Это было в начале декабря в хате-маломестке на спецу Бутырского централа города Москвы, РФ. Стёкол в хате нет, и температура уличная и довольно-таки минусовая. Днем спать теплее, поэтому ночью мы изнывали от скуки. Четыре человека, рассказавшие друг другу все анекдоты, без книг, газет, Интернета и телевидения, начали дичать. Вообще-то процесс одичания очень скоротечен и часто необратим, но сейчас не об этом.
Когда я не смог умножить семь на девять, стало понятно, что нужен способ бороться со скукой и отупением.
Взяв двойной листок в клетку, я за полчаса нарисовал «монопольку» – игру для маленьких американских детишек, развивающую бизнес-таланты. Из хлебного мякиша сделал два зарика (кубика) для выброса счёта и предъявил обществу. Игра была принята на ура, и целую ночь мы рубились в неё, покупая и прогорая в хлам.
Наутро было принято решение апгрейта «монопольки» в Монополию с большой буквы. Это заняло почти четыре дня и ночи по бутырскому календарю. Огромная – на весь стол – игра была вся исклеена логотипами, вырезанными из журналов: «Ашан», «Икея», «Манхэттен», «Хотел уес», ЮКОС, Нефтегаз, Газпром, «Апач» и др. Игра была аляповата, но красива, как наряженная на Новый год ёлка.
Около семи вечера (что, впрочем, условно, так как часов у нас в хате не было) мы, накинув на себя имеющиеся в наличии вещи, принялись играть в «барыжную игру».
Застучал запор, и в тормоза ввалились человек пять ментов с огромными звёздами на погонах и дохлый тип, похожий на лорда Джада, с горбоносенькой девчушкой. Главмент сказал, что это проверка каких-то западных фондов положения зэка в России. Он продолжал ещё что-то чесать, когда «лорд Джад», указав на «монополию», спросил:
– What is this?
Девчушка «перевела»:
– Чё это у вас на столе?
– This is monopoly game, – ответил я с варварским выговором. Меня понесло, и я продолжил: – This is a traditional prisoners game in Russia. We now speak English very bad, but we want to do big business in the future. («Это игра «монополия». Это традиционная игра заключённых в России. Мы в данный момент говорим по-английски очень плохо, но в будущем будем заниматься большими делами».)
Лорд Джад, находясь в ступоре, рассматривая фишки ЛУКойла и ЮКОСа, горкой лежавшие на столе перед Рифатом, спросил у ментов:
– What are they blamed for? («По каким статьям они сидят?»)
Два рэкетира, один наркодилер и я – политический, «ментобоец», улыбались смущённо и ласково.
До ареста Ходорковского было совсем рукой подать.
За два куска сала и пачку «Пётр I» я выменял у хозбандиста, который разносил хлеб поутряне, стальную заготовку для ножа. Незаменимая вещь, но и очень проблематичная для зэка, так как за такой нож можно было себе добавить срока или погостить в ШИЗО. Но во мне уже проснулся дикий азарт отрицалова. «Эти недоноски не разрешают мне иметь нож – так он у меня будет обязательно. И не какой-нибудь, а отличный нож, с которым мне не стыдно будет выйти на улицу любого города средней полосы России».
В течение недели я отшлифовывал и затачивал заготовку, вплавлял в ручку из бывшей зажигалки, оплетал ручку для крепости кожей и нитками, переделывал и доводил до кондиции… Это был мой первый нож и, наверное, мой лучший нож. Я гордился им, я любовался им, я переживал за него. Он блестел в лучах вечносветящего «солнца», висящего на потолке, легко и удобно расположившись на моей ладони, красивый, острый, мой…
«Наверняка скоро будет шмон, и мой нож окажется в грязных ментовских лапах. Да ещё и п…ей всей хате вломят за хранение холодного оружия», – думал я. Что делать? Осторожность и жадность боролись друг с другом.
Когда я сидел ещё «на Петрах» (Петровка, 38, Москва, РФ), мне мой батя загнал толстый томик «Вокруг света» за 87-й год. На любом книжном развале есть подобная литература. Наверное, это одно из самых позитивных явлений советского издательского дела. Фантастика, приключения, научные статьи, отчёты о командировках по миру и т. д. собирались в один том и издавались в конце каждого года. Как закоренелый маньяк-библиофил, я обожал эти выпуски, собирал их, читал и перечитывал. Я назойливо рекомендовал их всем, кому это было совсем не интересно. Я был воспитан на любви к книгам, я был воспитан книгами, я был воспитан во имя Книги.
И вот буквально через два месяца, после того как меня «взял дядя на поруки», я уложил нож в раскрытую книгу и обвёл контуры ножа чернильной границей. Затем медленно и вдумчиво начал вырезать в книге тайник. Страницу за страницей, чтобы вместить двенадцать сантиметров длины и три сантиметра ширины. Я не чувствовал никаких угрызений совести, не было даже чувства упоения от перешагивания табу – «делать Книге больно». Я просто знал, что теперь мой нож будет в безопасности, никто его не найдёт.
…Через две недели, во время четвёртого за последние дни шмона, нож отмели мусора. Они не нашли тайник, я просто забыл его спрятать. Нож был настолько хорош, что один из вертухаев забрал его в подарок на восемнадцатилетие своему сыну, и благодаря этому хата избежала неприятностей, связанных с находкой «кинжала».
А в тайничке я ещё долго хранил переписку и всяческие запреты…
Случилось это в один из мартовских дней, когда воздух ещё дышит февралём, но солнце уже припекает. Я лежал на подоконнике, подстелив одеяло, и грел под солнечными лучами свежевыбритую а-ля Котовский голову.
Чей-то голос с верхних камер третьего корпуса Бутырки надрывался с ядрёным кавказским акцентом: «Одын, Нол, Нол…»
– Одын, Нол, Нол, – звал кавказец камеру № 100.
