Тайга встретила Елену не шепотом, а молчанием. Но это было не то гробовое, вымороженное безмолвие Вологды, где время остановилось по чьей-то воле. Нет, это молчание было живым, напряженным, полным скрытого смысла. Оно висело в воздухе, густое, как смола, настороженное, как дыхание огромного, невидимого зверя, затаившегося перед прыжком. Деревья стояли стеной, их стволы, темные и мшистые, сомкнулись так плотно, будто сговорились не пускать чужака дальше. Под ногами хрустел не снег, а мох, насквозь пропитанный льдом, ломкий и звонкий, как тонкое стекло. Воздух был тяжелым, пахло хвойной смолой, гниющими пнями и чем-то невыразимо древним — запахом самой земли, не тронутой ни лопатой, ни магией. От этого запаха даже домовой в рюкзаке затих, съежился, будто в присутствии старшего и более могущественного родственника.
— Он здесь, — прошептал он наконец, и его голосок прозвучал приглушенно, словно уткнувшись в ткань.
— Кто? Следопыт? — спросила Елена, инстинктивно сжимая ветку ольхи. Та отозвалась ровной, спокойной пульсацией, словно живой компас, указывающий не на север, а на нечто более важное — на истину.
— Нет. Не он. Лес. Сам лес. Он проверяет тебя. После Вологды, после того как ты отдала часть себя… ты стала другой. Прозрачнее. Чище. И лес это видит. Он не знает, можно ли доверять той, в ком лёд стал таким… ясным.
Она шла весь день, с рассвета до сумерек. Сначала по едва заметной тропе, протоптанной когда-то зверем или таким же, как она, путником. Потом, когда тропа начала петлять и теряться, она пошла напрямик, туда, куда незримо тянула ее ольховая ветвь. К вечеру ноги отяжелели от усталости, а в груди, в той самой пустоте, что осталась после лешего, снова зашевелилось знакомое чувство. Но это было уже не прежнее, грызущее одиночество потерянного ребенка. Это была тишина после бури. Пустота после добровольной жертвы. Отсутствие чего-то, что долго мешало и болело, и теперь по этой боли странно скучалось.
Найдя укрытие в мощных, как колонны, корнях вековой сосны, она принялась обустраивать лагерь. Она делала это не как случайная туристка, а как подобает дочери Ветровых, воспитанной в традициях. Сначала тонкой, но непрерывной линией высыпала круг из соли — последние крупинки бабушкиного запаса. Потом развесила на низких ветках вокруг небольшие веточки рябины с алыми, как капли крови, ягодами — защита от сущностей, жаждущих чужой энергии. В самый центр круга, на голую землю, она положила кристалл льда, доставшийся ей от Евдокии. Он замерцал тусклым, но стабильным синим светом, словно подлинное сердце, бьющееся где-то под толщей векового льда.
Доставая походный котелок, она насыпала овсянки, добавила щепотку сушеных трав — полынь для ясности ума, мать-и-мачеху от тоски, листья брусники для крепости духа. Бабушкин рецепт «от страха и холода в душе». Воду она грела не на открытом огне, а на тлеющих угольках, оставшихся от старого кострища. «Помни, Лена, — вспомнились ей слова Евдокии, — яркий огонь виден издалека. Он как маяк для всего темного и голодного. Угли же дают лишь тепло, не привлекая лишнего внимания». Она шептала эти слова, как заклинание, как молитву, чувствуя, как простые, привычные действия успокаивают смятенную душу.
Пока каша медленно томилась, Елена осмотрела окрестности. И тут же заметила нечто, заставившее ее замереть. В стороне от ее лагеря, на припорошенном снегом мху, виднелись следы. Не оленьи, не волчьи. Человеческие. Неглубокие, четкие, свежие. И рядом, на нижней ветке молодой елочки, болтался, зацепившись за сучок, амулет. Медный, потускневший от времени, с вычеканенным изображением Сварога — бога-кузнеца, творца мира и хранителя справедливости.
— Это он, — беззвучно прошептал домовой, высовывая из рюкзака свою тенеобразную голову. — Морозник-отступник. Данила.
— Он следил за мной? Ждет меня?
— Нет. Он сам идет своей дорогой, параллельной твоей. Но оставил знак. Чтобы ты знала: в этом лесу ты не одна.
