Несмотря на заботливый уход Лизбеты, маршал Юло спустя три дня скончался. Такие люди делают честь партии, к которой они принадлежат. Для республиканцев маршал был идеалом патриотизма, и все они присутствовали на его похоронах, собравших несметную толпу народа. Армия, министерство, двор, народ — все пришли отдать последний долг человеку высокой доблести, безупречной честности, воину, покрывшему себя неувядаемой славой. Не всякий удостоится того, чтобы его провожал в могилу народ. Похороны маршала Юло были отмечены одним из тех проявлений тонкости чувства, хорошего вкуса и доброго сердца, которые нет-нет да и напомнят о заслугах и славе французского дворянства. За гробом маршала шел старый маркиз де Монторан, брат того Монторана, который во время восстания шуанов в 1799 году был противником — и несчастным противником — Юло. Маркиз, павший под пулями синих[93], умирая, доверил заботы о состоянии своего юного брата солдату Республики (см. «Шуаны»). Юло так добросовестно отнесся к устному завещанию дворянина, что спас имение молодого человека, бывшего тогда в эмиграции. Поэтому старое французское дворянство не преминуло воздать честь солдату, который за девять лет перед тем победил герцогиню Беррийскую[94].

Эта смерть, случившаяся за четыре дня до последнего оглашения брака маршала с Лизбетой, была для нее ударом молнии, уничтожившей и жатву и житницу. Как это часто случается, дочь Лотарингии хватила через край. Маршал умер от ударов, нанесенных семье Юло ею же самой вкупе с г-жой Марнеф. Ненависть старой девы, казалось бы утоленная успехами, вдруг возросла от всех ее обманутых надежд. Лизбета отправилась выплакать свою злобу у г-жи Марнеф, ведь она осталась теперь без крова, ибо маршал арендовал дом лишь пожизненно. Кревель, желая утешить друга своей Валери, взял ее сбережения, великодушно удвоил их и поместил весь этот капитал в пятипроцентную ренту, предоставив Лизбете право пользования доходом, а право собственности закрепив за Селестиной. Благодаря такой операции Лизбета сделалась пожизненной обладательницей двух тысяч франков годового дохода. В бумагах маршала нашли записку, адресованную его невестке, племяннице Гортензии и племяннику Викторену, в которой он обязывал всех троих выплачивать ежегодно и пожизненно тысячу двести франков мадмуазель Лизбете Фишер, которая должна была стать его супругой.

Аделине удавалось в течение некоторого времени скрывать кончину маршала от барона, который находился между жизнью и смертью; но через одиннадцать дней после похорон Лизбета явилась в трауре, и роковая истина открылась Гектору. Этот страшный удар пробудил в больном энергию, вернул ему силы; он встал, прошел в гостиную, где собралась его семья, одетая в траур. Все умолкли при его появлении. За две недели барон Юло обратился в скелет, так он исхудал, и теперь перед глазами близких была лишь его тень.

— Надо незамедлительно принять решение, — сказал он слабым голосом, опускаясь в кресло и оглядывая собравшихся, среди которых не было Кревеля и Стейнбока.

— Мы не можем больше оставаться здесь, — говорила Гортензия в ту минуту, когда отец вошел, — квартира слишком дорога...

— Что касается квартиры, — сказал Викторен, нарушая тягостное молчание, — я предлагаю нашей матери...

Услыхав эти слова, исключавшие отца из круга семьи, барон оторвал от ковра свой взгляд, рассеянно скользивший по блеклым его цветам, поднял голову и жалобно посмотрел на адвоката. Так священны права отца, даже если он низок и опозорен, что Викторен умолк на полуслове.

— Вашей матери?.. — повторил барон. — Вы правы, мой сын!

— Квартиру над нами, в нашем особнячке, — закончила Селестина фразу, начатую мужем.

— Я вам в тягость, дети?.. — сказал барон с кротостью человека, который сам себя осудил. — О, не тревожьтесь за будущее! Вам больше не придется жаловаться на своего отца, он предстанет перед вами только тогда, когда вам уже нечего будет краснеть за него.

Он подошел к Гортензии, взял ее за плечи и поцеловал в лоб. Затем открыл объятия сыну, и тот с отчаянием бросился к отцу, угадывая его намерения. Барон знаком подозвал Лизбету и, когда она подошла, тоже поцеловал ее в лоб. Потом он удалился в спальню, куда за ним последовала Аделина, крайне встревоженная.

— Мой брат был прав, Аделина, — сказал он, взяв ее руку. — Я недостоин жить в кругу семьи. Поведение бедных моих детей было безукоризненно, но я не посмел благословить их открыто. Я только осмелился прижать их к своему сердцу. Объясни им это. Ведь благословение бесчестного отца, ставшего убийцей, бичом своей семьи, тогда как он обязан быть ее покровителем и гордостью, — такое благословение может навлечь только беду. Но я буду благословлять их издали, каждодневно. А тебя, Аделина, один господь бог, ибо он всемогущ, может вознаградить в меру твоих заслуг! Прости меня, — сказал он, опускаясь на колени перед женой и обливая ее руки слезами.

— Гектор! Гектор! Велики твои грехи, но милосердие божие бесконечно, и, оставшись со мной, ты можешь еще все исправить. Друг мой, вспомни, что ты христианин, и воспрянь духом... Я тебе жена, а не судья. Я твоя вещь, делай со мной все, что захочешь, веди меня туда, куда сам пойдешь, я найду в себе силы утешить тебя; моя любовь, мои заботы и уважение скрасят твою жизнь... Наши дети устроены, они больше не нуждаются во мне. Позволь мне попробовать быть твоей утехой, твоей забавой. Позволь мне разделить с тобою горесть изгнания, нищеты, облегчить твою жизнь. Я тебе на что-нибудь да пригожусь, — ну, хоть избавлю тебя от расходов на служанку...

— Прощаешь ли ты меня, моя дорогая, любимая моя Аделина?

— О да! Но встань же, мой друг!

— Ну, Аделина, твое прощение дает мне силу жить! — продолжал он, подымаясь с колен. — Я ушел сюда, в спальню, чтобы дети не были свидетелями моего унижения. Ах, каково им постоянно видеть преступного отца! Страшное зрелище, которое в корне подрывает отцовскую власть, разрушает семью. Поэтому я не могу оставаться с вами, я ухожу, чтобы избавить вас от присутствия отца, опозорившего себя, отца, лишенного достоинства. Не противься моему бегству, Аделина. Ведь не захочешь же ты своими руками зарядить пистолет, которым я размозжу себе череп... Не следуй за мной, Аделина, иначе ты лишишь меня единственной нравственной опоры: угрызений совести.

Настойчивость Гектора вынудила умолкнуть Аделину, сраженную горем. Эта женщина, обнаружившая истинное величие души перед лицом стольких бедствий, черпала стойкость в надежде на соединение с мужем; она твердо верила, что он будет принадлежать только ей и перед ней откроется высокая миссия быть его утешительницей, вернуть его в лоно семьи, примирить с самим собой.

— Гектор, ты хочешь, стало быть, чтобы я умерла от отчаяния, тоски, тревоги?.. — сказала Аделина, видя, что она лишается последнего источника мужества.

— Я возвращусь к тебе, ангел мой, сошедший с небес, наверно, лишь ради меня! Я возвращусь к вам, если не богатым, то по меньшей мере обеспеченным. Послушай, хорошая моя Аделина, я не могу оставаться здесь по тысяче причин. Прежде всего моя пенсия, исчисляемая в шесть тысяч франков, заложена на четыре года: значит, у меня нет ничего. Но это еще не все! Через несколько дней мне грозит арест из-за векселей, выданных мною Вовине... Итак, я должен исчезнуть до тех пор, пока мой сын, которому я дам точные инструкции, не выкупит этих векселей. Мое исчезновение поможет делу. Когда моя пенсия очистится, когда Вовине будет заплачено, я возвращусь к вам... А с тобой мне было бы трудно сохранить тайну моего изгнания. Будь покойна, не плачь, Аделина... Речь идет лишь о каком-нибудь месяце...

— Куда ты денешься? Что будешь ты делать? Кто позаботится о тебе? Ведь ты уже не молод! Позволь мне скрыться вместе с тобой, мы уедем за границу, — сказала она.

— Хорошо, там увидим, — отвечал он.

Барон позвонил, отдал Мариетте приказание собрать его вещи и, не подымая шума, уложить их поскорее в дорожный баул. Потом, поцеловав жену с непривычною для нее нежностью, попросил на минуту оставить его одного, чтобы он мог написать письмо с указаниями для Викторена; при этом он обещал жене, что не покинет дома раньше ночи и непременно возьмет ее с собой. Не успела баронесса вернуться в гостиную, как хитрый старик прошмыгнул через туалетную комнату в переднюю и вышел на улицу, передав Мариетте клочок бумаги, на котором он написал; «Вышлите мои чемоданы по железной дороге в Корбей на имя господина Гектора, до востребования». Когда Мариетта подала баронессе записку, сказав, что барин только что вышел из дома, он уже катил по Парижу в фиакре. Аделина бросилась в спальню, охваченная сильнейшей дрожью. Услышав ее пронзительный крик, дочь и сын в испуге побежали вслед за ней. Баронесса была без сознания, ее пришлось уложить в постель, ибо у нее началась нервная горячка, и целый месяц больная была на краю могилы.

«Где он?» — вот единственное, что от нее слышали.

Поиски, предпринятые Виктореном, оказались бесплодными. И вот почему. Барон приказал извозчику везти себя на площадь Пале-Рояль. Он уже вполне овладел собой и теперь собирался осуществить замысел, созревший в его голове в те дни, когда он, разбитый болезнью и горем, лежал в постели. Барон пешком пересек площадь Пале-Рояль и взял на улице Жокле великолепную наемную карету. По его приказанию кучер повез его на улицу Виль-л'Эвек и остановился перед воротами особняка, где жила Жозефа. На окрик кучера, восседавшего на козлах такого превосходного экипажа, ворота сразу же распахнулись. Лакей доложил госпоже, что какой-то немощный старик, не имея сил выйти из экипажа, просит ее сойти на минуту вниз. Жозефа, сгорая от любопытства, в одно мгновение сбежала с лестницы.

— Жозефа, это я!..

Знаменитая актриса узнала Юло только по голосу.

— Как? Неужели это ты, мой старичок?.. Черт побери! Да, ты стал совсем нехорош, ну точь-в-точь монета в двадцать франков, которую немецкие евреи до того подточили, что в меняльных лавках ее не принимают.

— Увы, да! — отвечал Юло. — Я вырвался из когтей смерти! А ты все так же хороша собою! Может быть, ты и добра по-прежнему?

— Смотря в чем... Все относительно! — сказала она.

— Послушай, — продолжал Юло, — не можешь ли ты приютить меня на несколько дней в мансарде, в комнате для слуг? Я оказался без денег, без надежд, без куска хлеба, без пенсии, без жены, без детей, без пристанища, без доброго имени, без капли мужества, без друга и, что хуже всего! — под угрозой долгового обязательства...

— Бедняжка! Сколько у тебя оказалось всяких «без»!.. Неужто и без штанов?

— Ты еще шутишь! Я пропал! А я-то рассчитывал на тебя, как Гурвиль на Нинон[95]!

— И до такого состояния тебя довела, говорят, женщина из общества? — спросила Жозефа. — Эти шельмы умеют почище нас ощипывать индюков!.. Что ты теперь? Труп, обглоданный воронами!.. Одни кости остались...

— Время не терпит, Жозефа!

— Входи, мой старенький! Я одна, а люди мои тебя не знают. Отошли экипаж. Карета хоть оплачена?

— Да, — сказал барон. И он вышел из экипажа, опершись на руку Жозефы.

— Можешь назваться моим папашей, если хочешь, — сказала певица, почувствовав к нему жалость.

Она усадила барона в роскошной гостиной, где они виделись последний раз.

— Неужто это правда, старина, — продолжала Жозефа, — что ты доконал брата и дядю, разорил семью, заложил и перезаложил дом своих детей и проглотил со своей принцессой весь провиант из наших африканских складов?

Барон уныло повесил голову.

— Браво! Мне это нравится! — вскричала Жозефа в каком-то восторге и даже вскочила с кресел. — Вот так пожарище! Каков Сарданапал! Широко! Разгульно! Хоть ты и каналья, а сердце в тебе есть. Люблю я таких мотов, как ты, таких одержимых сладострастников! Что толку в этих бездушных, замороженных банкирах? Смотрят святошами, а как начнут прокладывать железные дороги, разорят своими махинациями тысячи семейств. Для них-то самих эти рельсы — чистое золото, а простофиль они пускают по шпалам! А ты что сделал? Разорил? Так только своих близких! Погубил? Так только себя! И потом, у тебя есть оправдание и физическое и нравственное...

Она приняла трагическую позу и проскандировала:

То Венера сама неотступно преследует жертву свою!

— Фюить! — прибавила она, повернувшись на одной ножке.

Порок отпускал грехи Юло. Порок улыбался ему среди своей сумасшедшей роскоши. Даже самая тяжесть преступления служила тут, как и в суде присяжных, смягчающим обстоятельством.

— А хороша хоть она собою, твоя женщина из общества? — спросила певица, милостиво пробуя для начала развлечь Юло.

— Не так хороша, как ты, но хороша, ей-ей! — тонко польстил барон.

— И, как слышно... большая искусница? Что она с тобой проделывала? Она, пожалуй, и меня перещеголяет?

— Не будем говорить об этом, — сказал Юло.

— Говорят, она опутала моего Кревеля, бедного Стейнбока и какого-то великолепного бразильца?

— Очень возможно...

— У нее теперь особняк не хуже моего! Подарок Кревеля. Эта негодяйка стала вроде моей помощницы: я кладу почин, а она приканчивает! Вот почему мне любопытно знать, старина, хороша ли она собою. Я мельком видела ее в коляске, в Булонском лесу, но издали... Карабина говорила, что это самая отпетая грабительница! Она точит зубы на Кревеля, но ей не удастся его проглотить. Кревель жмот! Добродушный жмот: на все соглашается, а все делает по-своему. Он тщеславен, у него есть страстишки, но на деньги — кремень! От таких скряг не разживешься! Больше двух-трех тысяч в месяц из них не выжмешь. А перед крупными расходами они останавливаются, как осел перед речкой. Не то что ты, мой старичок, ты — человек страстей, из-за них ты способен родину продать! И зато, видишь ли, я на все для тебя готова! Ты мой крестный папаша, ты пустил меня в ход! А это, знаешь ли, не забывается! Сколько тебе надо? Хочешь сто тысяч франков? Чтобы заработать такие деньги, нужно себя в лоск уложить! А насчет угла и куска хлеба не беспокойся, это пустое дело! Твой прибор всегда будет тебя ожидать, комнату ты можешь занять прекрасную, в третьем этаже, и у тебя каждый месяц будет сто экю на карманные расходы.