Я был знаком с дорожником из сотки, поэтому не удивился, что Юра Хохол не отвечает.
– Одын, Нол, Нол, – уже с некоторым надрывом и безнадёгой в голосе кричал «гость с юга».
Ответа не было. Хохол сидел в сотке уже давно, как многие дерзкие зэки перешёл на ночной образ жизни и днём спал, чтобы ночью ловить движуху, стоя на «дороге». Этим он убивал скуку.
– Одын, Нол, Нол, – уже хрипел голос.
Наконец Хохла растолкали, и он, ещё не отойдя ото сна, просипел:
– Сотая хата слухает, говоры.
– На х… мнэ сотая! Одын, Нол, Нол! Одын, Нол, Нол!!!
Я скатился с подоконника и заржал.
Наверное, в феврале это было. После очередной поездки в суд на предварительные слушания возвращались мы «домой». «Домой» значило для нас тогда – в Бутырку, на родные нары. Экономя бензин, конвоиры набили в автозак народу с Тверского, Хамовнического и ещё какого-то из судов Первопрестольной и повезли по всем московским централам разгружаться. По дороге они закупили на сэкономленные на бензине деньги пиво и начали жадно заливать его в себя, демонстративно не угощая нас, сидящих в темноте и духоте зарешечённых боксов.
«Мы» – это бритоголовая гоп-компания немытых, замученных судом, но весело-нервных отморозков.
На Пресне случилось чудо, все двадцать с гаком человек из моего бокса оказались пресненской прописки, и все сошли на этой остановке. После духоты и тесноты я оказался в абсолютно пустом и прохладном боксе один. Я сразу же развалился на скамье и, лёжа в темноте, даже начал слегка кемарить…
Застучали замки, и в темноту бокса пьяный ментяра втолкнул тонкую фигурку девушки в коротенькой курточке и кепочке набок. Конвойный ушёл, а я от неожиданности замер. О «таком» я даже не слышал, не мечтал… Чудо!.. Я уже полгода не был с женщиной, и только от её вида мое сердце щемило, а дыхание стало сладко-сладко сбиваться.
– Привет, – прошептал я, не потому что боялся, что меня услышат, а просто не хватало воздуха.
Она вздрогнула, на ощупь рукой нашла меня, мое колено, мое лицо, шею и, ни слова не говоря, прильнула ко мне всем телом. Ее рука змеёй залезла в мои спортивные штаны и сразу же нашла то, что искала. От неё пахло даже не духами, а дешёвым цветочным дезодорантом, блёкло-блёкло так пахло. Но этот запах был сильнее тяжёлого запаха тюрьмы в десятки и сотни раз…
Она заплакала. Я не увидел, а почувствовал её горячие слёзы на своих щеках…
Примчался вздрюченный начальством мент, начал орать, нашел её, вывел из бокса и погнал в другой автозак, стоявший неподалеку. Стоя в проходе, она улыбнулась и сказала одними губами: «Помни…» – и что-то ещё, я не разобрал.
Ей дали пятнадцать лет строгача. Она торговала коксом на Юго-Западной.
Я помню Её цветочный запах. Помню.
Я сидел на «вокзале» одной из общих хат первого корпуса Бутырки и затачивал супинатор своих свежеразобранных ботинок. Супинатор был дрянной, сырой стали и невероятно толстый. Но времени у меня было очень много, а дел очень мало, поэтому супинатору просто суждено было стать ножом-пёрышком для моих гастрономических нужд по разделке «всего, что с витамином ЦЕ» (мясце, сальце, масляце, цебульки).
Рядом маячил парень с немецкой фамилией и дикой для этих мест прической. С полувзгляда было видно, что он – первоход, никогда не сидел в тюрьме. Он умно говорил об относительности времени: «Время не относительно. В тюрьме оно безотносительно к окружающему космосу… Только вновь прибывшие «с воли» ещё несут на себе заряд «относительновременности», но постепенно он стирается и становится почти равен нулю».
…Маски-шоу ворвались в хату под прикрытием раздачи баланды. Здоровенные парни в камуфляже и чёрных масках, с дубинками и электрошокерами. С дикими завываниями и кряхтеньем ударов они пронеслись по продолу в сторону решётки и рассредоточились по камере. Опытные зэки кинулись на пол, закрывая голову руками, я попытался зарыться в матрасы, валяющиеся кругом, и тут же получил по «башне» дубинкой, успокоился и начал созерцать…
– Все на выход, – зарычала маска. – Бегом, не подымаясь. Марш!
Быстрее и доступнее объяснить, что требовалось, никто не смог бы лучше. Народ скоренько, как ручеёк, потянулся к расщелине выхода. Каждого выбегающего провожал вдогонку удар дубинкой крупногабаритного омоновца, прикрывавшего тормоза.
Старый Ефрем, бомж и алкоголик, пробегая мимо омоновца, споткнулся и упал. Кувыркнувшись в полёте, он разлегся на спине прямо возле его ног, обутых в крепкие казённые берцы, и время будто замерло… Замах дубинкой, дикий взгляд вертухая… Вот сейчас он ударит, голова треснет, как дыня, и потечёт квас, который, как известно, вместо крови у таких, как старый Ефрем.
– Ы-ы-ы! – зарычал вертухай-убийца.
– Добей меня, сынок, – смиренно, с улыбкой дзенбуддиста и просветлением в голосе пробурчал Ефрем. Было заметно, что он испытал сатори, сравнимое для него только с портвейном «три топора» в тёплом подвале.
Мент от неожиданности даже икнул. Через секунду смеялась вся хата, смеялись безликие маски, смеялся дед Ефрем…
Обыск отменили, маски ушли, а деда долго ещё угощали сигаретами, чаем и тем, в чём есть витамин ЦЕ.
