетте; решив заняться ее туалетом, Валери сделала в этом отношении все, что было возможно. Теперь эта своеобразная особа, заботясь о тонкости своей талии, затягивалась в рюмочку, смазывала брильянтином гладко зачесанные волосы, мирилась с модными платьями от лучших портних, не уродуя их фасонов, носила изящнейшие ботинки и серые шелковые чулки, — причем все эти чудеса модных лавок заносились в счета Валери и оплачивались, кем надлежало. Посвежевшая, нарядная, но по-прежнему не расстававшаяся со своей желтой шалью, Бетта буквально преобразилась, и кто не видел ее эти три года, тот ни за что бы ее не узнал. Этот черный алмаз, редчайший из алмазов, ограненный искусной рукой и вставленный в красивую оправу, был оценен по достоинству двумя-тремя честолюбивыми чиновниками. Всякий, кто видел Бетту впервые, невольно приходил в волнение, плененный ее дикой прелестью, которую искусница Валери сумела резко оттенить, придав элегантность этой Кровавой монахине[59]. Бандо черных волос теперь художественно обрамляли ее сухое смуглое лицо, на котором горели черные глаза, под стать ее иссиня-черным волосам, а покрой платья выгодно обрисовывал ее негибкий стан. Словно мадонна Кранаха или Ван-Эйка, словно дева Мария, сошедшая с полотен византийского живописца, Бетта хранила суровую строгость линий, роднящую эти таинственные образы с Изидой и прочими богинями, статуи которых воздвигали египетские ваятели. То был оживший гранит, базальт, порфир. Будучи обеспечена на весь остаток своих дней, Бетта пребывала в прекрасном расположении духа, она вносила веселье всюду, куда ее приглашали обедать. Барон, сверх того, оплачивал ее маленькую квартирку, обставленную, как было сказано, всяким хламом из будуара и спальни ее приятельницы Валери. «Начала я жизнь настоящею голодной козой, — говорила Бетта, — а кончаю ее львицей». Она по-прежнему выполняла сложные басонные работы для г-на Риве. «Для чего же, — говорила она, — даром время терять». Между тем жизнь ее, как увидит читатель, была полна забот. Но таков уж характер у крестьян: никогда не упустят они случая заработать, в этом отношении они похожи на евреев.
Каждое утро чуть свет кузина Бетта шла вместе с кухаркой на Главный рынок. В планы Бетты входило, чтобы книга расходов, разорявшая барона, обогащала ее дорогую приятельницу, и она в самом деле обогащала Валери.
Какая хозяйка дома не испытывала после 1838 года роковых последствий опасных для общества доктрин, распространяемых среди низших классов вольнодумными писателями? В каждом доме ущерб, наносимый слугами, стал в наше время самой чувствительной из всех финансовых бед. За редкими исключениями, которые заслуживали бы премии Монтиона[60], слуги, будь то повар или повариха, все — домашние воры, воры на жалованье, воры обнаглевшие, в отношении которых правительство играет роль укрывателя, потворствуя их воровским наклонностям, почти оправданным у кухарок старинной шуткой о ручке корзинки[61]. Там, где прежде эти женщины выгадывали сорок су на лотерейный билет, теперь они утаивают по пятидесяти франков для сберегательной кассы. А у нас во Франции бесстрастные пуритане, забавляясь опытами благотворительности, проводимой на научной основе, воображают, будто они улучшают нравы! Между господским столом и рынком домашние слуги учредили свою негласную заставу по взиманию пошлин на съестные припасы; и сам город Париж не столь искусен в сборе ввозных пошлин, как наши кухарки, взимающие дань с каждого купленного ими предмета. Сверх пятидесяти процентов барыша, которые слуги получают при каждой покупке, они еще требуют крупных вознаграждений и от поставщиков. Самые солидные купцы и те трепещут перед их таинственной властью; каретники, ювелиры, портные и прочие беспрекословно платят им подати. А тот, кто вздумает последить за слугами, нарывается на дерзости или терпит большой урон от их умышленной неловкости; нынче слуги наводят справки о господах, как прежде господа наводили справки о слугах. Зло, поистине достигшее крайнего предела, уже вынуждает судебную власть принимать строгие меры, пока, правда, безрезультатные; только закон, который обяжет прислугу завести расчетные книжки, как у рабочих, сможет искоренить это зло, и тогда, поверьте, оно пресечется как по волшебству. Если слуга будет обязан предъявить расчетную книжку, а хозяин станет отмечать в ней причины увольнения, распущенности домашней прислуги наступит конец. Люди, занятые высокой политикой наших дней, не подозревают об испорченности низших классов парижского общества: она равна зависти, пожирающей их. Статистика умалчивает о том, какое огромное количество мастеровых в возрасте двадцати лет женится на кухарках лет сорока и даже пятидесяти лет, разбогатевших на воровстве. Дрожь охватывает, когда подумаешь о последствиях подобных союзов, рассматривая их с трех точек зрения: преступности, вырождения и несчастных браков. Что же касается вреда чисто финансового порядка, проистекающего от воровства прислуги, то это ущерб огромный с государственной точки зрения. Жизнь, таким образом, становится вдвое дороже, а это заставляет многие семьи отказаться от всякой роскоши... Роскошь!.. Да ведь на ней держится половина всей торговли страны, и она служит украшением жизни! Книги, цветы для многих столь же необходимы, как хлеб.
