Рукопожатие
Магический фонарь
ЭССЕ
Окончание. Начало в выпуске № 3
Богомил РАЙНОВ
…Однажды в полусне, а в полусне хуже всего, так как не знаешь, сон ли это или явь, и это беспокоит тебя, вижу я себя на обычном месте за кафедрой на лекции по истории, а студенты уже на своих местах, уставились на меня, будто спрашивают, отчего медлю, и я тоже не пойму, отчего медлю, и внезапно понимаю, что не помню темы, и такой ужас охватывает меня, что струйки ледяного пота предательски ползут по спине, но вовремя вижу перед собой на кафедре свои записи, где наверняка на полях карандашом отмечено, на чём мы остановились в прошлый раз, и я начинаю рыться в листах, но это целый ворох листов с бесчисленными отметками, проставленными за все эти годы, так что совсем не легко найти новый знак и понять, о чём же мы говорили, и я совершенно поглощён своими бумагами, а студенты, потеряв всякий интерес ко мне, вполголоса разговаривают между собой, вообще всё вроде бы в порядке, но вдруг какой-то тощий юноша в протёртых джинсах и рубашке в белую и синюю полоску поднимается посреди зала.
— Мы уходим…
— Как так уходите? — пытаюсь возразить я. — Лекция только начинается.
— Какая лекция? — спрашивает парень, словно не понимая, где находится.
— Как какая лекция? — повторяю укорительно, лишь бы выкроить немного времени, чтобы вспомнить тему. — Будем говорить… будем говорить…
— …О Рембрандте, — услужливо подсказывает сидящая в первом ряду девушка, из аккуратных, что всегда всё записывают.
— Именно, — киваю я. — Будем говорить о Рембрандте.
Но вокруг парня в рубашке в синюю и белую полоску уже образовалась группа, и кто-то недовольно бурчит:
— Рембрандт… Гойя… Прошлогодний снег…
— Да как «прошлогодний снег»?! — Меня раздражает не столько наглость выступающего, сколько то, что от этой говорильни я совершенно потерял голос и слова мои едва слышны.
Собираюсь с силами, чтобы крикнуть, но напряжение ни к чему не приводит, и мой крик едва уловим:
— Прошлогодний снег… Ладно, только вот я тут принёс кое-какие новые данные…
— …О прошлогоднем снеге? — спрашивает девушка с первого ряда, уже готовая записывать.
— Да, именно: новые данные о прошлогоднем снеге, — киваю я, доставая записи.
Киваю в спокойной уверенности. Педагогический фокус, только и всего. Если сам не уверен в себе, как же тебе поверят другие?
Фокус, однако, не производит ожидаемого эффекта. Пока я роюсь в записках, некоторые студенты в первых рядах тоже поднимаются с мест.
— Лекция закончилась, — невозмутимо заявляет тот, в полосатой рубашке.
Теперь уже все повставали и, совершенно не обращая на меня внимания, отправляются к выходу. Последней поднимается и девушка, та самая, аккуратная, с первого ряда.
Зал опустел. Этот зал всегда был самым большим в академии, но он выглядит пугающе большим сейчас, когда я совсем один, огромный, пустой и холодный, с этими голыми стенами, серый цвет которых навевает мировую скорбь. Вдобавок ко всему вечереет. Дальние углы уже тонут во мраке, и я уже почти собрал все листы, когда вдруг вижу отца, медленно выступающего из мрака.
— Ты куда? — спрашивает он своим тихим голосом.
— Лекция закончилась, — отвечаю неловко.
— Что значит закончилась? — приподнимает брови отец. — Ты же ещё ничего не сказал.
Оказывается, он всё это время был в аудитории, осеняет меня. Странно, как это я его не заметил.
— И давно ты здесь? — спрашиваю.
— Где же мне быть! И мама тоже здесь.
Она действительно здесь. Как же я её сразу не разглядел!? Только теперь вижу, как она выходит из мрака и приближается к отцу. Вижу, как оба подходят совсем близко и усаживаются в первом ряду.
