Сколько иронии может вынести демократическое государство? О диктатурах мы знаем, что смеха они боятся больше, чем длинных ножей, произносимых шепотом анекдотов — больше, чем произносимых шепотом слов. А старые монархии, основанные еще самим Господом Богом, вообще реагировали на насмешки над троном как на богохульство: таких богохульников сажали в тюрьму или отправляли на виселицу. Что смех является неотъемлемой частью демократии — смех надо всем, из чего эта демократия состоит, смех с любыми добавками горечи и оттенками язвительности, — связано не только со свободой думать, говорить и публиковать всё, что человек хочет. Причина кроется глубже: в осознании того обстоятельства, что существующий ныне порядок есть нечто временное и в любое время может быть изменен теми, кто его создал или кто сейчас не хочет, чтобы он оставался таким, как есть. Здоровый дефицит метафизического обоснования легитимности — один из отличительных признаков демократии.
Это нелегко вынести. Это может привести к ощущению пустоты. Поэтому диктатуры XX столетия и все, кто заигрывал и продолжает заигрывать с ними, всегда помнили формулу успеха: нужно так заморочить людям голову, чтобы они и в политике видели нечто сакральное. Тягостность принятия самостоятельного решения власти заменяют удовольствием от причастности к коллективному душевному подъему — и вот уже человек воспринимает учреждение над ним опеки как подарок. Ни одна демократия не застрахована от соблазна в какой-то момент бросить своему народу метафизическую кость — «всемирно-историческая миссия», «щедро одаренная нация», идея «избранничества» какого бы то ни было рода, — и таким образом заблокировать ему зубы, в которых он нуждается, чтобы контролировать действия властей страны.
Политические новеллы Готфрида Келлера — крайне изощренные уроки, касающиеся этой проблемы. Но тут нужно быть на чеку. История славы Келлера со временем превратилась в процесс «обезвреживания», примитивизации его творческого наследия; и сегодня приходится прилагать большие усилия, если мы хотим разобраться во всех хитростях повествовательной и политической культуры этого старого ворчуна. Когда читаешь, нужно в буквальном смысле затаиться в засаде, чтобы уследить за передвижками иронии и серьезности, за коварным чередованием пафоса и смеха, с которыми этот республиканец говорит о республике. Показательный пример тому — «Знамя Семи Стойких» из сборника «Цюрихские новеллы».
Кажется, текста, который в большей мере, чем этот, напоминал бы картины Шпицвега[167], и вообразить невозможно. И действительно, германисты считают, что в этой новелле Келлер больше, чем где-либо еще, продемонстрировал примиренность с политической ситуацией в стране, что здесь он без всяких оговорок и с уверенностью в будущем восхваляет достижения своей республики — пусть и маленькой, но на тот момент единственной в Европе. Эта новелла, говорят нам, есть выражение глубокой удовлетворенности, удовлетворенности по поводу создания в Швейцарии последовательно-либерального государства. Ведь в 1848 году — для Европы это был, можно сказать, несчастный революционный год — в Швейцарии пришла к счастливому завершению длившаяся несколько десятилетий эпоха политического противостояния, с маленькими, но жестокими военными походами и различными государственными переворотами. Последний, самый тяжелый кризис — гражданская война 1847 года — привел к созданию современного федеративного государства, которое многим было обязано американскому образцу и потом, в свою очередь, послужило образцом для других стран.
Все это началось в 1798 году, со вторжения наполеоновских войск, которые разрушили в Швейцарии Ancien régime[168]; тех самых пор, с различными временными промежутками, периоды мрачной реставрации и воинствующего либерализма сменяли друг друга. В 50-е же годы XIX века, когда Келлер писал «Знамя Семи Стойких», в Цюрихе еще жили люди, которые участвовали во всех этих перипетиях, год за годом, от путча к путчу, — но главным образом со времени второй и на сей раз окончательной ликвидации Ancien régime после 1830-го.