Неожиданно пропал Мавроди. Он сидел через две камеры от меня и на один этаж выше…
Который из братьев Мавроди это был, я не знаю, скорее всего – Владимир. Возвращаясь от адвоката к себе, я заглянул в глазок его камеры и увидел неряшливого человека в адидасовском костюме, держащего на коленях ноутбук. Некоторые продвинутые зэки фантазировали и утверждали, что у Мавроди даже беспроводной Интернет есть. Думаю, что это был перебор. Даже наши продажные мусора не решились бы на такое. Да и сам бизнесмен наверняка понимал, что его доступ в Интернет был бы просто подарком для следствия.
В камере, где он сидел, был холодильник, два телевизора и всё остальное, что снится малолетним зэкам в их нехитрых снах. В холодильнике стояла водочка, которую друг Лёни Голубкова очень уважал. Мавроди отстёгивал кумовскому собранию во главе с хозяином централа за неперевод в дурные хаты и просто за покой, в конце концов. Когда следаки по его делу во внеочередной раз начинали копать – платил больше, переставали – меньше.
Он отстёгивал на воровской общак, как всякий «барыга»: на поддержание хода воровского.
Он отстёгивал блаткомитету спецкорпуса, на котором сидел.
Сидеть с ним было нелегко, но харчёво. Человек, сидевший с ним, рассказывал мне, поклявшись мамой, что в хате установлена видеокамера, которая всё пишет, один из сокамерников даже не скрывает, что является ссученным осведомителем, менты постоянно рядом, и вообще обстановка морально угнетающая. Зато – хорошая еда, чистая, как слеза, водка, баня в любое время (а не раз в неделю, как у остальных), девочки для сокамерников (сам он не был замечен за этим делом в камере).
…Весь день на нашем квадрате была непривычная суета. Дорога тусовала во все стороны срочные малявы, старые зэки перемахивались платками на давно забытой тюремной азбуке, слышались крики на решках. Смотрящий за квадратом кричал кому-то: «Малява дошла?» – «Да, Серёга, дошла». – «Каков ответ?» – «Нет у нас такого. Если что – отпишемся».
Наконец в нашу хату пришел прогон от вора, в котором сообщалось, что Маврод засухарился от братвы, лаванду на общак не даёт и что найти этого сукиного сына нужно в краткие сроки. К тем, кто будет покрывать урода, применят соответствующую кару, а кто проявит сознательность – тому почёт и уважение. Дальше, как обычно, шли пожелания всех благ, воли, удачи во всех начинаниях и подпись смотряги.
Все прояснилось: надоело МММ-щику платить всем кому ни попадя за огрехи в своей биографии, и решил он платить только хозяину Бутырки. Нашёл тот ему тихую маломестную камеру, подсадил к нему людей посговорчивей, которые никому ничего не скажут, а за это получат материально-гастрономический оазис в серых стенах Бутырского замка. В каком-то роде этих зэков можно было назвать штрейкбрехерами уголовных ценностей. Всё! Пропал богатенький Буратино…
Нашли его через неделю: отследили, куда вертухай по вечерам зачастил, относя голубоголовые бутылки «Гжелки». Мавроди заплатил штрафные, добавил не выплаченные в срок взносы на Благо Общее и накрыл поляну для смотрящего. В общем, всё стало на свои места: вновь зашелестело бабло кумовьям, ворам и блаткомитету.
Его сокамерников поймали на подходе к прогулочному дворику и долго били ногами. Мент, что их конвоировал, стоял в сторонке и молился, чтобы их не забили до смерти.
Мне не было их жалко и не было жалко Мавроди. Наверное, это врождённая классовая ненависть.
В октябре меня впервые «заказали слегка», то есть повели на свиданку. Провели по длинным коридорам четвёртого и первого корпусов и затолкнули в длинный зарешечённый «отстойник», где уже стояли другие зэки. Они ждали своей порции радости от встречи с родными. Большинство – мечтательно молчали, привставали на цыпочки и выглядывали вновь входящих, стремясь разглядеть за спинами охранников своих близких (матерей и отцов, жён с маленькими детьми и подростков-сыновей). В эти самые минуты я впервые услышал про «Норд-Ост»… Вообще-то прислушиваться к чужому разговору тюремная мораль (как и любая другая) запрещает. Поэтому я, как вежливый человек, сначала дождался, когда обронивший это слово замолчит, и после обратился к нему.
– Братело, слушай, – вежливо начал я, – хату нашу мусора заморозили, дороги рвут, на весь корпус карантин недельный повесили. Что происходит-то в мире, какие слухи, а то телика нема…
Он пересказал всё, что знал про «Норд-Ост», все новости. Затем сказал, что особорежимникам на централе объявили усиление (во время усиления «особиков» можно отстреливать без судебных проволочек, если что не так), сказал, что у «барыги-азербота» с его хаты «там» грохнули жену и тот только ждёт, когда увидит поблизости чеченца. Несколько человек присоединились к беседе и сказали, что настроения погромные. Старый Якуб, стоявший рядом и в нычку от конвоя куривший свою «Приму», харкающим голосом изрек: «Сейчас на воле чеченам не сладко, братва. Увидите: нас ждёт большой завоз и уплотнение наших рядов».
«Большой завоз» начался через неделю. Грохотали открывающиеся и закрывающиеся тормоза камер, конвоиры водили за собой толпы патлатых людей. И пришли «чехи», и пришли они почти в каждую хату. Были здесь чеченцы высокие и низкие, чёрные, как угольная пыль, и светловолосые, горбоносые и не очень, «чехи»-москвичи из первой волны 91-го года и «чехи» из горных аулов, толстые и доходяги, педерасты и приблатнённые. Вообще, тот октябрь принес на Бутырку новую диаспору, и процесс чеченизации России начался именно с московских тюрем. Большинство из них сели за один-два патрона (ст. 222 УК РФ) или десять грамм травы (ст. 228 УК РФ), случайно найденных в их карманах заботливой московской милицией.
