ОНА

На улице выл ветер, и в его вое ощущался пронизывающий холод, казалось, проникавший через каменные стены дома. Мокрые большие хлопья снега хлестали по окну, как плевки. А в самом доме было сухое электрическое тепло, устоявшиеся привычные запахи маминых духов, и обои на стенах были такими родными, способными укрыть, защитить, убаюкать. О каждом пятне на них я могла бы рассказать целую историю. Истории этих пятен — в сущности, вся моя жизнь. Детство. Отрочество. Юность.

Я покидала отчий дом. Вернее, отчий дом выбрасывал меня. Отрыгивал, сплевывал в январскую стужу и темень. Как чужеродное тело, колючий, неблагодарный комок плоти и крови, по недоразумению произведенный на свет божий, где у всех людей дети как дети, а это — черт знает что, гадкий утенок, выродок.

Я покидала собственный дом моих родителей в Форест Хиллс, Квинс, Нью-Йорк. Трехэтажный кирпичный особняк: пять спальных комнат, гараж на три автомобиля, доступный лишь верхней части среднего сословия — предмет папиной и маминой гордости, венец их паучьей, безрадостной драки за то, чтобы выжить и наскрести счет в банке.

Меня здесь еле терпели всю мою жизнь. Я была Золушкой. Любили моих сестер. Те были нормальные, те были понятные, те были до зубной боли скучные. Как папа и мама. Как обитатели соседних коттеджей, где все было одно и то же: стриженые газоны, будто сделанные из синтетической травы; на нижнем этаже одинаковые автоматически распахивающиеся ворота гаражей, выставивших свету самодовольные широкие зады дорогих автомобилей, под стать задам раскормленных, при бесконечных разговорах о диете, хозяек этих домов.

Чашу терпения переполнили мой необъяснимый уход от мужа и возвращение под отчий кров, что пришлепнуло печать неприличия на этот порядочный, строгих правил еврейский дом.

В девятнадцать лет я выскочила замуж, а в двадцать уже имела развод, пыталась жить сама, без чьей-нибудь помощи, моталась, как бездомный пес, по Нью-Йорку, ночуя то у подруг, то у случайных любовников, перебиваясь то мытьем посуды в кафе, то разноской писем на почте и даже проституцией. На этом поприще мне совсем не повезло, не заработала ни гроша. Потому что стеснялась просить деньги вперед, а вылезая из постели, мужчина никогда не заплатит. Ну и прекрасно. А то бы я, возможно, и стала профессионалкой. Легкие денежки! А так — поняла, что это не про меня, плюнула, растерла ногой и вернулась, как блудная дочь, в трехэтажный дом в Форест Хиллс, к мужчине и женщине, которые, судя по метрической выписке, на свою беду произвели меня на свет.

И дом этот отверг меня. Легче пересадить и приживить сердце в другое тело, чем мне жить под одной крышей с этими чужими и безразличными людьми, которые всем, кто желает слушать, нудно жалуются, сколько седин я добавила к их волосам. Мама даже кокетничает этим. Ее пробивающаяся седина, мол, не от возраста, а от родительских треволнений, от вечного беспокойства за младшую дочь.

Дело ведь не в том, что мой брак был очень важен для них. Сначала они выдали старших дочерей. Удачно. Как положено у людей этого круга. За доктора и адвоката. Я вышла замуж за студента, будущего дантиста. И его папа был дантистом. Достойная партия. Хороший дом. Новые скучные знакомства. Ничто не предвещало беды.

Больше того, моя мама, а вслед за ней, с меньшим пылом, и папа получили после моей свадьбы приятный сюрприз и повод для нескрываемой гордости. Я вышла замуж невинной. Это в девятнадцать-то лет. В том почтенном возрасте, когда собаки уже подыхают.