Барон, растроганный таким радушием, ощутил в последний раз приступ благородства.

— Нет, моя девочка, я не для того к тебе пришел, чтобы поступить на содержание, — сказал он.

— В твои годы это была бы немалая победа! — заметила она.

— Ты спрашиваешь, чего я хочу, дитя мое? У твоего герцога д'Эрувиля огромные владения в Нормандии, и мне хотелось бы поступить к нему управляющим, под именем Фуля. У меня есть способности, я честен... Да, да! Ежели человек решается позаимствовать у казны, это еще не значит, что он запустит руку в чужой карман...

— Кто знает! Стоит только начать! — сказала Жозефа.

— Короче говоря, мне надо скрыться года на три.

— Устроить это — минутное дело. Можно нынче же вечером, после обеда, — сказала Жозефа. — Стоит мне только словечко замолвить... Герцог на мне женится, если я захочу. Я держу в руках его состояние, но мне мало этого!.. Я хочу, чтобы он меня уважал. Это герцог самого высокого полета. Настоящий дворянин, вельможа! Он выше Людовика Четырнадцатого и Наполеона, вместе взятых, хотя ростом он карлик. Кстати, я сделала для него не меньше, чем Шонтц для Рошфида: благодаря моим советам он нажил два миллиона. Но послушай, мой старенький пистолет!.. Я тебя знаю, ты любишь женщин и будешь бегать за нормандками. Превосходные девицы! Старики ли, молодежь ли, но тебе обязательно там переломают ребра, и герцогу придется тебя уволить. Уж по одному тому, как ты на меня смотришь, сразу видно, что юноша в тебе еще не убит, как сказано у Фенелона! Нет, должность управляющего не по тебе! Видишь ли, старина, с Парижем и с нами не так-то легко порвать! Ты в Эрувиле умрешь от скуки!

— Что же делать? — спросил барон. — Ведь если я воспользуюсь твоей любезностью, то лишь временно, пока не приму какое-нибудь решение.

— Не горюй, старина, хочешь знать, какая мысль пришла мне в голову? Так вот слушай, старый разбойник... Тебе нужны женщины. В них всему найдешь забвение, не так ли? Слушай же меня хорошенько. Под Куртилем, на улице Сен-Мор-дю-Тампль, живет бедное семейство, я его хорошо знаю. У них есть настоящее сокровище: девчонка, да еще такая красотка, какой и я не была в шестнадцать лет! Ай-ай-ай! У тебя уже глаза разгорелись! Она трудится по шестнадцати часов в сутки, расшивая дорогие ткани для торговцев шелками, и зарабатывает шестнадцать су в день, по одному су в час, просто несчастье!.. Вся семья питается, как ирландцы, картофелем, изжаренным, как говорится, на крысином сале; хлеб видят пять раз в неделю, а воду берут из Урка, из городских труб, потому что вода из Сены чересчур дорого обходится; собственного заведения девочка не может открыть: для этого нужны шесть-семь тысяч франков, а у нее их нет! Она готова принять адские муки, лишь бы добыть эти деньги. Тебе семья и жена наскучили, верно?.. Притом тяжело человеку быть ничем там, где он прежде был богом! Отец, потерявший состояние и честь, на что он годится? Разве что сделать из него чучело и выставить под стеклом для всеобщего обозрения...

Барон не мог удержаться от улыбки, слушая эти жестокие шутки.

— Так вот! Малютка Бижу принесет мне завтра расшитую шелками ткань для халатика, пальчики расцелуешь!.. Вся семья трудилась над вышивкой целых полгода. Ни у кого не будет такого халатика! Бижу меня любит, я угощаю ее сластями, дарю старые платья. Посылаю хлеб, дрова, говядину для всей семьи. И эти люди пойдут за меня, если понадобится, в огонь и в воду. Я стараюсь хоть немножко делать добро людям. Ах! я еще не забыла, что значит быть голодной! Бижу доверила мне свои маленькие тайны. В этой девчурке есть задатки для фигурантки в театре «Амбигю-Комик». Бижу грезит красивыми нарядами, как у меня, а больше всего ей хочется разъезжать в карете Я скажу ей: «Милочка, не хочешь ли получить господина?..» Тебе сколько? — спросила она, прерывая свою речь, — семьдесят два?..

— У меня уже нет возраста!

— Не хочешь ли ты, — скажу я ей, — получить господина семидесяти двух лет? Он старичок опрятный, табаку не нюхает, крепок, как яблочко, и стоит любого юноши. Ты будешь его побочной супругой. Он отлично заживет вместе с вами, даст вам на мастерскую семь тысяч франков, меблирует тебе всю квартиру красным деревом, а если ты будешь умницей, сведет тебя разок-другой в театр. Он будет давать сто франков в месяц тебе лично, а пятьдесят франков на расходы! Я знаю Бижу! Я сама была такой в четырнадцать лет. Я прыгала от радости, когда этот мерзкий Кревель сделал мне свое гнусное предложение! Ну вот, старик! Ты будешь запрятан туда на три года. Оно благоразумно, пристойно, а иллюзий тут хватит как раз года на три, на четыре...

Юло не колебался, он твердо решил отказаться. Но, не желая обидеть отказом милейшую, отзывчивую актрису, которая по-своему хотела ему добра, он сделал вид, что в нем идет борьба между Пороком и Добродетелью.

— Вот тебе на! Ты холоден, как мостовая в декабре! — сказала Жозефа с удивлением. — Помилуй! Да ты составишь счастье всего семейства. Ведь дедушка-то еле ноги волочит, мать изводится на работе, а дочери портят глаза, зарабатывая всего тридцать два су в день, притом одна из них дурнушка! Ты этим искупишь все несчастья, какие принес своей семье, все свои грехи и притом будешь веселиться, как лоретка на балу в зале Мабиль.

Юло, желая положить предел искушению, жестом показал, что у него нет денег.

— Будь покоен насчет средств, — возразила Жозефа. — Мой герцог одолжит тебе десять тысяч франков: семь тысяч на вышивальную мастерскую для Бижу, три тысячи на обстановку, и, наконец, шестьсот пятьдесят франков тебе будут выдаваться каждые три месяца под расписку. Когда ты получишь свою пенсию, ты выплатишь герцогу семнадцать тысяч франков. А пока что будешь кататься, как сыр в масле, да еще спрячешься в такую дыру, что никакая полиция тебя не сыщет! Ты облачишься в длиннополый суконный сюртук — ни дать ни взять зажиточный домовладелец. Назовись Фулем, если такова твоя фантазия. Девочке я скажу, что ты мой дядюшка, бежавший из Германии после банкротства, и с тобой станут нянчиться как с каким-то божком! Так-то, папаша! Как знать, может быть, тебе там и понравится. Ну а если ты невзначай соскучишься, приходи ко мне отобедать и провести со мной вечерок. Сбереги только кое-что из твоего гардероба, чтобы при случае можно было влезть в прежнюю шкуру.

— Я ведь хотел начать порядочную, скромную жизнь! Послушай, Жозефа! Устрой мне заем в двадцать тысяч франков, и я уеду искать счастья в Америку, как мой приятель д'Эглемон, когда Нусинген его разорил...

— Ты? — вскричала Жозефа. — Предоставь блюсти чистоту нравов лавочникам, простым пехотинцам, ф-р-р-ранцузским гражданам, которым, кроме добродетели, и похвалиться нечем! А ты! Ты рожден не для того, чтобы изображать собою какого-то фофана! Ты среди мужчин то же, что я среди женщин: само беспутство!

— Утро вечера мудренее, поговорим завтра.

— Ты отобедаешь с герцогом. Мой д'Эрувиль примет тебя любезнейшим образом, как будто ты спас государство! А завтра ты решишь, что тебе делать. Ну, ну, старина, веселее! Жизнь — то же, что и одежда: когда она загрязнится, ее чистят, когда продырявится, ее чинят; но одетым надо быть кто как может!

Эта увлекательная философия порока несколько рассеяла мучительные мысли Юло.

На другой день, в полдень, после вкусного завтрака, Юло увидал одно из тех живых произведений искусства, которые могут быть порождены только Парижем, где тесно уживаются роскошь и нищета, порок и невинность, обузданные желания и неискоренимые искушения, — Парижем, преемником Ниневии, Вавилона и императорского Рима. У Олимпии Бижу, шестнадцатилетней девочки, было божественное лицо Рафаэлевых мадонн, невинные глаза, печальные от непосильного труда, черные, задумчивые глаза, осененные длинными ресницами, глаза, затуманенные усталостью после бессонных ночей, иссушивших их влажный блеск. Но это прекрасное существо с чернокудрой головкой, с лицом фарфоровой, почти болезненной белизны, на котором, как полураскрытый гранат, алел рот и блистала драгоценная эмаль зубов, было облачено в дешевое ситцевое платье с самодельным воротничком, скрывавшее ее стройный стан и трепетную грудь, обуто в козловые башмаки, обряжено в нитяные перчатки, которые уродовали ее прелестные ручки. Ребенок, не знавший себе цены, вырядился в свое лучшее платье, чтобы предстать перед важной дамой. Барон, вновь схваченный когтистой рукой сладострастия, замер, весь обратившись в зрение. Он забыл обо всем, любуясь этим дивным созданием. Он напоминал охотника, который, выследив дичь, взводит курок, присутствуй тут хоть сам император!

— И притом, — шепнула ему Жозефа, — это сама честность, с гарантией! А кушать нечего! Таков Париж! Я сама прошла через все это!

— Решено, — отвечал старик, подымаясь с кресел и потирая руки.

Когда Олимпия Бижу ушла, Жозефа лукаво поглядела на барона.

— Если ты не желаешь иметь неприятности, папаша, — сказала она, — будь строг, как генеральный прокурор в заседании суда. Держи девчонку на привязи, будь Бартоло[96]! Берегись Огюстов, Ипполитов, Несторов, Викторов и прочих молодых шалопаев! Ну конечно! Раз мадмуазель будет одета, сыта, стоит ей только поднять носик, ты будешь одурачен, как какой-нибудь русский князь... Я хочу тебя устроить по-семейному. Герцог готов тебе помочь. Он тебе одолжит... короче, он тебе даст десять тысяч франков, а восемь тысяч внесет своему нотариусу, который будет выдавать тебе шестьсот франков каждые три месяца, потому что тебе-то доверять опасно. Ну, попробуй сказать, что я не мила?

— Очаровательна.

Через десять дней после того, как барон покинул свой дом, как раз в тот час, когда вся семья стала вокруг постели умирающей Аделины, шептавшей слабым голосом: «Что с ним?» — Гектор Юло, назвавшись Фулем, водворился на улице Сен-Мор, возглавив вместе со своей Олимпией вышивальное заведение, появившееся на свет под фирмой Фуль и Бижу.

Для Викторена Юло несчастья, обрушившиеся на его семью, послужили тем последним испытанием, из которого человек выходит или нравственно окрепшим, или опустившимся. На него эти испытания повлияли благотворно. Когда человека настигают житейские бури, он поступает, как капитан на корабле, который во время урагана выбрасывает за борт лишний балласт. Адвокат утратил свое тайное самомнение, свою явную самоуверенность, свою ораторскую спесь и политические притязания. Короче говоря, среди мужчин он стал тем, чем была его мать среди женщин. Он решил примириться со своей Селестиной, которая, конечно, не была воплощением его мечтаний, и стал здраво судить о жизни, поняв, что закон ее обязывает во всем довольствоваться малым. И он дал себе клятву исполнять свой долг семьянина, так ужасало его поведение отца. Чувства эти упрочились в нем у постели больной матери, когда он узнал, что опасность для ее жизни миновала. Радость следовала за радостью. Клод Виньон, который ежедневно справлялся по поручению князя Виссембургского о состоянии здоровья г-жи Юло, пригласил вторично выбранного депутата поехать с ним к министру.

— Его превосходительство, — сказал он, — желает побеседовать с вами касательно ваших семейных дел.

Викторен Юло и министр давно уже были знакомы, и ласковый прием, оказанный адвокату, тем более мог служить добрым предзнаменованием.

— Друг мой, — сказал старый воин, — я дал клятву, вот тут, в этом самом кабинете, дядюшке вашему, взять на себя заботы о вашей матери. Здоровье этой святой женщины, как мне сказали, восстанавливается, настало время залечить ваши раны. У меня имеются для вас двести тысяч франков, я хочу вручить их вам.

Адвокат сделал движение, достойное его дяди, маршала.

— Успокойтесь, — сказал князь с улыбкой. — Это фидеикомис[97]. Мои дни сочтены, я не вечен. Итак, примите эти деньги и замените меня в кругу вашей семьи. Вы можете воспользоваться ими для выкупа заложенного вами дома. Эти двести тысяч франков принадлежат вашей матери и сестре. Если бы я передал эту сумму лично госпоже Юло, она, из преданности мужу, способна была бы их растратить, а ведь те, кто возвращают эту сумму, желают обеспечить именно существование госпожи Юло и ее дочери, графини Стейнбок. Вы человек разумный, достойный сын своей благородной матери, и племянник моего покойного друга; вас высоко ценят тут, впрочем, как и всюду, дорогой мой. Будьте же ангелом-хранителем своих близких, примите то, что завещано вам вашим дядей и мною.

— Ваше высокопревосходительство, — сказал Юло, пожимая руку министру, — такие люди, как вы, знают, что благодарность на словах ничего не значит; признательность доказывается делами.

— Докажите ее на деле! — сказал старый солдат.

— Что я должен сделать?