По моим прикидкам, на Бутырский централ после «Норд-Оста» заехало более восьмисот чеченцев. Я не думаю, что наша тюрьмушка была одинока тогда в своём гостеприимстве.
Один из чеченцев рассказал мне тогда их национальный анекдот:
– Стоят трое горцев: сван, дагестанец и чеченец. Все трое на одно лицо, все трое в одинаковых чёрных пальто и меховых шапках, ничем не отличаются друг от друга. Как узнать, кто из них чеченец? А?
Я не знал.
– Тот чеченец, кто заправил пальто в носки. – Мой собеседник заливисто, от души, засмеялся.
Заправлять штаны в носки – это опознавательный знак «ваххабитов». Таких людей за время отсидки приходилось встречать не раз.
Если хочешь знать, кто перед тобой, – смотри на носки.
Наливай!
Кид проигрался и пил уже четвёртый фаныч воды.
Кид – молодой рыжий москвич, автоугонщик. Погремуху свою он получил за особенности дикции. Он не говорил, а прямо-таки блеял: «нн-е-е-т, да-а-а, коне-е-ечно» и т. п. Но называть его «козлом» было не по понятиям, поэтому окрестили его Кидом (так же, как пиратского капитана).
Он проиграл партию в русский покер. В отсутствие у нас денег игра шла всё же «на интерес», а именно – «на воду». Проигравший выпивал, а точнее – вливал в себя оговоренное число полулитровых кружек-фанычей, выданных нам заботливой администрацией.
Первые два фаныча он выпил, третий влил в себя, четвёртым давился, страшно при этом кривляясь. Оставалось ещё два. Пятый фаныч растянулся в потреблении на сорок минут (это ничего, срок «возврата долга» у него до утренней проверки, а не то объявят фуфлогоном и отправят в сторону санузла).
Шестая кружка на удивление легко вползла в Кида двумя глотками, и он затих, как штангист, фиксирующий поднятый вес. Он хотел что-то победно прокричать, но не смог. При попытке сделать шаг его пробило, и в раковину отправилось изрядное количество только что выпитой воды. Он улыбнулся и, азартно блестя глазами, предложил сыграть на девять кругалей. «Законное право отыгрыша», – верещал он, заплетающимся языком перестав даже блеять…
На этот раз проигрался я. Девять кругалей воды – не шутка, тут с лёту не возьмёшь. Накипятив воды, остудив до тёплой температуры и слегка подсолив, я начал вливать её в себя. Пять кружек выпито вполне благополучно, разве что по жопе побежали холодные мурашки (хорошо, хоть вода тёплая, а то…). После шестого сходил на дальняк, отлил абсолютно прозрачную, без намёка на желтизну, мочу. После седьмого и восьмого фаныча голова кружилась, глаза слегка подводили в оценке расстояния между мной и кружкой.
Девятый фаныч вызывал рвоту после каждого глотка. Брюхо было набекрень, в глазах двоилось. Допив наконец воду, я блеванул в последний раз (наверное, около литра) и тут вдруг понял, что мертвецки пьян. Все симптомы были налицо: тяжелая эйфория, нарушение координации, несвязная речь.
Так что вот так вот, ребята: пять литров воды замещают пол-литра водки. Вставляет так же, и практически за бесплатно. В Москве, на централах столичных, 0,5 водки стоит от 800 рублей и выше (в провинции конечно же дешевле). Рецепт этот я не патентую и дарю всему человечеству.
Это была моя первая хата. Меня с подельником Лёхой Голубовичем привезли с Петровки, ночь я провел в «стакане», наутро прошел флюорографию, подписался, что не являюсь вичёвым, и получил матрас (ложек-чашек не было, выдали пластмассовый одноразовый набор). Толпу невыспавшихся новичков похмельные охранники повели раскидывать по камерам. Возле хаты № 90 (не хаты № девяносто, а хаты № девять – ноль, и только так) выкрикнули мою фамилию и фамилию молоденького маньяка Пашки Югова. С грохотом открылись тормоза, я вошёл в камеру и… сразу же замер. Это было действительно неслабое зрелище. Все свободное пространство передо мной занимали бритоголовые и лохматые головы, небритые рожи, стеклянные глаза (особенно много было глаз). На тридцать шесть шконок, как я впоследствии узнал, было девяносто человек, мы с Юговым здесь были явно лишние.
Поговорил со смотрящим. Объяснял долго и вдумчиво, что, мол, не скинхед, а нацбол, что политический и прочее. Думаю, он не понял. Но его заметно подламывало, а тут как раз прислали дозу, поэтому было ему не до меня. Пошёл устраиваться, брезгливо морщась. Я ещё не знал, что эти страшные и измождённые морды надолго станут для меня привычными и даже в чём-то родными, поэтому, как у любого новичка, у меня начался гон. Я чувствовал себя как бойцовская рыбка, брошенная в переполненный аквариум с такими же рыбками. Моим первым неприятным открытием стало понимание того, что я не круче всех. Это было странное чувство, так как я у себя на районе был достаточно отвязанным парнем. Я совершал ошибку за ошибкой: умудрился посраться с азербайджанской диаспорой и близкими смотрящего, немного взбудоражил мужиков несогласием с телевизионными пристрастиями братвы (до сих пор ненавижу «МузТВ»). В общем, меня ждали серьёзные проблемы в будущем, и, хотя я неплохо говорил на местном арго, я чувствовал, что ещё немного, и меня уроют.
Самое поганое, что слезть с «блатной педали», как мне советовал смотрящий, я уже не мог: было бы ещё хуже. Я сел на скрученный матрас и стал думать о сложившемся положении. Ничего мне в голову не лезло. Рядом присел Учитель – абсолютно белокожий таджик лет за сорок, похожий на татарина. Он действительно был учителем русского языка до 91-го года (поэтому говорил без акцента), а в хате № 90 он выполнял роль неформального лидера среднеазиатов и, пользуясь своим педагогическим опытом, слегка смягчал дикость нравов своих соплеменников. Помолчав немного, Учитель вдруг произнес: «В мир я пришёл, и не было солнце встревожено». Я поднял на него глаза и удивлённо ответил: «Умер я, и сияние светил не умножено». Он вздрогнул и продолжил: «Так скажите мне, люди, зачем я пришёл». Дальше мы проговорили вместе, одновременно: «И зачем моя жизнь второпях уничтожена?»