Проболтался об этом своим родителям Тэд, мой муж, такой же девятнадцатилетний недотепа, как и я. И не гордость за неиспорченность невесты развязала его язык, а растерянность и страх. Он целый месяц пыхтел и потел и никак не мог справиться с таким плевым делом — порвать тонкую девичью пленку. Он искал совета у родителей, те помчались к моим. Моя мать взвилась на дыбы. От гордости. Подумать только! В этот развратный век ее дочь, ее сокровище, плод ее воспитания, смогла сохранить небесную чистоту. Одна во всем Форест Хиллсе! Во всем Квинсе! Во всем Нью-Йорке! Сохранить непорочность до девятнадцати лет — это всеамериканский рекорд!

Такая девочка заслуживает того, чтобы быть представленной Президенту Соединенных Штатов в Белом доме. Америка должна гордиться ею не меньше, чем астронавтом Армстронгом, первым ступившим на Луну.

Так говорила моя мама моему отцу, и щеки ее пылали. Единственный раз за всю свою жизнь я вызвала у нее чувство материнской гордости.

Мне смешно и горько. Настолько не знать свою дочь! Я сохранила невинность не из порядочности, а от брезгливости. Только выучившись читать, я глотала сексуальную литературу запоем, расширенными глазами впивалась в порнографические открытки, знала наизусть все эрогенные места на теле мужчины и женщины куда лучше, чем закон Джоуля — Ленца по физике и теоремы по геометрии. Я знала все сексуальные позы, видела сотни мужских членов, всех размеров и оттенков.

Сработала обратная реакция. Такие обширные ранние познания в сексе убили всякое любопытство, вызвали равнодушие и брезгливость. И самое страшное — надолго вымели из моей души потребность в любви и поэзии, сделали меня нравственной калекой.

А моя мама не находила себе места от гордости.

Я не могу вспомнить, почему я вышла замуж за Тэда. Почему я ушла от него — я знаю.

Тэд — неплохой парень. У меня к нему нет никаких претензий. В девятнадцать лет он выглядел очень привлекательным. Высокий, тонкий, с талией, как у девушки, и мужскими плечами. И лицо приятное. Не наглое. С детским румянцем на чистой, белой коже. Был в меру остроумен, не слишком болтлив. На меня смотрел с телячьим обожанием. И что окончательно покорило меня — был удивительно тактичен, словно он вырос не в доме дантиста во Флашинге, а в аристократической английской семье.

Пять недель в поту и с нервным тиком он лишал меня невинности и, к большому моему облегчению, сделал это, наконец, указательным пальцем — я уж думала, что вместо девичьей плевы у меня там бетонная стена. Воспоминание об этом осталось наинеприятнейшее, как от хирургической операции без наркоза, совершенной далеко не тем инструментом, как полагалось, и без соблюдения правил стерильности.

А дальше начались кошмары. Тэд был неврастеник. Близость моего тела возбуждала его настолько, желание в нем нарастало с такой быстротой, что он доходил до оргазма, лишь коснувшись меня, а порой, даже не донеся до меня свой член, извергал гадкую слизь на мои бедра или живот.

Мой темперамент дремал, как в летаргическом сне. За год совместной жизни я ни разу не ощутила признаков подступающего оргазма, а просто отдавала ему для потных упражнений свое тело, не испытывая ничего, кроме еле скрываемой брезгливости и желания оттолкнуть его и лечь спать одной.

Бедный Тэд! Его ущемленное мужское самолюбие скулило от унижения. Он стыдился меня. И с упрямством маньяка рвался к моему телу, чтобы убедить в своих способностях самца. И каждый раз сгорал на полпути или, в лучшем случае, сделав два-три движения.

Я не корила его. Не отталкивала. Мне было жаль его и хотелось помочь. А как? Этого я не знала, хотя объелась сексуальной литературой.

Я покорно несла свой крест, не испытывая особых тягот. Сексуальных потребностей, неудовлетворенного желания у меня не было. Я свыклась с мыслью, что так и должно быть, а вся литературная и научная дребедень об испепеляющей страсти, о мучительной сладости оргазма, о наивысшем, немыслимом наслаждении совокупления — пустой треп и рекламная приманка.

Тигр дремал во мне и ждал своего часа. Этот час наступил.