Только этого мне не хватало, успеваю подумать. О чём им говорить, этим двоим? Что ни скажи, будет полным провалом. Перед Старым — куда ни шло, он привык к моим провалам. Но бедная моя мама никогда не слышала моих выступлений и всегда воображала, что из меня выйдет бог знает что. Не то чтобы и она не посещала меня, но это бывало вне стен этого холодного зала, чаще всего во сне, как правило, перед рассветом. Тогда меня словно охватывало некое светлое и синее сияние, синее, да, вот только существует около пятидесяти оттенков синего, и все они могут звучать как пятьсот, тогда как это синее звучит всегда одинаково, жизнерадостно и чисто, как небо в горах, небо над тёмными соснами, весной или осенью, когда выглядит самым синим и бездонным.
Может быть, потому, что такими синими были её глаза. А может, потому, что синий был её цветом. Каждый приходит в этот мир со своим цветом, этот цвет витает вокруг него постоянно, а синий был её цветом, и почти единственным её украшением были бирюзовые серьги, похожие на большие тяжёлые слезинки, правда, они были не такими уж синими, а скорее зеленоватыми, и однажды я слышал, как соседка сказала: «Бирюзовые? Так ведь бирюза синяя», на что мать спокойно ответила: «Есть всякие разновидности бирюзы», — и надо было, чтобы прошло более полувека, пока я понял, что у бирюзы есть много разновидностей и что зелёная самая дешёвая.
А после соседка спросила: «Неужели только эти серьги и привезла из Парижа?», на что мать только лишь кивнула, и я, хоть и был маленьким, ощутил неловкость за неё, и она, видимо, поняла это, потому что после того, как соседка ушла, стала рассказывать мне легенду о Корнелии, матери братьев Гракх, точнее, как какая-то подруга пожелала рассмотреть сокровища Корнелии, а Корнелия привела её к себе домой, указала на своих двух мальчиков и сказала: «Вот они, мои сокровища».
Мы для неё были сокровищем. Бедная моя мама.
И вот теперь они оба сидят в первом ряду и ждут моей лекции. Когда-то очень давно, когда я был совсем маленьким, а зал казался мне ещё больше, я также усаживался в первом ряду. Тогда мама приводила меня сюда на воскресные сказки* отца, и, чтобы оставить лучшие места для гостей, мы, как свои люди, располагались в первом ряду, откуда диапозитивы было видно хуже всего. Потом мама умерла, и я потерял всякий интерес к сказкам. Я и раньше-то ходил туда только потому, что мне было хорошо сидеть рядом с мамой, держать её за руку и ощущать, с каким вниманием она следит за каждым словом отца.
А теперь они оба сидят передо мной и ждут моих слов. Ускользну потихоньку, думаю, стоит им только отвести глаза. Ускользну, думаю, делая вид, что просматриваю записи и жду удобного момента. Наконец мама что-то вполголоса говорит Старому, и они обмениваются долгими взглядами, и в это мгновение я, неуклюже сутулясь за кафедрой и слегка наклоняясь, отступаю вглубь салона. Бросаю быстрый взгляд, чтобы проверить, заметили ли они, и вижу, что оба наблюдают за мной.
— Сынок, сынок!.. — ворчит укоряюще отец.
Он поднимается неохотно и медленной поступью направляется к кафедре. Ну наконец-то, думаю, пусть идёт за кафедру, там его место. А моё — в первом ряду, возле мамы. Так что сажусь я с ней рядом так же, как когда-то, и так же, как тогда, хватаюсь за её руку. Наверное, мне было страшно, что она может внезапно уйти и оставить меня одного. Но теперь она здесь. И я рядом с ней. И отец тоже там, за кафедрой, где его место. В огромном салоне уже совсем темно, как и должно быть в киносалоне, чувствую, что мама вся превратилась во внимание так же, как когда-то, уставившись взглядом вперёд, где в ореоле настольной лампы вырисовывается строгий профиль моего отца. Наконец-то, говорю про себя. Сколько лет, Господи, чтобы всё наконец встало на свои места. И только тогда чувствую, как на сердце легчает. И, наверное, совсем полегчало бы, если бы не сомнение, что всё это всего лишь сон. За это не люблю я состояние полусна: не знаешь, где сон и где — явь.
Перевела Райна МАНДЖУКОВА
* сказки — в болгарской культурной традиции беседы на популярные темы в широком кругу слушателей.