Рубаи Омара Хайяма. Мы читали их друг другу почти всю ночь, а потом, таясь от взглядов таджикских и узбекских братьев, пили чифирь и закусывали копчёным салом. Он ловко закидывал в рот кусочки свинины и делал вид, что ест хлеб, когда на него глядели стражи исламской морали.
Эта ночь дала мне возможность успокоиться и найти решение своих проблем. Спасибо двум таджикам.
Выходные и праздничные дни в тюрьме не любят. В эти дни не хлопают кормушки, через которые среднестатистические зэки общаются с внешним миром (ну, конечно, в смысле – легально общаются). Добродушные тётки в камуфляже, похожие на сельских учительниц, не разносят почту; не подзывают к «кормяку» за «объебоном» и приговором мусора из спецчасти; вертухаи не выкрикивают «слегка», выводя на допросы и свиданки. Не возят на суды, не водят к врачу, пустуют прогулочные дворики… Вся привычная тюремная жизнь, так называемая «движуха», замирает. Наступает пауза, томительная и очень неприятная, с привкусом какой-то ржавчины. Замирает отлаженный механизм общения и имитации бурной, жизненно необходимой деятельности, которой зэки замещают отсутствие реальной жизни, и обнажается вся бессмысленность и искусственность этого механизма. Небольшая ржавая пауза – суббота и воскресенье всегда полны ссор между сокамерниками. Но, к счастью, коррозийный уик-энд проходит относительно быстро.
Гораздо хуже дело обстоит с «общенародными праздниками». По привычке арестант отмеряет время ещё по вольным лекалам «от праздника до Рождества», поэтому праздников ждут с нетерпением, а когда они приходят, наступает дикое разочарование и опять всё тот же запах ржавчины в воздухе.
Новый год – самый ненавистный праздник. Он навязчиво как бы напоминает о том, о чём не хочется думать: о ещё одном годе, проведённом в неволе. Поэтому в тюрьме поздравления с наступающим НГ и с НГ наступившим звучат как лёгкое издевательство, с налётом чёрного юморка. К тому же новогодние праздники ужасно длинные, и кормушки не клацают очень долго.
Свой тюремный НГ я встретил спокойно. Ровно в полночь мы пустили по кругу банку с чифирём, закусывая солёной рыбой (кто пьёт чифирь со сладким, тот ничего в этой отраве не понимает). Потом наступила скукотища. Ни разговаривать, ни читать, ни курить мне почему-то не хотелось.
Вдруг за тормозами послышался звон колокольчиков, ржание и крики нетрезвых глоток. Заглянув в шнифт, я увидел на продоле, как тройка гнедых баландёров, увешанная колокольчиками, таскала за собой тележку, на которой обычно развозят по хатам еду. На тележке сидели два вертухая и, по-купечески развалясь, правили вожжами из простыней. Вертухаи орали пьяный блатняк, а баландёры периодически ржали по-лошадиному, вскидывая голову и тряся гривой.
«Каждому – своё», – подумал я и лёг спать.
После Нового года я неслыханно разбогател. Я умудрился затянуть в хату телевизор. Мой земляк уходил на волю из хаты, в которой не нашёл взаимопонимания с обществом. Он предпочёл отдать свой телик мне, человеку, которого никогда не видел и с которым он только переписывался по тюремным «дорогам».
Подарок был поистине царским, если не принимать во внимание тот факт, что телевизор работал как радио наоборот. То есть он только показывал изображение, но звука у него не было. В этом раскладе имелись свои плюсы. Например, я со своим изголодавшимся либидо смог наконец смотреть обожаемое тюремными жителями «МузТВ», не травмируя своих эстетических чувств. Выпуски новостей удавалось посмотреть с бегущей строкой, а если таковая отсутствовала, то я читал текст по губам диктора. Кстати, это очень утончённое и эротичное занятие, как-нибудь попробуйте сами. Да здравствует сурдоперевод всех программ телевещания на всех каналах! Сплошной либерализм и политкорректность…
Телевизор без звука воспринимался несколько сюрреалистично, но зато замечательно развивал фантазию, порождая среди населения нашей хаты толерантное отношение к глухонемым. Хит Бутырского централа – клип группы «Мумий Тролль» на песню «Медведица» – без звука воспринимался намного интереснее, чем со звуком. Политические деятели без звукового фона выглядели гораздо естественнее в своём жлобстве и уродстве. Престарелые примадонны сцены и кино вызывали искреннее беспокойство за их здоровье.
Художественные фильмы в нашем глухонемом телевизоре можно было оценивать не по работе режиссёра или сценариста, а исключительно по игре артистов: сразу замечалась халтура и недоработки в актёрском мастерстве. Давний тезис о том, что немое кино несравненно выше современного, со всеми его стереоэффектами, был подтверждён на практике. Видимо, отсутствие у человека одного из органов чувств обостряет мозговую деятельность. Даже находившиеся на невысокой ступени развития зэки не отрывались от кинофильмов без звука.
В процессе очередного немого просмотра мне открылся богатый внутренний мир одного из моих сокамерников. Показывали до ужаса урезанный цензурой «Бойцовский клуб». Вот тут-то и выяснилось, что Серёга по кличке Баклан знает произведение Чака Паланика практически наизусть. Он начал «озвучивать» и настолько разошёлся в своём переводе любимого фильма, что впал в какой-то транс и даже стал неосознанно модулировать голосом эмоции актёров. Затем Серёга освоился, вошёл во вкус и выдал нам «перевод по ролям». Действие фильма перенеслось куда-то в Ростов и Краснодар, где Серёга жил до посадки и где его ждали пацаны с южнорусским акцентом. Такого произношения, таких междометий для связки слов однозначно не могло быть в мегаполисах США, где Баклан никогда не был и где он вряд ли стремился побывать.
