Раздел 2

Solo

Пусть символисты в шуме мельниц

Поэзят сущность бытия –

Мои стихи – лишь бронза пепельниц,

Куда роняю пепел я.

Смотрите, бледные пастели!

В ваш мирнолирный хоровод,

Как плащ кровавый Мефистофеля,

Ворвался криком мой фагот.

Кокетничая с Дамой Новой,

С плаща снимаю я аграф,

И в дамский башмачок сафьяновый

Я наливаю vin de grave

И сам любуюсь на картину:

Ах! С пудреницею в руке

Я фешенебельную истину

Преподношу Вам в башмачке.

1913

Сломанные рифмы

Пишу и из каждой буквы,

Особенно из экзотичной,

Под странный стук

Вылезает карлик анемичный.

В руке у него фиалки,

А в другой перочинный ножик.

Он смеяться устал,

Кивая зигзагом ножек.

Мне грудь разрежет до сердца,

Захохочет, вложит цветочек

И снова исчезнет в ер,

Цепляясь за округлость точек.

Миленький мой, опрометчивый!

Вы, я знаю, ужасно устали!

Но ведь я поэт –

Чего же Вы ждали?

1913

Городская охота

Вы бежали испуганно, уронив вуалетку,

А за Вами, с гиканьем и дико крича,

Бежала толпа по темному проспекту,

И их вздохи скользили по Вашим плечам.

Бросались под ноги фоксы и таксы…

Вы откидывались, нагибая перо,

Отмахивались от исступленной ласки,

Как от укусов июньских комаров.

И кому-то шептали: «Не надо! Оставьте!»

Ваше белое платье было в грязи;

Но за Вами неслись в истерической клятве

И люди, и зданья, и даже магазин.

Срывались с места фонарь и палатка,

Все бежало за Вами, хохоча и крича;

И только Дьявол в созерцании факта

Шел неспешно за Вами и костями стучал.

1913

На бульваре

Сумасшедшая людскость бульвара,

Толпобег по удивленной мостовой.

– Земля пополнела от июньского жара! –

Колоратурен и дик миговой

  Моторов вой.

Толпа гульлива, как с шампанским бокалы;

С немного дикостью кричат попурри;

И верхние ноты, будто шакалы,

Прыгают яростно на фонари

  И esprits.

Отрывные звуки и Вы с плюмажем

На веранде в манто поете мотив.

– У Вас чьи-то черепа за корсажем! –

Небо раскрылось, как дамский лиф,

  Облаковые груди раскрыв.

Длиннеет… Свежеет… Стальной полосою

Ветер бьет в лица и в газовый свет.

И над бульваром машет косою

– В теннисный костюм одет –

  Плешивый скелет.

1913

Городское

Я осталась одна, и мне стало скучно…

Около лежал мой двухнедельный ребенок…

Было октябрьски… Разноцветились юбочки-тучи,

И черти выглядывали из-под кучи пеленок.

И мне стало истерически скучно и печально

(Ах, почему Вы не понимаете, что такое тоска?!).

Я от боли утончилась и слегка одичала,

И невольно к подушке протянулась рука.

И вот этою самою голубою подушкой

С хохотом грустным я задушила ребенка…

Я все запомнила: и его торчащие уши

И то, что из прически упала гребенка.

Потом подошла к окошку, побарабанила звонко,

Улыбнулась в ветер, в пустоту и в стужу,

Сама подошла к висячему телефону

И обо всем сообщила удивленному мужу.

Подмигнула черту на электрической люстре,

Одела серое платье и стала похожа на тучи…

Вы понимаете, что все это было только от грусти!

Отчего же врачи говорили про патологический случай?

1913

Кошмар проститутки

A. Leon Sack

За фужером горящего огнекрасного пунша,

В кафэ многострунном под брызги «Maccheroni»,

С нервным профилем и с пробором юноша

Дико, исступленно и сумасшедше стонет.

Из застекленной двери кабинета, не мешкая,

Торопливо поправляя прическу золотую,

Выходит тонкая, развинченная девушка

И плач юноши привычно целует.

И вдруг у юноши из ногтей вырастают когти,

Сквозь пробор пробиваются, как грибы сквозь листья,

Два рога козлиных, и в ресторанном рокоте

Юноша в грудь ударяет девушке золотистой,

Мертвая падает… Какие-то лица

Прибегают на шум, и сквозь сигарный угар,

Жестикулируя, юноша объясняет полиции,

Что с ней приключился апоплексический удар.

1913

Рюрику Ивневу

Вот стою я: клоун рыжий,

Изнемогающий от битья.

Р. Ивнев

Прихожу в кинемо; надеваю на душу

Для близоруких очки; сквозь туман

Однобокие вальсы слушаю

И смотрю на экран.

Я знаю, что демонстратор ленты-бумажки

В отдельной комнате привычным жестом

Вставляет в аппарат вверх тормашками,

А Вы всё видите на своем месте…

Как-то перевертывается в воздухе остов

Картины и обратно правильно идет,

А у меня странное свойство –

Я все вижу наоборот.

Мне смешно, что моторы и экипажи

Вверх ногами катятся, а внизу облака;

Что какой-то франтик ухаживает,

Вися у потолка.

Я дивлюсь и сижу удивленно в кресле,

Все это комично; по-детски; сквозь туман

Всё сумасшедше; и мне весело,

Только не по-Вашему, когда я гляжу на экран.

1913

Фривольные диссонансы

У других поэтов связаны строчки

Рифмою, как законным браком,

И напевность метра, как венчальные свечки,

Теплится в строфном мраке –

А я люблю только связь диссонансов,

Связь на вечер, на одну ночь!

И, с виду неряшливый, ритм, как скунсом,

Закрывает строфы – правильно точен.

Иногда допускаю брак гражданский –

Ассонансов привередливый брак!

Но они теперь служат рифмой вселенской

Для всех выдвигающихся писак.

А я люблю только гул проспекта,

Только рев моторов, презираю тишь…

И кружатся в строфах, забывши такты,

Фонари, небоскребы и столбы афиш.

1913

Orchestra Moderne

An E. S.

Тучи расселись чинно в небесные кресла и стулья

И облачковые тюли, как программы, развернули.

Дождик постучал по пюпитру соседней крыши…

Все стало ожидательней, глуше и тише.

Завизжал смычок молниеносный, и гулкий гром,

Как барабан грозный, дробь выбил в тон.

Зашелестели, зазмеились стальные струны;

Мы ждем, что ураганы в трубы дунут.

Ах, как грустно! Тоска, тоска –

Опять партитуру жизни уныло вертит рука.

Моросят болезни, неврастения и лживый ветер…

Ах, есть мгновенья – они длинней, чем столетья!

Счастье перегорает, как электролампа,

И добрые мысли с мещанским бантом

Разгуливают по кабинету, важны, как герцог!

О, бархатное, протертое сердце!

1913

Только тоска

Задыхаюсь, плача, задыхаюсь!

В. Шершеневич

Эпизоды и факты проходят сквозь разум

И, как из машин, выходят стальными полосками…

Всё вокруг пахнет экзотикой и наркозом,

И душа закапана воском.

Электрическое сердце мигнуло робко

И перегорело – где другое найду?!

Ах, я вверну Вашу улыбку

Под абажур моих матовых дум.

И буду плакать – как весело плакать

В электрическом свете, а не в темноте! –

Натыкаться на острый Дьявольский ноготь

И на готику Ваших локтей.

И будут близко колени Ваши,

И будет далеко моя судьба…

Ах, тоска меня треплет, словно афиши

На застывших проспектных столбах…

1913

В альбом жене своей – почтенный буржуа

Вы повесили душу мою на зиму

В Вашем будуаре, как портьеру,

Чтоб она заглушала сплетни о связях

И о том, что к Вам ходят кавалеры.

А на лето Вы ее спрятали бережно

В сундук и пересыпали забвеньем,

Чтобы моль ее не грызла небрежно,

Но с известным ожесточеньем.

Пришли воры – ах, одна была очень,

Очень интересна, худощава и элегантна;

Она раскрыла сундук озабоченно

И душу мою унесла, понятно.

Вычурная кокотка XX-го века!

Кто же оградил в ленивом будуаре

Ваши приманчиво-раздетые веки

И Вашего кавалера амморальные арии?

1913

Русскому языку

Какой-то юноша меланхоличный

Оставил на дворе свой перочинный ножик!

Ветер из Азии повеял мертвечиной,

И пошел проливной татарский дождик.

Туча рассеялась, но бурая ржавчина

На стали осталась, и с запада лезет

Немецкое облако, с французским в складчину,

И снова льется на звонкое лезвие.

Не просохнуть ножику! Я им разрезываю

Свежую тишину… Стальные частицы! Разрежьте

Жизненную падаль, дохлую и резвую,

Но только не так, – не так, как прежде.

Я заведу для ножика чехол кожаный,

Я его отточу на кремне по-новому,

Внесу с улицы в дом осторожно

И положу в уютную столовую.

Друзьям покажу, спрячу от иноверства,

Прольется на ножик только шампанского дождик!

Спрячу от иноверства – о, это не прюдерство:

Мне дорог мой звонкий, мой очищенный ножик.

1913

«Вы удивляетесь, что у жены моей прежде…»

Вы удивляетесь, что у жены моей прежде

Было много amis de maison, – а я

Улыбаюсь, слушая это, и нежно

Ей шепчу: «Дорогая моя!»

Вы не знаете: я собираю старые

Со штемпелями марки в альбом…

Люди нелюдные! Зверки сухопарые!

Дьявольские bi-ba-bo.

Я подношу марку к свету внимательно –

И под песнь «tralala» – смотрю штемпеля:

Вот печать Испании обаятельной,

Вот Париж, вот Новая Земля.

С особенной вглубленностью смотрю на Канаду!

Я помню его – он был брюнет,

Он был – а впрочем, не надо, – ничего не надо,

Он был меланхолик-поэт.

1913

«В конце концерта было шумно после Шумана…»

Понял! Мы в раю.

В. Брюсов

В конце концерта было шумно после Шумана,

Автоматически барабанили аплодисменты,

И декадентская люстра электричила неразумно,

Зажигая толповые ленты.

Я ушел за Вами из концерта, и челядь

Мелких звезд суетилась, перевязывая голову

Вечеру голому,

Раненному на неравной дуэли.

Одетые в шум, мы прошли виадук

И вдруг очутились в Парадизной Папуасии,

Где кричал, как в аду, какаду

И донкихотились наши страсти.

В ощущении острого ни одной оступи!

Кто-то по небу пропыхтел на автомобиле.

Мы были на острове, на краснокожем острове,

Где шмыгали дали и проходили мили!

Где мы, Раздетая? Проклятая, где мы сегодня?..

По небу плыли Офелии губы три тысячи лет…

Дерзкая девственница! Кошмарная! Понял:

Мы на земле!

1913

Похороненный гаер

Вчера меня принесли из морга

На кладбище городское; я не хотел, чтоб меня сожгли!

Я в земле не пролежу долго

И не буду с ней, как с любовницей, слит.

Раскрытая могила ухмыляется запачканной мордой…

Нелепа, как взломанная касса, она…

Пусть разносчик с физиономией герольда

Во время похорон кричит «Огурцы, шпинат!»

Я вылезу в полдень перед монашеской братьей

И усядусь на камне в позе Красоты;

Я буду подозрительным. Я буду, как Сатир.

Ах, я никогда не хотел быть святым!

Буду говорить гениальные спичи,

Распевая окончание острого стиха,

Я буду судить народы по методу Линча

И бить костями по их грехам…

А может быть, лучше было б во время панихиды

Всех перепугать, заплескавшись, как на Лидо!

1913

«Ах, не ждите от меня грубостей…»

Ах, не ждите от меня грубостей –

У меня их ни в портмонэ, ни в бумажнике.

Я не буду делать обаятельных глупостей!

Пора и мне стать отважнее.

О, насекомые по земным полушариям

(Ну, чего Вы испуганно заахали!?),

О, я буду сегодня полон сострадания

И приму Ваши сожаления дряхлые.

Душа сегодня в строгости смокинга

И при черном галстуке…

Открываю Америки однобокие

И улыбчато говорю «пожалуйста».

Я сегодня всех зову герцогинями

И ручки целую у некоторых.

Ах, этот зал с декадентскими линиями

И с монотонностью лунного прожектора!

Сегодня начинается новая эра…

Я буду солиден на бархате flve o'clock'a.

А поверите ль! Хочется даже «Miserere»

Спеть по-гаерски на мотив кэк-уока.

1913

День моих именин

Сложите книги кострами,

Пляшите в их радостном свете.

В. Брюсов

Милая, как испуганно автомобили заквакали!

Ах, лучше подарка придумать нельзя.

Я рад присутствовать на этом спектакле

И для Вас, о Тоненькая, билет мною взят.

  Как сладко складывать книги

  В один костер и жечь их!

  Как посаженный на острие игол,

  Корчится огонь сумасшедший!

  В костер картины Рафаэля и прочих,

  Снимавших с нас голубое пенснэ!

  Пусть всякий смеется и пусть хохочет,

  Никто не должен быть строг, как сонет.

Милая, в день моего Огнефразного Дьявола

Пусть каждый другого откровением ранит!

Я пою мотив за Вас, кто заставила

Меня опьянеть от фужера шарлатаний!

В книгах вспылавших, в их огненной груде,

– В пригреве июньских раздетых оргий –

Я сжигаю прошедшие грусти

И пью за здоровье восторга.

1913

Le chagrin du matin

Будкий сон разбит на малюсенькие кусочки…

Пьяный луч утреннего канделябра

Спотыкнулся на пороге об обломок ночи…

Исступленно шепчу абракадабру!