Лизбета, которой этот страшный бич парижских домов был хорошо известен, подумывала взять в свои руки хозяйство Валери еще со времени той зловещей сцены, когда она обещала приятельнице свою поддержку и обе они поклялись отныне жить, как две сестры. Итак, она выписала из глуши Вогезов свою родственницу с материнской стороны, бывшую кухарку епископа в Нанси, благочестивую старую деву безупречной честности. Но, опасаясь ее неопытности в парижских условиях и особенно дурных советов, способных сбить с пути неустойчивую честность, Лизбета сопровождала Матюрену на Главный рынок и приучала ее самостоятельно покупать провизию. Знать настоящую стоимость продуктов, чтобы заслужить уважение продавцов, разнообразить стол такими, например, блюдами, как рыба, когда она недорога, быть в курсе цен на каждый продукт и предвидеть их повышение, чтобы вовремя сделать запасы, — вот премудрость, которую необходимо усвоить парижанке, желающей экономно вести домашнее хозяйство. Матюрена получала хорошее жалованье, ее баловали подарками, и она настолько привязалась к дому, что радовалась каждой дешевой покупке. В скором времени она перещеголяла Лизбету в уменье дешево купить, и Лизбета, считая ее уже достаточно опытной и достаточно честной, стала отпускать ее на рынок одну, за исключением тех дней, когда у Валери бывали гости, что, кстати сказать, случалось довольно часто. И вот почему: барон первое время строго соблюдал приличия, но его страсть к г-же Марнеф вскоре стала такой пылкой, такой ненасытной, что он решил почти совсем не расставаться со своей возлюбленной. Сначала он обедал у Валери четыре раза в неделю, а потом почел за благо обедать у нее каждый день. Спустя полгода после свадьбы дочери барон стал отпускать две тысячи франков в месяц на стол. Г-жа Марнеф приглашала тех лиц, которых ее дорогой Гектор желал угостить. Впрочем, обед всегда готовился на шесть персон, и барон в любой день мог пригласить к столу трех человек, не предупредив хозяйку. Лизбета своей бережливостью разрешила крайне трудную задачу: обеспечить превосходный стол на тысячу франков в месяц и отдавать другую тысячу франков г-же Марнеф. Наряды Валери широко оплачивались Кревелем и бароном; стало быть, приятельницы выгадывали и на этой статье расхода еще тысячу франков в месяц. Таким образом, г-жа Марнеф, это святое, наивное создание, уже имела около ста пятидесяти тысяч франков сбережений. Валери не только не трогала ренты, но еще откладывала деньги, сэкономленные в хозяйстве, и присоединяла к ним огромные суммы, исходившие от щедрот Кревеля, который к тому же умножал доходы своей «герцогинюшки», вкладывая ее капиталы в собственные финансовые операции. Кревель посвятил Валери в тайны биржевого жаргона и биржевой игры, и, как все парижанки, она быстро превзошла своего учителя. Лизбета не расходовала ни лиара из своих тысячи двухсот франков, не тратилась, как было сказано, на туалеты и квартиру, не вынимала ни одного су из своего кармана, а потому тоже скопила капиталец в пять или шесть тысяч франков, которые Кревель по-родственному пустил в оборот.
Однако любовь барона и Кревеля была тяжким бременем для Валери. В тот день, когда возобновляется изложение событий нашей драмы, Валери, взволнованная одним из тех важных происшествий, какие в нашей жизни подобны набату, поднимающему всех на ноги, побежала к Лизбете, чтобы предаться у приятельницы элегическим сетованиям, пустопорожним жалобам, которыми женщины упиваются, как курильщик папироской, и рассеивают свои мелкие житейские невзгоды.