«Бакланский клуб» оказался ничем не хуже «Бойцовского клуба», и даже драматизма в нём было, наверное, поболее. Вопреки прилепившейся кличке, Серёга был идейным хулиганом, а не обычным гопником из подворотни. Свой арест и предстоящий срок он явно воспринимал как часть операции «Разгром».
Серёга был побрит, как «обезьяна-космонавт». Впрочем, так были побриты и все мы.
Через пару дней мы смотрели фильм «С широко раскрытыми глазами», с титрами и без бакланского перевода. После бурной дискуссии мы пришли к выводу, что фильм – говно, так как ни в Ростове, ни в Краснодаре такого случиться не могло.
Сёма Авербух заехал в хату с бело-голубым полотенцем на плечах, длинными пейсами и маленькой чёрной шапочкой на проплешенной голове. По его словам, взяли его прямо возле синагоги, проведя «чумовую спецоперацию со стрельбой и собаками». Выговорить его настоящую фамилию почти никто в хате не мог, и поэтому как только его не называли: и Кельвин-кляйн, и Шлюпенбах, и Эйнштейн. Мало-помалу за ним закрепилась фамилия Авербух.
Некоторые исследователи утверждают, что 100% населения планеты Земля страдает психическими расстройствами. Авербух явно выделялся на этом фоне немощных землян экзотичностью и размахом своего заболевания: он страдал музыкальной шизофренией в законченной стадии. Каждое его утро начиналось с небольшой распевки: «Ах, зухен вей, к чему всё это горе, / Ах, зухен вей, всемирная тоска, / Но мне не жить в томительной разлуке, / Револьвером махаю у виска». Потом он плавно переходил к классике и исполнял арию Мистера Х из одноимённой оперетты «Принцесса цирка» (так он объявлял нам – невольным слушателям) или что-нибудь из «Летучей мыши». Дальше следовали: «Кармен», «Аида», «Фигаро» и «Евгений Онегин» («Я люблю вас, Ольга-а-а…»). Затем шёл дворовый шансон 70-х годов и закос под блатняк: «Ведут меня лягавые мимо кабака, / Стоит моя халявая, ручки под бока: / Сиди ты, мой голубчик, сиди и не горюй, / А вместо передачки сосать ты будешь х…»
Следом, без какой-либо паузы, Сёма делал неожиданный и резкий переход к белогвардейской тематике. Всевозможные корнеты Оболенские и поручики Ржевские в его исполнении пели с несмываемым акцентом восточноевропейского еврейства и при этом умудрялись акать, как косящие под коренных москвичей жители Луганска.
Но его коронные номера начинались под вечер. Стирая в тазике у тормозов свои манатки, он выдавал все перлы из многосерийного фильма про мушкетёров короля и д’Артаньяна. Бургундия, Нормандия, Прованс и Шампань в очередной раз не шли ни в какое сравнение с Гасконью, Париж вновь узнавал Де Тревиля, а Арамис пел песню на слова Франсуа Вийона. Не пропустив ни одного музыкального номера, он перемежал их высказываниями героев этого незамысловатого сериала: «Pourquoi pas, pourquoi pas – почему бы нет…»; «Я дерусь, потому что я дерусь!»; «Есть в графском парке чёрный пруд, там лилии цветут…»; «Мадлен, чёрт побери!»; «Кардинал был влюблён в госпожу Д’Эгильон…»; «Вторая часть марлезонского балета!» и т. д…
«Опять скрепит потёртое седло, и ветер холодит былую рану», – без тени смущения пел он стрёмную по тюремным меркам песню, забираясь на свой шконарь. И перед сном, завывая: «Констанция, Констанция…» – он даже сам умилялся собственному творчеству. Скоро его увезли «на Серпы», признали невменяемым и отправили в подмосковный санаторий усиленного режима содержания.
Он был безобидный чудак. Таких мало.
После допросов чувствуешь себя отвратительно. Нет, бьют и пытают только первые три-четыре дня, и, если не сломался, дальше идёт сплошной интеллигентный пресс. Но даже спокойный допрос очень неприятен. Выворачивать свою душу наизнанку перед незнакомым и малосимпатичным человеком, копаться в своей памяти, вспоминать малейшие детали, которые якобы смогут сыграть роль оправдательных материалов на суде, притом что тебе заранее известно, что суд пройдёт с обвинительным уклоном и в любом случае тебе намотают срок… Переливание из пустого в порожнее. Очень утомительно.
Меня вели с допроса в камеру. Я вспоминал прожитый день…
…В три часа ночи вертухай звенькнул ключами в дверь и выдал информацию скороговоркой: «Николаев, через час, слегка». Это значило, что через час мне надо быть готовым к выходу из камеры для перемещения по централу. Если же говорят «по сезону», то это означает путешествие за пределы тюрьмы, например – на суд.
Каждый мой выход из хаты обставлялся так же строго, как выход в открытый космос или декомпрессия в барокамере. В четыре меня вывели, обшмонали, сравнили с фотографией на личной карточке, задали контрольные вопросы (фамилия, статья, адрес, год рождения, группа крови), ещё раз обшмонали и вывели через спящий и тихий второй корпус на третий, а оттуда, забирая по дороге очередных конвоируемых каторжан, на первый корпус. Затем нас всех снова обыскали, пересчитали, провели перекличку, дали по башне тем, кто попытался закурить, и отвели на «Кошкин Дом», где, снова обыскав, закрыли в бетонном ящике «сборки» с маленьким окошком и полным отсутствием света. Мы, человек двадцать, стояли в темноте и ждали.