Адрианопольский цвет Ваших губ я понял…

Запомнил вечерние шалости без жалости,

Когда слова захлебнулись в бурливом стоне…

Игрушечная, придите сейчас, пожалуйста!

Ваша безласка страшней, чем Ваш хохот

(Я его сравню с лавой в дымящемся кратере).

Душа раскололась на три

Части. О сон! Вы мой доктор!

Доктор! Можно ль покинуть больного, когда обещаны

Лекарства, которые грусть согреют?

Приходите кто-нибудь! Сон или женщина!

Не могу же я разыграть лотерею!

1913

«Забыть… Не надо. Ничего не надо!..»

  Забыть… Не надо. Ничего не надо!

  Близкие – далеко, а далекие – близко…

  Жизнь начиталась романов де Сада

  И сама стала садисткой.

Хлещет событием острым по губам, по щекам, по телу голому,

Наступив на горло своим башмаком американского фасона…

  Чувства исполосованные стонут

  Под лаской хлыста тяжелого.

Но тембр кожи у жизни повелевает успокоенно…

– Ах, ее повелительное наклонение сильней магнетизма! –

  В воздухе душном материя бродит,

  Материя фейерверочно-истерическая!

  Жизнь в голубой ротонде

  Взмахивает палкой учительской!

Поймите, поймите! Мне скучно без грандиоза-дебоша…

  Вскидываются жизненные плети…

Ах, зачем говорю так громко?.. У ветра память хорошая,

  Он насплетничает завтрашним столетиям!

1913

Miserere

На душе расплески закатной охры.

Чувственность апплодирует после комедии…

Разум ушел на свои похороны

И танцует ойру с ведьмой.

К окнам любви осторожно крадусь я

И щели закладываю забывчивой паклей.

Потерял свои широты-градусы,

Вскрикиваю, как на бирже маклер…

Жизнь играет на понижение тайно,

Роняет бумаги нагло…

С очаровательной улыбкой Каина

Страсть свою обнажая наголо.

Подарите вечность нищему слабому,

Одну вечность, ржавую, игрушечную…

Я Вам раскрою секрет параболы

И поверну обратно землю скучную.

Вечер пасмурный, будто монашенка,

Пристально вглядывается в мои басни…

Пожалейте, проклятые, меня – не вашего,

Меня – королевского гримасника!

1913

«Верю таинственным мелодиям…»

Верю таинственным мелодиям

Электрических чертей пролетевших…

Пойдемте в шумах побродим,

Посмотрим истерических девушек.

Пыхтят черти двуглазые, газовые,

Канделябрясь над грузным звуканьем прихоти;

И обнаглевшие трамваи показывают

Мертвецов, застывших при выходе.

Сумерк хихикает… Таскает за волосы

Ошеломленных капризными баснями…

Перезвон вечерний окровавился

Фырканьем дьяволят-гримасников…

Вечер-гаер обаятельно раскрашен…

Разгриммировать его некому!

А мотоциклетка отчаянный кашель

Втискивает в нашу флегму.

Верю в таинственность личика,

Замкнутого конвертно!..

Ужас зажигает спичкой

Мое отчаянье предсмертное.

Долой! Долой! Иссера –

синеваты проспекты, дома, газовый хор…

Горсть крупного, тяжелого бисера

Рассыпал передо мною мотор.

1913

«Неосязаемые вечерние карандашики…»

Неосязаемые вечерние карандашики

Затушевывают улицы запросто.

Секунды строгие, строгие монашки

Предлагают перед смертью папство.

Затканный звездами коврик

Облит облаками молочными…

В суете, в миготе, в говоре

Я встречаюсь с лицами отточенными.

Как весело вспомнить сквозь дрожжи улыбок,

Разрыхливших строгость злости,

Свет ресторанный, игравший зыбко

На неуклюжей извощичьей полости.

Сквозь замкнутость походки гордой

Вспоминаю варианты изгибов

Ночью, когда лапа массивного города

Вытерла брызги трамвайных всхлипов.

Женщины – сколько вас – бродите, наглые,

Все моей печатью отмеченные!

Память светит ярче магния!

Соединяю минутное и вечное!

Простите, метрессы, простите, кокотки,

Меня – бронзовеющего трупа!..

На последней пластинке моего Кодака

Я из вас сделаю великолепную группу…

1913

Город

Летнее небо похоже на кожу мулатки,

Солнце как красная ссадина на щеке;

С грохотом рушатся элегантные палатки,

И дома, провалившись, тонут в реке.

Падают с отчаяньем в пропасть экипажи,

В гранитной мостовой камни раздражены;

Женщины без платья – на голове плюмажи –

И у мужчин в петлице ресница Сатаны.

И Вы, о Строгая, с электричеством во взоре,

Слегка нахмурившись, глазом одним

Глядите, как Гамлет в венке из теорий

Дико мечтает над черепом моим.

Воздух бездушен и миндально-горек,

Автомобили рушатся в провалы минут,

И Вы поете: «Мой бедный Йорик!

Королевы жизни покойный шут».

За городом

Грустным вечером за городом распыленным,

Когда часы и минуты утратили ритм,

В летнем садике под обрюзгшим кленом

Я скучал над гренадином недопитым.

Подъезжали коляски, загорались плакаты

Под газовым фонарем, и лакеи

Были обрадованы и суетились как-то,

И бензин наполнял парковые аллеи…

Лихорадочно вспыхивали фейерверки мелодий

Венгерских маршей, и подмигивал смычок,

А я истерически плакал о том, что в ротонде

Из облаков луна потеряла пустячок.

Ночь прибежала, и все стали добрыми,

Пахло вокруг электризованной весной…

И, так как звезды были все разобраны,

Я из сада ушел под ручку с луной.

Разбитые рифмы

Из-за глухонемоты серых портьер,

Цепляясь за кресла кабинета,

Вы появились и свое смуглое сердце

Положили на бронзовые руки поэта.

Разделись, и только в брюнетной голове

Черепашилась гребенка и желтела.

Вы завернулись в прозрачный вечер

И тюлем в июле обернули тело.

Я метался, как на пожаре огонь,

Шепча: «Пощадите, снимите, не надо!»

А Вы становились все тише и тоньше,

И продолжалась сумасшедшая бравада.

И в страсти, и в злости, кости и кисти

На части ломались, трещали, сгибались…

И вдруг стало ясно, что истина

Это Вы, – а Вы улыбались.

Я умолял Вас: «моя? моя!»,

Волнуясь и бегая по кабинету.

А сладострастный и угрюмый Дьявол

Расставлял восклицательные скелеты.

Тихий ужас

Отчего сегодня так странна музыка?

Отчего лишь черные клавиши помню?

Мой костюм романтика мне сегодня узок,

Воспоминанье осталось одно мне.

В моей копилке так много ласковых

Воспоминаний о домах и барышнях.

Я их опускал туда наскоро,

И вот вечера мне стали страшными.

Писк мыши как скрипка, и тени как ведьмы,

Страшно в сумраке огромного зала!

Неужели меня с чьим-то наследьем

Жизнь навсегда связала?

И только помню!.. И в душе размягченной –

Как асфальт под солнцем – следы узорные

Чьих-то укоров и любви утонченной!

– Перестаньте, клавиши черные!

Тост

1913

Интуитта

Мы были вдвоем, княгиня гордая!

(Ах, как многоуютно болтать вечерами!)

Следили за нами третий и четвертая

И беспокой овладевал нами.

К вам ужасно подходит Ваш сан сиятельный;

Особенно, когда Вы улыбаетесь строго!

На мне отражалась, как на бумаге промокательной,

Ваша свеженаписанная тревога.

Мне пить захотелось и с гримаскою бальной

Вы мне предложили влажные губы…

И страсть немедленно перешла в атаку нахальную

И забила в барабан, загремела в трубы.

И под эту надменную военную музыку

Я представил, что будет лет через триста.

Я буду в ночь узкую, тусклую

Ваше имя составлять из звездных листьев.

Ах, лимоном не смоете поцелуев гаера!

Никогда не умру! И, как Вечный Жид,

Моя интуитта с огнекрасного аэро

Упадет вам на сердце и в нем задрожит.

1913

«Нам аккомпанировали наши грусти…»

Нам аккомпанировали наши грусти…

  Танцовала мгла.

Еще секунда – и сердце опустит

  До ног халат.

И уродцы смеялись на люстре

  И на краю стола.

И было устало… Как будто в конверте,

  Мы в зале одни…

Время калейдоскоп свой вертит…

  Я устал от домов и книг.

Пусть внезапный бас в револьвере

  Заглушит мой вскрик!

Жизнь догорела, как сиреневый кончик

  Вашего сургуча…

Страсти все меньше, все тоньше…

  Плакать. Молчать.

Пусть потомки работу окончат:

  На сургуч поставят печать.

«Вы не думайте, что сердцем-кодаком…»

Вы не думайте, что сердцем-кодаком

Канканирующую секунду запечатлеете!..

Это вечность подстригла свою бороду

И зазывит на поломанной флейте.

Ленты губ в призывчатом далеке…

Мы – вневременные – уйдемте!

У нас гирлянды шарлатаний в руке,

Их ли бросить кричащему в омуте?!

Мы заборы новаторством рубим!

Ах как ласково новую весть нести…

Перед нами памятник-кубик,

Завешенный полотняной неизвестностью.

Но поймите – я верю – мы движемся

По проспектам электронервным.

Вы шуты! Ах, я в рыжем сам!

Ах, мы все равны!

Возвратите объедки памяти!

Я к памятнику хочу!.. Пустите!

Там весть об истеричном Гамлете

(Моем друге) стоит на граните.

Ломайте и рвите, клоуны, завесы,

Если уверены, что под ними принц!..

Топчут душу взъяренные аписы!

Я один… Я маленький… Я мизинец!..

1913

«Порыжела небесная наволочка…»

Порыжела небесная наволочка

Со звездными метками изредка…

Закрыта земная лавочка

Рукою вечернего призрака.

Вы вошли в розовом капоре,

И, как огненные саламандры,

Ваши слова закапали

В мой меморандум.

Уронили, как пепел оливковый,

С догоревших губ упреки…

По душе побежали вразбивку

Воспоминания легкие.

Проложили отчетливо рельсы

Для рейсов будущей горечи…

Как пузырьки в зельтерской,

Я забился в нечаянных корчах.

Ах, как жег этот пепел с окурка

Все, что было тоскливо и дорого!

Боль по привычке хирурга

Ампутировала восторги.

«Благовест кувыркнулся басовыми гроздьями…»

Благовест кувыркнулся басовыми гроздьями;

Будто лунатики, побрели звуки тоненькие.

Небо старое, обрюзгшее, с проседью,

Угрюмо глядело на земные хроники.

Вы меня испугали взглядом растрепанным,

Говорившим: маски и Пасха.

Укушенный взором неистово-злобным,

Я душу вытер от радости насухо.

Ветер взметал с неосторожной улицы

Пыль, как пудру с лица кокотки.

Довольно! Не буду, не хочу прогуливаться!

Тоска подбирается осторожнее жулика…

С небоскребов свисают отсыревшие бородки.

Звуки переполненные падают навзничь, но я

Испуганно держусь за юбку судьбы.

Авто прорывают секунды праздничные,

Трамваи дико встают на дыбы.

1913

Землетрясение

(Nature vivante)

Небоскребы трясутся и в хохоте валятся

На улицы, прошитые каменными вышивками.

Чьи-то невидимые игривые пальцы

Щекочут землю под мышками.

Набережные протягивают виадуки железные,

Секунды проносятся в сумасшедшем карьере –

Уставшие, взмыленные – и взрывы внезапно

обрезанные

Красноречивят о пароксизме истерик.

Раскрываются могилы и, как рвота, вываливаются

Оттуда полусгнившие трупы и кости,

Оживают скелеты под стихийными пальцами,

А небо громами вбивает в асфальты гвозди.

С грозовых монопланов падают на землю,

Перевертываясь в воздухе, молнии и пожары.

Скрестярукий любуется на безобразие,

Угрюмо застыв, Дьявол сухопарый.

1913

«Вы вчера мне вставили луну в петлицу…»

Вы вчера мне вставили луну в петлицу,

Оборвав предварительно пару увядших лучей,

И несколько лунных ресниц у

Меня зажелтело на плече.

Мысли спрыгнули с мозговых блокнотов.

Кокетничая со страстью, плыву к

Радости, и душа, прорвавшись на верхних нотах

Плеснула в завтра серный звук.

Время прокашляло искренно и хрипло…

Кривляясь, кричала и, крича, с

Отчаяньем чувственность к сердцу прилипла

И, точно пробка, из вечности выскочил час.

Восторг мернобулькавший жадно выпит…

Кутаю душу в меховое пальто.

Как-то пристально бросились Вы под

Пневматические груди авто.

1913

«В рукавицу извощика серебряную каплю пролил…»

В рукавицу извощика серебряную каплю пролил,

Взлифтился, отпер дверь легко…

В потерянной комнате пахло молью

И полночь скакала в черном трико.

Сквозь глаза пьяной комнаты, игрив и юродив

Втягивался нервный лунный тик,

А на гениальном диване – прямо напротив

Меня – хохотал в белье мой двойник.

И Вы, разбухшая, пухлая, разрыхленная,

Обнимали мой вариант костяной.

Я руками взял Ваше сердце выхоленное,

Исцарапал его ревностью стальной.

И, вместе с двойником, фейерверя тосты,

Вашу любовь до утра грызли мы

Досыта, досыта, досыта

Запивая шипучею мыслью.

А когда солнце на моторе резком

Уверенно выиграло главный приз –

Мой двойник вполз в меня, потрескивая,

И тяжелою массою бухнулся вниз.

1913

«Сердце вспотело, трясет двойным подбородком…»

К. Большакову

А завтра едва ли зайдет за Вами.