Еще и сегодня международная политическая лексика свидетельствует о том, в сколь большой степени тогдашние швейцарские события приобрели парадигматический характер для всей Европы. Слово «путч» (Putsch), ныне употребляемое во всех языках, как глобальный термин, происходит из цюрихского диалекта тех лет. Это было обычное обозначение для шумного столкновения чего-то с чем-то, а после 1830 года стало специальным термином, означающим свержение правительства посредством собраний разъяренного народа, демонстраций и маршей в столицу. Постепенно термин этот перешел из швейцарского языка в международный политический лексикон.
«Время путчей»: у Келлера это постоянное обозначение тех бурных десятилетий, в финальных событиях которых он сам успел поучаствовать как публицист, что и стало началом его литературной деятельности. Его буквально завораживали старики, о которых он знал, что они прожили всю жизнь здесь, в Цюрихе, и боролись за свое дело вплоть до окончательного упрочения нового порядка. Он наблюдал за ними — проницательно, неподкупно и задумчиво. Они были свидетелями исторического процесса эпического размаха — процесса, который иногда протекал героически, иногда курьезно, был отмечен ненавистью и примирением, братской любовью, яростной конкуренцией и холодным расчетом. Имея в виду таких покрытых шрамами персонажей, Келлер и начал писать политическую новеллу о «Семи Стойких». Он не хотел изобразить, как сейчас часто объясняют, просто семерых славных горожан. Для него речь шла о семи яростных революционерах, которые, вопреки известному афоризму[169], не были пожраны своей матерью, но выжили и все еще продолжали жить, являя собой пример крайне причудливого смешения чувства собственного достоинства и обывательщины, порядочности и пустословия, приверженности серьезным, нравственным политическим принципам, а с другой стороны — идеям, заимствованным из пестрого городского фольклора.
В революциях, потерпевших поражение, есть что-то героическое, и героическими, возвышенными, волнующими представляются нам фигуры потерпевших поражение революционеров. Поэты любят таких людей и пишут мрачные трагедии об их судьбах. Историки тоже всегда уделяют таким фигурам особое внимание. А вот успешные инсургенты, которые достигли своей цели благодаря мужеству и хитрости, но не опьяняясь кровью врагов и идеей собственной мученической смерти, которые никогда не были героями в возвышенном смысле, а были обычными деятельными людьми, каковыми и остались, — сделать таких людей предметом литературы гораздо сложнее, почему это и происходит значительно реже.
Готфрид Келлер именно этим и занялся. Многим героическим неудачникам, описанным в литературе, он противопоставил историю не-героичных победителей, многим умирающим революционерам — маленькую группку ниспровергателей, которые жили еще долго после революции и в конце концов постарели, как и все прочие люди.
Отсюда проистекает драгоценная и рафинированная ирония, пронизывающая эту визионерскую (не побоюсь такого слова) новеллу. Всё в этом тексте имеет отношение к политике, и какого из персонажей ни возьми, он, на свой манер, является homo politicus[170]; но все политическое имеет здесь комический оттенок и мы не найдем ни одного вдохновленного политикой персонажа новеллы, который не подвергался бы шаржированию. Верно, впрочем, и обратное: едва нам начинает казаться, что рассказываемая история забавна и только, как ее тон внезапно меняется на трагично-серьезный. Отделить одно от другого невозможно. Посмотрим, например, как тематизируется в этом повествовании политическая риторика. У себя дома, в четырех стенах (где они собираются в соответствии со старым обычаем, как будто речь всё еще идет об опасном заговоре против государства), семеро старых бойцов продолжают произносить торжественные политические тирады, и ничто другое не доставляет им столько радости. Но когда однажды их красноречие должно подвергнуться публичному испытанию, они сразу впадают в панику. На примере такого домашнего пустословия, которое, едва практикующимся в нем людям представляется возможность действительно выступить с ораторской трибуны, самым плачевным образом сникает, Келлер показывает, насколько двусмыслен — в условиях осуществившейся демократии, в долгосрочной перспективе — всякий чрезмерный пафос. Но именно в сцене (представленной очень иронично) разглагольствования семи свободомыслящих домашних тиранов мы встречаем фразы и абзацы, которые явно продиктованы собственными страстными размышлениями автора и в которых звучит правда, не утратившая значения даже по прошествии ста с лишним лет.