— Принять мои предложения, — ответил министр. — Вас желают назначить поверенным по тяжебным делам военного министерства, которое по инженерной части переобременено спорными делами из-за парижских укреплений, затем юрисконсультом полицейской префектуры и советником по бюджету королевского двора. Эти три должности обеспечат вам оклад в восемнадцать тысяч франков и не лишат вас независимости. Вы по-прежнему будете голосовать в палате сообразно с вашими политическими убеждениями и требованиями вашей совести... Вы свободны в своих действиях, знайте это! Мы были бы в большом затруднении, если бы у нас не было национальной оппозиции! Наконец, желание, изложенное в записке вашего дяди за несколько часов до того, как он испустил последний вздох, определяет мое отношение к вашей матери, которую маршал очень любил!.. Госпожи Попино, де Растиньяк, де Наваррен, д'Эспар, де Гранлье, де Карильяно, де Ленонкур и де Лабати учредили для вашей матушки должность инспектрисы в их благотворительном обществе. Эти дамы-патронессы не в состоянии все делать сами, они нуждаются в помощи особы с безукоризненной репутацией, которая оказалась бы им полезна: могла бы посещать несчастных, выяснить, не вводят ли милосердие в обман, действительно ли выдано пособие нуждающимся, прийти на помощь бедняку, который сам стыдится просить о помощи, и прочее. Ваша матушка возьмет на себя миссию доброго ангела; иметь дело ей придется только с приходскими священниками и дамами-благотворительницами. Оклад ее составит шесть тысяч франков в год, разъезды оплачиваются дополнительно. Как видите, мой друг, даже в могиле этот благородный человек, человек самых высоких добродетелей, не оставляет родных своими попечениями. Такие имена, как имя вашего дяди, служат и должны служить щитом против несчастий в благоустроенном обществе. Следуйте же по стопам вашего дяди и не уклоняйтесь с этого пути, раз вы уже вступили на него! Я верю вам.

— Такая сердечная внимательность, князь, не удивляет меня со стороны друга моего дяди, — сказал Викторен. — Постараюсь оправдать ваши надежды.

— Ступайте же, утешьте скорее своих близких... Ах, да! Скажите мне, — прибавил князь, обмениваясь рукопожатием с Виктореном, — отец ваш исчез?

— Увы, да!

— Тем лучше. Бедняга поступил умно. Впрочем, ума ему не занимать стать.

— Над ним висела угроза неоплаченных векселей.

— Кстати, вы получите вперед за шесть месяцев гонорар с ваших трех должностей, — сказал маршал. — Деньги эти помогут вам выкупить векселя из рук ростовщиков. Наконец, я повидаюсь с Нусингеном, и, может быть, мне удастся освободить пенсию вашего отца без всякого ущерба для вас и нашего министерства. Пэр Франции не убил в Нусингене банкира. Он ненасытен: опять хлопочет о какой-то концессии.

Вернувшись на улицу Плюме, Викторен все обдумал и решил, что может теперь осуществить свое намерение — взять к себе в дом мать и сестру.

Все состояние молодого адвоката заключалось в недвижимости, приобретенной им в 1834 году, как раз перед своей женитьбой, и находившейся на Бульварах, между улицей Мира и улицей Людовика Четырнадцатого. Это было одно из лучших владений в Париже. Какой-то спекулянт выстроил на бульваре два дома, выходивших фасадами — один на бульвар, другой на улицу Людовика, а между этими зданиями, в глубине двора, в саду, приютился прелестный флигель — все, что осталось от великолепного особняка де Верней. Рассчитывая на приданое мадмуазель Кревель, Викторен Юло купил это превосходное владение с торгов за миллион франков, заплатив наличными только пятьсот тысяч. Он занял нижний этаж флигеля, предполагая остальные помещения сдать внаем и квартирной платой погасить долг по покупке дома; но если дома в Париже и доходная статья, однако ж все тут зависит от случая и многих непредвиденных обстоятельств. Парижане, прогуливаясь по городу, вероятно, заметили, что бульвар в той части, которая находится между улицей Людовика Четырнадцатого и улицей Мира, только недавно стал отстраиваться; он приводился в порядок и украшался с таким трудом, что Торговля обосновалась там лишь в 1840 году, и лишь тогда в ослепительных витринах лавок засверкало золото менял, появились чудеса мод, плоды сумасшедшей роскоши. Хотя Кревель дал за своей дочерью двести тысяч франков в то время, когда его самолюбию еще льстил этот брак, а барон еще не посягал на его Жозефу, и хотя Викторен в течение семи лет уже выплатил двести тысяч, все же на его недвижимости еще тяготел долг в пятьсот тысяч франков, что объяснялось сыновней преданностью Викторена отцу. К счастью, постоянное повышение цен на квартиры, тем более в таком красивом месте, через некоторое время окупило оба дома. Спекулятивные расчеты осуществились в течение восьми лет, но за этот срок адвокат исчерпал все свои средства на уплату процентов и на погашение небольшими суммами основного долга. Теперь купцы сами предлагали высокую плату за наем помещений под лавки, с условием сдачи их в аренду на восемнадцать лет. Квартиры вздорожали благодаря перемещению делового центра в этот район, расположенный между биржей и церковью Мадлен, ставший отныне средоточием политической и финансовой власти Парижа. Сумма, врученная Викторену министром, вместе с окладом, выданным за год вперед, и повышение квартирной платы, с согласия съемщиков, снизили долг Юло-сына до двухсот тысяч франков. Два доходных дома, сданные целиком внаем, должны были приносить сто тысяч франков в год. Еще два года Юло-сыну оставалось жить на свои гонорары, удвоенные, однако, окладами по трем должностям, полученным через маршала, и положение всей семьи обещало быть превосходным. Это была манна небесная. Викторен мог теперь предоставить матери весь второй этаж флигеля, а сестре третий этаж, где две комнаты предназначались Лизбете. Под руководством кузины Бетты это тройное хозяйство способно было выдержать любые испытания и даже могло быть поставлено на широкую ногу, как и подобало дому знаменитого адвоката. Светила судебного красноречия быстро меркли, а Юло-сын благодаря обдуманности своих выступлений и неподкупной честности заставлял прислушиваться к себе и судей и советников; он тщательно изучал порученные ему дела, говорил, только опираясь на доказательства, не всякое дело брался защищать — короче говоря, делал честь адвокатскому сословию.

Квартира на улице Плюме настолько опостылела баронессе, что она охотно переселилась на улицу Людовика Четырнадцатого. Итак, благодаря заботливости сына Аделина жила теперь в прекрасных комнатах и была избавлена от всяких материальных забот, потому что Лизбета с готовностью взяла в руки бразды правления и совершала такие же хозяйственные подвиги, какие она успешно проделывала в доме г-жи Марнеф, — теперь она видела в этом средство осуществить свои замыслы в отношении трех благороднейших существ, которых она еще сильнее возненавидела после крушения всех своих надежд. Раз в месяц она навещала Валери по поручению Гортензии, желавшей получить вести о Венцеславе, и Селестины, крайне обеспокоенной открытой связью отца с женщиной, которая была причиной разорения ее свекрови и невестки, а также принесла несчастье и ей самой. Надо полагать, что их любопытство было на руку Лизбете: таким образом, она могла видеться с Валери так часто, как ей того хотелось.

Минуло около двух лет, и здоровье баронессы восстановилось, хотя ее нервная дрожь не проходила. Г-жа Юло приступила к исполнению своих обязанностей, оказавшихся для нее благородным средством забвения скорби и дававших удовлетворение высоким запросам ее души. Притом самый характер ее деятельности предоставлял ей возможность вести поиски мужа, ибо случай приводил ее во все кварталы Парижа. За это время векселя Вовине были выкуплены, пенсия барона Юло почти освобождена от долгов. Викторен оплачивал все расходы как матери, так и Гортензии из десяти тысяч франков, составлявших проценты с капитала, переданного маршалом по фидеикомису. А так как жалованье Аделины исчислялось в шесть тысяч франков, то эта сумма вместе с пенсией барона приносила матери и дочери двенадцать тысяч франков годового дохода, свободного от всяких обязательств. Бедная женщина чувствовала бы себя счастливой, если бы не вечные тревоги об участи мужа, особенно обидные теперь, когда судьба начинала улыбаться ее семье, если бы не горе покинутой дочери и не страшные удары, нечаянно наносимые ей Лизбетой, которая дала полную волю своему сатанинскому характеру.

Впрочем, сцена, разыгравшаяся в начале марта месяца 1843 года, объяснит наглядно, к чему приводила упорная и скрытая ненависть Лизбеты, по-прежнему поощряемой г-жой Марнеф. За это время в жизни г-жи Марнеф произошли два больших события. Во-первых, она произвела на свет мертвого ребенка, могила которого стоила ей двух тысяч франков ренты. Вторая новость касалась самого г-на Марнефа, и новость эту одиннадцать месяцев тому назад сообщила Лизбета, вернувшись однажды из особняка Марнефов, куда она ходила на разведку.

— Нынче утром эта ужасная Валери, — рассказывала она, — пригласила доктора Бьяншона, чтобы узнать, не ошиблись ли врачи, которые накануне приговорили ее мужа к смерти. Бьяншон сказал, что в эту же ночь негодяй попадет в ад, где его давно уже поджидают. Папаша Кревель и госпожа Марнеф провожали врача до самых дверей, и ваш отец, дорогая моя Селестина, раскошелился на пять червонцев в награду за такую добрую весть. Воротившись в гостиную, Кревель начал выкидывать такие коленца, что твой плясун! Бросился обнимать свою Валери, кричал: «Наконец-то ты станешь госпожой Кревель!..» Ну-с а когда она ушла дежурить подле постели своего хрипевшего муженька и мы с Кревелем остались одни, ваш почтенный папаша сказал: «С такой женой, как Валери, я сделаюсь пэром Франции! Куплю землю, за которой давно охочусь, имение Прель, — госпожа Серизи хочет его продать. Я буду называться Кревель де Прель, сделаюсь членом генерального совета Сены-и-Уазы и депутатом. Заведу себе сына! Добьюсь всего, чего захочу!» — «Нуте, — сказала я, — а ваша дочь?» — «Большое дело! — отвечал он. — К тому же она стала чересчур Юло, а Валери терпеть не может это отродье... Мой зять ни разу не пожелал явиться сюда. К чему он разыгрывает какого-то ментора, спартанца, пуританина, филантропа? Впрочем, я покончил счеты с дочерью: она получила все состояние матери, да еще двести тысяч франков в придачу! Теперь я сам себе хозяин! Вот посмотрим, как будут вести себя мой зять и дочь, когда я женюсь. Обойдутся хорошо с мачехой, тогда и я их не забуду! У меня характер решительный!» Словом, наговорил кучу всяких глупостей! А сам стоит в своей излюбленной позе — настоящий Наполеон на Вандомской колонне!

Десять месяцев официального вдовства, положенного кодексом Наполеона, истекли несколько дней тому назад. Имение Прель было куплено. Викторен и Селестина в то же утро послали Лизбету к г-же Марнеф узнать, что слышно о браке этой прелестной вдовы с парижским мэром, ставшим членом генерального совета Сены-и-Уазы.

Селестина и Гортензия, которых еще больше сблизила жизнь под одной кровлей, были теперь почти неразлучны. Баронесса, со свойственным ей чувством долга, отдавала все силы выполнению своих служебных обязанностей, самоотверженно играя роль посредницы при благотворительном комитете, и почти всякий день от одиннадцати до пяти часов отсутствовала. Невестки, связанные заботами о детях, за которыми они присматривали сообща, сидели дома и занимались рукодельем. Они не боялись высказывать вслух все свои мысли, являя собою трогательное единение двух сестер, одной — счастливой, другой — несчастной. Гортензия, прекрасная, оживленная и остроумная, с беспечной улыбкой на устах, была сама жизнь, но ее внешность противоречила действительному ее положению несчастной женщины; другая сестра — счастливица — всегда была рассудительна, как само благоразумие, замкнута в себе и внушала мысль, что у нее есть какое-то тайное горе. Может быть, именно этот контраст и способствовал их горячей дружбе. Эти две женщины дополняли друг друга. Сидя в беседке, в глубине садика, спасенного от застройки прихотью владельца, который пожелал сохранить для себя этот клочок земли в сто квадратных футов, они любовались свежей листвой сирени, праздником весны, особенно радостным в Париже, где полгода парижане живут, позабыв, что такое зелень, замкнутые среди каменных утесов, между которыми волнуется человеческий океан.

— Селестина, — сказала Гортензия в ответ на жалобы невестки, что муж ее в такую прекрасную погоду принужден сидеть в палате, — я нахожу, что ты недостаточно ценишь свое счастье. Викторен — это ангел, а ты порою его изводишь.

— Дорогая, мужчины любят, чтобы их изводили! Придирки подчас — лучшее доказательство привязанности. Если бы твоя бедная мать не то что настаивала на своих правах, но хотя бы умела заявить о них, вам, наверное, не пришлось бы оплакивать свою судьбу.

— Лизбета что-то долго не возвращается! Придется спеть песенку а Мальбруке! — сказала Гортензия. — Мне не терпится получить весточку о Венцеславе!.. На какие средства он живет? Он ничего не сделал за два года.

— Викторен говорил мне, что видел его на днях с этой мерзкой женщиной, и думает, что она сознательно поощряет в нем леность... Ах, если бы ты, милая сестра, захотела, ты могла бы еще вернуть своего мужа.

Гортензия отрицательно покачала головой.

— Поверь, что твое положение вскоре станет невыносимым, — продолжала Селестина. — В первое время гнев, отчаяние, негодование придали тебе силы. Потом на нашу семью обрушились неслыханные несчастья: две смерти, разорение, катастрофа с бароном Юло, естественно, что все это заняло твои мысли и сердце. Но теперь, когда ты живешь в тишине и покое, нелегко тебе будет переносить пустоту такой жизни; а так как ты не можешь и не хочешь сойти с честного пути, тебе придется помириться с Венцеславом. Викторен, — а он тебя очень любит, — такого же мнения. Есть нечто сильнее наших чувств — это природа!

— Но ведь он негодяй! — вскричала гордая Гортензия. — Он любит эту женщину, потому что она кормит его... Она заплатила его долги!.. Боже мой! Я день и ночь думаю, в какое положение поставил себя этот человек! Он отец моего ребенка и позорит себя...

— Взгляни на свою мать, милочка... — сказала Селестина.

Селестина принадлежала к той породе женщин, которые, несмотря ни на какие доводы, достаточно убедительные даже для бретонских крестьян, возвращаются в сотый раз к своим первоначальным решениям. Черты ее заурядного лица, несколько плоского и холодного, светло-каштановые волосы, гладко причесанные на пробор, цвет кожи — все изобличало в ней женщину рассудительную, лишенную обаяния, но не лишенную воли.

— Баронесса мечтает быть подле своего опозоренного мужа, утешить его, укрыть от посторонних глаз, дать ему приют в своем сердце, — продолжала Селестина. — Она приготовила наверху комнату для господина Юло, словно надеется, что не сегодня завтра ей удастся отыскать его и вернуть в семью.