Елена осторожно сняла амулет с ветки. Металл был на удивление теплым, живым на ощупь. Она перевернула его и на обратной стороне увидела процарапанную надпись: «Не верь трону. Но не разрушай его».
Уголки ее губ сами собой потянулись вверх. Слабая, но искренняя улыбка озарила ее лицо. Впервые за долгие дни, полные страха и неопределенности, она почувствовала не призрачную надежду, а нечто осязаемое. Знак. Намек на то, что ее безумный путь имеет смысл.
Но улыбка быстро угасла, смытая новой волной тягостных раздумий. «А что, если я ошибаюсь? — зашептал внутренний голос. — Что, если лед и вправду лишь красивая тюрьма? А огонь Хана — не слепая ярость, а болезненное, но необходимое очищение?» В памяти всплыли слова Следопыта из поезда: «Огонь дает жизнь». И в них была своя, ужасающая правда. Вологда с ее застывшими жителями — разве это жизнь? Замороженные деревни Севера — разве это порядок? Нет. Это смерть, облаченная в сверкающие одежды.
Она посмотрела на свою руку. Под серебряным ободком перстня угольный глаз, оставленный Следопытом, слабо пульсировал, будто чувствовал направление ее мыслей.
— Ты боишься, что он прав, — констатировал домовой, его голос прозвучал прямо у ее уха.
— Я боюсь, что все они по-своему правы, — тихо ответила Елена. — Императрица, цепляющаяся за порядок любой ценой. Хан, видящий спасение в тотальном разрушении. Леший, говорящий о балансе, но не указывающий пути. Каждый из них ослеплен собственной болью и видит лишь ее.
— Тогда найди то, что объединяет их боль, — посоветовал домовой. — То, что видят они все, но по отдельности. В этом и будет ключ.
Каша была готова. Елена ела медленно, почти безвкусно, просто чтобы наполнить желудок, и грела о теплый котелок окоченевшие пальцы. Ночь опустилась на тайгу стремительно и бесшумно. Небо затянуло плотным, непроницаемым одеялом туч, ни одна звезда не пробивалась сквозь него. Завернувшись в поношенный плащ, она положила ветку ольхи под голову вместо подушки и закрыла глаза, надеясь на хоть несколько часов забытья.
Но сон не приходил. Его место занял другой звук. Не безобидный шорох ночного зверька и не убаюкивающий шелест листвы. Это были шаги. Тяжелые, мерные, не скрывающие своего присутствия. Они приближались к ее лагерю с неотвратимой уверенностью.
Она не открыла глаз, лишь замедлила дыхание, притворившись спящей. Сердце бешено колотилось где-то в горле, но руки, лежащие на груди, оставались неподвижными и холодными. Детский страх, тот самый, что она отдала лешему, больше не сковывал ее. Его место заняла холодная, собранная бдительность.
Шаги замерли у самого края защитного круга.
Елена почувствовала жар. Исходил он не от тлеющих углей. Это был жар живого существа. Но привычного запаха человеческого пота, кожи, дорожной грязи не было. Вместо него в нос ударил едкий, горький аромат гари, паленой коры и горького пепла.
Она открыла глаза.
Перед ней, по ту сторону соляной линии, стоял Огненный Следопыт. Высокий, закутанный в черный, поглощающий свет плащ, безликий и бездушный. Там, где должно было быть лицо, колыхалась лишь тень, и в ее глубине горели два уголька, лишенные всякого выражения. В его руке был не меч и не кинжал, а жезл из обугленного, потрескавшегося дерева, и на его конце плясало, извивалось пламя. Но пламя это было не желтым или красным, а холодным, пронзительно-синим, и от него веяло таким же леденящим холодом, как от самого глубокого льда.
— Ты далеко зашла, Ветрова, — произнес он. Его голос был похож на треск горящего под дождем дерева, на гулкий грохот рушащейся в огне кровли.
— Я иду туда, куда должна, — ответила Елена, не поднимаясь с земли. Ее собственный голос прозвучал на удивление ровно.
— Москва не примет тебя. Трон дрожит от одного твоего дыхания. Он боится льда, который может растаять, унеся с собой всю его власть.
— А Хан? — спросила она. — Он примет того, кто несет огонь, что не согревает, а лишь испепеляет?
Следопыт замер на мгновение, будто этот вопрос застал его врасплох. Потом, тише, почти беззвучно, проскрипел:
— Ты видела Вологду. Ты видела, как лёд останавливает жизнь, превращая ее в вечный памятник самой себе. А теперь взгляни туда, откуда я пришел.