Ждали: очной ставки, встречи с адвокатом, допроса, ознакомления с делом и прочих процессуальных прибамбасов (ППП). Скоро бокс приблизительно до пояса наполнился сигаретным дымом так, что в нём можно было плавать. К десяти часам вывели на ознакомление с делом семь человек из татарской преступной группировки, и в «сборке» сразу похолодало. К двенадцати часам забрали ещё трёх человек на очную ставку. К часу дня выкрикнули мою фамилию. Я вышел из бокса, назвал свои ФИО, статью, фамилию судьи. Меня опять обыскали и отвели на допрос. Допрос, как я уже отметил, – это очень утомительное переливание из пустого в порожнее…
После допроса меня обшмонали и вернули на «сборку», где, сидя на кортах, раскумаривалась татарская преступная группировка. Около семи вечера, после очередного обыска, переклички, сверки с личными карточками, меня повели домой. Я уже почти сутки не спал, с трёх часов ночи ничего не ел, я раскумарился с братьями-татарами и очень устал…
На четвёртом корпусе, где была моя хата, меня опять обшмонали и потребовали устную автобиографию. «Да что за день такой, сколько можно? – думал я, находясь уже в некотором мистическом ужасе от внимания к своей персоне. – Слава Всевышнему: вот и моя хата. О, как я счастлив видеть эти цифры! Да, 218. Да закройте меня поскорее, там рожи уголовные, такие родные!»
Но чей-то глаз смотрел на меня очень пристально, поэтому вместо хаты меня закрыли в корпусном «стакане» и пошли искать продольного вертухая, у которого были ключи от моей камеры. Минут через сорок его нашли, но он был пьян. Когда продольный вертухай пришёл за мной и начал открывать дверь «стакана», что-то дзвенькнуло, и в замочной скважине сломался ключ.
Услышав стальной дзвеньк, я изнеможённо сел на лавку, закурил последнюю сигарету и, пока никто не видит, пустил слезу. Я спросил у кого-то: «Ну почему я?» Я докурил и вдруг почувствовал себя очень хорошо, осознав, что впервые за последние несколько месяцев оказался абсолютно один. От этого-то и стало хорошо. Человек должен время от времени оставаться один. Одиночество и теснота – образ жизни. Никто не отвлекал, мысли текли спокойно и гладко, было тихо-тихо. Только где-то в далеке продола пьяный вертухай орал на слесарей из хозобслуги.
В камеру я вернулся около часу ночи.
Болеть всегда неприятно. Болеть в тюрьме – совсем нехорошо. На Пресне нашу хату в целях профилактики и уплотнения перекинули в абсолютно нежилую камеру второго корпуса. Пришлось нам её обживать и делать пригодной для существования достойного человека, – чистота, порядок, эстетика… Сам по себе этот процесс трудоёмкий и нервный, а тут ещё – как специально! – у меня на венах рук и ног периодически начали вздуваться огромные, с голубиное яйцо, красные бугры, которые дико чесались.
Недели две я ежедневно и безрезультатно писал заявления на вызов к «лепиле». Наконец-то меня вывели в медчасть, но врача там не было, а был фельдшер из заключённых. Он посмотрел мои язвы и дал две таблетки: аспирин (1 шт.) и бисептол (1 шт.).
– Извини, – говорит, – другое лекарство мне выдавать запрещено.
Я говорю:
– Ничего, родимый, дай ещё пару штук таблеток и бинт. И зелёнки… В общем, давай всё, что не жалко, всё сгодится в лечении моих смертельно опасных болезней и для облегчения моих страданий.
– Мне тоже нужно на что-то жить: курить сигареты и пить чай, – затянул он знакомую песню.
Я назвал его коррупционером и оборотнем в телогрейке, начал давить на сознательность. В конечном счёте после всех препирательств я получил облатку аспирина, три таблетки бисептола, два бинта, пузырёк зелёнки, пакетик тетрациклиновой мази и проклятия в спину.
Лекарства я разделил на две части. Половину отправил ближайшим «почтовым дилижансом» на корпусной общак, а половину отдал нуждающимся в камере. Эта процедура мне, несомненно, помогла больше, чем если бы я выпил аспирин и бисептол. Интуитивно я понимал, что эти лекарства всё равно мне не помогут. Поэтому продолжил писать заявки в медчасть.
Ещё через неделю я попал наконец к врачу. Добродушного вида близорукая тётка в зелёном, как у ветеринара, халате взглянула на меня из-под очков, когда толстомордый вертухай завёл меня в её кабинет. Спросила у фельдшера:
– Этот, что ли, вымогатель?
Тот кивнул.
– Ну-с, молодой человек, какой раз сидим? – спросила она.
Я несколько прифигел, так как ждал вопроса: «На что жалуемся?»
Проигнорировав её вопрос, начал бормотать, типа: вот на руках, на ногах – бугры, вены лопаются. Она, фельдшер и охранник с интересом разглядывали мои конечности. Наконец «лепила» задала следующий вопрос, на этот раз почему-то конвоиру:
– Как он себя ведёт-то?
– Да по-разному ведёт, – ответил тот. – Вообще, конечно, непослушный пациент. На больничке нам такие не нужны…
Меня эта комедия начала поднапрягать, и я задвинул телегу про клятву Гиппократа, сострадание и милосердие…
– Ладно, – сказала врачиха, – короче, у тебя аллергия. Чем мучился на воле?
Я вежливо ответил, что не было у меня никогда аллергии. Медичка подумала и сказала:
– Хорошо. Но это раздражение вызвано аллергической реакцией. Ты сам как думаешь, на что у тебя аллергия? Может, на грязь, или на баланду, или на клопов, а?
Я посмотрел на её ветеринарский халат, на красную морду вертухая, на горку сигарет около фельдшерского стола и всё понял.
– У меня аллергия на тюрьму . Дайте мне от этого лекарства.