— О, моя мать святая женщина! — отвечала Гортензия. — И она была святой каждую минуту, каждый день своей жизни все эти двадцать шесть лет, но у меня другой темперамент. Что станешь делать! Иной раз я сама на себя негодую. Ах, Селестина, ты не знаешь, что значит мириться с подлостью!

— А мой отец?.. — спокойно возразила Селестина. — Разве он не на том же пути, который привел твоего отца к гибели! Правда, мой папа на десять лет моложе барона, к тому же он бывший коммерсант... Но чем все это кончится? Госпожа Марнеф сделала из отца свою собачонку, она распоряжается его состоянием, его мыслями, и ничто не может его образумить. Я с трепетом ожидаю, что вот-вот будет опубликовано извещение о его браке! Муж пытается помешать этому, он считает своим долгом отомстить за оскорбление общества, за семью и потребовать у этой женщины отчета во всех ее преступлениях. Ах, дорогая моя Гортензия, когда у людей такой благородный образ мыслей, как у Викторена, и такие неискушенные сердца, как у нас с тобой, поздно они начинают понимать, что такое свет и к каким коварным средствам в нем прибегают! Милая сестра, то, что я тебе скажу, — тайна, но я тебе ее доверяю, потому что она касается тебя. Но только ни словом, ни жестом не выдай ее ни Лизбете, ни твоей матери, никому, потому что...

— Вот и Лизбета! — сказала Гортензия. — Ну-с, кузина, как идут дела в аду, на улице Барбе?

— Скверно для вас, дети мои. Твой муж, Гортензия, в упоении от этой женщины больше чем когда-либо. Но надо правду сказать: она и сама пылает к нему бешеной страстью. Ваш отец, дорогая Селестина, уже совершенно ослеплен. Даже в сравнение не идет с тем, что мне приходилось наблюдать раньше каждые две недели, и, право, я счастлива, что мне не довелось узнать, что такое мужчины... Настоящие животные! Ровно через пять дней Викторен и вы, милочка, потеряете отцовское наследство!

— Оглашение состоялось? — спросила Селестина.

— Да, — отвечала Лизбета. — Я только что из-за вас ломала копья. Я сказала этому извергу, который идет по стопам другого, что если он хочет вывести вас из стесненного положения и освободить ваш дом от долгов, то в благодарность вы примете вашу мачеху...

Гортензия вздрогнула от ужаса.

— Пусть решает Викторен... — холодно сказала Селестина.

— И знаете, что мне ответил господин мэр? — продолжала Лизбета: — «Я не хочу выводить их из стесненного положения; норовистых лошадей обуздывают, лишая их сна, овса и сахара!» Право, барон Юло и тот держал себя достойнее господина Кревеля... Так, стало быть, бедные вы мои детки, облекайтесь в траур по случаю потери наследства. А какое было богатство! Ваш отец заплатил три миллиона за имение Прель, и у него еще остается тридцать тысяч франков годового дохода! Ну, от меня-то он ничего не скрывает! Он поговаривает о покупке особняка Наварренов на улице Бак. Госпожа Марнеф лично имеет сорок тысяч франков годового дохода. Ага! Вот и наш ангел-хранитель! Вот твоя мать!.. — воскликнула она, услыхав шум экипажа.

Баронесса действительно сошла у подъезда и вскоре присоединилась к своим. Испытав столько горя, страдая нервной дрожью, создававшей впечатление постоянного озноба, баронесса Юло, побледневшая и постаревшая, все же и в пятьдесят пять лет сохранила тонкие черты лица, врожденное благородство осанки. О ней говорили: «Она, как видно, была очень красива!» Постоянная тревога за судьбу пропавшего мужа снедала ее душу; ей так хотелось разделить с ним прелесть уединенной и спокойной жизни в этом оазисе посреди Парижа, порадоваться наступающему в их семье благоденствию, но сама она уже представляла лишь руину, правда, прекрасную в своем величии. Всякий раз, как угасал проблеск надежды, всякий раз, как ее поиски оказывались напрасными, Аделина впадала в черную меланхолию, удручавшую ее детей. Нынче баронесса уехала рано утром несколько обнадеженная, и ее возвращения ожидали с нетерпением. Один из главных интендантов, обязанный Юло своей карьерой, рассказал, что видел барона в ложе театра «Амбигю-Комик» с женщиной ослепительной красоты. Аделина помчалась к барону Вернье. Этот высокий сановник подтвердил, что действительно видел своего прежнего покровителя в обществе дамы, с которой, судя по его обращению с ней, он находится в самых коротких отношениях; Вернье счел нужным добавить, что барон уклонился от встречи с ним и покинул театр задолго до окончания спектакля. «Он вел себя, как человек женатый, а его одежда выдает скрытую нужду», — сказал он в заключение.

— Ну, что? — разом спросили три женщины баронессу.

— Ну что ж, Гектор находится в Париже; а для меня уже счастье знать, что он где-то вблизи нас, — отвечала баронесса.

— Непохоже, чтобы он исправился! — сказала Лизбета, когда Аделина окончила свой рассказ о свидании с бароном Вернье. — Он, верно, связался с какой-нибудь швейкой. Но откуда у него деньги? Держу пари, что берет их у своих прежних любовниц, у Женни Кадин или Жозефы.

Нервная дрожь баронессы вдруг усилилась, она отерла слезы и скорбно посмотрела на небо.

— Не верю, чтобы кавалер большого креста Почетного легиона мог пасть так низко, — сказала она.

— Чего только он не сделает ради своего удовольствия? — возразила Лизбета. — Он обокрал казну, может обокрасть и частных людей, может убить...

— О Лизбета! — воскликнула баронесса. — Потрудись держать свои мысли про себя!

В ту самую минуту, когда двое детишек Викторена Юло и малыш Венцеслав обшаривали бабушкины карманы в поисках сластей, семейную идиллию нарушила Луиза.

— В чем дело, Луиза? — спросили ее.

— Какой-то человек спрашивает мадмуазель Фишер.

— Что это за человек? — сказала Лизбета.

— Да какой-то оборванец, мадмуазель, весь в пуху, будто матрацник! Нос красный, изо рта несет винищем... Он, видно, из тех мастеров, у которых что ни день, то праздник.

Это малопривлекательное описание произвело такое впечатление на Лизбету, что она сорвалась с места и бросилась во двор дома, выходившего на улицу Людовика, где и натолкнулась на субъекта, который попыхивал на диво обкуренной трубкой.

— Что вам надо, папаша Шарден? — спросила она. — Ведь мы условились, что каждый месяц, в первую же субботу, вы будете приходить к воротам особняка Марнефов на улице Барбе-де-Жуи. Я только что оттуда, ждала вас целых пять часов, а вы не пришли!..

— Я там был, премногоуважаемая и милосердная барышня, — отвечал матрацник. — Но, видите ли, в «Кафе мудрецов» на улице Ветрогонов представился случай сыграть партию на честное слово, а ведь у каждого своя страстишка. Моя слабость — бильярд. Кабы не бильярд, я бы ел и пил на серебре; потому что, вникните в это хорошенько, — сказал он, разыскивая какую-то бумажку в поясном кармане рваных штанов, — бильярд требует рюмочки сливянки... Оно конечно, разорительно, и даже, скажу, не бильярд, а вот эти самые прибавочки. Я помню наказ, да уж больно нашего старика припекло, вот я и нарушил запретную зону... Кабы наш пуховик был, как пуховик, на нем еще можно было бы соснуть, а то ведь одна труха! Бог не про всех, как говорится, — и у него есть любимчики, на то его право. Получите вот посланьице от вашего почтенного родича и великого любителя пуховиков... Такие уж у него политические убеждения.

И папаша Шарден попытался начертить в воздухе зигзаги указательным пальцем правой руки.

Лизбета, не слушая его, прочла следующие две строки:

«Дорогая кузина, будьте моим провидением! Дайте мне триста франков сегодня же.

Гектор».

— На что ему столько денег?

— Хозяин прижимает! — сказал папаша Шарден, выписывая в воздухе свои арабески. — Ну, да и сынок мой воротился из Алжира через Испанию, Байону и... не украл ничего, против обыкновения; видите ли, сын мой, с вашего позволения, отпетый шильник. Что прикажете! Кушать хочется! Ну, да вам-то он отдаст то, что мы ему одолжим, ведь он хочет открыть какое-то обчество. Голова у него работает и заведет его далеко...

— До исправительной полиции, — подсказала Лизбета. — Он убийца моего дяди! Я ему этого не забуду.

— Он-то? Да он и цыпленка не способен зарезать, уважаемая барышня!

— Держите, вот триста франков, — сказала Лизбета, вынимая из кошелька пятнадцать золотых монет. — Уходите и никогда больше сюда не являйтесь.

Она проводила отца вышеупомянутого смотрителя провиантского склада в Оране до самого выхода и, указывая привратнице на старого пьяницу, приказала:

— Всякий раз, как этот старик придет сюда, если только придет, не впускайте его, говорите, что меня нет дома. А если он будет спрашивать господина Викторена Юло или баронессу, отвечайте, что не знаете этих особ.

— Слушаюсь, барышня.

— А если оплошаете, даже случайно, вы лишитесь места, — шепнула старая дева на ухо привратнице. — Кузен! — обратилась она к адвокату, возвращавшемуся домой. — Вам угрожает большое несчастье.

— Что случилось?

— Через несколько дней у вашей жены будет мачеха, госпожа Марнеф.

— Ну, мы еще посмотрим, — ответил Викторен.


Вот уже шесть месяцев Лизбета аккуратно выплачивала маленькую пенсию своему покровителю, барону Юло, которому она сама теперь покровительствовала. Она знала, где он живет, и наслаждалась слезами Аделины; а всякий раз, когда ей случалось видеть кузину повеселевшей и полной надежд, она приговаривала: «Постойте, скоро вы еще прочтете имя моего бедного кузена в судебной хронике». Но она и тут зашла чересчур далеко в своей мстительности. Викторен насторожился и решил покончить с этим дамокловым мечом, на который постоянно намекала Лизбета, а также и с демоном в женском обличье, который принес его матери и всей семье столько горя. Князь Виссембургский, знавший о поведении г-жи Марнеф, оказывал поддержку тайным действиям адвоката. Он обещал ему, в качестве председателя совета министров, негласное вмешательство полиции, чтобы образумить Кревеля и спасти его состояние от когтей «этой чертовской куртизанки», которой он не простил ни смерти маршала Юло, ни разорения и гибели члена Государственного совета.

«Берет деньги у своих бывших любовниц!» Эти слова Лизбеты мучили баронессу всю ночь напролет. Подобно безнадежно больному, который отдается в руки шарлатанов, подобно человеку, дошедшему до последнего круга Дантова ада, или утопающему, который хватается за соломинку, она, даже не допускавшая мысли о столь глубоком падении мужа, в конце концов поверила Бетте и решила обратиться к помощи одной из этих страшных женщин. Поутру, не посоветовавшись с детьми, не сказав никому ни слова, она направилась к Жозефе Мирах, примадонне Королевской музыкальной академии, где Аделине предстояло обрести или потерять надежду, блеснувшую, как блуждающий огонек. В полдень горничная знаменитой певицы подала своей госпоже визитную карточку баронессы Юло и доложила, что посетительница ожидает у подъезда и спрашивает, может ли мадмуазель ее принять.

— Комнаты убраны?

— Да, мадмуазель.

— Свежие цветы принесли?

— Да, мадмуазель.

— Скажи Жану, чтобы он, прежде чем пригласить эту даму в гостиную, хорошенько посмотрел, все ли там в порядке. И прикажи ему обходиться с ней как можно учтивее. Иди и возвращайся скорее, поможешь мне одеться. Я хочу быть сногсшибательной! — Она оглядела себя в зеркало. — Расфрантимся в пух и прах! — сказала она самой себе. — Пусть порок предстанет перед добродетелью во всеоружии! Бедная женщина! Что она от меня хочет?.. Право, я даже волнуюсь, ожидая увидеть

Горести священной жертву!..

Она не успела допеть знаменитую арию, как в комнату вошла горничная.

— Сударыня, — сказала горничная, — эта дама вся дрожит, точно ее трясет лихорадка...

— Предложите ей флердоранжа, рому, бульону!..

— Предлагала, мадмуазель, но она от всего отказывается, говорит, что это легкое недомогание, расстройство нервов...

— Куда вы ее проводили?

— В большую гостиную.

— Поскорей, душенька! Ну-ка, дай мои любимые туфли, халатик, расшитый Бижу, и кружево... облако кружев! Убери мне голову так, чтобы эта женщина диву далась... Имей в виду, что она совсем не то, что я! А даме пусть скажут... (Это очень важная дама, душенька моя! И больше того — она то, чем ты никогда не будешь: святая женщина, молитвы которой освобождают души из вашего христианского чистилища!) Так пусть ей скажут, что я еще в постели, что вчера я играла, что я только что встаю...