К. Большаков

Сердце вспотело, трясет двойным подбородком и

Кидает тяжелые пульсы рассеянно по сторонам.

На проспекте, изжеванном поступью и походками,

Чьи-то острые глаза бритвят по моим щекам.

Пусть завтра не зайдет и пропищит оно

В телефон, что устало, что не может приехать и

Что дни мои до итога бездельниками сосчитаны,

И будет что-то говорить долго и нехотя.

А я не поверю и пристыжу: «Глупое, глупое, глупое!

Я сегодня ночью придумал новую арифметику,

А прежняя не годится, я баланс перещупаю,

[Я] итог попробую на язык, как редьку».

И завтра испугается, честное слово, испугается,

Заедет за мною в авто, взятом напрокат,

И на мою душу покосившуюся, как глаза у китайца,

Насадит зазывный трехсаженный плакат.

И плюнет мне в рожу фразой, что в млечном

Кабинете опять звездные крысы забегали,

А я солнечным шаром в кегельбане вневечном

Буду с пьяными выбивать дни, как кегли,

И во всегда пролезу, как шар в лузу,

И мысли на конверты всех годов и веков наклею,

А время – мой капельдинер кривой и кургузый –

Будет каждое утро чистить вечность мою.

Не верите – не верьте!

Обнимите сомнениями мускулистый вопрос!

А я зазнавшейся выскочке-смерти

Утру без платка крючковатый нос.

«Послушайте! Я и сам знаю, что электрической пылью…»

Послушайте! Я и сам знаю, что электрической пылью

Взыскиваются Ваши глаза, но ведь это потому,

Что Вы плагиатируете фонари автомобильи,

Когда они от нечего делать пожирают косматую тьму.

Послушайте! Вы говорите, что Ваше сердце ужасно

Стучит, но ведь это же совсем пустяки;

Вы, значит, не слыхали входной двери! Всякий раз она

Оглушительно шарахается, ломая свои каблуки.

Нет, кроме шуток! Вы уверяете, что корью

Захворало Ваше сердце. Но ведь это необходимо хоть раз.

Я в этом убежден, хотите, с докторами поспорю.

У каждого бывает покрытый сыпною болезнью час.

А вот, когда Вы выйдете в разорванный полдень

На главную улицу, где пляшет холодень,

Где скребут по снегу моторы свой выпуклый шаг,

Как будто раки в пакете шуршат, –

Вы увидите, как огромный день с животом,

Раздутым прямо невероятно от проглоченных людишек,

На тротуар выхаркивает, с трудом

И пища, пищи излишек.

А около него вскрикивает пронзительно, но скорбно,

Монументальная женщина, которую душит мой горбатый стишок,

Всплескивается и хватается за его горб она,

А он весь оседает, пыхтя и превращаясь в порошок.

Послушайте! Ведь это же, в конце концов, нестерпимо:

Каждый день моторы, моторы и ночной контрабас.

Это так оглушительно, но ведь это необходимо,

Как то, чтобы корью захворало сердце хоть раз.

«Секунда нетерпеливо топнула сердцем…»

Секунда нетерпеливо топнула сердцем, и у меня изо

Рта выскочили хищных аэропланов стада.

Спутайте рельсовыми канатами белесоватые капризы,

Чтобы вечность была однобока и иногда.

Чешу душу раскаяньем, глупое небо я вниз тяну,

А ветер хлестко дает мне по уху.

Позвольте проглотить, как устрицу, истину,

Взломанную истину, мне – озверевшему олуху.

Столкнулись в сердце две женщины трамваями,

С грохотом терпким столкнулись в кровь,

А когда испуг и переполох оттаяли,

Из обломков, как рот без лица, запищала любовь.

А я от любви оставил только корешок,

А остальное не то выбросил, не то сжёг.

Отчего Вы не понимаете! Варит жизнь мои поступки

В котлах для асфальта, и подходят минуты парой,

Будоражат жижицу, намазывают на уступы и на уступки,

На маленькие уступы, лопатой разжевывают по тротуару.

Я все сочиняю, со мною не было ничего,

И минуты – такие послушные и робкие подростки!

Это я сам, акробат сердца своего,

Сам вскарабкался на рухающие подмостки!

Шатайтесь, шатучие, шаткие шапки!

Толпите шаги, шевелите прокисший стон!

Это жизнь кладет меня в безмолвие папки,

А я из последних сил ползу сквозь картон.

«Это Вы привязали мою…»

Это Вы привязали мою голую душу к дымовым

Хвостам фыркающих, озверевших диких моторов.

И пустили ее волочиться по падучим мостовым,

А из нее брызнула кровь, черная, как торф.

Всплескивались скелеты лифта, кричали дверныя адажио,

Исступленно переламывались колокольни, и над

Этим каменным галопом железобетонные двадцатиэтажия

Вскидывали к крышам свой водосточный канат.

А душа волочилась, и, как пилюли, глотало небо седое

Звезды, и чавкали его исполосованные молниями губы,

А сторожа и дворники грязною метлою

Чистили душе моей ржавые зубы.

Стоглазье трамвайное хохотало над прыткою пыткою,

И душа по булыжникам раздробила голову свою,

И кровавыми нитками было выткано

Мое меткое имя по снеговому шитью.

«Прямо в небо качнул я вскрик свой…»

Прямо в небо качнул я вскрик свой,

Вскрик сердца, которое в кровоподтеках и в синяках.

Сквозь меня мотоциклы проходят, как лучи иксовые,

И площадь таращит пассажи на моих щеках.

Переулки выкидывают из мгёл пригоршнями

Одутловатых верблюдов, звенящих вперебой,

А навстречу им улицы ерзают поршнями

И кидают мою душу, пережаренную зазевавшейся судьбой.

Небоскреб выставляет свой живот обвислый,

Топокопытит по рельсам трамвай свой массивный скок,

А у барьера крыш, сквозь рекламные буквы и числа,

Хохочет кроваво электро-электроток.

Выходят из могил освещенных автомобили,

И, осклабясь, как индюк, харей смешной,

Они вдруг тяжелыми колокольнями забили

По барабану моей перепонки ушной.

Рвет крыши с домов. Темновато ночеет. Попарно

Врываются кабаки в мой охрипший лоб.

А прямо в пухлое небо, без гудка, бесфонарно,

Громкающий паровоз врезал свой стальной галоп.

«Церковь за оградой осторожно привстала на цыпочки…»

Церковь за оградой осторожно привстала на цыпочки,

А двухэтажный флигель присел за небоскреб впопыхах,

Я весь трамваями и автомобилями выпачкан.

Где-где дождеет на всех парах.

Крутень винопьющих за отгородкой стекольной,

Сквозь витрину укусит мой вскрик ваши уши,

Вы заторопите шаги, затрясетесь походкой алкогольной,

Как свежегальванизированная лягушка.

А у прохожих автомобильное выражение. Донельзя

Обваливается штукатурка с души моей,

И взметнулся моего голоса испуганный шмель, за –

девая за провода сердец все сильней и гудей.

Заводской трубой вычернившееся небо пробило.

Засеменили вяло еженочный валторнопассаж.

И луна ошалелая, раскаленная добела,

Взвизгнула, пробегая беззвездный вираж.

Бухнули двери бестолковых часов,

Бодая пространство, разорвали рты.

На сердце железнул навечный засов,

И вошли Вы, как будто Вы были ты.

Все тукало, звукало, звякало, ляскало,

Я в кори сплетен сплетён со всем,

Что посторонне, что юнело и тряскало.

Знаете: постаревшая весна высохла совсем?!

Пусть же шаркают по снегу моторы. Некстати ле-

зет взглядом из язв застекленных за парою муж,

А я всем пропою о моей пьяной матери,

Пляшущей без платья среди забагровевших луж.

«Прохожие липнут мухами…»

Прохожие липнут мухами к клейким

Витринам, где митинг ботинок,

И не надоест подъездным лейкам

Выцеживать зевак в воздух густой, как цинк.

Недоразумения, как параллели, сошлись и разбухли,

Чахотка в нервах подергивающихся проводов,

И я сам не понимаю: у небоскребов изо рта ли, из уха ли

Тянутся шероховатые почерки дымных клубков.

Вспенье трамваев из-за угла отвратительней,

Чем написанная на ремингтоне любовная записка,

А беременная женщина на площади живот пронзительный

Вываливает в неуклюжие руки толпящегося писка.

Кинематографы окровянили свои беззубые пасти

И глотают дверями и окнами зазевавшихся всех,

А я вяжу чулок моего неконченного счастья,

Бездумно на рельсы трамвая сев.

1913

«Восклицательные знаки тополей обезлистели на строке бульвара…»

Восклицательные знаки тополей обезлистели на строке бульвара,

Флаги заплясали с ветерком.

И под глазом у этой проститутки старой,

Наверное, демон задел лиловым крылом.

Из кофейни Грека, как из огненного барабана,

Вылетает дробь смешка и как арфа платья извив;

И шепот признанья, как струпья с засохшей раны,

Слетает с болячки любви.

И в эту пепельницу доогневших окурков

Упал я сегодня увязнуть в гул,

Потому что город, что-то пробуркав,

Небрежным пальцем меня, как пепел, стряхнул.

С лицом чьих-то взглядов мокрых,

Истертым, как старый, гладкий пятак,

Гляжу, как зубами фонарей ласкает кинематограф

И длинным рельсом площадь завязывает башмак.

И в шершавой ночи неприлично-влажной

Огромная луна, как яйцо…

И десяткой чей-то бумажник

Заставил покраснеть проститутчье лицо.

Если луч луны только шприц разврата глухого,

Введенный прямо в душу кому-то, –

Я, глядящий, как зима надела на кусты чехлы

белые снова, Словно пальцы, ломаю минуты!..

«Говорите, что любите? Что хочется близко…»

Говорите, что любите? Что хочется близко,

Вкрадчиво близко, около быть?

Что город, сердце ваше истискав,

Успел ноги ему перебить?!

И потому и мне надо

На это около ответить нежно, по-хорошему?..

А сами-то уже третью неделю кряду

По ковру моего покоя бродите стоптанными калошами!

Неужели ж и мне, в огромных заплатах зевоты,

Опять мокробульварьем бродить, когда как сжатый кулак голова?

Когда белый паук зимы позаплел тенета

Между деревьями и ловить в них переулков слова?!

Неужели ж и мне карточный домик

Любви строить заново из замусленных дней,

И вами наполняться, как ваты комик

Набухает, водою полнея?!

И мне считать минуты, говоря, что они проклятые,

Потому что встали они между нас?..

А если я не хочу быть ватою?

Если вся душа, как раскрытый глаз?

И в окно, испачканный злобой, как мундштук никотином липким,

Истрепанный, как на учебниках переплёт,

Одиноко смотрю, как в звёздных строках ошибки…

Простите: «Полюбите!» Нависли крышей,

С крыш по водостокам точите ручьи,

А я над вашим грезным замком вышу и вышу

Как небо тяжелые шаги мои.

Смотрите: чувств так мало, что они, как на полке

Опустеющей книги, покосились сейчас!

Хотите, чтобы, как тонкий платок из лилового шелка,

Я к заплаканной душе моей поднес бы вас?!

«Не может выбиться…»

Не может выбиться

Тонущая лунная баба из глубокого вздоха облаков.

На железной вывеске трясется белорыбица

Под звонкую рябь полицейских свистков.

Зеленый прибой бульвара о рыжий мол Страстного

Разбился, омыв каменные крути церквей.

И здесь луна утонула. Это пузырьки из ее рта больного

– Булькающие круги фонарей.

На рессорах ветра улыбаться бросить

Ржавому ржанью извозчичьих кляч.

Крест колоколен строг, как проседь,

Крестом колоколен перекрестится плач!

И потекут восторженники, как малые дети,

Неправедных в рай за волосы тянуть.

Мое сердце попало в реберные сети

И ушлое счастье обронило путь.

Но во взметы ночи, в сумеречные шишки,

В распустившиеся бутоны золотых куполов,

Мысли, летите, как мошки, бегите как мышки,

Пробирайтесь в широкие щели рассохшихся слов.

С кругами под глазами – колеями грусти,

С сердцем пустым, как дача в октябре, –

Я весь, как финал святых златоустий,

Я молод –

Холод,

Прогуливающийся по заре.

И мой голос громок; его укрепил я, кидая

Понапрасну Богу его Отченаш;

И вот летит на аэро моя молитва большая,

Прочерчивая в небе след, как огромный карандаш.

Аэроплан и молитва это одно и то же!

Обоим дано от груди земной отлетать!

Но, Господи Маленький! Но, Громадный Боже!

Почему им обоим суждено возвращаться вспять?!

«За ветром в поле гонялся, глупый…»

За ветром в поле гонялся глупый,

За ребра рессор пролетки ловил –

А кто-то солнцем, как будто лупой,

Меня заметил и у моста схватил.

И вот уж счастье. Дым вашей походки,

Пушок шагов я ловить привык.

И мне ваш взгляд чугунен четкий –

На белом лице черный крик.

Извиняюсь, что якорем счастья с разлету

Я за чье-то сердце зацепил на земле.

На подносе улыбки мне, радому моту,

Уже дрожит дней ржавых желе.

Пусть сдвинуты брови оврагов лесистых,

Пусть со лба Страстного капнет бульвар –

Сегодня у всех смешных и плечистых

По улицам бродит курчавый угар.

Подыбливает в двери, путается в шторе,

На жестком распятии окна умирает стук.

Гроздья пены свесились из чаши моря,

Где пароход, как странный фрукт.

Тени меняют облик, как сыщик,

Сквозь краны подъездов толпа растеклась,

И солнце играет на пальцах нищих,

Протянув эти пальцы прохожим в глаз.

Ну, ну!

Ничего, что тону!