Мы с Тэдом таскались на вечеринки к знакомым. Там были женатые пары и те, кто предпочитали свободную любовь браку. Танцевали под стерео до ломоты в пояснице. Умеренно пили, курили марихуану. Тоже в меру. Чтоб не пристраститься. Тэд делал вид, что он веселится. Я не притворялась и порой откровенно скучала.

Все шло нормально. Везде было одно и то же.

Однажды на Лонг Айленде, в большом и очень богатом доме, где старики куда-то укатили, прислуга ушла в отпуск и молодежь большой компанией пыжилась изо всех сил, чтоб было весело, кто-то предложил попробовать славную игру, только входившую в моду: обменяться партнерами по свободному выбору, при категорическом запрете отказываться от физической близости. Все были достаточно пьяны, и идея всех воодушевила. Я глянула на Тэда. Он аплодировал и кричал: «Браво!» На его щеках загорелся нервный румянец — симптом быстрого воспламенения.

Все заметались, засуетились, выискивая себе пару, стараясь отхватить что-нибудь получше. Меня поразило, что не мужчины, а женщины, девчонки проявляли наибольшую активность, жадно рыскали по толпе глазами и хватали за руку того самца, кто приглянулся, вцепившись в него двумя руками, отбиваясь когтями и каблуками от неуступчивых соперниц.

Тэда тоже кто-то подхватил. Я даже не видела кто. Помню, в душе злорадно усмехнулась: ну-ну, попробуй, голубушка, и ты, как брызжут семенем на живот и ляжки. Взвоешь, если ты, в отличие от меня, испытала, что такое настоящий секс.

Кто-то твердо взял меня сзади за локоть. Я скосила глаз — худой, с хрящеватым носом парень, с темными глазами итальянца и с большим кадыком на тонкой шее, смотрел на меня выжидающе.

— Конечно, — сказала я с наигранной развязностью, — куда пойдем?

Он смотрел на меня в упор. Как он полагал, очень страстно, уверенный, что гипнотизирует меня взглядом.

— Слушай, парень, — рассмеялась я. — Скажи, как тебя звать, и давай приступим к делу.

Я сбила с него наигранную мужскую спесь.

— Джо, — представился он.

— Прекрасно, — сказала я. — Веди. Но не в ту комнату, где мой муж кого-то трахает. Он ревнивый.

На всех этажах этого огромного дома шла повальная оргия. Ошалевшие от обрушившейся на них свободы мужчины и женщины — никто здесь не был старше двадцати пяти — рвали одежду друг с друга, становились в постыдные позы на глазах у других.

Мы с Джо — он тащил меня за руку — с визгом носились по лестницам, ногами распахивали двери комнат и везде натыкались на слипшиеся, дергающиеся в конвульсиях голые пары. Одни нас прогоняли, другие, наоборот, звали присоединиться к ним и устроить любовь вчетвером.

Мы нашли незанятую комнату. Она была явно нежилой. Сюда складывали ненужные вещи как в кладовую. Вдоль стен громоздились чемоданы, саквояжи, сумки и множество детских игрушек, старых, пользованных: мячи, куклы без ног или глаз, плюшевые медведи, слоны и старомодная деревянная, с мочальным хвостом, лошадка-качалка, какая была и в нашем доме, когда я была совсем маленькой. В комнате был диван. Широкий и пыльный. Это было то, что мы искали.

Мы раздевались при свете пыльной лампочки под эмалевым абажуром, разрисованным зверюшками. В этой комнате давным-давно была детская.

У Джо было тощее, смуглое, оливковое тело. Все ребра торчали наружу, и выпирали ключицы. Он был не старше меня.

На шее под кадыком висела тоненькая серебряная цепочка, и на ней болтался серебряный плоский крест.

Ну конечно, он же католик и носит нательный крест.

Когда я легла на мягко осевший подо мной диван и Джо молча, с тем же томно устремленным в мое лицо взглядом опустился на колени между моих раздвинутых и чуть поднятых ног, а руками уперся с обеих сторон моей головы, я первым почувствовала не прикосновение его тела, а крестик на цепочке, повисший над моим лицом и царапнувший мне нос.