Баронесса, оставшись одна в большой гостиной особняка Жозефы, не заметила, как прошло время, хотя она ожидала добрых полчаса. Гостиная, заново отделанная с водворением Жозефы в этом особнячке, была обита шелком цвета массака и изукрашена позолотой. Пышность, с какой некогда вельможи обставляли свои покои, о чем свидетельствуют великолепные останки былых безумств, доведена до совершенства современными мастерами, — ведь только в наши дни научились поддерживать в целой анфиладе комнат ровную температуру благодаря калориферам с невидимыми отдушинами. Баронесса осматривала в глубочайшем удивлении убранство этой гостиной. И тут она поняла, на что уходят целые состояния, расплавленные в горниле, в котором Наслаждение и Тщеславие разжигают всепожирающий огонь! Двадцать шесть с лишним лет она провела среди холодных реликвий былого императорского великолепия, созерцая поблекшие узоры ковров, потускневшую бронзу, шелка, изношенные, как и ее сердце, и вдруг ей открылась роковая власть Порока, вызвавшего к жизни всю эту роскошь. Можно ли было не завидовать всем этим прекрасным вещам, безыменным шедеврам нынешних мастеров, которые создают славу Парижа и снабжают Европу произведениями французского искусства. Тут каждая вещь поражала своим неповторимым совершенством. Образцы, с которых были отлиты в бронзе и изваяны в мраморе все эти статуи и статуэтки, были уничтожены, и поэтому каждая вещь представляла собою настоящую редкость. Таково последнее слово современной роскоши. Обладать вещами, не опошленными двумя тысячами разбогатевших мещан, которые кичатся предметами роскоши, загромождающими модные лавки, и мнят себя обладателями сокровищ, — вот в чем признак настоящей роскоши, роскоши современных вельмож, этих падающих звезд парижского небосвода! Глядя на пышно отделанные бронзой жардиньерки во вкусе изделий Буля, с редкостными экзотическими цветами, баронесса почти с ужасом думала о том, какие сокровища собраны в особняке певицы. Мысль сама собой обратилась на ту, вокруг которой сосредоточилась вся эта роскошь. Аделина подумала, что Жозефа Мирах, портрет которой, кисти Жозефа Бридо, блистал в соседнем будуаре, была, верно, гениальной певицей, вроде Малибран[98], и она ожидала увидеть настоящую львицу. Она пожалела, что пришла сюда. Но, движимая чувством столь властным, столь естественным, столь лишенным всякого расчета, чувством преданности, она собрала все свое мужество, решив выдержать эту встречу. Притом ей представлялся случай удовлетворить жгучее любопытство, понять, в чем кроется тайна обаяния этих женщин, умеющих добывать груды золота из оскудевших недр Парижа. Баронесса оглядела себя в зеркале, чтобы убедиться, не является ли она мрачным пятном среди этой роскоши; но бархатное платье с шемизеткой и воротничком из великолепных кружев отлично сидело на ней, бархатная шляпка того же цвета была ей к лицу. Убедившись, что она все еще величественна, как королева, которая не теряет своего величия, даже будучи развенчана, Аделина подумала, что благородство несчастья стоит благородства таланта. Где-то вдалеке хлопнула дверь, и наконец появилась Жозефа. Певица напоминала Аллориеву Юдифь, запечатлевшуюся в памяти всех, кто видел эту картину в палаццо Питти, у входа в большую залу: та же гордая поза, то же дивное лицо, те же черные, небрежно подобранные волосы и желтый, весь расшитый цветами, халат, совершенно схожий с парчовым одеянием, в которое облачена бессмертная мстительница, воссозданная кистью племянника Бронзино.

— Баронесса, я смущена честью, которую вы мне оказываете своим посещением, — сказала певица, решившая как можно лучше сыграть роль светской дамы.

Она придвинула баронессе кресло, а сама села на низенький табурет. Следы былой красоты Аделины не ускользнули от внимания актрисы, а нервическое дрожание ее рук и головы вызвало у нее глубокую жалость. Одним взглядом она прочла всю повесть этой чистой жизни, памятную ей еще из описаний Юло и Кревеля, и не только потеряла всякое желание соперничать с этой женщиной, но преклонилась перед величием ее души. Вдохновенную артистку восхищало то, над чем смеялась куртизанка.

— Мадмуазель, меня привело сюда отчаяние, которое не выбирает средств.

По едва уловимому движению Жозефы баронесса поняла, что оскорбила женщину, от которой ожидала столь многого, и взглянула на актрису. Ее умоляющий взгляд потушил огонь, загоревшийся в глазах Жозефы, и та улыбнулась. Между двумя женщинами разыгралась немая драматическая сцена.

— Вот уже два с половиной года, как господин Юло покинул семью, и я не знаю, где он, хотя мне известно, что живет он в Париже, — заговорила баронесса взволнованным голосом. — Я видела сон, который навел меня на мысль, возможно, нелепую, что вы интересуетесь судьбою господина Юло. Если бы вы доставили мне возможность с ним увидеться... Ах, мадмуазель, я стала бы молиться за вас до конца своих дней!..

Две крупные слезы, упавшие из глаз певицы, были ответом на эти слова.

— Сударыня, — сказала она с чувством глубокого самоуничижения, — я причинила вам зло, не зная вас; но теперь, когда я имею счастье видеть в вашем лице высший образ добродетели, какая только может существовать на земле, поверьте, я чувствую свою вину и искренне раскаиваюсь. Знайте, что я готова на все, лишь бы исправить содеянное!

Она взяла руку баронессы и, прежде чем та успела помешать, поцеловала эту руку самым почтительным образом, и более того — она смиренно опустилась перед Аделиной на колени. Потом встала, гордая, как при выходе на сцену в роли Матильды[99], и позвонила.

— Поезжайте, — сказала она лакею, — скачите верхом, загоните лошадь, если понадобится, но найдите мне Олимпию Вижу, что живет на улице Сен-Мор-дю-Тампль; привезите ее ко мне, возьмите карету, заплатите кучеру, чтобы он гнал во весь дух! Живее! Не теряйте ни минуты... или я откажу вам от места. Сударыня, — проникновенным голосом сказала она, обращаясь к баронессе, — вы должны простить меня. Как только герцог д'Эрувиль стал моим покровителем, я отстранила от себя барона, узнав, что ради меня он разоряет свою семью. Что я могла еще сделать? Вступая на театральное поприще, мы все нуждаемся в покровительстве. Актерское жалованье не покрывает и половины наших расходов, вот мы и берем себе временных мужей... Я не слишком дорожила господином Юло, ради которого мне пришлось бросить одного богача, тщеславного дурака. Папаша Кревель, наверное, женился бы на мне...

— Да, он говорил мне об этом, — сказала баронесса, прерывая ее.

— Ну, вот видите, сударыня! Я была бы теперь честной женщиной, стоило мне только обзавестись законным мужем!

— У вас есть оправдание, мадмуазель, — сказала баронесса. — Господь милостив! Я далека от мысли в чем-либо упрекать вас; наоборот, я пришла к вам просить вашей помощи и заранее благодарю вас за все, что вы для нас сделаете.

— Сударыня, вот уже скоро три года, как я опекаю господина барона...

— Вы? — вскричала баронесса со слезами на глазах. — Ах! Чем могу я отблагодарить вас? Я могу только молиться...

— Я и герцог д'Эрувиль, — продолжала актриса. — У герцога благородное сердце, он настоящий джентльмен.

И Жозефа рассказала историю «сватовства» папаши Фуля и переселения его на новую квартиру.

— Стало быть, благодаря вам, мадмуазель, — сказала баронесса, — мой муж не нуждался ни в чем?

— Мы все делали для этого, сударыня.

— А где он находится?

— Месяцев шесть тому назад герцог говорил мне, что барон, известный у нашего нотариуса под именем Фуля, истратил те восемь тысяч франков, которые должны были ему выдаваться по частям каждые три месяца, — отвечала Жозефа. — Ни я, ни господин д'Эрувиль с тех пор ничего о нем не слышали. Наша жизнь так занята, так наполнена, что у меня не было возможности следить за папашей Фулем. И надо было случиться, чтобы моя вышивальщица, та самая Вижу, его... как бы это выразиться?

— Его любовница, — подсказала г-жа Юло.

— Его любовница, — продолжала Жозефа, — за эти полгода не приходила ко мне ни разу. Мадмуазель Олимпия Бижу могла «развестись» с ним. Разводы в нашем округе частенько случаются.

Жозефа встала, выбрала самые редкие цветы в жардиньерках и составила прелестный букет для баронессы, надо сказать, совсем того не ожидавшей. Подобно нашим добрым буржуа, принимающим гениальных людей за каких-то чудищ, которые едят, пьют, ходят, говорят не так, как все люди, баронесса воображала, что перед ней предстанет Жозефа-обольстительница, Жозефа жеманная актриса, остроумная и сладострастная куртизанка, а ее встретила спокойная, серьезная женщина, овеянная ореолом дарования, актриса, державшая себя с царственной простотой, и вместе с тем падшая женщина, которая всем своим поведением, взглядами, жестами выказывала полное, безусловное преклонение перед женщиной добродетельной, этой mater dolorosa церковных песнопений, осыпая ее раны цветами, как в Италии осыпают цветами мадонну.

— Сударыня, — докладывал через полчаса лакей. — Мамаша Бижу уже в дороге. А на дочку вряд ли можно рассчитывать. Ваша вышивальщица сама стала барыней, она сочеталась браком...

— Незаконным? — спросила Жозефа.

— О нет, сударыня! Самым законным. Теперь она, слыхать, хозяйка шикарного заведения. У ее мужа модный магазин на Итальянском бульваре. В это дело ухлопаны миллионы! А свое-то заведение она оставила сестрам и матери. Она теперь прозывается госпожой Гренувиль. И этот толстяк купец...

— Еще один Кревель?

— Так точно, сударыня, — сказал лакей, не поняв шутки. — Так вот, этот самый купец записал за девицей Бижу тридцать тысяч франков ренты в брачном контракте. Старшая сестра, слыхать, тоже выходит замуж за богатого мясника.

— Ваше дело, сударыня, как мне кажется, безнадежно, — сказала певица баронессе. — Барона уже нет там, где я его поместила.

Десять минут спустя доложили о приходе г-жи Бижу. Жозефа из предосторожности провела баронессу в будуар и опустила портьеру.

— Вы будете смущать мою гостью, — сказала она баронессе. — Мамаша Бижу ничего не расскажет, если увидит, что вы интересуетесь ее новостями! Лучше я поисповедаю ее наедине! Спрячьтесь за занавесом, и вы все услышите. Такие сцены часто разыгрываются в жизни, а не только в театре!

— Ну-с, мамаша Бижу! — сказала певица, обращаясь к старухе, одетой в платье из так называемого тартана и похожей на принаряженную привратницу. — Вы должны быть довольны? Вашей дочке повезло?

— Довольна? Э! что придумали! Дочка дает нам сто франков в месяц, а сама катается в карете и кушает на серебре. Она мильонщица! Олимпия могла бы обеспечить нас на старости лет... Виданое ли дело! Работать в мои годы?.. То-то сказать, облагодетельствовала!..

— Олимпия не имеет права быть неблагодарной, она вам обязана своей красотой, — сказала Жозефа. — Но почему она не пришла ко мне? Я вытянула ее из нищеты, сосватав с моим дядей...

— С кем? С папашей Фулем, сударыня?.. Чего вы хотите? Этакий дряхлый старикашка... прямо сказать, развалина...

— А кстати, он еще у вас?.. Куда вы его дели? Напрасно она разорвала с ним связь! Папаша Фуль теперь богач, чуть ли не миллионер...

— Ах ты, боже мой милостивый! — сказала мамаша Бижу. — Да неужто же мы не внушали ей: вздорных советов не слушай, обходись со старичком поделикатней... Ведь он-то был сама кротость! Ну и помыкала же она им!.. Известное дело! Совратили Олимпию с пути истинного, сударыня!..

— Каким же это образом могло случиться?

— Видите ли, сударыня, она познакомилась, с вашего позволения, с внучатным племянником одного матрацника из квартала Сен-Марсо. Парень гоняет лодыря. И то сказать — писаный красавчик, зазноба всех актрис на бульваре Тампль. Он там работает хлопальщиком при театре. Как только какое новое представление, так он орет и хлопает, когда актрисы на сцену выходят, — вывозит спектакль, как он говорит. Поутру позавтракает, ввечеру, перед театром, изволит пообедать, чтобы сил набраться. Обожает ликеры и бильярд... Дескать, приучен так с самого детства! Я говорила Олимпии: «Хлопальщик!.. Да разве это ремесло?»

— К несчастью, ремесло, — сказала Жозефа.

— Вот в том-то и штука, сударыня, что этот вертун просто голову вскружил Олимпии! А он, как видно, связался с дурной компанией. В кабачке, где воры краденое пропивают, хотели его арестовать! Но на такой случай пригодился господин Бролар, начальник хлопальщиков, только он его и выручил. Золотые сережки носит, живет бесшабашно, и все на счет женщин! Женщины страх как лакомы до таких красавчиков! Срамник, с вашего позволения, проедал все денежки, какие господин Фуль давал девчонке! Дела наши шли плохо. Что ни заработаем на вышивках, он все проиграет на бильярде! Как на грех, у нашего молодчика была красотка сестра. Ну, не велика птица! Брат промышлял на Бульварах, а она в Латинском квартале...

— Лоретка из «Хижины»? — спросила Жозефа.

— Вот, вот, сударыня! — сказала мамаша Бижу. — И что бы вы думали, сударыня! Этот самый Идамор... Он, видите ли, сочинил сам себе такую кличку! Настоящее-то его имя — Шарден. Что бишь я хотела сказать?.. Да... так вот, этот самый Идамор вообразил, что у вашего дядюшки, с позволения сказать, денег куры не клюют, а он, дескать, скряжничает!.. И негодник, тайком от моей дочки, подослал в наше заведение, под видом мастерицы, свою сестру Элоди (и имечко-то он ей дал: чисто актерское!). Боже милостивый! Все тут пошло у нас вверх дном! Эта продувная шельма совратила всех наших девушек, все они просто от рук отбились, с вашего позволения... И уж так она юлила и лебезила, что наконец сманила у нас нашего дядюшку Фуля... Утащила его с собою, и мы даже не знаем, где он... А сколько хлопот нам наделала с этими векселями! Мы еще и по сю пору расплатиться не можем. Впрочем, моя дочка следит за сроками платежа, она ведь во всем этом сама замешана!.. Когда Идамор со своей любезной сестрицей переманил от нас старика, он сразу же бросил мою дочку и связался с актрисой из театра Фюнамбюль... Тут-то моя дочка и просваталась, изволите ли видеть...

— А вы знаете, где живет матрацник? — спросила Жозефа.

— Дядюшка Шарден? Да неужто такие где-нибудь живут?.. Он пьян с шести часов утра, смастерит один матрац в месяц, и то скажи спасибо! Ночи и дни пропадает в самых последних кабаках, сделает три или четыре пульки...

— Как! Он льет пули! Вот так матрацник!

— Вы, сударыня, не понимаете! Он играет на бильярде, а ему в игре везет, вот он и напивается...

— Вот так отлили пулю! — сказала Жозефа. — Но вы говорите, что Идамор промышляет на Бульварах? Если обратиться к моему приятелю Бролару, он его отыщет..

— Не знаю, сударыня. И то сказать, истории этой больше полгода. А за шесть-то месяцев такие, как Идамор, глядишь, попадут в исправительную, оттуда в Мелен, а оттуда...

На лужок[100]! — сказала Жозефа.

— Ах, сударыня, вы все знаете! — сказала мамаша Бижу, улыбнувшись. — Кабы моя дочка не снюхалась с этим фертиком, она бы... она была бы... А все-таки ей повезло, что там ни говорите! Господин Гренувиль врезался в нее по уши, да это и видно, раз женился...

— А она-то почему вышла за него?