Я имею в виду, например, знаменитое место, где речь идет об опасности, грозящей завоеванному в тяжелой борьбе либеральному государству со стороны разнузданного денежного хозяйства, — причем слова эти произносятся в ситуации, где говорящий ведет себя довольно сомнительным образом. Мы поражаемся, что слышим эти фразы в такой момент и из таких уст, и в то же время молча снимаем перед ними шляпу:
К счастью, у нас нет чудовищно богатых людей, достаток распределен довольно ровно; но дай только появиться субъектам, у которых будет много миллионов и страсть к политическому господству, тогда увидишь, какие безобразия они натворят! <…> Придет время, когда в нашей стране, как и в других, скопятся большие состояния, добытые не честным трудом и не бережливостью; тогда придется показать черту зубы, тогда обнаружится, крепки ли нитки и краски нашего знамени![171]
С таким же смущением, чуть ли не со страхом читаем мы места, где внезапно и, можно сказать, торжественно начинает звучать мотив грядущей гибели этого молодого и полного жизненных сил отечества:
Как подобает мужчине на вершине жизни и силы думать иногда о смерти, так следует ему в минуту созерцания сосредоточить мысль и на неизбежной кончине отечества, чтобы горячее полюбить его настоящее, ибо все на этой земле преходяще и подвержено переменам. <…> Нет, народ, знающий, что его со временем не будет, тем деятельнее пользуется своими днями.[172]
Здесь становится очевидно, что утонченный смех, который так незабываемо окрашивает всё повествовательное творчество Келлера, укоренен не только в жизнелюбивом республиканском мышлении этого автора, но и в мужественном осознании неизбежности смерти и конца всех вещей. Такую неизбежность тоже пытается опровергнуть политическая пропаганда, предпочитающая концентрировать внимание на «особой миссии» народа и сакральности государственных институтов: опровергнуть посредством создания мраморных колонн и бронзовых статуй — чтобы те феномены, которые на самом деле являются делом человеческих рук, всегда казались метафизическими и только.
Иронизирование над буржуазно-либеральным революционером в «Знамени Семи Стойких» осуществляется разными способами. Один из них — мотив женского заговора против правящих мужчин: представленное (посредством повествовательной техники) доказательство того факта, что мужское государство не может существовать без вмешательства изобретательных женщин. Несколько раз на протяжении этой новеллы получается так, что мужчина уже исчерпал свою мудрость и чувствует себя беспомощным, жалким (хотя такое не предусмотрено в его теориях о взявших на себя ответственность гражданах); всякий раз в подобных случаях мужчину спасает женщина — спасает и одновременно как бы дает ему пощечину. Любовная история помогает сделать такую мысль наглядной — в этом ее политический смысл и необходимость. Лейтмотив оружия (ружья), очень просто, но и очень точно отсылающий к принципу мужской власти, без которой не была бы завоевана свобода, оказывается связанным с женщинами — таким образом, что это может даже шокировать читателя. Но Келлеру это нужно, чтобы коварно подвергнуть критике закоснелую патриархальность классического буржуазного революционера: в самом чувствительном для себя аспекте мужчина оказывается несостоятельным, если лишается добровольной поддержки со стороны женщин.
Известно, что иронизирование над буржуазным революционером имеет свою историю, начинающуюся вместе с первыми революционными боями, и что такая ирония принимала многообразные формы, особенно у открытых врагов республиканского строя: начиная от дворян-консерваторов, с их высокомерным презрением к народу, и кончая фашиствующей толпой с ее стереотипным глумлением над парламентом. Но что бывает еще иронизирование над собой, необходимое самому демократическому государству как средство выживания, об этом люди легко забывают — и политики забывают еще легче, чем все прочие граждане. В такой иронии проявляет себя, в игровой форме (иногда с любовью, а иногда мрачно), понимание того, что всё в государстве имеет лишь временный характер — и всякая форма власти, и правление власть имущих — и ничто, вообще ни один феномен не может претендовать на вечное существование.