Врешь! Еще вылезу закричать: Пропустите!

Неизменный и шипучий, как зубная боль;

Потому что на нежной подошве событий

Моя радость жестка и проста, как мозоль.

«Знайте, девушки, повисшие у меня на шее, как на хвосте…»

«Но всё, что тронет, – нас соединяет,

Как бы смычок, который извлекает

Тон лишь единый, две струны задев».

Рильке

Знайте, девушки, повисшие у меня на шее, как на хвосте

Жеребца, мчащегося по миру громоздкими скачками:

Я не люблю целующих меня в темноте,

В камине полумрака вспыхивающих огоньками,

Ведь если все целуются по заведенному обычаю,

Складывая раковины губ, пока

Не выползет влажная улитка языка,

Вас, призываемых к новому от сегодня величию,

По-новому знаменем держит моя рука.

Вы, заламывающие, точно руки, тела свои, как пальцы, хрупкие,

Вы, втискивающие в туннели моих пригоршен вагоны грудей,

Исхрипевшиеся девушки, обронившие, точно листья, юбки,

Неужели же вам мечталось, что вы будете совсем моей?!

Нет! Не надо! Не стоит! Не верь ему!

Распятому сотни раз на крестах девичьих тел!

Он многих, о, многих, грубея, по-зверьему

Собой обессмертил – и сам помертвел.

Но только одной отдавался он, ею вспенённый,

Когда мир вечерел, надевая синие очки,

Только ей, с ним единственной, нет! В нее влюблённый,

Обезнадёженный вдруг, глядел в обуглившиеся зрачки.

Вы, любовницы милые, не притворяйтесь, покорствуя,

Вы, раздетые девушки, раскидавшие тело на диван!

Когда ласка вдруг станет ненужной и черствою,

Не говорите ему, что по-прежнему мил и желанн.

Перестаньте кокетничать, вздыхать, изнывая, и охать, и,

Замечтавшись, не сливайтесь с мутною пленкой ночей!

На расцветшее поле развернувшейся похоти

Выгоняйте проворней табуны страстей!

Мне, запевшему прямо, быть измятым суждено пусть!

Чу! По страшной равнине дней, как прибой,

Надвигаются, катятся в меня, как в пропасть,

Эти оползни девушек, выжатых мной!

В этой жуткой лавине нет лиц и нет имени,

Только платье, да плач, животы, да белье!

Вы, трясущие грудями, как огромным выменем,

Прославляйте, святите Имя Мое!

Быстрь

Монологическая драма

Жанне Евгеньевне

Кожебаткиной –

в знак уважения и преданности.

ГОВОРЯТ:

Лирик. Сторож. Женщина. Мужчина. Другой. Третий. Грузовик Чичкина. Трамвай. Старики. Девочка. Невеста. Газетчик. Юноша. Поэт-академик. Влюбленный. Разносчик. Из 1-го этажа. Из 2-го этажа. Равнодушная. Биплан. Голос. Из бельэтажа. Любимый поэт. Голоса из толпы. Другой. Художник. Крики из толпы. Критик. Мотор. Приват-доцент.


ДЕЙСТВУЮТ:

Сандвичи, газетчики, толпа, пожары, шум, гул, звуки, пожарные автоматы, дома, наряд Армии Безопасности, голова Лирика, думы Лирика, мотор, кусающий Лирика, предметы, аэропланы, моторы, небоскребы, комоды, кровати, динамомашины, вывески, крыши, аэро, жандармские аэропланы, рекламы, дом с незакрытой стеной, улица, площадь, пожарная автомобилья, тэф-тэф похоронного бюро, гроб, труп, башенные часы, стрелки часов, мотор, ворвавшийся в небо, обрушившийся дом, мотоциклы, вопли, огни кинематографа.

Действие первое

Площадь. Вечер. Волны шума и валы гула, из которых выбиваются брызги звуков. Площадь иногда повертывается кругом, авансцена оказывается позади. Иногда свет на площади гаснет и действие ведется на вдруг загоревшихся улицах. Ходят сандвичи, и кричат газетчики. Толпы народа. Трамвайное движение. Шмыганье моторов. Часто вспыхивают пожары, и грохот пожарных автоматов почти заглушает разговор.

Лирик

Эй, прохожие в котелках, в цилиндрах и в панама!

Вы думаете – это трамвай огромной электрической акулой

Скачет по рельсам, расчесывая дома

Массивной гребенкой широкого гула?!

Тащите на площади сердца спать!

Смотрите: как блохи

В шерсти дворняжки, в мостовой не устали скакать

Мотоциклов протертые вздохи.

А у электролампы кровью налились глаза,

И из небоскребного подъезда, приоткрытого немножко,

Вытекла женщина, как слеза,

Как слюна, женщина, одетая в весеннюю окрошку.

Клубится,

Дымится

Перезвон,

Смуглеет шум и вспых увертливого крика.

Я вчера слышал, как мотор потерял стон,

Который вдруг съежился дико.

У меня вчера по щеке проходил полк солдат,

А сегодня я его доедаю, как закуску,

И пляшут дома вперед-назад,

Одетые в вывесочную блузку.

Подбегает сторож. На нем кокарда Социалистического Государства. Через плечо сумка.

Сторож

Эй! Ты потерял

Кусок своего сердца – вон там, на углу,

Где трамвай сошел с рельс от этого.

Лирик

Столько сердец я уже покупал!

И в каждом находил иглу

И маленькую юродивую мглу.

Женщина

(Спрыгивая с крыши)

А сердце рябое, словно намазанное икрою кетовою.

Неужели ты каждый день рождаешь стишки?

Каждый день ты беременеешь от событий,

А к ночи бумага протягивает жест акушерской руки,

Чтоб вытащить звучные прыти

Твоих стихов, – и тебе не надоест?

Смотри, как разбухла . . . твоей души!

Она раскрыта, как до одиннадцати подъезд,

А в твоем мозгу рифмы ползают, как вши,

Живот твоего сердца от напряжения высох,

Под глазами провалы, как от колес. Неужели

Напрягаются снова мускулы мятежа?

Врывается Грузовик Чичкина.

Грузовик

Тррррр! Близок!

Мятеж ощетинился иглами ежа.

Мои дымовые хвосты обтрепались и поредели;

Трррррр! Я сморщился, как лягушачий скелет.

Трррррр! Мои ноги от водянки распухли.

Вы все прокисли, вы все обрюхли,

Каждый из вас глупее, чем этот поэт,

Который всё пишет, пьет, пишет и пьет ирруа,

Обвивает вокруг себя водосточные трубы

И думает, что это боа –

Констриктор, и целует у небоскребов оконные губы.

(Взрывается.)

Лирик

Так ведь меня же разобрали трамваи до конца,

Вдоль, и поперек, и навзрыд. Лают авто.

У меня полысела радость лица,

А небо запахнуло от холода пальто.

У пальто отлетела одна пуговица от борта

И виснет на огненной нитке,

А люди глупые вопят: «Метеор-то!»

Я дроблюсь в неистовой пытке.

С противоположного тротуара спрыгивает дом и пробирается сквозь гущу движения послушать лирика. Какой-то трамвай в бешенстве стал на дыбы.

Посмотрите, близорукцы! Я наступил

Бипланом на юбку вальсирующих облаков!

У моих стихов

Нет больше рявкающих сил,

А вместо них выросла сотня слоновьих клыков.

И моя пытка длинна, как хобот слоновий,

Мне кажется, что я и сам слон –

Такой я большой и добрый, и столько из меня течет крови,

А город вбивает мне в уши перезвон.

Перезвон влез в мой слух, стал жутким и рослым,

Сдавил щипцами идей мою розовую похоть.

Меня город мотором сделал, и я сюда послан,

Чтобы вас научить быстреть и не охать.

Женщина

Ты никогда не видал, как море зелено-железные завитки

Прибоя вплетает в косы прибрежий?!

Лирик

Зато у меня миллион и еще четыре руки,

А искренность всё реже.

Только это ничего. Можно водку

Пить и без салата густого;

Я вчера утром завязил в асфальте мою походку,

Зато выиграл в лотерее-аллегри корову.

Женщина

Ты растратил мысли, как спички.

Купи новую коробку – это стоит пустяки;

А то смешно: у тебя кружевные лифчики,

А на глазах продранные чулки.

Ты косишь правым сердцем!

Сторож

А левое

Трамвай расплющил!

Трамвай

Мммммммпушшш!

Лирик

Эй, здравый смысл – тубо! Куш!

Я – голенький! Но меня зовут королевою.

Потому, что только на меня время льет холодный душ,

Ведрами дней меня окачивает впопыхах.

Ко мне небрежные протягивают виадуки,

Хватают меня за шею, колышатся в моих глазах

Эти стопудовые, литые руки.

Только для меня сквозь ресницы портьер блестят зрачки люстр, как головки на вербе,

А век, сквозь слезы, мне предлагает многотронье.

А я удивленно, как ставший отцом апаш,

Обещанье кидаю в мозг ваш.

Электричеством вытку

Вашу походку и улыбку.

Вверну в ваши слова лампы в тысячу свеч,

А в глазах пусть заплещется золотая рыбка

И рекламы скользнут с индевеющих плеч.

А город в зимнем белом трико захохочет

И бросит вам в спину куски ресторанных меню,

И во рту закопошатся куски нерастраченной мочи,

И я мухой по вашим губам просеменю.

А вы, накрутив витрины на тонкие пальцы,

Скользящих трамваем огненные звонки

Перецелуете, глядя, как валятся, валятся, валятся

Бешеные минуты в огромные зрачки.

Я, обезумев, начну прижиматься

К вспыхнувшим бюстам особняков,

И ситцевое время с глазом китайца

Обведет физиономию стрелкой часов.

Так уложите, спеленав, сердца в гардеробы,

Пронафталиньте ваш стон,

Это я вам бросаю с крыши небоскреба

Ваши привычки, как пару дохлых ворон.

Старики

От твоих слов теплеют наши беззубья и плеши,

Ты, наверное, вешний!

У тебя такая майющая голова,

Мы, как молочко, пьем твои слова!

Лирик

Вы думаете, я с вами шамкать рад!

Ведь вы только объедки,

Вам каждому под пятьдесят;

Двадцать лет назад

Вы уже были марионетки!

А теперь вы развалились по всем

Частям, и к вам льнет черной мастью взлохмаченная лопатой могила,

От вас пахнет загробьем, вы не надушились совсем

Жизненной брыкающейся силой.

Юноши

Но мы не успели постареть, и хоть

Нам ты вывороти своей души карман со словами!

Лирик

А зачем

Вы унесли свою плоть

И сами

Заложили ее в ломбарде?!

Я не кий, чтобы вами,

Как шарами,

Играть на огромном городском биллиарде.

Смотрите,

Вот вы стоите

Огромной толпой,

Толпой огромною очень,

А я вас бью, и никто, с кошачьей головой,

Не бросит ответно мне сто пощечин.

Смотрите,

Вот вы стоите,

А воздух нищий,

Как зеркало, и в нем отображено

Каркающее, летящее кладбище, –

Разве не похоже на вас оно?

(Растет.)

Разбиваете скрижали и кусками скрижалей

Выкладывайте в уборных на площади полы!

Смотрите, вас заботы щипцами зажали,

И вы дымитесь, клубясь, как сигара средь мглы.

Из ваших поцелуев и из ласк протертых

Я сошью себе прочный резиновый плащ

И пойду кипятить в семиэтажных ретортах

Перекиси страсти и цианистый плач.

Чу! Город захохочет из каменного стула,

Бросить плевки газовых фонарей,

Из подъездов заструятся на рельсы гула

Женщины и писки детей.

А вдруг это не писки, а мои мысли, задрав рубашонки,

Шмыгают судорожно трамваем меж.

Они привыкли играть с черепахой конной конки,

А вместо матраца подкладывать мятеж

Огненный, как небоплешь.

Еще растет. Показывается наряд Армии Безопасности, окружающий лирика. У лирика трескается голова, и думы выползают, как сок из котлеты. Лирик ловит у себя на ноге мотор, который кусал его. Предметы собираются и слушают его. Аэропланы птичьей стаей кружатся около его головы: некоторые, более доверчивые, садятся на его голову. Толпа моторов собирается у ног. Из небоскребов выползают комоды, кровати, динамомашины. Несколько вывесок и крыш аплодируют говорящему. Юноши недовольно слушают. Лирик нагибается и прикуривает сигару о фонарь.

Вы думаете, я пророк и стану вас учить,

Как жить

И любить,

Как быть

К силе ближе?!

Да из вас можно только плети ссучить

И бить

Плетьми вас самих же.

Вы все глупые, как критики, вы умеете только

Выставляться картинами на вернисаже,

Чтоб приходили женщины с мужьями, садились за столик

И вас покупали на распродаже;

И, даже

Повешенные в спальне, боитесь вылезть из рамы,

И у вас хватает

Трусости смотреть,

Как около вас выползают

Из юбок грудастые дамы,

Перед тем, как ночную рубашку надеть!

А вы висите смирно

Вместо того, чтоб вскочить и напасть

На лежачую

И прямо

В лицо ее жирное

Швырнуть, как милость, беззрячую

И колючую страсть.

Измять, изнасиловать, проглотить ее,

– Торопливую служанку прихоти!

– Ну, чего вы развесили глупцо свое,

Точно манекены из резины

При выходе

Из магазина?!

(Опирается на каланчу.)

Это мне было скучно, и потому

Я с вами

Болтал строками

Веселыми,

А теперь я пойду ворошить шатучую тьму,

В небоскребные окна швыряться глазами

Голыми.

Это я притворялся, чтоб мои пустяки

Жонглировали перед вами, а вы думаете, что это откровенья!

Посмотрите, у меня уже только четыре руки,

Но зато солидные, как мои мученья.