Он поднял свой жезл. Синее пламя вспыхнуло ярче, и в поднимающемся от углей паре между ними заколебались, проступили видения. Елена увидела выжженные, потрескавшиеся поля, уходящие до горизонта. Увидела русла рек — не наполненные водой, а глубокие, зияющие трещины в иссохшей земле. Увидела черные, обугленные скелеты деревень, и на их фоне — женщину, держащую на руках ребенка. Кожа младенца была сухой и полупрозрачной, как старый пергамент, его глаза закрыты, губы растрескались от жажды.
— Твой лёд высасывает жизнь из нас, — голос Следопыта прозвучал с новой, жуткой силой. — Каждая снежинка, что ложится на стены Кремля, каждая сосулька на его башнях — это чья-то не пролитая слеза, чья-то последняя капля влаги, украденная у моей земли. У земли, которая горит.
Елена пошатнулась. Она не просто видела эти образы — она чувствовала их. Чувствовала сквозь лед в своих собственных жилах, сквозь магию, что стала частью ее. Это была не чужая, абстрактная боль. Это была боль, в которой была и ее вина. Вина ее рода, ее наследия.
— Я… я не хотела этого, — прошептала она, и голос ее дрогнул.
— Но ты несешь в себе этот лёд. А значит, несешь и ответственность за него.
Он опустил жезл, и видения растаяли. Синее пламя снова затанцевало на кончике его посоха.
— Уйди, Ветрова. Вернись в свой Архангельск, к своим замёрзшим рекам. Позволь льду остаться там, где он родился, в своем логове. Иначе… — он сделал паузу, и в его безликой тени что-то напряглось, — иначе я выжгу все дотла. Чтобы спасти от вашего порядка хоть горсть пепла, из которого еще может что-то прорасти.
Елена медленно поднялась на ноги. Не от страха, не порывисто, а с той самой новой, обретенной твердостью. Движение ее было плавным и полным достоинства.
— Я не из тех, кого можно запугать, — сказала она, и в ее серых глазах вспыхнул тот самый янтарный отсвет. — Ты говоришь с памятью. А память… память не горит. Она может тлеть, может быть погребена, но ее нельзя уничтожить огнем.
Она подняла руку с перстнем. И на этот раз лед пришел не как слепая, неконтролируемая волна страха, как это было в поезде. Он пришел по зову. Осознанно. Как продолжение ее воли. Морозный вихрь вырвался из ее ладони, но он не атаковал Следопыта. Он встретил его синее пламя, обволок его, вступил с ним в сложный, немой танец.
Синий огонь зашипел, лед затрещал, и в клубах пара, рожденного от их столкновения, снова замелькали образы. Но теперь это были не картины с одной стороны. Это был диалог. Елена увидела замерзших, как статуи, детей в северной деревне. Увидела свою прабабку Марию, плачущую у холодных вод Байкала. Увидела Императрицу Ксению, целующую Скипетр с отчаянием матери, прижимающей к груди мертвого ребенка.
— Чувствуешь? — прошептала Елена, и ее слова прозвучали сквозь гул стихий. — Мы оба служим боли. Ты — боли юга, я — боли севера. Но разве боль должна порождать только новую боль? Разве она не может стать мостом?
Следопыт смотрел на нее. Его угольные глаза, всегда полные лишь безразличной ярости, теперь выражали нечто иное. Глубокое, неподдельное удивление.
— Ты… ты понимаешь, — произнес он, и его скрипучий голос потерял свою металлическую твердость.
— Я слушаю, — просто ответила Елена.
И лед начал отступать. Не потому, что его сила иссякла, и не потому, что пламя оказалось сильнее. Он отступил по ее воле. По выбору.
Следопыт медленно опустил свой жезл. Синее пламя на его конце померкло, стало совсем маленьким и спокойным.
— Ты сильнее, чем я думал, — сказал он. — Но помни, Ветрова: сила, лишенная мудрости, — это тот же огонь. Слепой и всепожирающий.
Он отступил на шаг, и его фигура начала таять, растворяться в ночной темноте.
— Это не конец нашей встречи. Это — предупреждение. И приглашение.
И он исчез. На том месте, где он стоял, на притоптанном снегу, остался лишь один след. Но это был не след сапога. Это был четкий, будто выжженный углем, отпечаток в форме человеческого сердца.