Я еле сдержала смех. Крестик метался в ритм движениям Джо и бил меня по носу и по щекам. Не больно. Но отвлекал. Я даже не заметила, как член Джо вошел в меня. Хорошенькая ситуация. Еврейская девочка отдается католику, и он своим крестом царапает ее еврейский носик. Модерный обряд крещения и обращения в грешницы. Мой бедный папа будет икать в субботу в синагоге.

На нас смотрели широко распахнутыми глазами большие, в натуральный рост куклы с выдерганными ресницами и полуоторванными волосами. На меня смотрело мое детство. Мое невинное детство, не моргая, уставилось на выросшую дуру, впервые изменявшую своему мужу, с его ведома и без никакого желания с ее стороны. Просто так, чтоб не умереть от скуки.

Дальше началось нечто неизведанное. Все отвлекающие мысли сдуло как ветром. Мое тело стало напрягаться и податливо шевелиться навстречу ритмичным движениям Джо. Я даже перестала замечать болтающийся перед глазами крестик.

Боже! Во мне просыпалась женщина.

Что-то задрожало в животе. Сладкая истома потекла под кожей к груди и рукам, до самых ногтей. В носу защипало, как перед слезами.

Каждое движение Джо вызывало ответное движение во мне. У меня захватывало дыхание и отпускало. Я приподнялась на локтях. Потом обхватила руками его ягодицы и стала помогать ему, ладонями давя его тело, вжимая в меня до отказа.

Я стала задыхаться. Мы слиплись телами и забились, как в припадке. И я прикусила губу до боли.

Все во мне сладко натянулось до предела. Еще миг, еще одно движение Джо — и сердце захлебнется, лопнет. Я крикнула, как дикарка. И провалилась, размякнув телом, безжизненно раскинув руки и ноги.

Я лежала опустошенная, в голове звенело. Глаза мои были закрыты. По щекам текли слезы. Благодарные слезы за наслаждение, испытанное впервые.

Я стала женщиной. Через год после замужества.

Назавтра я ушла от Тэда.

Скандал. Вопли. Крики. Я осталась непреклонной.

А теперь покидаю отчий дом.

Я не могу жить с людьми, которые меня еле терпят, с которыми у меня никогда не будет общего языка. Они меня считают развратницей, сексуальным маньяком. Как это нельзя жить с Тэдом? Мальчик нервный. Ну и что? Это пройдет. Он поедет зимой в Вермонт, походит на лыжах. Укрепит нервы.

Пусть ходит на лыжах всю жизнь. Я покрываюсь гусиной кожей при воспоминании, как он вымазывал гадкой слизью мой живот и бедра. Я не развратна. Но я женщина. Я — нормальная самка. И мне нужен нормальный самец, способный довести меня до оргазма и дать мне то наслаждение, без которого вся остальная жизнь — суета сует.

Кстати сказать, эти несколько месяцев в родительском доме я не спала с мужчинами и обошлась легко. Я не похотлива. Я не жадна до наслаждений. Но мне это нужно. Как кислород живому существу. И я от этого добровольно не откажусь.

Деньги на билет я взяла у деда. Я пошла к нему в Дом престарелых, и он, мудрейший из мудрых, выписал мне чек дрожащей рукой с коричневыми старческими пятнами на дряблой коже. Он дал мне денег на билет в оба конца.

— Вдруг я умру, — сказал он, — и тебе надо будет вернуться на похороны. Где возьмешь денег на билет? Поэтому я тебе даю в оба конца.

Он рассмеялся и стал кашлять. Я прижалась головой к его узкой, запавшей груди и слышала, как там что-то клокочет и хрипит, и мне захотелось взвыть в голос, потому что роднее деда у меня никого нет, и он скоро умрет.