А эта женщина боится пойти со мной,

У нее такое хилое тело, с головы до пяток,

Ей кажется, что она влезет в меня с головой,

А я проглочу женщин еще десяток.

Поэт-академик

(Торжественно, пророчески и задушевно)

Благословляю разрушителя!

Ты – пуля, молния, стрела!

Но за меня, за охранителя

Святынь людских, – и тьма, и мгла.

Пусть на́-душу твою покатую,

Как крыша, каплет солнца дождь.

С тобой сражусь, клянусь Гекатою,

Я, книг и манускриптов вождь.

Ты – с дикой силой авиации

Меня разишь, свиреп и дик,

Но тайной чарой стилизации

Я трижды изменяю лик.

Ты – резкой дланью электричества

Проникнешь ли в глухой альков,

Где панцирь моего владычества –

Святая пыль святых веков;

Где, как вассал пред королевою,

Склоняюсь я в венке из звезд,

Где сатане творю я левою,

А правою – могучий крест,

Где, кудри русые иль черные

На седину переменив,

Найду в листах мечтой упорною

Я Пушкинский иероглиф.

Дано судьбою мне печаль нести

И песнь с востока на закат.

Над башнею оригинальности

Мое лицо, как циферблат.

И ты, кто родствен с бурей, с птицами,

Следи зрачками вещих глаз,

Как на часах в ночи ресницами

Я укажу мой смертный час.

Лирик

Бросайтесь в Ниагару потому, что это обыкновенно,

Потому, что ступенится площадь домами.

Вы слышите: из-за угла воет надменно

Огромный аэро с кометистыми хвостами.

Громоздится вскрик у руля высоты,

Спрыгивает похоть в экстазе,

У нее моторы прыгают в каждой фразе,

Она оплевывает романтику и цветы.

И в ее громоздкий живот запрячусь я на ночь,

Что уррра с новой мощью поутру кричать.

А нас каждого зовут Иван Иваныч,

И у каждого на глазу бельмится мать.

Вы умеете только говорить по телефону,

А никто не попробует по телефону ездить,

Обмотайтесь, как шарфом, моим гаерским стоном.

Вы, умеющие любовниц только напоказ созвездить!

Члены Армии Спасения приближаются и пробуют задержать Лирика, но он – такой большой, колоссальный, легко расшвыривает их. Аэро, о котором говорил лирик, близко. Оно огромное, под стать лирику. Вырвавшись от назойливцев, лирик вскакивает в аэро и поднимается. Немедленно целые отряды жандармских аэро нападают на лирика, но он крошит врагов, и получается дождь падающих аэропланов.

Ведь если меня хотят схватить городовые,

Так это пустяки. До свиданья. Тра-та-та-ту! Тра-та-та-ту!

Носите на душах мои пощечины огневые

До нового плевка на Кузнецком Мосту.

Улетает.

Действие второе

Улица. Быстрая смена дневных реклам. Ближний дом с незакрытой передней стеной: все квартиры видны. Улица всё время дрожит, точно на нее смотрят в бинокль, перевертывая его, – она то страшно увеличивается, то ребячески уменьшается.

Влюбленный

Снова одинок… Снова в толпе с ней…

Снова полосую воздух широкобокими криками, как плетью.

Над танцем экипажей прыгают, с песней,

Негнущаяся ночь и одноглазый ветер.

Равнодушная

Загоревшие от холода дома и лысина небесная…

Вывесочная татуировка на небоскребной щеке…

Месяц огненной саламандрой взлез, но я

Свой обугленный зов крепко зажала в руке.

Проходят. Над кружится планирующий спуск биплана, с которого кричит

Лирик

Но-но! Моя лошадка! Я поглажу твою шею,

Взмыленную холодом. Не вертись! Здесь нет вокруг далеко луж!

Эй, не балуй! Правее, правее, правее, правее!

Не задень, конь мой,

Голубой

Небесный околыш!

Ты помнишь: я кричал дуракам: «Бросьте ком

Мин тупых и гладких, как плеши!»

Ну, что ты вертишь хвостиком,

Словно пишешь письмо вон этой пешей!

(Спускается. Спрыгивает с биплана).

Она такая же глупая, как и все. Она каждый день

Кладет на одну чашку тело,

А на другую душу.

И радуется смело,

Если душа перетянула.

Ей не лень

Поутру считать: сколько будет – океаны плюс суша.

У нее на грудях холодные объедки поцелуев мужа.

А она ими голодного любовника потчует.

Смешная! Она не понимает, что в луже

Она

Отражена

С тремя грудями, как и прочия!

Смотри: какую огромную каменную люльку

Город для людей у времени купил,

А я сейчас возьму каланчу и, как в свистульку,

Буду дудеть в нее из последних сил.

Биплан

Тррррр-та-ту-ту-та-книзззззу-от-трррра-та-ззззенита

Ззэззевают-зззззрачки-тррррр-ззззэеленых-ззззиг-зззагов…

Лирик

Эй, девушка, с глазами черней антрацита!

Я у солнца выбил сегодня шпагу,

Которую оно собиралось

Вонзить в пухлые щеки Крита.

Если бы ты знала, как оно перепугалось,

Покраснело

От испуга, пожелтело,

Как канарейки;

Покупало у меня жалость,

Пока на веки его не легли облака, словно трехкопейки.

Женщина

Сегодня в город прибежала ужасно перепуганная судьба,

Что-то кричала, вроде

Того, что умирает возле афишного столба,

Обещалась быть подобной погоде,

Переменчивой и нужной; «только спасите!» – кричит,

Трясет бутафорией оккультных книг,

Хлопает домами, трещит,

Пищит,

А из ридикюля выпрыгивает за мигом миг.

Лирик

Чего же вы все закисли, как сосиски,

Выжеванные, тощие, как брошюрки стихов?!

Возьмите пальцы судьбы, как зубочистки,

И ковыряйте ими между гнилых веков.

Если мир развалился уютно в каменном стуле

И хрюкает хлюпаньем хлябких калош,

Так это потому, что секунды – пули

Оставили следы, которых не сотрешь;

Потому что старая, дряхлая истина докурена,

А кому охота курить окурки, если есть папиросы.

Жгите Голубиную книгу! в обложке лазури она!

Человечество при смерти от книжного поноса!

Голос

Если б построить башню…

Другой

Да, да! Башню громадную

И вскарабкаться на небо!

Там, вероятно, тепло.

Там уютно, там зала такая необъятная,

Где ангелы поют светло.

Лирик

Да неужели вы не знаете, что все . . . . . . охрипли,

Что у них пополневшие голоса!

Они и петь-то отвыкли

С тех пор,

Как в проходной двор

Обратились . . . . . .

У . . . . . . пропали бицепсы и сердечные мускулы,

Они стали похожи на мопсов толстых;

Только и делают, что поднимают воронки ветра узкие,

Как фужеры, и рычат тосты.

Шейте из облаков сорочки бессвязно,

На аршины продается лунная бахрома.

Художник

Он всё врет! Сверху косматый город кажется только грязной

Скатертью, на которой крошками набросаны дома.

И наше счастье, что любовь не спустили мы

С камнем на шее в муть его лирических валов.

Лирик

О да! Я знаю: весь мир – это длинная, нервущаяся кинемофильма

Окровавленных, прыгающих женских языков.

Художник

Как на крыльях мельницы, в водовороте событий

Ты, желающий жить, успел истлеть!

Лирик

Неправда! Посмотрите,

Да научитесь смотреть!

Снимите

С душ запыленный монокль тысячелетий,

Он врезался в душу и заставляет ее хрипеть,

А ведь у вас есть розовенькие дети!

Женщина

Мы боимся города, когда он начинает скакать

С одной

Крыши на другую,

Как каменная обезьяна,

Поутру и

Порой

Вечеровой

Нас тысячью голосов пугать,

Вылезая, как из медальона, из тумана.

Мужчина

У города нечищенные, желтые челюсти фонарей!

Другой

Каждый день рушатся достраивающиеся скелеты!

Третий

Трамвай слопал у меня пять детей!

Девочка

Я не могу есть дома, как конфеты.

Лирик

Вырожденцы! Занавесьте суетою

Свой разговор!

Смотрите: день ночеет! В воздухе смуглеют почки!

Город взмахнул трубою

Завода, как дирижер,

И вставил огни витрин в вырезе фрачной сорочки!

Смычок трамвая заскользил по лопающимся проводам,

Барабаном загудели авто по мостовой,

Всё пляшет здесь и там,

Трам-бум-бум!

Научитесь каждый быть самим собой!

Художник

Послушайте…

Лирик

Я и сам знаю, что электрической пылью

Взыскиваются ваши глаза, но ведь это потому,

Что вы плагиатируете фонари автомобильи,

Когда они от нечего делать пожирают косматую тьму.

Художник

Послушайте…

Лирик

Вы скажете, что ваше сердце ужасно

Стучит, но ведь это же совсем пустяки;

Вы, значит, не слыхали входной двери: всякий раз она

Оглушительно шарахается, ломая свои каблуки.

Художник

Нет, кроме шуток…

Лирик

Вы уверяете, что корью

Захворало ваше сердце, – но ведь это необходимо хоть раз!

Художник

Вы в этом убеждены?

Лирик

Хотите! с доктором поспорю!

У каждого бывает покрытый сыпною болезнью час!

Сутолока увеличивается. Проносится пожарная автомобилья. Факелы вместо фонарей. Она налетает на тэф-тэф похоронного бюро, перевертывает гроб и волочит труп по земле.

А вот, когда вы выйдете, в разорванный полдень,

На главную улицу, где пляшет холодень,

Где скребут по снегу моторы свой выпуклый шаг,

Как будто раки в пакете шуршат, –

Вы увидите, как огромный день, с животом,

Раздутым невероятно от проглоченных людишек,

На тротуар выхаркивает, с трудом

И пищу, пищи излишек.

А около вскрикивает монументальная женщина скорбно

И пронзительно. Ее душит горбатый грешок.

Всплескивается и хватается за его горб она,

А он оседает, пыхтя и превращаясь в порошок.

Художник

Послушайте! Это, в конце концов, невыносимо:

Каждый день машины, моторы и водосточный контрабас.

Невеста

Это так оглушительно!

Лирик

Но это необходимо,

Как то, чтобы корью захворало сердце хоть раз.

Газетчик

Вечерняя почта! Не угодно ль купить!

Разносчик

Идеальные подтяжки! Прочнейшая нить!

Газетчик

Синтез целого дня! Кровавое сражение!

Лирик

Перепутайте все имена нежданно!

Надо именить

Лилией – Анну

И Еленой – Евгению.

Пространство и время умерли вчера!

Любовь умирает, как голубь под крышей!

А ваше настроение –

Это биржевая игра:

Я закричу – и оно, как акции, поднимается выше.

Из I-го этажа

Какой огромный человек!

Разносчик

Чудодейственный лик!

Из II-го этажа

Он расклеивает свои интонации на сердца, как на столбы!

Из бельэтажа

Почему народ вокруг него изнемог, и измяк,

И перестал держаться за нижнюю юбку судьбы.

Издалека раздается голос Любимого Поэта. Он приближается и входит.

Любимый Поэт

Я хотел вам прочесть отрывок величавый

Из новой поэмы: «Серенада в восемь».

Голоса

Браво, браво! Просим! Просим!

Любимый Поэт

Я нервно шляпу коверкаю

И слушаю звуки голоса…

Вы стоите пред этажеркою,

Заплетая волосы.

О, милая! Как жалко,

Что Вы далеко там.

Влажный запах фиалки

Меж телом и Вашим капотом.

Озираюсь на вечер душный,

Улыбаюсь с тоскою.

Вам шлю поцелуй воздушный

Тонкой рукою.

Ваши черные косы, как рамы,

Овал лица обрамляют…

Неужели не жалко Вам, Дама,

Что мой поцелуй пропадает?..

Крики

Браво, браво! Чудесно!

Критик

Ваше имя и так нам известно;

Вы слывете утонченнейшим стилистом

И поэтом влюбленным.

Мы любим внимать вашим истовым,

Горделивым звонам,

Вы улыбаетесь в стихах благородно, хотя фривольно!

Прочтите еще нам!

Мотор

Довольно!

Лирик

Слушайте, кретины…

Голоса

Так с нами не говорит никто!

Нас обычно величают: «Милостивые государыни и государи!»

Лирик

Так ведь в моей душе сотни карманов, как в пальто.

У моего мозга почтительные лица и свиные хари!

Я выну из правого кармана: «Слушайте, братья!»,

А из левого лезет: «Слушай, кретин!»

Всё равно! Я швыряю стоглавые объятья,

Незапачканные в помойке привычек и рутин.

Ведь если даже церковь привстала на цыпочки

И склонила внимательно свой купол ко мне,

Так это потому, что я новою правдою выпачкан,

А мои удары не канифоль на струне,

Не канифоль, которую можно стряхнуть.

Даже мостовые встают на дыбы мне навстречу,

Целуются рябым лицом, мне падают на грудь.

Я дымами, домами и громадами искалечен,

Вы не видали…

Мужчина

Мы ничего не видали!

Лирик

Вы не видали, как вчера, привязанного к трамваю,

Грохоты проволокли отдых в гранитном канале.

Мужчина

Я всё вижу – и забываю.

Лирик

У отдыха было измученное лицо, как у дня,

Он хотел спрятать голову под крыло моего биплана,

Но биплан рванулся, над отдыхом, тр…

Биплан

рррр…

Лирик

уня, И завор…

Биплан

рррр…

Лирик

чал, зар…

Биплан

ррррр…

Лирик

ычал тигр…

Биплан

ррррр…

Лирик

ом из тумана.

Я вчера встретил – верьте мне –

В переулке тишину

И закрутил ее на вертеле,

Как цыпленка.