— С отчаяния, сударыня! Как Олимпия увидала, что ее променяли на актрису, она маху не дала! Ох! уж она ее и отгвоздила!.. А когда девчонка потеряла и дядюшку Фуля, который ее просто-таки обожал, она совсем разочаровалась. На мужчин глядеть не хотела!.. А тут-то и подвернулся господин Гренувиль. Он, видите ли, много кое-чего покупал у нас. Шутка ли сказать! Две сотни расшитых китайских шарфов, и это каждые три месяца! Ну, само собою, господин Гренувиль разохотился утешать девчонку... Не знаю, правда ли, нет ли, но будто бы она ничего не желала и слушать, затвердила одно: подавай ей церковь и мэрию! «Я, дескать, хочу быть честной, или наложу на себя руки...» И настояла-таки на своем. Господин Гренувиль согласился жениться, только с условием, что она откажется от нас... И мы согласились...

— За известную мзду? — спросила прозорливая Жозефа.

— Точно, сударыня! Десять тысяч франков отступного и пожизненная рента отцу, ведь он уже не может работать...

— Я просила вашу дочь составить счастье дяди Фуля, а она его в грязь втоптала! Это нехорошо. Больше не буду ни в ком принимать участие! Вот что значит заняться благотворительностью! Нет, благотворительность годится только на то, чтобы на ней спекулировать. Олимпия должна была хотя бы поставить меня в известность о всех этих каверзах! Если вы найдете дядю Фуля, и не позже чем через две недели, я вам дам тысячу франков...

— Дело нелегкое, добрая моя дамочка. Но и тысяча франков деньги не малые, так что я уж постараюсь их заработать.

— Прощайте, госпожа Бижу.

Войдя в будуар, певица нашла г-жу Юло в глубоком обмороке; но, несмотря на то что баронесса находилась в бессознательном состоянии, все тело ее нервически содрогалось. Так змея, разрубленная на части, все еще извивается. Крепкие нюхательные соли, холодная вода — короче говоря, все те средства, которые применяются в таких случаях, возвратили баронессу к жизни или, если угодно, к сознанию ее горестей.

— Ах, мадмуазель, как он низко пал... — сказала она, узнав певицу и видя, что они одни.

— Мужайтесь, сударыня, — отвечала Жозефа, которая сидела на подушке у ног баронессы и целовала ее руки. — Мы его отыщем! А если он и замарал себя, ну что же! вымоется. Поверьте мне, у людей благовоспитанных весь вопрос сводится к перемене платья... Позвольте мне искупить мои грехи... Я вижу, как вы привязаны к мужу, несмотря на его проступки, иначе бы вы не пришли ко мне!.. Что прикажете делать? Бедняжка! Он любит женщин... Видите ли, будь у вас хоть немного нашего шика, вы могли бы уберечь его от распутства. Вы были бы тогда для него тем, чем мы умеем быть для мужчин: вмещать всех женщин в одной. Правительству следовало бы открыть школу такой гимнастики для добродетельных жен! Но все правительства разыгрывают из себя недотрог!.. Правительством управляют мужчины, а мужчинами управляем мы! Право, мне жаль человечество!.. Но довольно шутить! Займемся-ка вашими делами... Полноте! Успокойтесь, сударыня, поезжайте домой и не мучайте себя... Я возвращу вам вашего Гектора таким, каким он был лет тридцать тому назад...

— О мадмуазель! Поедемте к этой госпоже Гренувиль! — воскликнула баронесса. — Как знать, не поможет ли она нам. Может быть, я нынче же увижу господина Юло и мне удастся вырвать его из тисков нищеты и позора?

— За ту честь, которую вы мне оказываете, сударыня, я отблагодарю вас отказом от этой чести: певица Жозефа, любовница герцога д'Эрувиля, не должна появляться рядом с прекраснейшим и чистейшим воплощением добродетели. Я слишком вас уважаю, чтобы показываться в вашем обществе. Говорит во мне не самоуничижение комедиантки... Нет! Я лишь воздаю вам должное. Глядя на вас, сударыня, я пожалела о том, что не пошла по вашему пути... тернистому пути, где вы, сударыня, в кровь изранили себе ноги и руки! Но что станете делать! Я принадлежу искусству, как вы принадлежите добродетели...

— Бедная девушка! — сказала баронесса, взволнованная чувством сострадания, превозмогшим ее собственную боль. — Я буду молиться за вас. Вы жертва общества. Общество требует зрелищ. Когда придет старость, покайтесь... Вы будете услышаны, если всевышний снизойдет к молитвам...

— Мученицы, — сказала Жозефа, благоговейно целуя край платья баронессы.

Но Аделина взяла актрису за руку, притянула ее к себе и поцеловала в лоб. Жозефа, раскрасневшаяся от радости, проводила ее до кареты с изъявлениями самой горячей преданности.

— Верно, какая-нибудь дама благотворительница, — говорил лакей горничной. — Ведь сама ни с кем так не обращается, даже со своей подружкой, Женни Кадин.

— Обождите несколько дней, сударыня, — говорила Жозефа, — и вы его увидите, или я отрекусь от веры моих предков, а для еврейки, видите ли, это равняется клятве добиться успеха.

В тот самый час, когда баронесса входила к Жозефе, Викторен принимал у себя в кабинете старую женщину лет семидесяти пяти, которая, чтобы получить доступ к знаменитому адвокату, сослалась на грозное имя начальника тайной полиции. Лакей доложил:

— Госпожа де Сент-Эстев!

— Я воспользовалась одной из моих кличек, — сказала посетительница, усаживаясь в кресло.

Викторен внутренне содрогнулся при виде этой ужасной старухи. Хотя одета она была богато, холодная злоба, написанная на ее плоской физиономии, бледной, морщинистой, с резко обозначенными скулами, внушала страх. Марат, будь он одет в женское платье, в старости являл бы собою, как и г-жа Сент-Эстев, живое воплощение террора. В светлых глазках этой зловещей старухи сквозила кровожадная алчность тигра. Приплюснутый нос с раздувавшимися ноздрями, казалось изрыгавшими адский пламень, напоминал клюв стервятника. А низкий лоб изобличал жестокость и наклонность к злым козням. Пучки волос, торчавшие из складок изрытого морщинами лица, указывали на чисто мужскую решительность ее действий. Увидев эту женщину, каждый подумал бы, что художники не нашли еще настоящей натуры для Мефистофеля...

— Ну-с, любезнейший, — сказала она покровительственным тоном, — я уже давно ни во что не вмешиваюсь. Если я собираюсь помочь вам, то только ради моего дорогого племянника, потому что люблю его больше, чем сына родного... Кроме того, префект полиции, которому председатель совета министров шепнул на ухо два словечка по вашему делу, недавно беседовал с господином Шапюзо и указал ему, что полиции не следует путаться в такие дела. Моему племяннику дали полную свободу действий, но племянник мой будет тут только советчиком, ему нельзя себя компрометировать...

— Так вы тетушка господина...

— Вы угадали. И я горжусь таким родством, — ответила она, оборвав адвоката на полуслове, — потому что он мой ученик, но ученик, быстро обогнавший своего учителя... Мы обмозговали ваше дело и прикинули так: дадите вы тридцать тысяч франков, если вас избавят от всего этого? Тридцать тысяч, и концы в воду! Аванса ни сантима!

— Вы знаете этих особ?

— Нет, любезнейший. Жду ваших указаний. Нам было сказано: «Есть тут один старый дурак, который попался в руки некой вдовушки. Эта вдовушка, двадцати девяти лет, так навострилась в своем шильническом ремесле, что обеспечила себя рентой в сорок тысяч франков, которую вытянула у двух отцов семейства. Она задумала подцепить еще восемьдесят тысяч франков ренты, выйдя замуж за простофилю шестидесяти одного года; она разорит целую семью и передаст это огромное состояние ребенку, прижитому с каким-нибудь любовником, живо отделавшись от старого мужа...» Вот как обстоит дело!

— Совершенно точно! — сказал Викторен. — Мой тесть, господин Кревель...

— Бывший коммерсант и мэр? Я живу в его округе под именем тетушки Нуррисон, — отвечала она.

— Другое лицо — госпожа Марнеф.

— Не знаю такой, — сказала г-жа Сент-Эстев. — Но через три дня я уже смогу пересчитать все ее рубашки.

— Могли бы вы помешать этому браку? — спросил адвокат.

— А как далеко зашло дело?

— Состоялось второе оглашение.

— Надо бы убрать с дороги бабенку. Нынче у нас воскресенье, остается всего три дня, потому что они повенчаются в среду. Нет, невозможно! Но вполне возможно ее убить...

Викторен Юло привскочил от возмущения, услыхав эти пять слов, сказанных самым хладнокровным тоном.

— Убить?.. — воскликнул он. — А как же вы это сделаете?

— Вот уже сорок лет, сударь, как мы замещаем судьбу, — отвечала старуха с чудовищной гордостью, — и делаем в Париже все, что хотим. Сколько семейств, да не каких-нибудь, а из Сен-Жерменского предместья, выдавали мне свои тайны, поверьте мне! Я заключала и расторгала браки, разорвала не одно завещание, спасла не одно честное имя! У меня тут целое стадо тайн в загоне, — сказала она, указывая на свой лоб, — и оно приносит мне тридцать шесть тысяч франков годового дохода. Вот и вы будете одним из моих ягнят! Разве могла бы женщина достигнуть положения, которого достигла я, если бы рассказывала, к каким средствам ей приходится прибегать! Я действую! Все, что произойдет, дорогой мой, будет делом случая, и вам не придется испытывать ни малейших угрызений совести. Вы, как те лица, которых излечивают магнетизмом, через месяц будете верить, что все произошло само собой.

На висках у Викторена выступил холодный пот. Даже встреча с палачом не взволновала бы его так, как взволновала его беседа с этой грозной и претенциозной наперсницей каторги; ему даже показалось, что надетое на ней темно-красное платье окрашено кровью.

— Сударыня, я отказываюсь воспользоваться вашей опытностью и вашей помощью, если успех дела будет стоить человеческой жизни и если тут будет хотя бы тень преступления.

— Вы, сударь, большой ребенок! — отвечала г-жа Сент-Эстев. — Вы хотите слишком много: и сокрушить врага, и оставаться безупречным в собственных глазах.

Викторен сделал отрицательный жест.

— Да-с, — продолжала она, — вы желаете, чтобы эта самая госпожа Марнеф выпустила добычу, которую уже держит в пасти! А скажите, как вы заставите тигра расстаться с куском мяса? Неужто будете поглаживать его по спинке да приговаривать: кисонька!.. кисонька! Вы непоследовательны. Приказываете вступить в бой и хотите обойтись без ранений? Ну ладно! Так и быть, постараемся соблюсти невинность, столь любезную вашему сердцу. Я-то всегда считала, что у этой самой невинности оборотная сторона — лицемерие! Ну, так вот, через три месяца к вам придет бедный священник; он попросит у вас сорок тысяч франков на богоугодное дело — на восстановление разрушенного монастыря на Востоке, в пустыне! Если вы будете довольны своей судьбой, то дадите ему эти сорок тысяч! Казне вам придется выплатить побольше. В общем счете сущие пустяки в сравнении с тем, что вам достанется.

Она встала на свои толстые ноги, обутые в атласные башмаки, которые едва сдерживали выпиравшие из них мясистые икры, улыбнулась и, поклонившись, вышла.

— Оказывается, у дьявола есть родная сестра, — сказал Викторен, поднимаясь с кресла.

Он проводил ужасную незнакомку, появившуюся из недр полицейского сыска, как в балете из третьего трюма Оперы по мановению волшебной палочки злой феи появляются чудовища. Покончив с делами в суде, он пошел к Шапюзо, начальнику одного из важнейших отделений полицейской префектуры, чтобы получить у него сведения о незнакомке. Видя, что Шапюзо один в кабинете, Викторен Юло поблагодарил его за содействие.

— Вы прислали ко мне старуху, — сказал он, — которая могла бы служить олицетворением парижского уголовного мира.

Шапюзо снял очки, положил их на пачку бумаг и удивленно посмотрел на адвоката.

— Я не позволил бы себе послать к вам кого бы то ни было, не предупредив вас об этом, не дав рекомендательного письма, — отвечал он.

— Стало быть, прислал господин префект...

— Не думаю, — возразил Шапюзо. — В последний раз, как князь Виссембургский обедал у министра внутренних дел, он встретился там с господином префектом, беседовал с ним о вашем положении и спрашивал, нельзя ли вам по-приятельски помочь. Господин префект, видя, какое участие проявляет его сиятельство к вашему семейному делу, не мог оставаться равнодушным и оказал мне любезность, посоветовавшись со мной по этому поводу. С тех пор как господин префект принял руководство этим, столь оклеветанным и столь полезным учреждением, он с самого начала отказался от вмешательства в семейные дела. Он был прав и принципиально и морально, но на практике он ошибся. Полиция, за те сорок пять лет, что я в ней служу, оказала с тысяча семьсот девяносто девятого по тысяча восемьсот пятнадцатый год огромные услуги некоторым семьям. Но с тысяча восемьсот двадцатого года пресса и конституционное правительство в корне изменили условия нашего существования. Поэтому мое мнение было таково, что нам не следует заниматься подобными делами, и господин префект любезно согласился с моими доводами. Начальник тайной полиции при мне получил приказ не вмешиваться; и если вдруг от его имени кто-либо явится к вам, я сделаю ему выговор. За это можно и уволить. Легко говорить: «Полиция сделает то-то и то-то!» Полиция! Полиция! Эх, дорогой господин Юло, ни маршал, ни совет министров не знают, что такое полиция. Об этом знает только сама полиция. Короли, Наполеон, Людовик Восемнадцатый, были знакомы с делами своей личной полиции; но что именно такое наша государственная полиция, в этом кое-что понимали только Фуше, господа Ленуар и де Сартин[101], да еще некоторые префекты, люди с головой. Ныне все переменилось. Нас стеснили, обезоружили! Я видел в частной жизни немало драм, которые мог бы предотвратить, располагай я хотя бы минимальной свободой действий!.. О нас пожалеют те самые люди, что нас уничтожили, когда они, как вы, столкнутся с кое-какими явлениями нравственного уродства, с которыми следовало бы бороться, как мы боремся со всякой грязью! В области политической, когда дело касается общественной безопасности, полиция обязана быть начеку, но семья есть нечто священное. Я приму все меры, чтобы открыть и предупредить покушение на жизнь короля. Я сделаю прозрачными стены любого дома, но запускать свои когти в семейные дела, в частные интересы!.. Да никогда я этого не стану делать, пока сижу в этом кабинете, потому что я боюсь...

— Чего?

— Прессы, господин депутат левого центра!

— Как же мне, по-вашему, действовать? — спросил Юло-сын после некоторой паузы.