За окном выла метель, и мне казалось, что при такой погоде самолеты не полетят и мне придется возвращаться из аэропорта в этот унылый, как гроб, дом. Я заказала такси по телефону и выглядывала в залепленное тающим снегом стекло, не показался ли желтый лимузин.

Родители игнорировали меня. Делали вид, что ничего не произошло. Будто не их дочь сейчас уйдет из тепла в холодную слякоть, в неуютную темень, улетит неизвестно куда и будет жить неизвестно как.

Отец слушал радио, утонув в своем любимом глубоком кресле с кожаной обивкой. Он был в домашней куртке и ночных шлепанцах на босу ногу. Ему было уютно и совсем не грустно. Он иногда поглядывал на меня с любопытством, даже давал советы, например, поставить чемодан ближе к выходным дверям. Мать из кухни крикнула мне, чтоб я обязательно замотала шею шарфом. Ведь у меня гланды.

В вихрях снега затормозило у нашего дома желтое такси и просигналило. Я взяла чемодан. Отец встал с кресла, подошел ко мне, поцеловал в лоб, мать прибежала из кухни и испачкала мукой воротник моего пальто. Глаза у нее покраснели, но слез не было.

— Прощайте, — сказала я и поперхнулась.

— Шею, шею береги, — крикнула мама, когда я распахнула дверь, и в прихожую хлынул зябкий холод, и мокрые снежинки легли на ворсистый ковер.

Закрывая за собой дверь, я услышала голос отца, такой домашний и уютный:

— Ну, жена, ставь на стол, ужинать будем.

И тогда я взвыла. Тихим щенячьим воем. У закрытой двери родного дома. Под холодным ветром и колючими снежинками, секущими по щекам. Как щенок, вышвырнутый из тепла на холод.

Такси нетерпеливо прогудело.

Я сорвала с шеи шарф и повесила его на рукоятку двери. И пошла с распахнутым воротом к такси, наклонившись под тяжестью чемодана.

Шофер, немолодой негр в теплой непромокаемой куртке, взял у меня чемодан, положил в багажник, и, пока он это делал, я невольно оглянулась на дом, на окна, где в уютном теплом свете шевелились силуэты папы и мамы, в глубине у обеденного стола. Они даже не подошли к окну.

Я села в машину и с треском захлопнула дверцу. Давя снежную кашу, мы тронулись мимо одинаковых кирпичных домов, голых старых деревьев и верениц мертвых автомобилей у тротуаров, сверху залепленных шапками снега.

Людей не было. Тянулись бесконечные вереницы застывших автомобилей. Хлюпала грязь под колесами, «дворники» метались по ветровому стеклу, утирая крупные слезы, а они набегали вновь.

На Квинс-бульваре мы вползли в поток автомобилей и стали брызгать во все стороны грязью и получать сдачи от соседей.

В мутное небо уходили красные кирпичные дома на двадцать этажей, и везде светились окна, и за окнами была жизнь, и, возможно, в одном из тысячи были подлинные чувства и нормальное человеческое тепло.

Мы подрулили к аэропорту. Шофер подал мне чемодан, и я, не знаю почему, попросила его:

— Пройдите со мной в аэропорт. Я вам заплачу.

Он пожал плечами и понес чемодан к автоматически распахивающимся дверям. Я попросила его сдать мой чемодан в багаж, и он почему-то не возразил. У него было черное лицо и синие белки. А кожа на щеках и широком носу лоснилась под светом люстр.

Оформив билет, я рассчиталась с шофером и дала два доллара на чай. Кругом нас редкие пассажиры прощались с родными, целовались, кто-то всхлипывал.

Я была одна. Как собака. И уже пошла с сумкой к контролю, но, обернувшись, увидела, что шофер не ушел и смотрит мне вслед. Я побежала назад. Обхватила его голову в форменной фуражке обеими руками, присосалась губами к его толстым губам и слезами замочила его щеки.

Он не оттолкнул меня. Откинул шапочку с моих влажных волос и стал гладить рукой по ним нежно-нежно, и я услышала его мягкий голос:

— Беги, девочка. Опоздаешь на самолет.

Загрузка...