А теперь, смотрите: я этаж восьмой

К мостовой

Пригну,

Чтоб были игрушки

У вашего ребенка,

Оттопырившего губки и ушки.

А он, как мышь, вползет в библиотеки.

Как мышь, будет грызть книги чужие и мои,

Сделает из Данта воздушного змея!

Накройте-ка

Стальной чешуей город, чтоб рай не лил слезы свои!

Пр. – доцент

Он грозит указательным пальцем культуре,

Он не понимает, что культура, как таковая,

Есть вещь в себе, что тридцать первый сонет к Лауре

Значительнее лая

Трамвая.

Лирик

Так ведь трамвай родился со мною;

Я помню, как он в первый бросил молоко

Лошадей, закусил женщиной нагою

И поскакал по дроби площадей далеко.

Пролетая пассажи,

Гаражи

И темноту матовую,

Блестя электроногтями, перевертывая все нельзя,

Он расколов прямой пробор улицы надвое,

По стальным знакам равенства скользя.

Пр. – доцент

Если сгорят библиотеки, сгорят и мои диссертации

«Об эстетике в древней Америке у инков и омков»,

И с ними сгорят овации,

Которые мне пролили бы ладоши потомков.

Сгорят мои примечания к опискам Пушкина!

Дайте мне насладится ими хоть!

Лирик

Исчерпалось лунное пиво в небесной кружке,

Завтра на аэро трясет свою бурую иноходь.

Пр. – доцент

Этот человек сумасшедший! Клянусь великим поэтом,

Он не понимает того, что говорит.

Лирик

А он, как чернильная клякса, высох над кабинетом,

Он величавым

Октавам

И перепетым

Сонетам

И триолетам

Такую же протухшую будущность сулит.

Он только считает опечатки в сто двадцать третьем издании Конта,

Пережевывает недомыслие Руссо и других.

Да взгляните: под юбкой синего горизонта

Копошатся руки аэропланов тугих.

Художник

Но декольтированная улица спокойна в снежной балете…

Лирик

Забеременели огнями животы витрин,

У тебя из ушей вылезают дети,

С крыш свисают ноги сосулек-балерин.

Вот смотрите: стою я, зрячий и вещий,

Презирая ваш гнусный, бумажный суд.

Я зову к восстанью предметы и вещи,

Им велю сказать, что они живут.

И огромной ордою, с криком «Свобода»,

Ринутся в ваш кабинет и будуар

Крыши и зданья, столы и комоды,

Вывески и машины, и даже писсуар.

И там, где флюгера встали на страже,

Чтоб возвестить о полчищах новых ветров,

Уже падают в битве, испачканные сажей,

Полки домов.

И на вашу культуру с криком и воем,

На ваш мир святынь и книжных мощей

Огромным разливом, бессменным прибоем

Обрушится новая культура вещей.

Как флаги, заблещут красные светы

Электротеатров, и вскрикнет вождь-граммофон,

Нам порохом будет сок из котлеты,

И всё сольется в зловещем «Вон!»

Шум взвизгивает. Всё сильнее. Нельзя ничего разобрать. Предметы окружают Лирика. Башенные часы сорвались с места, и стрелки крутятся по воздуху. С полного хода срывается мотор и врывается в небо. Один дом обрушивается на Лирика, и он стоит среди груды обломков, размахивая дымовою трубой. Мотоциклы кашляют без перерыва. Крики, вопли. Суетится Армия Спасения. Над всем хаосом щупальцами тянутся красные огни кинемо. И грозно трубою басит Лирик.

Машина пронизала каждую секунду отточенным визгом,

Машина заструит мои брыкающие слова по телефону.

В телеграфном стуке всем наглым и близким

Я кидаю пощечину колоссального звона,

Я не настолько слаб, чтоб стать вашим божком,

Спокойным идолом на стуле,

Я дни струбливаю моим рожком,

А мои ляжки омылись в стогрудом гуле.

Через Атлантический изгибными мостами мои руки

Тяну, я всю рыдальческую землю обниму.

Из II-го этажа

Это мы уже слыхали, это старые штуки,

Он бьется в камере слов, как попавший в тюрьму.

Лирик

Я пришпорю быстроту и, в тьме суматохи,

Перепугаю все имена, страну на страну наложу,

Ваши вопли, жалобы, вздохи

На земную ось нанижу,

Если я сел на сегодня, как на гоночную машину,

Если сквозь резину

Моих слов рвется на свободу,

Как воздух сквозь моторную шину,

Всё – вскрики и вспенье верфей и заводов,

Животов вокзалов, локомотивов, подобно приват-доценту,

В беге потерявших дымовых волос взбитые букли,

Ревущих пароходов,

Рявкающих моментов,

Небоскребов, у которых, как нарывы, балконы набухли…

Девочка

Как он много говорит… Он хорошенький.

Лирик

И если вы не понимаете ровнешенько

Ничего,

Так это потому, что, побивая рекорды,

Обогнали в состязания ноги мозга моего

Глупых дней запыхавшуюся морду,

Но мое сердце не устало

И дальше побежит;

Оно набирало

Бензину, говоря с вами,

Очистились его легкие, биплан дрожит,

А время спешит

Стовековыми шагами.

Оно к вам через вечность и два часа прибежит,

А я

Буду далеко, перешагивая могилы и гроба!

Смотрите, как топокопытит, как роет крылом землю лошадь моя,

Как передо мной отплясывает восторг фабричная труба!

Уррррра!

На биплане.

Биплан

Тра-та-та-ту-ту-ту-ту-ты-ты-ты!

Тррррррррррррррр!

Лирик

Уррррррррра!

За мной горрррррода – на ветррррррррровые мосты!

Взгрррррррромоздились горрррры!

Биплан

Трррррррррр!..

Лирик летит, и воздух пенится около аэро. На поднятые лица изумленных попадает солнце – и они делаются похожими на большие ромашки, у которых удивление обрывает ресницы… И шум пропеллера сливается со скрипом несмазанной земной оси.

Вечный жид

Трагедия великолепного отчаяния

Маленькой и черной

ЖУК, СКАРАБЕЮ

моей жизни

…Если бы знать! Голодный добывает хлеб трудом. Оскорбленный мстит. Любовник говорит женщине: «Будь моею!» Но я сыт, и никто не оскорбляет меня… Мне нечего достигать – я обречен на тоску.

А. Блок. «Король на площади»

…Marchant vers la terre promise

Josue s'avancait pensif ‘et palissant,

Car il etait deja l'elu du Tout Puissant.

A. де Виньи. Moоse[35]

…Ailleurs! Plus loin! je ne sais ou.

Lamartine[36]

Каталог действующих:

Поэт. 25 лет. Резкие углы лица. Причесан очень гладко. Немного стилизуется под англичанина.

Бог. Более известен под именем Иисуса. Говорит тенорком. Столько лет, сколько их промчалось или проплелось от Рождества Христова.

Девушка. Дома собрание сочинений Евреинова и Уайльда. Зимой – шубка с шеншилями. Кольцо с бирюзою. Обожает Бердслея и Сомова.

Женщина. Имеет абонемент к Кусевицкому. Смотрела Дункан, но не понравилось. В кафе одна не ходит.

Господины. – Субъекты. – Дамы. – Старики. – Женщины. – Игроки. – Старухи. – Юноши. – И еще разные люди и вещи, которые двигаются, но не говорят и с которыми вы не познакомитесь, а потому я их имен не помню.


Всё здесь написанное случается вчера, сегодня и завтра.

Здесь: в Москве и около. Впрочем: случается повсюдно.

Действие первое

Занавес поднимается и…

Притон. Накурено. Бутылки. Женщины. Вино. Кокаинисты с синяками у глаз. Эстетствующие господины с плохо вычищенными ногтями и дамочки, точно спущенные с цепочки Кузнецкого. Народу весьма и весьма много, но все одноцветные (с виду похожие, похожие один и одна на другого и другую. Словно томы собрания сочинения Брюсова в «Сирине»). Такое утомительное веселье, что спать хочется. Не то ветер, не то ночь стучит расцветающими белыми окнами. Да корни луны запутались в вермишели изысканных духов и растрепанных причесок. Ведь вот только что вошел вот этот самый господин, а уже оказывается, что он поэт, правда, мало известный, но очень неплохой. Конечно, никто всего этого не знает. Вообще никому ни до кого нет решительно никакого дела. Это совершенно очаровательно. Поэт озирается и как будто что-то вспоминает, припоминает как будто.

Поэт

Вывалился из прошлого просто, как пьяный седок

Из розвальней на повороте, где выбой,

И какой-нибудь день мною плеснет в рожок,

Как волна на утес зазевавшейся рыбой.

Обвешанный грезами, как рождественская елка,

С уже подпаленной свечами печали душой,

Совсем несуразный, но еще зеленью колкий,

Я в крест переулков вставлен судьбой.

Раскачавшись на жизни, подобно белке,

На жизнь другую лечу параболой зари,

И руки раскрываю, как часовые стрелки,

Когда без четверти три.

Прошлое захлопнул на какой-то случайной

Странице

И нарочно закладку воспоминаний не вложил.

А небом уж кинуты стайные

Птицы,

Словно сетка трепещущих черных жил.

Но тоска всё прежняя, потому что такая ж

Земля изрябилась улыбкой людей…

Один господин

Не скули и не стонь! На! Понюхай! Узнаешь

Пьяный шаг прошатавшихся дней!

Ты душу, как руки, протянул в пустынях

Этих заселенных городами зал,

Но за этот один изумляющий вынюх

До земли бы

Спасибо

Ты миру сказал.

Предлагает ему кокаину в баночке. Поэт роняет, неловкий, трубку, рассыпает кокаин, поднимает вычурно-тщательно порошок с полу, нюхает, нюхает и недоуменно смотрит на тающих окружающих. Чем-то розовым выблескивают его глаза бесхитростные. Для него вытрясенно как-то вокруг.

Третий субъект

Я весь высыпался смехом оттого, что слезы

Почти не блестят на концах ресниц-вееров,

Оттого, что город, эта серая роза,

Опал лепестками увялых домов.

И бегают помыслы, хроморукие странники,

В Медину придущих столетий прозреть!

И в моих зрачках начинаешь ты, странненький,

Сединой

И мечтой

Серебреть.

За окном растекается мокредь и гниледь,

Кнут часов полосует ребра минут,

И ты, сюда вшедший, ты должен вылить

Себя в этот вечер, как в глыбкий сосуд.

Рассыпает резкая сыпь, резкая сыпь телефонного звонка раздается. Из трубки вылезает дама. Лезет, выволакивает себя и свои туалеты. Видно, что не легко это ей. Но вот, слава Богу, вылезла.

Дама

Мы не знаем: откуда ты?

Кем ты вызван?

Как сарафанница, поешь ты, скуля.

И из красной гортани фраз твоих вызвон

Принимает, как морфий, земля.

Поэт

Над городами вставал я кометой,

Свежим трудом протекал в кабинет,

Но хвоста моих песен в заре разогретой

Ни один другой не увидел поэт.

Из уютной двуспальной славы, как вымах

Огромной руки, я удрал убежать за столетье вперед,

Потому что ласки хрустящих любимых

Облепили меня, как икра бутерброд.

И все недотроги и все позволишни

Вылиняли шелками на простыне души моей.

И вот у сердца безумные пролежни.

И вот я –

Язык соловья,

А не весь соловей!

В громадный клетчатый платок сморкается, как будто выстрелили. Мельком, боков вырастают, тают, пролетают фигуры видений в белом. Память пошла вспять, в юное детство. И вы видали такие проблески, выблески прошлого. Трудно сдвинуть глаза с точки, в которую они ввинчены. Застывает, стынет всё… Часы что-то пробили. И всё сразу очнулось. Всё двинулось. Прошло. Всё как прежде, только странная воцарилась тишина, и в окне большом туманная только улица видна.

Старик

Говоришь ты нам ясно, но злобь абажуром

Смягчает слова, рассевая их.

В шамканьи леса протяжном и хмуром

На деревьях случалось мне видать таких.

Уходили от жен поглядеть, как небом

Ринется поле измять, затопорщить кусты,

И когда говорили, как в тишине бум,

Полыхали пламенем безумцев мечты.

Господин с бородкой

И около этих костров, потирая руки,

Потому что всё выше палец Цельсия лез,

Ночные сторожа нашей книжной муки

Кутались в тулуп, словно в тогу небес.

Поэт

Уходил на заводы, как все, кто мыслит,

Чтоб в лязганьи поршней Гоббса открыть,

А ткацких станков танцующий выслед

Вместо речей мне протягивал нить.

Я щелчком моей подписи вспугивал сотни

Нарастающих дел и банки потоком ронял,

Взгляд мой суровый, как пес в подворотне,

Сердито рычал.

Но скучно,

И скучно,

Но скучно

Быть

Сильным,

И еще мучительнее бессильным

Быть!

Я велел

Городам быстробегным и пыльным,

И они не посмели мне в лицо не вспылить!

Я велел –

И Везувий кинул свой пепел,

Эту славу сливая, как в кастрюльку яйцо!

Но напрасно я дикия горы свирепил,

И никчемно я зыкал равнинам в лицо!

Что Рубикон?

Перейден,

Перепрыган

Он шагом моим много раз!

Но когда ж попадет на свежий выгон

Мой обхудавший во хлеве глаз?!

И вот, когда золоченые щупальца счастья

Мне подали весь мир и лунный серп,

Я, последний в прекрасной поэтной династии,

Сломал всё, что начато, как фамильный герб.

И опять ухожу обнищать просторы,

Наматывать версты на щеки шин.

Это я хоронил у вчерашнего косогора

Последнего из последних мужчин!