— Что ж! Семья — это вы! — продолжал г-н Шапюзо. — Этим все сказано. Действуйте по своему усмотрению. Но как можем мы помогать вам, как мы можем обращать полицию в оружие страстей и частных интересов?.. Вот за такие-то дела и впал в немилость, и вполне справедливо, предшественник нынешнего начальника тайной полиции, хотя наше чиновничество считало, что он этого не заслужил. Биби-Люпен заставлял полицию обслуживать частных лиц. В этом таилась огромная социальная опасность! С теми средствами, которые были в его распоряжении, этот человек мог стать грозной силой, мог быть заместителем судьбы...

— Ну а на моем месте как бы вы поступили?.. — спросил Юло.

— Как! Вы просите у меня совета? Да ведь вы сами торгуете советами! — ответил Шапюзо. — Помилуйте, дорогой друг, вы смеетесь надо мною.

Юло откланялся и вышел, не заметив, как Шапюзо непроизвольно пожал плечами, вставая, чтобы проводить посетителя.

«И он еще хочет быть государственным человеком!» — сказал про себя Шапюзо, опять принимаясь за просмотр донесений.

Викторен вернулся домой, так и не рассеяв своих сомнений и не решаясь с кем-либо поделиться ими. За обедом баронесса радостно сообщила детям, что через месяц их отец вернется к семейному очагу и мирно окончит свои дни в кругу близких.

— Ах, я охотно отдала бы все три тысячи шестьсот франков моей ренты, чтобы видеть барона здесь! — воскликнула Лизбета. — Но, хорошая моя Аделина, не радуйся прежде времени, прошу тебя!

— Лизбета права, — сказала Селестина. — Милая матушка, не предупреждайте событий.

Баронесса, исполненная любви, исполненная надежды, рассказала о своем посещении Жозефы, заметив, что эти бедные девушки несчастны в своем счастье, и упомянула о матрацнике Шардене, отце смотрителя складов в Оране, желая тем доказать, что ее слова не плод пустых мечтаний.

На другой день в семь часов утра Лизбета в наемной карете была уже на набережной Турнель, где и приказала остановиться на углу улицы Пуасси.

— Подите на улицу Бернарден, — сказала она кучеру, — в дом за восьмым номером, там сквозной проход и нет привратника. Поднимитесь на пятый этаж, позвоните у двери налево, там, впрочем, есть дощечка: «Мадмуазель Шарден. Штопка кружев и кашемировых шалей». Вам отворят. Вы спросите: «Дома ли кавалер». Вам ответят: «Он вышел». Вы скажите: «Знаю, но все-таки найдите его, потому что тетушка ожидает его в карете на набережной и хочет его видеть...»

Спустя минут двадцать показался старик, лет восьмидесяти на вид, сгорбленный, белый как лунь, с покрасневшим от холода носом, бледным и сморщенным, каким-то старушечьим лицом; на нем был потертый и порыжевший сюртук из альпага, без орденских отличий; из-под коротких рукавов выглядывали обшлага вязаной фуфайки и застиранной, пожелтевшей рубашки; он робко вышел из-за угла, взглянул на экипаж, узнал Лизбету и, волоча ноги, обутые в мягкие стоптанные туфли, подошел к дверце экипажа.

— Ах, дорогой кузен, — сказала она, — ну и вид же у вас!

— Элоди все берет себе! — ответил барон Юло. — Эти Шардены отпетые мошенники...

— Хотите вернуться домой?

— О нет, нет! — сказал старик. — Мне хотелось бы пробраться в Америку...

— Аделина напала на ваш след...

— Ах, нельзя ли заплатить мои долги? — спросил барон с робкой надеждой. — Саманон преследует меня.

— Мы еще не выплатили ваших прежних долгов: ваш сын должен еще сто тысяч франков...

— Бедный мальчик!

— А ваша пенсия освободится только через семь-восемь месяцев... Если захотите подождать, то у меня найдется две тысячи франков!

Барон протянул руку жадным, жутким движением.

— Дай, Лизбета! Да вознаградит тебя господь! Дай! У меня есть местечко, куда скрыться!

— Но мне-то вы скажете, старый греховодник?

— Скажу. Я могу ждать еще восемь месяцев, потому что нашел себе ангелочка, доброе существо, невинное, совсем еще дитя, которое не соприкоснулось с развратом.

— Не забывайте о суде присяжных, — сказала Лизбета, льстившая себя надеждой когда-нибудь увидеть Юло на скамье подсудимых.

— Полно! Ведь это на улице Шарон! — сказал барон Юло. — В квартале, где все сходит с рук. Там-то уж меня никогда не найдут. Там, Лизбета, меня знают как папашу Тогрек, бывшего краснодеревца. Девочка любит меня, и я больше никому не позволю драть с себя шкуру.

— Да вас уже ободрали! — сказала Лизбета, глядя на его сюртук. — Хотите, я свезу вас туда, кузен?..

Барон Юло взобрался в карету, даже не попрощавшись с мадмуазель Элоди; он бросил ее, как бросают прочитанный роман.

В течение тридцати минут, пока они ехали, у барона только и было разговору что о юной Атала Джудичи, ибо он постепенно дошел до самых ужасных пороков, которые довершают разрушения старости. Снабдив своего кузена двумя тысячами франков, Лизбета высадила его на улице Шарон, в Сент-Антуанском предместье, у дверей дома, с виду весьма подозрительного и зловещего.

— Прощай, кузен! Значит, ты будешь теперь папаша Тогрек, так? Посылай ко мне только рассыльных, и всегда из разных мест.

— Отлично! О, как я счастлив! — сказал барон, весь просияв, ибо он предвкушал близкие радости еще не испытанного им счастья.

«Тут его не найти», — подумала Лизбета, приказав извозчику отвезти ее на бульвар Бомарше, откуда она на омнибусе вернулась на улицу Людовика.

На другой день, когда все семейство Юло собралось после завтрака в гостиной, доложили о приходе Кревеля. Селестина бросилась к отцу на шею и держалась с ним так, точно видела его накануне, хотя за последние два года это был первый его визит.

— Здравствуйте, отец! — сказал Викторен, протягивая ему руку.

— Здравствуйте, дети! — важно отвечал Кревель. — Мое почтение, баронесса! Боже, как малыши растут! Так и подгоняют нас: мне, мол, дедушка, тоже нужно местечко под солнцем!.. Графиня, вы, как всегда, дивно хороши! — прибавил он, глядя на Гортензию. — А вот и наше сокровище — кузина Бетта! Мудрая дева! Ну, я вижу, вы тут прекрасно устроились... — сказал в заключение Кревель, исчерпав свои любезности, преподносившиеся им с громким хохотом, от которого презабавно колыхались его багровые пухлые щеки.

И он с некоторым презрением окинул взглядом гостиную дочери.

— Дорогая Селестина, дарю тебе всю мою обстановку с улицы Сосэ, здесь она будет кстати! Твою гостиную пора обновить... А вот и плутишка Венцеслав! Ну, внучата, хорошо ли вы себя ведете? Надо быть благонравными...

— Особенно тем, кто ведет себя неблагонравно... — сказала Лизбета.

— Ваши сарказмы, дорогая Лизбета, запоздали. Дети мои, я желаю положить конец моему ложному положению, которое чересчур затянулось. Как добрый отец семейства, я пришел попросту объявить вам, что я женюсь.

— Это ваше право, — сказал Викторен. — Что касается меня, то я освобождаю вас от обещания, которое вы дали мне перед тем, как я получил руку моей дорогой Селестины...

— Какое обещание? — спросил Кревель.

— Не жениться, — отвечал адвокат. — Воздайте же мне должное, признав, что я отнюдь не требовал от вас этого обязательства, — вы дали его добровольно, даже против моего желания; если вы помните, я тогда еще заметил, что вам не следует связывать себя таким обещанием.

— Да, припоминаю, дорогой друг, — сказал сконфуженный Кревель. — Но, ей-ей, детки, если вы захотите жить в ладу с моей женой, вам не придется раскаиваться... Ваша деликатность, Викторен, меня трогает... Благородный поступок в отношении меня никогда не пропадет даром... Послушайте, черт возьми! Окажите хороший прием вашей мачехе, приходите ко мне на свадьбу!

— Вы нам не сказали, отец, кто ваша невеста, — сказала Селестина.

— Ну, ведь это секрет Полишинеля, — возразил Кревель. — Не будем играть в прятки! Лизбета, конечно, сообщила вам...

— Дорогой господин Кревель, — заметила Лизбета, — есть имена, которых здесь не произносят...

— Ну, так это госпожа Марнеф!

— Господин Кревель, — строго ответил адвокат, — ни я, ни моя жена не будем присутствовать на вашей свадьбе, но не из корыстных побуждений, ибо я только что говорил с вами вполне искренне. Да, я был бы рад узнать, что вы нашли счастье в супружеском союзе. Но мной руководят соображения чести и щепетильность, которые вы должны понять. Я не буду о них распространяться, чтобы не разбередить наши не зажившие еще раны...

Баронесса сделала знак дочери, и та, взяв на руки ребенка, сказала:

— Ну-ка, пойдем купаться в ванночке, Венцеслав! Прощайте, господин Кревель.

Баронесса молча поклонилась Кревелю, а Кревель невольно улыбнулся, заметив удивление ребенка, которому нежданно-негаданно угрожало купанье.

— Вы женитесь, сударь, — сказал адвокат, оставшись в гостиной с Лизбетой, женой и тестем, — женитесь на женщине, которая ограбила моего отца, которая самым хладнокровным образом довела старика до теперешнего его положения; на женщине, которая живет с зятем, разорив предварительно его тестя; на женщине, которая причиняет смертельное горе моей сестре... И вы думаете, что мы согласимся своим присутствием на свадьбе оправдать ваш безумный поступок в глазах общества? Искренне жалею вас, дорогой господин Кревель! У вас нет чувств семьянина, вы не понимаете, что вопросы чести прочно связывают членов семьи. Страсти не поддаются доводам рассудка... (К несчастью, я слишком хорошо это знаю!) Люди, одержимые страстью, глухи и слепы. Селестина, сознавая свой дочерний долг, не решится сказать вам хоть одно слово порицания.

— Этого еще недоставало! — воскликнул Кревель, пытаясь оборвать обвинительную речь зятя.

— Селестина не была бы моей женой, если бы позволила себе сделать вам хоть одно замечание, — продолжал адвокат, — но я хочу попытаться остановить вас, прежде чем вы занесете ногу над пропастью, тем более что я дал вам доказательство своего бескорыстия. Конечно, заботит меня не ваше состояние, а вы сами... А чтобы вы не сомневались в моих чувствах, могу прибавить, хотя бы для того, чтобы успокоить вас относительно вашего будущего брачного контракта, что мое имущественное положение более чем благополучно.

— Благодаря мне! — воскликнул Кревель, физиономия которого сделалась почти лиловой.

— Благодаря состоянию Селестины, — возразил адвокат. — И если вы сожалеете о том, что дали в приданое своей дочери сумму, не составляющую и половины наследства, оставленного ей матерью, то мы готовы вернуть вам эти деньги.

— Знаете ли вы, милостивый государь, — сказал Кревель, становясь в позу, — что раз я покрываю прошлое госпожи Марнеф моим именем, то впредь отвечать перед обществом за свое поведение она будет только в качестве госпожи Кревель.

— Может быть, это очень по-джентльменски, — сказал адвокат, — очень благородно в отношении сердечных дел и неукротимых страстей, но я не знаю такого имени, такого закона, такого титула, которые могли бы покрыть кражу трехсот тысяч франков, подло вырванных у моего отца!.. Говорю вам прямо, дорогой тесть, что ваша невеста недостойна вас! Она вас обманывает, она безумно влюблена в моего зятя, Стейнбока, долги которого она заплатила...

— Это я их заплатил!

— Тем лучше, — сказал адвокат. — Очень рад за графа Стейнбока. Со временем он может расплатиться. Но он любим, очень любим, и это ему доказывают весьма часто...

— Он любим?.. — повторил Кревель, физиономия которого выражала полное смятение чувств. — Подло, грязно, мелочно и пошло клеветать на женщину!.. Когда заявляют такие вещи, сударь, то их доказывают...

— Я вам представлю доказательства.

— Жду их!

— Послезавтра, дорогой господин Кревель, я назначу вам день и час, когда буду в состоянии разоблачить ужасающую развращенность вашей будущей супруги...

— Прекрасно, буду в восторге! — сказал Кревель, к которому вернулось его хладнокровие. — Прощайте, дети мои, до свидания! Прощай, Лизбета...

— Проводите его, Лизбета, — шепнула Селестина.

— Вот как, вы уже уходите?.. — крикнула Лизбета вслед Кревелю.

— А он силен в красноречии, зять-то мой. Развернулся! — сказал ей Кревель. — Еще бы — суд, палата, судебные каверзы, политические каверзы пошли ему на пользу. Так, так... Нынче воскресенье, а этот господин, зная, что я женюсь в будущую среду, обещает через три дня, час в час, доказать мне, что моя жена недостойна меня... Довольно ловко!.. Пойду-ка я домой брачный контракт подписывать. Ну-с, поедем со мной, Лизбета, поедем!.. Они ничего не узнают! Я хотел оставить сорок тысяч франков ренты Селестине, но Викторен так себя держал, что навсегда отвратил от себя мое сердце.

— Уделите мне десять минут, папаша Кревель. Обождите меня в карете у ворот, я найду предлог уйти.

— Ладно, согласен...

— Друзья мои, — сказала Лизбета, застав всю семью в гостиной. — Я еду с Кревелем. Сегодня вечером подписывается контракт, и я могу сообщить вам его содержание. Это будет, вероятно, мой последний визит к этой женщине. Ваш отец взбешен. Он лишит вас наследства...

— Нет, ему помешает тщеславие, — отвечал адвокат. — Он мечтал стать владельцем имения Прель и обязательно сохранит за собой эту землю, я его знаю. Будь даже у него дети, Селестина все же получит половину из того, что он оставит, ибо закон запрещает отказывать жене все состояние при наличии других наследников... Но эти вопросы меня ничуть не интересуют, я думаю о чести нашей семьи... Ступайте, кузина, — сказал он, пожимая руку Лизбете, — внимательно выслушайте, каковы условия контракта.