Врачиха улыбнулась:
– Вот аспирин и бисептол. И зелёнку возьми. А такую аллергию, как у тебя, лечит только время и ГУИН.
И я пошёл назад в камеру…
Знал его я ещё по Пресне. На тюрьму он заехал с воли, забакланив кого-то на дискотеке, и попал в хату, где сидел я. Несмотря на юный возраст – чуть больше двадцати, – у Адама уже вполне сложилось феодальное сознание и психика, которые, как я заметил, очень характерны для чеченского народа. Довольно скоро он получил год колонии и уехал по этапу. Адама я догнал уже в колонии…
Его распределили ко мне в напарники. Вызвал меня отрядник и спросил: не западло ли «фашне» с «чехом» работать? Говорю, нет, не западло.
– Всё ли будет мирно? – спрашивает отрядник.
– Будет так же, как и с остальными, – отвечаю я, – так как различий, в моём понимании, нет. Все люди из одного говна сделаны. Просто некоторые – пожиже, другие – покрепче.
…Мы сидели в каптёрке на коровьей ферме и грелись возле самодельной спирали. Коровы жалобно и нудно мычали, требуя хаванины. Дядя Саша, вольный мужичок из местных, который, типа, должен был нас охранять и ферму сторожить, был уже «на рогах» и спал на бетонной лежанке. Скотница Валька, которая была нашим официальным начальником, сидела за столом и заполняла «Журнал приплода поголовья». Она до ужаса боялась молоденького чечена, наслушавшись всякого бреда по телику. Где находится Чечня, она представляла довольно смутно и не верила тому, что это – официальный субъект РФ.
Наступила ночь, мусора ушли бухать, и Адам начал куражиться над Валькой. Поначалу мне было всё равно, и пошёл я в столярку, построгать маленько древки для мотыг и грабель (люблю возиться с деревом, люблю запах стружки). Вернулся через полчаса и застал в каптёрке Адама одного. Выяснилось: он выгнал скотницу на свой участок фермы и заставил убирать навоз, то есть выполнять работу за него. Мне это очень не понравилось, и я спросил:
– Адам, ты кто по национальности?
– Ты же знаешь, что чеченец. Зачем спрашиваешь?
– А ведь у горцев принято уважать старость. Валюха тебе в матери годится, у неё уже внуку десять лет.
– Так это людей уважают, а не быдло из деревни. Этих можно, – ответил он с некоторым даже удивлением (вроде бы объяснил мне прописную истину).
– А она, значит, не человек?
– Нет, она свинья…
И тут что-то во мне щёлкнуло. Я повернулся на негнущихся ногах и подошёл к стене, где жёсткой петлёй висел пятиметровый пастушеский хлыст…
Я гонял его по всей ферме, стегая кнутом, и не мог остановиться. Кнут резко щёлкал, а Адам взвизгивал и пытался на бегу схватить вилы. Он смешно подпрыгивал и ругался на своём родном гортанном языке.
Когда меня попустило, я пошёл в каптёрку и сел за чтение книги «Советская цивилизация» Сергея Кары-Мурзы. «Ближайшие пятнадцать суток почитать мне уже не придётся», – думал я, пребывая в абсолютной уверенности, что утром меня ожидает заезд в ШИЗО. Но Адам меня не заложил.
Он ушёл через неделю, освободившись условно-досрочно. Первым делом, после получения «портянки» – справки об освобождении, он написал «куму» на меня заявочку об избиении и нарушении режима содержания. Потом уехал, и больше я его не видел.
Я вышел за ворота, повернулся к конвоиру и сказал, улыбнувшись: «Гражданин начальник, иди в сраку!» Он заржал и ответил, что всегда будет рад моему возвращению. Кстати, говорит, сколько отсидел? Я посмотрел на весеннее небо с холодными облаками, шумно вдохнул снежный воздух: «Один год, шесть месяцев и семь дней». Повернулся и потопал в сторону станции.
Купил билет до Москвы на автобус, шедший через Владимир. Проезжая мимо Золотых Ворот, с удовлетворением отметил, что эстетическое чувство меня не покинуло: кургузое историческое сооружение вызывало исключительно положительные эмоции.
Во Владимире ко мне подсела тётка лет сорока, с тугим рыжим хвостом волос на голове. Опытным взглядом оценила меня и моё положение, спросила: «Что, только откинулся? А у меня мужик вот уже два года как помер». Затем предложила отсосать. После долгого и мучительного колебания я всё же отказался. Это её ещё больше воодушевило (типа – надо же! – он ещё и человеком оказался…), и она пригласила к себе на недельку пожить. Начала рассказывать: есть у неё банька, хозяйство своё, сама она женщина приветливая, «недельку погостишь, а там посмотрим»… Живу я, говорит, недалеко – в Петушках.
Это решило всё. В город с таким названием мне ехать никак не светило, чисто по понятиям. Насилу распрощавшись с ней в Петушках, где она сошла (и долго махала в след автобусу), я почему-то с грустцой подумал, что Венедикт Ерофеев, наверное, сильно бы обиделся за то, что я отшил его состарившийся идеал, отверг его город и еду из Петушков в Москву, а не наоборот.
В Москву, на Щёлковскую, прибыли после десяти вечера. Я сразу пересел на маршрутку, идущую по кольцу, а затем – за город. Оглядев попутчиков, заметил, как отшатываются от меня добропорядочные московские бюргеры и украинские лимитчики. Сначала это мне польстило, я подумал, что их пугает моя наглая зэковская морда, но затем догадался: я привёз с собой, в этот мегаполис звука и света, запах русской деревни – навоз, пот, соляра. Запах провинциальной нищеты.
Я ухмыльнулся и, расстегнув телогрейку, начал обмахиваться воротом. Я морщил нос от запаха их духов… и улыбался. У них были несчастные лица. А мне было весело.
Здравствуй, Москва!