Женщина

Говорить, что всесилен, что в мир наш ты выволок

Бредни и глыбы сна, как могучий,

А сам невзрачнее писков иволг,

И возле глаз бессонница взрыхлила кучи.

Поэт

Вот громадной толпой,

От наркоза дымчат,

Сер от никотина, шурша радужной душой,

Поджидаю, пока меня из будней вымчат

Прыткие топоты в праздник большой.

За бугром четвергов, понедельников рыжих,

За линией Волгой растекшихся сред,

Посмотрите: как криками на небе выжег

Сплошное воскресенье сумашедший поэт!

Игрок

Довольно рассказов! Средь сравнений неверных

Мне одно лишь доступно в вечерних тисках:

Это когда в кабаках и тавернах

Колода, как листья, шуршит в ветреных руках!

Второй игрок

Ну что же! Начнем! Пусть бедняга судьба

Возле каждого нас заикнется удачей,

И выкрики счастья, как гончих труба,

Зальются по первому снегу плача.

И вот: зеленою вешнью ужалишь,

И стол, словно пахота, урожаем кричит,

Копни же поглубже крапленую залежь,

Сумей же снять пенки и с могильных плит!

Садятся. Начали. Шуршат. На этого поэта смотрят не то с завистливым подозрением, не то с подозрительной завистью. Точно не определю: забыл. Уже по одному тому, что женщины, да не одна, а все: и брюнетки, и шатенки, и блондинки, – пересаживаются поближе к нему, заговаривают с ним, глазки ему строят, подмигивают ему, этому самому поэту, понятен суетливый жребий и капризный, сюрпризный бег игры. Пауза. Пауза длится. Поэт отходит от карточного стола и очень, до неприличия небрежно складывает деньги в разные карманы. Похоже, что это не на самом деле всё, а понарошку, на сцене, в театре, ну хотя бы в опере, в «Пиковой Даме», что ли, где актер, нет, не актер, а артист действительно не знает, что ему делать с этими бумажками, олицетворяющими деньги.

Поэт

Конечно, везет,

Как всегда и во что бы!

Колода, как улей, свой мед

Отдает

Мне, игроку,

И пчелы карт, которые в злобе

Других пережалили, ко мне – как к цветку!

От этого счастья я пропахнул рогожей,

Потому что на жизни всегда волочу этот куль.

И вот ухмыляются просаленной рожей

В железке – восьмерка и в покере – фуль.

Мне скучно!

Но скучно!

Облеплен удачей,

Не конца Поликратова я страшусь,

А просто мне скучно,

Как скучает зрячий,

Которому глаза промозолила Русь!

Сумасшедшее счастье дано России.

Если б сели за зеленый стол державы,

Так карта Европы и все другие,

Конечно бы, ей, не рожденной, но ржавой;

И так же, как мне, ей безвесело жутко

Встретить набожно в пространствах глухих

Девушку с глазами, как незабудка,

Женщину с сердцем вымученным, как страшный стих!

Ах, нигде,

Но нигде

Так в глуши не прославлены

Частоколы набата и всплески крестов!

Нет, нигде

Это небо так не издырявлено

Мольбами, взнесенными сквозь день до облаков!

Игрок

Опять болтовня! Если счастье – гуляка

Звонит в твой подъезд, открывай-ка скорей!

Иначе уйдет переулками мрака

И шагами проблещут цветы фонарей.

Поэт

Как швейцар недоспавший, совсем неохотно

Открываю я сердце на этот костлявенький стук,

Ведь у счастья и смерти похож оскал неплотный

И совсем одинаков злогромкий тук-тук.

Опять садится к столу. Постепенно все взгляды отпадают от поэта. Не кокетничают с ним тонкие девы, полные подведенных глаз. Не засматриваются на него пышные женщины, не подмигивают заискивающе, а пересаживаются от него, подальше усаживаются, отплывают. Всё понятно. Ход игры понятен.

Поэт

Пусть текут эти слезы уплывающих денег

По щекам моих карт за отчаянье шхер,

Но пусть завтрашний день, неврастеник,

Мошенник,

Будет мрачен и черен, но только не сер!

Я гляделся подолгу в пустоты бутылок,

Красную кровь белым вином разводил,

Но коротко подстриженных событий затылок

Меня никогда за собой не манил.

Истекал небылицами образов четких,

Пропотевши вернью вздрожавших стихов,

Но в зрачках секунд, кокетках кротких,

До дна не достал я веслом моих снов.

Я могу вам прокрикнуть то единое слово,

На котором земля помешалась вчера,

И зазвучит оно, выкрученное, хаосом снова,

И девушкой руки изломит в вечера.

Я бродил по апостолам, ночевал я в коране,

Всё, что будет, я выучил там, дилетант,

Как в грязном, закуренном земном ресторане

Замызганный проститутками прейскурант.

Не видал я шагов рыдающих великанов,

Но ведь знаю, что плачут, и не слезы, а гной!

А он кляксами зеленых океанов

Затопляет прыжок мировой!

Отходит к окну. Вдруг выучился плакать, плакать хорошими, детскими, важными слезами. Стоит, стынет и никнет у окна с красными, как после поцелуев губы, глазами.

Поэт

Вот кричал я.

Но в радости, в стоне ли,

В устали камней святых, как поэту слова,

Где вы, уютные, милые, поняли,

Чтоб в небо упёрлась моя голова?!

Я согнусь, если надо,

Если надо –

Вспрямею,

Если надо –

Криком согрею

Иззябь тишине,

Если надо –

Суматоху тишиною проклею!

Почему ж ничего не надо

Мне?!

О, дни мои глупые! Какой исковерк вы

Привлечете тому, кто ненужью томим?!

Вот пойду я, невзрачный,

В мрачныя

Церквы,

Как товарищ детства, поболтаю с ним.

Я спокойное лицо его мольбой

Изуродую,

Мы поймемся с ним, мы ведь оба пусты,

Уведу я его за собой,

Безбородого,

Ночевать под мосты.

А если он мне поможет, как сирым

Когда-то помог он распятой душой,

Его высоко подниму я над миром,

Чтобы всем обнаружить, какой

Он большой!!!

Шатко и валко проходит, ходит к выходу. Шаги стучат по заглушающим коврам, как сердце, говорящее, стучащее любимому вслед: Милый! Милый! Милый! Бельмами поблескивает за окном вьюга блоковская, мятельная, пурговая, снеговая да такая белая, белая, без конца. К отходящему из действия поэту подбегает прислуживающий мальчик и что-то лукавое спрашивает, затаенно предлагает, по-нехорошему. Поэт улыбко глядит на него. Посмотрел в присталь, в упор, быстро отвечает, кинул слово и в двери. Тут…

Плавно и медленно опускается занавес.

Действие второе

Тут поднимается занавес и…

Очень высоко. Немного полусумрачно. Пустовато как-то, ненаполненно. На стенках – черныя с золотом изображения. Чайныя розы свечек огоньком позыбливаются и подергиваются. Воздух пахнет ладаном и славянизмами торжественными. В углу стоит Бог. Как только входит сюда поэт, Бог раскрывает руки, как часовые стрелки, когда без четверти три: ведь его представляют именно так.

Поэт

Здравствуй!

Здравствуй, как Пьерро из гипса,

Пробелевший в неудобной позе века и года!

Я сегодня об мир коленкой ушибся

И потому прихожу сюда.

Я прошел сквозь черные вены шахты,

С бедер реки прыгал в качели валов,

Был там, где траур первой пахоты

Грозил с рукава лугов.

Когда пальцы молний тёрли небес переносицу

И гроза вызернивалась громом арий,

Я вносил высоту в широкополую многоголосицу,

В самую июль я бросал краснощекий январий!

Вместе с землею кашлял лавой

И в века проходил, заглумясь и грубя!

А ты здесь сидел, спокойственно величавый,

Ибо знал, что земля не сбросит тебя.

И сегодня – уставший бездельник труда,

Рождающийся самоубийца и неслух,

Грязный и мутный, как в окнах слюда,

Выцветший, как плюш на креслах, –

Прихожу

К тебе и гляжу

Спроста,

Сквозь сумрак, дрожащий, как молье порханье;

Скажи: из какого свистящего хлыста

Свито твое сиянье?

Бог непроницаемо молчит, и только под сводами черного с золотом протянется, тянется вопрос поэта. Вот долетели звуки, звуки взлетели под самый купол, взвихрились, долетели, зазвучали, запели вверху и замерли, попадали обратно, замерли и умерли. Паузит. Только Бог с любопытством рассматривает, разглядывает, глядывает говорящего.

Поэт

Ну, чего раскорячил руки, как чучело,

Ты, покрывший собою весь мир, словно мох;

Это на тебя ведь вселенная навьючила

Тюк своих вер, мой ленивенький Бог!

И когда я, малая блоха вселенной,

Одна из его поломанных на ухабах столетия спиц,

Заполз посидеть в твой прозор сокровенный,

Приплелся в успение твоих ресниц, –

Ты должен сказать! Ну! Скажи и помилуй!

Тебя ради прошу: глазищами не дави!

Скажи мне, высокий! Скажи, весь милый,

Слово, похожее на шаг последней любви!

Бог опускает руки и потирает их. Открывает, как двери страшного суда, губы, и большая пауза перед первым словом Бога распространяется в воздухе.

Бог

Вы сами поставили меня здесь нелепо,

Так что руки свело и язык мой затек!

Ведь это сиянье подобно крепу,

Который на мой затылок возлег.

Поставили сюда: гляди и стой!

Ходят вблизи и жиреют крики.

Это вы мне сказали: Бог с тобой!

И без нас проживешь как-нибудь, великий.

Выскоблив с мира, как будто ошибку

В единственно правильной четкой строке,

Воткнули одного, ободранной липкой,

И поцелуи, как кляксы, налипли на правой руке.

С тоской улыбается, усмехается. Нервно походит, ходит. Вспоминает детство и родителей, должно быть. Детство, цветы, подвиги и отчизну свою случайную вспоминает. И похаживает нервно.

Бог

Я так постарел, что недаром с жолтым яйцом

Нынче сравнивают меня даже дети.

Я в последний раз говорил с отцом

Уже девятнадцать назад столетий!

Пока зяб я в этой позолоте и просини,

Не слыхав, как падали дни с календаря,

Почти две тысячи раз жолтые слова осени

Зима переводила на белый язык января.

И пока я стоял здесь в хитонной рубашке,

С неизменью улыбки, как седой истукан,

Мне кричали: Проворней, могучий и тяжкий,

Приготовь откровений нам новый капкан!

Я просто-напросто не понимаю

И не знаю,

В сони

Застывший: что на земле теперь?

Я слышу только карк вороний,

Взгромоздившийся чорным на окна и дверь.

Поэт

Всё вокруг – что было вчера и позже.

Всё так же молитва копает небо, как крот.

А когда луна натянет жолтые вожжи,

Людская любовь, как тройка, несет.

Всё так же обтачивается круглый день

Добрыми ангелами в голубой лучезарне;

Только из маленьких ребят-деревень

Выросли города, непослушные парни.

Только к морщинам тобой знаемых рек

Люди прибавили каналов морщины,

Всё так же на двух ногах человек,

Только женщина плачет реже мужчины.

Всё так же шелушится мохрами масс

Земля орущая: зрелищ и хлеба!

Только побольше у вселенских глаз

Синяки испитого неба!

Бог

Замолчи!.. Затихни!.. Жди!..

Сюда бредут

Походкой несмелой;

Такою поступью идут

Дожди

В глухую осень, когда им самим надоело!

Поэт отходит, уходит в темь угла. Как сияние над ним, в угаре свеч и позолоты, поблескивает его выхоленный тщательный пробор и блесткие волосы. Замер одиноко. Выступает отовсюду тишина. Бог быстро принимает обычную позу, поправляет сиянье, обдергивает хитон, с зевотой, зеваючи, руки раскрывает. Входит какая-то старушка в косынке.

Старушка

Три дня занемог! Умрет, должно быть!

А после останется восемь детей!

Пожух и черней,

Как будто копоть.

Пожалей!

Я сама изогнулась, как сгоретая свечка,

Для не меня, для той,

Послушай!

Для той,

Кто носит его колечко,

Спаси моего Ванюшу!

Припадала к карете великого в митре!

Пусть снегом ноги матерей холодны,

Рукавом широким ты слезы вытри

На проплаканных полночью взорах жены!

Семенит к выходу. Высеменилась. Подыбленная тишина расползается в золото и чорное. Бог опять и снова сходится с поэтом посередине. Бог недоуменно как-то разводит руками и жалобливо, безопытно смотрит на поэта.

Бог

Ты слыхал? А я не понял ни слова!

Не знаю, что значит горе жены и невест!

Не успел я жениться, как меня сурово

Вы послали на смерть, как шпиона неба и звезд.

Ну, откуда я знаю ее Ванюшу?

Ну, что я могу?! Посуди ты сам!

Никого не просил. Мне землю и сушу

В дар поднесли. И приходят: Слушай!..

Как от мороза, по моим усам

Забелели саваны самоубийц и венчаний,

И стал я складом счастий и горь,

Дешевой распродажей всех желаний,

Вытверженный миром, как скучная роль!

Поэт

Я знал, что ты, да – и ты, несуразный,

Такой же проклятый, как все и как я.

Словно изболевшийся призрак заразный,

По городу бродит скука моя.

Мне больно!

Но больно!

Невольно

Устали

Мы оба! Твой взгляд как пулей пробитый висок!

Чу! Смотри: красные зайцы прискакали

На поляны моих перетоптанных щек!

Бог

(потягиваясь и мечтательно)

Выпустить отсюда, и шаг мой задвигаю

Утрамбовывать ступней города и нивы,

И, насквозь пропахший славянскою книгою,

Побегу резвиться, как школьник счастливый.