— Он не метит тебя, — тихо сказал домовой, выбравшись из рюкзака. — Он… оставил тебе знак. Просьбу. Понять их. Понять нас всех.
Елена опустилась у костра на колени. В груди у нее не было ликования от победы. Не было и страха. Была лишь огромная, давящая тяжесть. Тяжесть понимания, тяжесть ответственности, которая оказалась куда страшнее простого бегства.
— Что теперь? — спросила она, глядя на тлеющие угли.
— Теперь, — ответил домовой, — встреча. Настоящая.
Из-за ствола сосны, у корней которой она устроила свой лагерь, вышел человек.
Он был высоким, почти на голову выше Елены, но держался с такой естественной, ненатянутой скромностью, что не казался громоздким или угрожающим. Его шинель, когда-то бывшая формой морозника, была поношена до дыр, с выцветшими местами, где когда-то были погоны и нашивки. Ткань, серебристо-серая, была пропитана воском для защиты от влаги. На поясе висел простой, добротный нож в ножнах из полированной оленьей кости, но никакого другого оружия видно не было. На его груди, поверх толстого свитера, висел тот самый амулет Сварога.
Его лицо было овальным, со скулами, резко очерченными северными ветрами. Кожа — смуглой от постоянного пребывания на солнце и морозе, с сетью мелких морщинок у глаз, говорящих не столько о возрасте, сколько о привычке всматриваться в даль. Через левую бровь шел тонкий, почти незаметный шрам. Короткая, неаккуратно подстриженная борода цвета темного меда была тронута проседью на висках — сединой не лет, а пережитой боли.
Но больше всего Елену поразили его глаза. Серо-зеленые, цвета мха на замшелом камне после дождя. В них не было ни злобы, ни подобострастия, ни ложной надежды. Была лишь усталая, кристальная ясность. И в самой их глубине — слабый янтарный отсвет, почти такой же, как появился недавно у нее самой.
Он остановился в трех шагах от нее, не пытаясь приблизиться и не делая угрожающих жестов.
— Ты Елена Ветрова? — спросил он. Голос у него был низким, с легкой, приятной хрипотцой, будто от долгого молчания или от холодного воздуха.
— Да, — кивнула она. — А ты — Данила.
Он в ответ лишь кивнул, его движения были плавными, экономичными, выверенными — движения человека, который знает цену каждому жесту и каждому слову, привыкшего полагаться на себя в глухой тайге.
— Я видел, как ты разговаривала с ним, — сказал Данила, кивнув в сторону, где исчез Следопыт. — Ты остановила его. Но не льдом. Словом. Умением слушать и говорить. Среди морозников такое… не в чести. Редкость.
— Я не хотела никого убивать, — ответила Елена.
— Именно поэтому я и вышел к тебе из чащи, — в его глазах мелькнуло что-то похожее на уважение. — Нас учили: «Лёд — последний аргумент, и он должен быть безжалостным». Но ты… ты использовала его как первый аргумент. И дала ему шанс услышать. И он услышал.
Не спрашивая разрешения, но и не нарушая магического круга, он присел у костра на корточки, достал из-за пазухи плоскую фляжку и налил в ее походную кружку темного, густого чая. Елена молча приняла ее, согревая ладони.
— Я оставил службу два года назад, — начал он, глядя в угли. — Под Ярославлем, в одной деревне. Нам поступил приказ — «очистить» поселение от тех, кто отказался присягнуть на верность Скипетру и признать власть Императрицы. Я видел, как мой командир поднял руку… и дети, что стояли на пороге своей избы, просто остановились. Не упали. Не закричали. Они… перестали двигаться, дышать, моргать. Стали как восковые фигуры. Прямо как в той Вологде, о которой ты, наверное, уже знаешь.
Он замолчал, и в тишине тайги его молчание было красноречивее любых слов. Потом, уже почти шепотом, добавил:
— Я не смог поднять на него руку. Не смог убить своего командира. Но и служить системе, способной на такое, я больше не мог. С тех пор я в бегах.
— И ты веришь, что Империя ошибается? — тихо спросила Елена.
— Я верю, что есть вещи поважнее слепого порядка, — посмотрел он на нее прямо. — Баланс. Императрица в ужасе от самой мысли о таянии, о переменах. Но лед, что никогда не тает, — это не зима. Это смерть. А огонь Хана, что не оставляет после себя плодородного пепла, — это не очищение. Это пустота. Выжигание жизни до основания.