— Лизбета, любовь моя! У меня сегодня свидание с Кревелем. Два часа убийственной тоски! Ах, если бы ты могла заменить меня!
— К несчастью, это невозможно, — сказала Лизбета, улыбаясь. — Я умру девицей.
— Принадлежать двум старикам! Бывают минуты, когда мне стыдно за себя! Ах, если бы видела меня моя бедная мать!
— Ты, должно быть, принимаешь меня за Кревеля? — отвечала Лизбета.
— Скажи мне, Бетта, душенька моя, ты меня не презираешь?
— Пустяки говоришь! Если бы я была хороша собой, уж я бы не отказалась от... приключений! — воскликнула Лизбета. — Вот и оправдание тебе!
— Но ты бы слушалась только своего сердца, — сказала г-жа Марнеф, вздыхая.
— Все это вздор! — отвечала Лизбета. — Марнеф сущий мертвец, которого забыли похоронить; барон все равно что твой муж, а Кревель твой обожатель. Право же, у тебя все в полном порядке, как у любой женщины.
— Ах, не в этом дело, моя дорогая, моя милая, не в этом мое горе! Ты не хочешь меня понять...
— О, напротив!.. — вскричала Лизбета, — Ведь то, на что ты намекаешь, входит в мои замыслы. Подожди немножко... Я не сижу сложа руки!
— Любить Венцеслава, сохнуть по нем и не иметь возможности его видеть! — сказала Валери, лениво потягиваясь. — Юло приглашает его обедать, а наш милый художник отказывается! Ему даже на ум не приходит, что его обожают, изверг он этакий! Ну, что такое его жена? Красивая кукла! Да, она хороша, но я, по-моему, куда опаснее!
— Будь покойна, моя девочка, он придет, — сказала Лизбета ласковым тоном, как говорят с капризным ребенком нянюшки. — Я этого добьюсь...
— Но когда же?
— Возможно, на этой неделе.
— Дай я тебя расцелую!
Как видите, эти женщины составляли одно целое: всякий поступок Валери, даже самый вольный, всякая ее забава, всякий каприз обсуждался предварительно ими обеими.
Лизбету смутно волновала жизнь куртизанки; она во всем подавала советы Валери и с неумолимой последовательностью осуществляла план своей мести. Впрочем, она привязалась к Валери, заменившей ей дочь, подругу, радости любви. В Валери ее привлекала покорность креолки, изнеженность сластолюбивой натуры; всякое утро Валери приходила к ней поболтать, и это доставляло Лизбете гораздо больше удовольствия, чем в былое время беседы с Венцеславом; тут они могли посмеяться над своими проделками, над глупостью мужчин и вместе подсчитать возрастающие прибыли с благоприобретенных капиталов. К тому же на своем новом поприще и в этой новой привязанности Лизбета нашла для своей деятельности почву куда более благодарную, нежели в безрассудной любви к Венцеславу. Наслаждения удовлетворенной ненависти — одно из самых жгучих, самых сильных чувств. Любовь — это своего рода золото, а ненависть — железо, добытое все из того же рудника, что заложен в недрах души. Наконец, Валери была для Лизбеты воплощением той блистательной красоты, которую она обожала, как обожаем мы все, чем не обладаем сами, да и сердце у Валери как будто было более отзывчиво, чем у Венцеслава, всегда остававшегося холодным и равнодушным к своей покровительнице.
Прошло три года, и Лизбета начала пожинать плоды невидимой разрушительной работы, которой она посвятила всю свою жизнь и в которую вложила всю свою изобретательность. Лизбета обдумывала, г-жа Марнеф выполняла; Лизбета была рукой, направляющей секиру; и под ударами этой нетерпеливой руки рушилась семья, день ото дня становившаяся для Лизбеты все ненавистнее, ибо ненависть растет, как растет с каждым днем любовь, стоит только полюбить! Любовь и ненависть — чувства, которые питаются сами собою, но из этих двух чувств ненависть более живуча. Силы любви ограничены; жизнеспособность ее зависит от условий существования и степени собственной ее расточительности. Ненависть подобна смерти и скупости, это своего рода действенная абстракция, существующая над людьми и событиями. Лизбета, попав в благоприятную среду, развернула все свои способности; она властвовала незримо, как властвуют иезуиты. Для нее наступила пора полного обновления личности. Она вся сияла. Она мечтала стать женой маршала Юло.