И, уставший слушать «тебе господину»,

Огромный вьюк тепла и мощи,

Что солнце взложило земле на спину,

С восторгом подниму потащить я, тощий!

И всех застрявших в слогах «оттого что»,

И всех заблудившихся в лесах «почему»

Я обрадую, как в глухом захолустье почта,

Потому,

Что всё, как и прежде, пойму.

Я всех научу сквозь замкнутые взоры безвольно

Радоваться солнцу и улыбке детей,

Потому что, ей-Богу, страдать довольно,

Потому что чувствовать не стоит сильней!

И будут

Все и повсюду

Покорно

Работать, любиться и знать, что земля

Только трамплин упругий и черный,

Бросающий душу в иные поля.

Что все здесь пройдет, как проходят минуты,

Что лучший билет

На тот свет –

Изможденная плоть,

Что страдальцев, печалью и мукой раздутых,

Я, как флаги, сумею вверху приколоть!

Поэт

И своею улыбью,

Как сладкою зыбью,

Укачаешь тоску и подавишь вздох,

И людям по жилам холодную, рыбью

Кровь растечешь ты, назначенный Бог!

Рассказать, что наше счастье великое

Далеко, но что есть оно там, – пустяки!

Я и сам бы сумел так, мечтая и хныкая,

Отодвинуть на сутки зловещие хрусты руки.

Я и сам, завернувшись в надежды, как в свитер верблюжий,

Укачаясь зимою в молитвах в весну,

Сколько раз вылезал из намыленной петли наружу,

Сколько раз не вспугнул я курком тишину!

Но если наш мир для нас был создан,

Что за радость, что на небе лучше, чем здесь!

Что ж? Поставить твой палец, чтоб звал между звезд он:

Уставший! Голубчик! Ты на небо влезь!

Ведь если не знаешь: к чему этот бренный,

Купленный у вечности навырез арбуз,

Если наш шар – это лишь у вселенной

На спине бубновый туз, –

К чему же тебя выпускать на волю?

Зачем же тебя на просторы пролить?

Ведь город, из поля воздвигнувший, полем

Город не смеет обратно манить!

Сиди, неудачный, в лачуге темной,

Ты, вычеканенный на нас, как на металле монет,

Ты такой же смешной и никчемный,

Как я – последний поэт!!!

Сиди же здесь, жуткий, тишиной

Зачумленный,

Глотай молитвы в раскрытую пасть,

Покуда наш мир, тобой

Пропыленный,

Не посмеет тебя проклясть!

Стремительно выбегает из очень высокого, чорного с золотом, и бурно падает громыхающий, слетающий занавес.

Действие третье

Сразу запахло в воздухе листвой, заиграла музыка, и, как легкие облака, проплывает в сторону занавес, и… Поле как таковое. Самая убедительная весна. Медленно и нелепо проходит, в широкой шляпе, с галстуком широким бантом, прохожий юноша.

Юноша

Там, где лес спускается до воды,

Чтоб напиться, и в воду кидает теней окурки,

Как убедительны пронзительные доводы

Изнемогающей небесной лазурки!

И хочется солнцу кричать мне: Великий, дыши,

Истоптавший огнями провалы в небесах,

Где ночью планеты, как будто выкидыши,

Неочертаны в наших зрачках!

А грозе проорем: Небеса не мочи,

Не струйся из туч в эту сочную ночь!

Потому что корчиться в падучей немочи

Этим молниям сверким невмочь!

Потому что к небу обратиться нам не с чем,

Потому что вылегли слова, от печали, как градом хлеб,

И любовью, как пеною жизни, мы плещем

В крутые берега безответных молеб!

И уходит, за прилеском исчезает, тает… А откуда-то, очень осторожно, в лакированных туфлях, прыгая, как заинька, с кочки на кочку, с комочка на камушек, пробирается между луж поэт. Подмок, городской, попрыгает, попрыгает да и плюхнется в воду и весьма неодобрительно отряхивается. Не нравится ему всё это, да что поделать. Прыгай, скачи, городской беглец. Допрыгаешься.

Поэт

Там огромную пашню мрака и крика

Прозвякало сталью лунных лопат,

И сердце весенне стучит мое дико,

Словно топот любовных земных кавалькад.

И в сетку широт и градусов схваченный

Детский мячик земли, вдруг наморщившей почву, как лоб,

И напрасно, как будто мудрец раскоряченный,

Жертву взоров на небо вознес телескоп!

И над лунью пригородного мягкого кителя,

И над блестящей шоссейной чешуйкой плотвы

Тихо треплется в воздухе купол Спасителя,

Как огромная папильотка жирной Москвы.

За табуном дачек, где горбы верблюжьи

Смешных и ненужных бугров,

Где торчит тупое оружье

Телеграфных присевших столбов,

Там весна ощупывает голубыми ручьями,

Страстнея и задыхаясь, тело земли,

И зеленое «Христос Воскресе» листами

Леса

К небесам

Возвели!

И скоро в черной краюхе поля

Червями зелень закопошится и взлягут

Широкие уши лопухов, безволя,

На красные глаза осовеющих ягод.

И там, где небо разошлось во все стороны,

В ночнеющем прорыве крутых облаков,

Сумрак нескоро промашет полетами ворона,

А луна ли вскопнет этот сумрак сохою клыков.

И я – поэт – веснею плоско,

Прорастая грибами растущих поэм,

И в темном лесу мой отвечный тезка

Песни сбивает в лиловеющий крем.

Ну, что же?! Так значит: литься

И литься,

Истекая стихами, как светом луна,

И с кем-нибудь подобно мне полюбиться,

И нужно кавычками сцапать «она!».

И вот у гроба! И, словно на лоб нули,

Полезли глаза, в которых ржавеет карью боль.

Когда все пути от странствий набухли и лопнули,

Пусть и сердце течет, как моя водяная мозоль.

Мир, раненный скукой моею навылет,

Оскаля березовый просек во тьму,

До конца, безнадежно и вычурно вылит

В лохань этих букв вековых «почему».

Из-за дач выходит девушка. Развинченной походкой напоминает босоножку она. И руки как босоножки. Знает, что профиль у нее интереснее фаса, и все время держится в профиль ко всему. Взгляд ее расплывается в весеннем просторе, как чернила на промокательной бумаге. И, увидя поэта, делает большую кляксу. Большую черную кляксу.

Девушка

О чем грустнеете! Посмотрите: как в тосте

Сталкиваются фужеры, эти ветки стучат!

Поэтичную грусть на взвей-ветер бросьте,

Улыбнитесь на пляску веселых звучат!

Поэт

В городе, богатом стуком и мучью,

Где в улицах серьги фонарей висят,

Где залив моря, точно грудь проститучья,

Вываливается из корсета камнистых громад,

И на этих грудях прыщами желтеет пена,

А утесы жмут морскую ладонь,

И витрины глотают пастью бессменной,

Как в цирке факиры, рекламный огонь,

Где город перебросил на ленте бульваров суму,

Незримую даже и мне – поэту,

Там видал я его, застывшего ни к чему,

Считавшего минуты, как нищий монеты.

Он привычным лицом улыбнулся мне,

Сознался навыклым тоном в обидах,

И вот я беспомощен и снова весне

Отдаю свой мечтательный пламенный выдох!

Девушка

Посмотрите: у меня чуть-чуть незабудки,

Я тоже весенюсь и любить прихожу!

Растеряв на дорогах февральские шутки,

Ни о чем не тужу.

Ведь время такое, притягивающее, мокрое!

Дни проходят небыстрым гуськом!

И я, наполняясь похотью до-края,

Не могу согреться календарным теплом.

Ты поэт, а они всегда и повсюдно

Говорили о любви, и вот,

Когда мне от любви особенно трудно,

Когда вся я раскрылась, как зарей небосвод,

Я зову тебя. Не надо мне вовсе

Того, что привык ты всем прошептать!

Ты поэт и мужчина. Так иди же за мной, приготовься!

Поцелуем маю откозырять!

Поэт

Ах, упасть на кровать, как кидаются в омут,

И телами,

Как птица крылами,

Как в битве знамя,

Затрясти и захлопать.

А губы вскипят сургучом и застонут.

И всю эту черную копоть

Любви до бессилья раскутать.

Пропотеть любовью,

Как земля утренней росою, ни разу не спутать,

Не позабыть, где изголовье!

Девушка

Да! Да! Между нами

Поцелуи заогромнятся,

Как белая пена между телами

Соостровья!

Я хочу! Я нескромница!

Я бесстыжая!

Но весна такая рыжая!

Поэт

И солнце бодает землю шилом,

Щекоча умелыми пальцами лучей, –

Неужели же только тел хочущих вылом,

Неужели же только чехарда ночей?!

Девушка

Но поэты сами нас звали вылиться,

Как лавой вулкан, как минутами час.

Любовь, как большая

Слепая

Кормилица,

Прокормит обоих нас.

Поэт

Боже, как скучно! Послушай, ведь это ужасно:

Чуть весна своей кисточкой красной

На лицах прохожих, слегка туманных,

Зарисует веснушки, и после зари,

Как жолтые птицы в клетках стеклянных,

На улицах зальются пухлые фонари, –

Так сейчас же во всех этажах,

Как стряхнутый снег, белье срывается,

И в кроватях, в корчах, во всех домах

Люди катаются,

Как на Пасху яйца,

Крутятся, извиваются,

Голые, худые, тучные!

Клешнями рук защемляют друг друга,

Слюни смешав, целуются трудно и туго!

Не знаю, как тебе, а мне,

В моей тишине,

Всё это смертельно скучно!

Девушка

Да, но ведь и Уж с животом противно-стальным

На голове несет корону!

И в постелях над всем немного смешным

Золотят парчу радости страстные стоны.

Поэт

У лохмотий зимы не могу без сил.

Не хлопай глазищами ты, как в ладоши.

Я сегодня, тоскливец и совсем нехороший,

Пойду зарыдать у чугунных перил.

Пусть резинкой тепла снега как-то вдруг

Сотрутся, протрутся, не плача, не ноя,

По канавам полей, как по линиям рук,

Я, цыганка, земле предскажу лишь дурное.

Ах, и улицы хотят выволочиться из города,

И сам город вывертывает харю свою.

И ночь трясет мраком, как козлиную бороду,

И вздыхает: Спаси, Господи, полночь твою!

Нет! Не коснется весною строфа уст,

И не встретить мне, видно, зари той,

В которой я, захудалый Фауст,

Не спутаю Марты с Маргаритой!

Девушка вприпрыжку, попрыгивая и развинченно, напоминая босоножку, уходит. Уходит, насвистывая что-то, веселый мотивчик какой-то из оперетты; высвистывая из оперетты в тон весеннему полю. Медленно приходит женщина, честная, как, конечно, всякая женщина, вся растворенная в весне и воздухе, прополненная весной и лазурью.

Поэт

Еще и снова! И к этой тоже!

И с ней про любовь! И здесь не найду!

И вот я пестрею, на себя не похожий,

Не похожий на марабу и какаду!

Женщина томно, темно, истомно веснеет и укромно шепчет, лепечет.

Женщина

Я ищу любовника тихого, как сахар сладкого,

Умеющего облиться ливнем моих волос.

Всё равно мне какого: хорошего, гадкого,

Стройного, как восклицание, сгорбленного, как вопрос.

Но в теплой прическе вечера спутанного,

Где краснеет, как шрам, полоска лучей,

Приласкаю его я, беспутного. Еще нежней!

Поэт

А потом – «да!»,

Когда

От этой нежной ласкови взбесится

Жоланий взлетный качель

И жолтый якорь месяца

Зацепится за постель.

Женщина

Тогда нежно ласкать моего хорошего,

Втиснуть, как руку в перчатку, в ухо слова.

Поэт

Ну, а после едкого, острого крошева,

Когда вальсом пойдет голова?

Женщина

Сжимая руки слегка сильнее,

Мечтать о том,

Что быть бы могло!

Поэт

А потом?!..

Всё и всё нежнея,

Лопнет ласка, как от кипятка стекло,

Станут аршины больше сажени,

Замахавши глазами, как торреро платком.

Женщина

Тогда тихо,

Тихо,

Чуть-чуть увлажненней,

Поцелуй раскачнется над лбом.

Так долго,

Ах, долго,

Пока баграми рассвета

Не выловится утонувший мрак в окно,

Ласкать и нежить моего поэта,

О котором желала давно…

Трепеты,

Взлепеты,

Облик картавый…

Поэт

Тихое «нет» перемножить на «да» –

И вместе рухнуть поющей оравой…

Женщина

Никогда!

Поэт

Неужели и в этот миг – «нет»?

Когда тело от ласки пеною набродится,

Когда взгляд любовника прыгнет,

Как сквозь обруч клоуна, сквозь уста?

Женщина

Тогда тихо взглянуть, как глядела Богородица

На еще не распятого Христа!

И в речницах припрятать эту страсть, как на память платок…

Поэт

А тело несытое, как черствый кусок,

Опять покатится на окраины

Подпевать весне, щекочущей бульвары,

Опять ходить чаянно

Без пары!

Но ведь я поэт! Я должен стихами пролиться!

Я должен, я должен любиться!

В городах, покрытых шершавой мостовой,

Точно кожей древесной жабы,

Я пойду искать такой,

Которая меня увлекла бы.

Смешной

И невзрачный, побреду влюбляться

И, не смея не верить, безнадежно почти,

Буду наивно и глупо искаться

С той,

Которую не должен найти!

В провалы отчаянья, по ступенькам досады,

Я буду искать ту, которой нет.

А если б нашел я ту, что мне надо,

А если б знал я то, что мне надо,

Тогда бы я был не поэт.

И мелкой, мелкой рябью, сеткой моросит занавес.

Осень 1915 – январь 1916

Загрузка...