Елена посмотрела на ольховую ветвь, лежащую рядом.
— Леший сказал мне то же самое. Почти теми же словами.
Уголки губ Данилы дрогнули, и на его суровом лице впервые появилось подобие улыбки. Невеселой, но настоящей.
— Значит, лес действительно принял тебя. Провел через себя и признал. Это хороший знак. Лучший из возможных.
Он снова полез за пазуху и достал два предмета. Небольшой, туго свернутый свиток из плотной, вощеной кожи и тот самый кристалл льда, что она видела в его послании.
— Это карта, — он протянул свиток. — Не Москвы, что наверху, а того, что под ней. Подземелий, ходов, старых катакомб под Кремлем. А это, — он показал на кристалл, — Ключ Сердца. Он не откроет тебе дверь в обычном смысле. Он откроет путь, если твое сердце будет чистым в своем намерении. Потому что там, внизу, скрыто не только Скипетр. Там — Сердце самой Москвы. И если ты хочешь докопаться до правды, а не просто занять трон, тебе придется найти его.
Елена взяла свиток. Кожа была прохладной, но живой, и от нее веяло запахом старины и тайны.
— Почему? — спросила она, глядя ему в глаза. — Почему ты помогаешь мне? Ты же морозник. Ты должен был меня убить или привести в Москву.
— Потому что ты — последняя надежда, — просто ответил он. — Не Империи снежного трона. России. Той самой, что была до всех нас. России, что помнит голоса своих рек, шепот лесов, имена духов, живущих в каждом камне. Той России, что может найти тот самый третий путь, о котором все говорят, но никто не может отыскать.
Он поднялся на ноги, его движения снова стали бесшумными и точными.
— Я пойду дальше, другим маршрутом, — сказал он. — Если Следопыты вернутся или на тропе появится другая опасность — свистни в бересту. Тот свисток, что дал тебе леший. Я услышу.
— Ты не останешься? — в голосе Елены прозвучала непроизвольная тревога.
— Нет. Пока ты идешь одна — твоя сила чиста. В ней нет посторонних помыслов. А я… — он усмехнулся, — я буду отличной приманкой, чтобы отвести от тебя лишние глаза.
И он ушел. Так же тихо, как и появился. Сначала его фигура растворилась между деревьями, а через мгновение не стало слышно и шагов. Тайга поглотила его, не оставив и следа.
Елена не ложилась спать. Она сидела у догорающих углей и на чистом снегу перед собой кончиком ольховой ветки выводила руны — не заклинания, а просто узоры, дающие пищу мыслям. Она пыталась понять, что же это такое — «третий путь». Путь, который не лед и не огонь. Домовой молчал, давая ей возможность думать, чувствовать.
И вдруг лес вокруг нее зашелестел. Но это был не ветер. Это был сам лес. Деревья, мох, воздух — все наполнилось единым, тихим, но безмерно глубоким звуком. И в этом шелесте она ясно различила слова, обращенные к ней: «Иди. Но помни».
На ее лице снова появилась улыбка. На этот раз — без тени грусти. С легкой, почти неуловимой надеждой.
На рассвете, когда она собирала лагерь, то обнаружила у корней сосны два небольших свертка. В одном была берестяная фляжка, полная густого, душистого меда. К ней была привязана записка: «От холода в сердце». В другом — кусок бересты с нанесенным на него углем схематичным, но понятным рисунком тропы. И подпись: «На случай, если ольха на время забудет дорогу».
Она аккуратно собрала свои вещи. Соль, что защищала ее ночью, она рассыпала под корнями сосны-великана — в знак благодарности и на память. Кристалл-ключ бережно положила в рюкзак. Ветку ольхи снова сжала в руке.
И она пошла. Уже не бежала от судьбы, не брела поневоле. Она шла. С каждым шагом все дальше вглубь тайги, навстречу своей судьбе, чувствуя тяжесть дара и ответственности, но и странную, звенящую ясность внутри.
А далеко на юге, в бескрайних степях, у костра, где пламя было не желтым, а таким же синим, как у Следопыта, Пламенный Хан, человек с лицом, испещренным шрамами и мудростью, поднял голову от карт. Его взгляд, казалось, пронзил пространство, устремившись на север. И его губы, потрескавшиеся от зноя и ветра, тихо прошептали в ночь:
— Она жива. И путь ее начался.