— Ну ладно, — сказала Николь. — Начнем?
— Да, — сказал Гай. — Давай.
Она не сводила с него взгляда, полного чувственного ожидания.
Он поерзал на стуле и дрогнувшим голосом сказал:
— Мне это в самом деле представляется совершенно необычайным.
— Что?
— Что на свете есть такая красавица, как ты. И ни разу не знавшая страстного поцелуя.
— Полагаю, в какой-то мере это действительно странно. Но уверена, что ты будешь со мною нежен. И бесконечно терпелив.
— Постараюсь. Да, кстати. Прежде чем мы приступим. Что такое ты сотворила с Мармадюком? До самого чая он был совершенным ангелочком.
— А, ничего особенного. Показала ему Игру в Щипки. — И она, с нетерпеливой торопливостью или даже досадой (говорить о детях перед тем, что им предстоит, не очень-то просто) объяснила, что к чему. — Преподала ему урок несправедливости взрослых. Или деспотизма. Он щиплет тебя легонько и ожидает такого же легкого щипка. Никак не сильного.
Николь — с точным расчетом — была одета в белое. В совершенно белое вечернее платье со множеством оборочек и рюшек. Это платье никак нельзя было счесть провокационным. Совсем напротив: было что-то запретное в том, как по-юному выглядели ее пухлые руки, выступая из украшенных буфами рукавов, и в этой особой неловкости ее движений, даруемой полнящим талию кушаком. Кроме того, она воспользовалась косметикой с таким взволнованным изобилием, с каким это сделала бы двенадцатилетняя девочка, готовясь к своему первому большому балу. Тем не менее, глядя на это платье, на пенистую бахрому нижней юбки, Гай воображал себе историю нижнего белья, разворачивающуюся под ним.
— И никаких попыток? — спросил он хриплым голосом. — Даже на вечеринках или еще где-нибудь? Совершенно невероятно.
— Да, моя половая жизнь… ее никогда не было. Возможно, это связано с тем, когда именно погибли мои родители. Единственный ребенок. Мне было тринадцать. Во мне тогда все перевернулось. И я видела, что случилось с Энолой.
— Да-да.
— Мне, конечно, было любопытно. Возникали желания.
— Ты, должно быть, ощущала, как их к тебе влечет. Мужчин к тебе дьявольски влекло, это несомненно.
— Знаешь, что я чувствовала?
— Да?
— Что моя чувственная (или сексуальная) сущность — это моя маленькая сестра. Очень живая, горячая сестренка. Скрытая внутри меня. Сестренка, которую я должна защищать. Мне приходилось держать ее взаперти. Даже несмотря на то, что она изнывала от желания вырваться наружу и всласть порезвиться.
— Это же почти трагедия.
— Хотя я всегда подозревала, что на самом деле я очень, очень чувственна по своей природе. Я догадывалась об этом по тому, как воздействовало на меня искусство. Поэзия. Живопись.
Гай давно уже ощущал у себя в паху легкую пульсацию. Теперь же он заметил, что с каждой секундой чашка с чаем и блюдце, стоявшие на подносе у него на коленях, звякают все громче и громче. Перекинув ногу на ногу по-иному, он неловко сказал:
— Хотел бы я знать, что сталось со всеми этими… этими соками.
Николь выпрямилась. Теперь она смотрела в сторону.
— Ты имеешь в виду, не перебродили ли они?
— Я… прости.
— Нет-нет. Все в порядке, не думай. Эта влага… этот сок?.. Никогда подобного не чувствовала. Может быть, только сладости чуть поубавилось. В пустынном-то воздухе…
— Ну да. Цветок, для взоров недоступный. Да, я всегда считал, — восторженно сказал Гай (а она при этом обворожительно улыбнулась), — что Эмпсон в этом отношении был совершенно прав. Положение дел выглядит душераздирающе, но отнюдь не требует напрямую, чтобы его изменили. Драгоценный камень не имеет ничего против пребывания в пещере, а цветок предпочитает, чтобы его не срывали. Пожалуй, что так. Ты можешь…
— Был один парень, — сказала Николь. — Черные как смоль волосы, мышцы как у пантеры. Пинто. Он был корсиканец, сын садовника. Дело было в Окс-эн-Провансе. Каждую ночь — а ночи были очень теплыми — мы встречались с ним в саду за заброшенной виллой. Он так проникновенно и долго ласкал меня и языком, и шершавыми своими пальцами, что я все думала: вот, сейчас или полностью раскроюсь, или вся вывернусь наизнанку.