Спустя двадцать минут Лизбета и Кревель входили в особняк на улице Барбе, где г-жа Марнеф, нежась с возлюбленным, нетерпеливо ожидала последствий шага, предпринятого по ее приказу. Привязанность Валери к Венцеславу постепенно перешла в безумную страсть, которая один раз в жизни овладевает сердцем женщины. Неудавшийся художник, превратившись в руках г-жи Марнеф в совершенного любовника, стал для нее тем же, чем она сама была для барона Юло. Держа в одной руке вышиванье, другой сжимая руку Стейнбока, Валери склонилась головкой к его плечу... Бессвязный диалог любовников, начавшийся сразу же по уходе Кревеля и прерывавшийся при всяком удобном случае, напоминал нынешние бесконечно длинные романы, на титуле коих значится: «Перепечатка воспрещается». Этот шедевр лирической поэзии, естественно, вызвал у художника запоздалые сожаления, которые он и высказал не без горечи.

— Ах, какое несчастье, что я женат! — воскликнул Венцеслав. — Ведь если бы я еще немного подождал, как советовала Лизбета, я мог бы жениться на тебе.

— Только поляку может прийти такое желание: преданную любовницу превратить в законную супругу! — вскричала Валери. — Променять любовь на долг, наслаждение на скуку!

— Я знаю твои прихоти! — отвечал Стейнбок. — Разве я не слышал, как ты говорила с Лизбетой о бароне Монтесе, об этом бразильце?

— Не можешь ли ты избавить меня от него? — спросила Валери.

— Это было бы единственное средство помешать тебе видеться с ним, — отвечал бывший скульптор.

— Знай же, дорогой мой, что я нянчилась с ним лишь потому, что хотела выйти за него замуж. Видишь, я тебе все говорю!.. Чего только я не обещала этому бразильцу!.. О, гораздо раньше, чем познакомилась с тобой! — сказала она, отвечая на возмущенный жест Венцеслава. — Ну а теперь он, пользуясь этими обещаниями, докучает мне, и я вынуждена венчаться чуть ли не тайком. Ведь если он узнает, что я выхожу за Кревеля, он способен... меня убить!..

— О, не стоит говорить об этом!.. — сказал Стейнбок, сделав презрительный жест, означавший, что женщина, любимая поляком, может пренебречь такими угрозами.

Заметим, что там, где дело касается храбрости, поляков нельзя упрекнуть в бахвальстве, настолько они действительно храбры.

— А тут еще этот болван Кревель хочет устроить пир и щегольнуть своей расчетливой щедростью по случаю нашей свадьбы; он ставит меня в такое затруднительное положение, что я, право, не знаю, как из него и выйти!

Могла ли Валери признаться своему обожаемому Венцеславу в том, что после отставки Юло барон Анри Монтес унаследовал право приходить к ней во всякое время ночи и что, несмотря на всю свою ловкость, она все еще не сумела найти повода к крупной ссоре, в которой бразилец оказался бы кругом виноватым. Она слишком хорошо знала дикий нрав бразильца, сильно напоминавший характер Лизбеты, а потому не могла и подумать без трепета, каков должен быть в гневе этот мавр с берегов Рио-де-Жанейро. Услыхав шум кареты, Стейнбок выпустил Валери, которую он обнимал за талию, и, взяв в руки газету, углубился в чтение, а Валери с чрезвычайным вниманием принялась вышивать туфли жениху. За этим благонравным занятием их и застали.

— Как на нее клевещут! — шепнула Лизбета Кревелю, остановившись в дверях и указывая ему на эту идиллию. — Взгляните на ее прическу! Разве она растрепана? А если послушать Викторена, так мы застали бы голубков врасплох!..

— Дорогая Лизбета! — отвечал Кревель, став в заученную позу. — Видишь ли, даже из Аспазии можно сделать Лукрецию[102], если внушить ей страсть.

— А я что вам говорила? — сказала Лизбета. — Не твержу ли я постоянно, что женщины любят распутных толстяков — таких, как вы?

— И притом это было бы неблагодарностью с ее стороны, — продолжал Кревель, — ведь я столько денег на нее ухлопал! Грендо и я, мы одни это знаем!

И он указал в сторону лестницы. В отделке этого особняка, который Кревель считал своим, Грендо пытался поспорить с Клеретти, модным архитектором, украшавшим по заказу д'Эрувиля особняк Жозефы. Но Кревель, ничего не смысливший в искусстве, хотел, как и все буржуа, ограничить расходы определенной, заранее обусловленной суммой. Не выходя за пределы этой сметы, Грендо был лишен возможности осуществить свой архитектурный замысел. Различие, существовавшее между особняком Жозефы и особняком Кревеля, было такое же, как между художественным произведением и жалкой его копией. То, чем восхищались у Жозефы, нельзя было встретить нигде; то, чем блистал дом Кревеля, можно было купить где угодно. Эти два вида роскоши разъединены потоком золота в миллион франков. Зеркало, единственное в своем роде, стоит шесть тысяч франков; зеркало, выпущенное фабрикантом только ради барышей, стоит пятьсот франков. Люстра работы Буля доходит на аукционах до трех тысяч франков, а та же люстра, представляющая собою слепок с модели, может быть изготовлена за тысячу или тысячу двести франков; первая является тем же в археологии, чем картина Рафаэля в живописи, другая — только лишь копия. А во что вы цените копию с картины Рафаэля? Стало быть, особняк Валери мог служить великолепным образчиком роскоши глупцов, тогда как особняк Жозефы представлял собою прекраснейший образец жилища художника.

— Нам с тобой объявили войну, — сказал Кревель, подходя к невесте.

Госпожа Марнеф позвонила.

— Подите за господином Бертье, — приказала она лакею, — и без него не возвращайтесь. Если бы твой визит, папочка, увенчался успехом, — сказала она, обнимая Кревеля, — ну, тогда мы отсрочили бы мое счастье и задали бы пир на славу! Но раз вся семья противится нашему браку, придется, друг мой, из приличия, скромно сыграть свадьбу, тем более что невеста — вдова.

— А я хочу, напротив, похвастаться роскошью, достойной Людовика Четырнадцатого, — сказал Кревель, которому XVIII век с некоторого времени уже казался мизерным. — Я заказал новые экипажи: карету для себя лично и карету для моей супруги, две хорошенькие двухместные каретки, коляску и шикарный берлин с превосходным сиденьем, трепещущим, как госпожа Юло.

— Ах! «Я хочу»... Не узнаю своего ягненка! Нет, нет, миленький, ты сделаешь по-моему! Контракт мы подпишем в узком кругу нынче же вечером. А в среду повенчаемся официально, в мэрии, потом повенчаемся по-настоящему, в церкви, втихомолку, как говорила моя бедная мамочка. Пойдем в церковь пешком, скромно одетые, мессу закажем без певчих. Свидетелями у нас будут Стидман, Стейнбок, Виньон и Массоль — все люди умные; они окажутся в мэрии как бы случайно и принесут нам жертву, отстояв ради нас церковную службу. В виде исключения твой коллега в мэрии соединит нас брачными узами в девять часов утра. Месса назначена в десять. Мы вернемся домой в половине двенадцатого, как раз к завтраку. Я обещала нашим гостям, что раньше вечера из-за стола мы не встанем... У нас будут Бисиу, твой старый товарищ по биротерии дю Тийе, Лусто, Вернисе, Леон де Лора, Верну — словом, весь цвет парижских умников, которым, однако, и в голову не придет, что мы поженились. Мы их поводим за нос, чуточку выпьем. И Лизбета будет с нами, я хочу ей показать, что такое брак. Бисиу должен сделать ей некоторые предложения и... поучить уму-разуму.

В течение двух часов г-жа Марнеф болтала всякий вздор, так что Кревель в конце концов сделал следующий глубокомысленный вывод: «Разве может такая веселая женщина быть испорченной? Сорванец, да! Но развратница... полноте!»

— Что говорили про меня твои детки? — спросила Валери у Кревеля, выбрав минутку, чтобы усадить его на диванчике подле себя. — Всякие ужасы, да?

— Они уверены, — ответил он, — что ты питаешь греховную любовь к Венцеславу. Это ты-то, сама добродетель!..

— Еще бы мне не любить моего милого Венцеслава! — воскликнула Валери, подзывая художника, и, взяв его за голову, поцеловала в лоб. — Бедный мальчик, без поддержки, без средств! И вдобавок брошен этой рыжей жирафой! Что поделаешь, Кревель! Венцеслав — мой поэт, и я открыто люблю его, как собственное дитя! Эти добродетельные дамы всюду и во всем видят только одно дурное. Те-те-те! Значит, стоит им оказаться рядом с мужчиной, они сейчас же заведут с ним шашни? Ну а я — как балованный ребенок, который ни в чем не знает отказа: конфеты меня уж больше не тешат. Бедные женщины! Жалею их!.. И кто же это меня так порочит?

— Викторен, — сказал Кревель.

— Так отчего же ты не зажал клюв этому судейскому попугаю? Сказал бы про маменькины двести тысяч!

— Баронесса-то спаслась бегством, — сказала Лизбета.

— Пусть они будут поосторожнее, Лизбета! — крикнула г-жа Марнеф, нахмурив брови. — Или они меня примут у себя, и хорошо примут, и явятся с визитом к своей мачехе всей семьей! Или я устрою им жизнь (передай им это от меня) еще хуже, чем барону... Как бы не рассердилась по-настоящему! Честное слово, придется клин клином вышибать!

В три часа нотариус Бертье, преемник Кардо, прочитал брачный контракт, предварительно коротко посовещавшись с Кревелем, ибо некоторые статьи зависели от того или иного решения молодых супругов Юло. Кревель признавал за своей будущей женой следующее приданое: 1) сорок тысяч франков ренты в бумагах, которые были точно перечислены; 2) особняк со всей его обстановкой и 3) три миллиона франков деньгами. Сверх того, по дарственной записи, он отдавал своей будущей супруге все, что разрешалось законом, и освобождал ее от всякой описи имущества; в случае же смерти одного из супругов, при отсутствии у них детей, оставшийся в живых оказывался владельцем всего имущества, движимого и недвижимого. Контракт сводил личное состояние Кревеля к капиталу в два миллиона франков. И будь у него дети от молодой жены, наследственная доля Селестины исчислялась бы всего в пятьсот тысяч франков ввиду прав Валери на мужнино состояние. Это составляло примерно девятую часть того, что Селестина должна была бы получить.

Лизбета вернулась к обеду на улицу Людовика; на ее лице было написано полное отчаяние. Она изложила содержание брачного контракта и пояснила все его пункты, но Селестина и Викторен приняли печальную новость равнодушно.

— Вы разгневали вашего отца, дети мои! Госпожа Марнеф поклялась, что вы примете ее у себя как супругу господина Кревеля и сами придете к ней, — сказала она.

— Никогда! — сказал Викторен.

— Никогда! — повторила Селестина.

— Никогда! — воскликнула Гортензия.

Лизбета загорелась желанием сбить спесь со всех Юло...

— У нее, по-видимому, есть оружие против вас... — ответила она. — Я еще не знаю, в чем тут дело, но обязательно узнаю... Она намекала на какую-то историю, касающуюся Аделины, на какие-то двести тысяч...

Баронесса Юло тихо откинулась на диван, на котором сидела, и у нее начались страшные судороги.

— Подите к ней, дети!.. — кричала она. — Примите эту женщину! Кревель низкий человек! Он заслуживает казни... Покоритесь этой женщине... О, это какое-то чудовище! Она знает все!

Произнеся эти слова, прерываемые слезами и рыданиями, Аделина все же нашла в себе силы подняться и с помощью дочери и невестки добралась до своей комнаты.

— Что сие значит? — спросила Лизбета, оставшись одна с Виктореном.

От вполне понятного удивления адвокат буквально прирос к месту и даже не слышал вопроса Лизбеты.

— Что с тобой, Викторен?

— Я просто в ужасе! — сказал адвокат, лицо которого приобрело угрожающее выражение. — Горе тому, кто тронет мою мать! Я не остановлюсь ни перед чем! Если бы я мог, я раздавил бы эту женщину, как гадину! А-а! Она посягает на жизнь и честь моей матери!..

— Она сказала... только не говори никому, дорогой Викторен!.. Она сказала, что устроит вам жизнь похуже, чем вашему отцу... Она упрекнула Кревеля за то, что он не зажал вам рот, зная тайну, которая так напугала Аделину.

Послали за врачом, ибо состояние баронессы все ухудшалось. Врач прописал большую дозу опиума, и Аделина, приняв лекарство, погрузилась в глубокий сон; но вся семья жила под бременем жесточайшего страха. На другой день адвокат с раннего утра поехал во Дворец правосудия и прошел в полицейскую префектуру, где попросил Вотрена, начальника тайной полиции, прислать ему г-жу де Сент-Эстев.

— Нам запрещено, сударь, заниматься вашим делом, но госпожа де Сент-Эстев — торговка. Она к вашим услугам, — отвечала новая знаменитость тайной полиции.

Вернувшись домой, несчастный адвокат узнал, что врачи опасаются за рассудок его матери. Доктор Бьяншон, доктор Лараби, профессор Ангар, собравшись на консилиум, только что решили применить самые сильные средства, чтобы отвлечь кровь от головы. В тот момент, когда Викторен слушал объяснения доктора Бьяншона, что именно дает ему надежду на благополучный исход болезни, хотя его коллеги настроены более мрачно, лакей доложил адвокату о приходе клиентки, г-жи де Сент-Эстев. Викторен, не дослушав Бьяншона, выскочил из комнаты и сбежал вниз по лестнице.

— В доме, видимо, повальное помешательство! — сказал Бьяншон, оборачиваясь к Лараби.

Врачи ушли, оставив студента-медика дежурить у постели больной.

«Вот он, конец добродетельной жизни!..» — была единственная фраза, которую произнесла больная после катастрофы. Лизбета не отходила от постели Аделины, она провела всю ночь у изголовья больной. Обе молодые ее родственницы восхищались поведением кузины Бетты.

— Ну-с, дорогая госпожа Сент-Эстев, — сказал адвокат, пригласив страшную старуху к себе в кабинет и тщательно запирая двери. — Как наши дела?

— Ну-с, дорогой друг, — сказала она, с холодной иронией глядя на Викторена, — а вы-то обмозговали ваши дела?

— Вы что-нибудь предприняли?

— А вы даете пятьдесят тысяч франков?

— Даю, — отвечал Викторен Юло. — Пора действовать. Видите ли, одной своей фразой эта женщина поставила под угрозу жизнь и рассудок моей матери! Итак, действуйте!

— Уже действуют! — сказала старуха.

— Да?.. — сказал адвокат, содрогнувшись.

— Да. А вы не постоите за издержками?

— Напротив.

— Дело в том, что уже израсходовано двадцать три тысячи франков.

Загрузка...