В серии библиографий русских зарубежных писателей, издаваемой парижским Институтом славяноведения, два выпуска посвящены замечательному человеку — философу и критику, Льву Шесгову, чья писательская судьба сложилась настолько причудливо, что он, вероятно, более известен и популярен у западных читателей, нежели среди своих соотечественников.
♦
Произошло это, может быть, не только в силу субъективных причин или из-за его неприятия коммунистической революции и отъезда из России (он и до революции долго кочевал по загра- ницам)^ а скорее оттого, что его антифилософская (в строго клас сическом — буквальном — восприятии этого термина) философия была более сродни западному мышлению, более для него приемлема, чем русскому мироощущению, для которого Шестов всегда оставался в каком-то смысле «еретиком». Ведь не зря же одна из первых его книг была названа им «Апофеоз беспочвенности» и имела подзаголовок «Опыт адогматичес кого мышления». А ведь русская философская мысль, к какому лагерю она бы ни принадлежала, адогматизма чуралась.
Две указанные библиографии (одна и;* них посвящена трудам Шестова, другая всему о нем написанному) вышли как нельзя более кстати, потому что сейчас надлежит помянуть о нем особо в связи с исполняющимся сорокалетием со дня его смерти.
За этот долгий период мы точно переселились в другой мир, которого Шестов не мог знагь и приход которого не мог
предвидеть. Между тем, сейчас его труды как ранние, так и написанные им в предзакатные его годы, не только не устарели, но отчасти приобретают «вторую молодость». Может быть, только теперь — после всего, что нас отделяет от даты его смерти — можно ощутить, насколько его мысль вневременна, насколько и сейчас она может отвечать нашим духовным запросам, а одновременно с этим, если только с ней не соглашаться, с каким одушевлением и волнением можно ее оспаривать, потому что равнодушной она едва ли кого-нибудь может оставить.
Путь Шестова лучше всего проясняют его собственные строки. «Может иным показаться странным, писал он, что моим первым учителем философии был Шекспир. От него я услышал столь загадочное и непостижимое, а вместе с тем столь грозное и тревожное: время вышло из своей колеи. Что можно делать, что можно предпринять перед лицом вышедшего из колеи времени, перед лицом тех ужасов бытия, которые открываются человеку. От Шекспира я бросился к Канту, который своей «Критикой практического разума» и своими знаменитыми постулатами пытался замазать на столетия щели бытия, обнаруженные его собственной «Критикой чистого разума». Но Кант не мог дать ответа на мои вопросы. Мои взоры тогда обратились в иную сторону — к Писанию. Но разве Писание может выдержать очную ставку с самоочевидными истинами?». Эти несколько строчек раскрывают всего Шестовафилософа, в них в какой-то мере отразился весь трепет его постоянных блужданий. х
Искатель истины, непременно своей и никогда не «готовой», Шестов отвергал закостеневшую академичес кую философию и предпочитал ей менее проторенный и бо\ее «веселый» путь. Он не мог примириться с тем, что, наряду с другими отрас лями науки, философия стала некой дисциплиной со своим особливым, непонятным для простых смертных языком. Он ничему не верил без основания и ему не импонировала необходимость надевать на себя доспехи философа и считать себя обязанным подчиняться водительству чистого разума и повиноваться «голой» логике. Именно против разума он восставал, именно с логикой он боролся при помощи строго логических доводов. Научному знанию он противопоставлял истину, считая, однако, ч го одна из первых задач науки — отделаться от тайн и загадок.
Собственно, он был человеком одной мысли, утвердившейся в нем, засевшей в нем и с которой он никогда не мог рас с тать- ся. От одной своей книги к следующей, от изучения одного близкого ему мыслителя к другому, он находил, казалось бы, для своей основной идеи новые одеяния, с новой стороны освещал ее, но по существу ее ядро, шестовский лейтмотив оставались неизменными. Вместе с растущей тревогой за будущее Шестов вел бой с разумом и идеализмом.
О ком бы он ни писал, его собственные мысли всегда брали верх. В комментариях к полюбившемуся ему Плотину, в мыслях о Паскале, в афоризмах о Кирке гарде (употребляю шестовскую транскрипцию датского имени) всегда чувствовался в первую очередь он сам, и его экзистенциализм не был ни киркегардов- ским, ни гейдегеровским, ни чьим-либо иным, а всегда оставался шестовским.
Недаром в одной из своих книг, если не ошибаюсь, в «На весах Иова», он написал знаменательные слова — «нам больше всего нужно все, что запрещено разумом и совестью». «Запрещено совестью»… что он подразумевал, если тут же говорил, что «мы должны искать то, что поверх Добра — мы должны искать Бога»? Но шестовский Бог был Богом изменчивым, страстным и непостоянным, как все живое, и в душе Шестова эллин не переставал бороться с иудеем.
Рыцарь свободы — Шестов отталкивался от всех Церквей, ни в одной не чувствуя себя окончательно «дома*», переходя от покорности к дерзновению.
«Когда Диоген сказал Платону: льва я вижу, но не виж\ львиности», Платон ему ответил: «чтобы увидеть льва, нужен, действительно, особый орган, но чтобы увидеть идею льва, львиность прежде, чем узреть льва, не нужно никакого особого органа». Это написал Шестов и мне представляется, что сам он чувствовал «львиность» до того, как узревал льва, и в этом была его сила, его особенность. Он не дорожил «низкими истинами», но в то же время отталкивался от «возвышающего обмана». Он всю жизнь искал ответа на безответные вопросы и приходил к заключению, что единственная подлинная истина в том, что разуму решительно нечего здесь на земле делать, потому что никому толком не известно, действительно ли дважды два четыре, а не пять или двадцать пять.
Все предметы и идеи этого мира в его г\азах были низкой реальностью, несовместимой с реальностью подлинной, идеальной, неотмирной. Эта мысль, точно преследовавшая его, порождала в нем постоянные и мучительные недоумения и, может быть, наедине с собой, самому себе он страшился признаться, в какой тупик заходят все его (и наши) помыслы. Естественно, что для обоснования такого рода идей он избрал себе в союзники Шекспира, Ницше, Ибсена, не говоря о Толстом и Достоевском, словом всех, кого его собственная извилистая мысль готова была зачислить в антидогматиков.
Сам Шестов отмечал, что «в литературе существует тот же обычай, что у жителей Огненной земли: молодые, подрастая, убивают и съедают стариков». Шестов ошибался, как, надо надеяться, он ошибался, уверяя, что «время губит и доброе и злое». Идущие ему на смену поколения его не съели. Чтобы убедиться в этом, достаточно внимательно просмотреть оба посвященные ему библиографических сборничка, ознакомиться со списками посвященных его творчеству статей, с перечнями переводов его трудов на иностранные языки.
Мы проходим сейчас через краеугольную эпоху, когда многим все «вчерашнее» кажется устаревшим, когда иным представляется, что новая культура может вырасти на пустыре. Каким далеким еще недавно мог казаться тот период русской литературной жизни, который теперь принято называть «серебряным веком» и который постепенно становится все более и более близким и созвучным молодым поколениям. Это тем более относимо к трудам Льва Шестова, что они никогда не «увядали», хотя бы благодаря элегантности и пенистости его стиля, какой-то классичности его прозы, редчайшей в русской словесности афористичности, выделявшей его из среды его колле г-философов и показывавшей, что он, будучи оригинальнейшим мыслителем, был в то же время и мастером сарказма и великим иро- нистом.
В заключение следует еще раз поблагодарить составительницу библиографий Шестова. Выполняя дочерний долг и много поработав, она напомнила об огромном наследии своего отца. Пусть ее две — хоть и очень специализированные — книжицы послужат толчком к тому, чтобы перечитать, а кому и прочитать, труды Шестова, в которых каждый найдет близкую ему тему — кто о неправде разума или преодолении самоочевидностей,»кто об «Афинах и Иерусалиме», кто о Протагоре, об Августине, о Лютере или Паскале, кто о Толстом, Достоевском, Чехове или Розанове.