— …Когда это было?
— Мне было двенадцать.
— Двенадцать?
Николь предоставила Гаю время для завершения последовавшей цепочки мыслей — тут же, не сходя с места, рвануть в аэропорт, сесть в первый же самолет на Марсель и вколотить коварного Пинто в землю в каком-нибудь кишащем мухами закоулке…
И прервать зловонную жизнь этого гнилозубого скота, смести ее как мусор… Гай пытался представить себе, как выглядела Николь в двенадцать, и видел загорелый живот, переплетение выемок и напруженных мышц — и то же самое лицо, что было сейчас у него перед глазами. Она улыбалась и похлопывала по диванной подушке рядом с собою.
— Ну давай же, — сказала она. — Мы не очень-то преуспеем, если ты все время так и будешь там посиживать… Тебе не плохо? У тебя какая-то смешная походка. Ну, тогда все славно. Мы начинаем?
— Да. Давай.
— А с чего?
— Думаю, с поцелуев.
— Ладно. Тогда приступай.
Минут через двадцать Гай прошептал:
— Это божественно… но не могла бы ты чуть-чуть приоткрыть губы?
— Ох, прости, ради бога.
— Да нет, все в порядке, — сказал он. — Или, по крайней мере, не стискивай их так уж сильно.
Внизу, чуть ниже по улице, Кит, сгорбившись над рулем, сидел в своем «кавалере» и на ворованном «Бланкпункте» слушал запись репортажа о дартсовом матче. Мать-перемать, думал он, им что, времени не жалко? Со страдальческим видом он взглянул через дорогу на «фольксваген» Гая: тот был припаркован в крохотном закутке. Все же, подумал он, не будет таким уж нарушением правил (он припомнил свои инструкции), если «кавалер» заползет в эту щель, когда Гай отъедет. Потому как, если оставить машину здесь, могут навесить штраф. Или вообще свинтят. У, мудачье долбаное…
За один день все может сделаться совершенно иным. Трудно было, в некоторых отношениях, поверить в ту перемену, что произошла с Китом в течение всего-навсего двадцати четырех часов. Он откинулся на спинку сидения. Его согревало низкое солнце. Поглядывая через ветровое стекло, замутненность и сеточка мелких трещин которого тонко гармонировала с ряской и мечущимися головастиками его тусклого зрения, он вспомнил недавнего себя, Кита в состоянии гнева и ужаса, поднимающегося по ее лестнице с помыслами об убийстве в душе — или, по крайней мере, отображающимися у него на лбу. Я мог бы задать ей урок. Короче: вчера я запросто мог бы ее вздернуть. Славно опохмелившийся, Кит фыркнул (а также откашлялся) и потряс головой, непрошибаемо улыбаясь. Входит он, значит, в ее гостиную, а там сплошь темнота. Как в датском секс-клубе. Не, не в датском. А… в арабском. Свечи там, ширмы. На ней черное платье, такое — красивое, что ли. Ни в коем разе не сказать, что не шикарное. И не дешевое, нет. Ни-ни. А что до женщины, которую оно обрамляло, то держалась она так… точно, что ли?.. ну, прямо-таки выше всяких похвал. И все эти деньги на столе, как… как по ТВ, и только.
— Не надо было, Ник, этого делать, мать-перемать!
— Кит, да я все понимаю. Ты не хотел, так ведь, чтобы я узнала, как…
Он открыл глаза и часто-часто заморгал. Потом, как ребенок, протер их костяшками пальцев. И потом, после этого, после такого — после того, как сказала что-то такое, что просто ни в какие ворота, она берет и изменяет всю мою жизнь. Раз — и все. Как по волшебству. Потому что она меня понимает. Она меня понимает. Она единственная меня понимает. Насчет игры в дартс… Кит засопел и заерзал, смахивая с глаз слезы коричневатым ногтем большого пальца. Не стыдно это признать… Отныне — совсем новая жизнь. Мысли Кита скользнули в сторону: последний дротик летит в мишень (финиш, и надо, надо попасть в «бычий глаз»… есть!), и Кит поворачивается, чтобы обнять своего пожимающего плечами соперника; а затем — пассаж товаров и услуг, весь в пастельных тонах… И такие же женщины. Прошлой ночью, после кварты «порно», распитой с Гаем, визита к Дебби Кенсит и наираспоследнейшего — к Триш Шёрт, Кит явился домой и выловил себе кое-что для просмотра: американский футбол. Он кадр за кадром проанализировал, как подпрыгивают и опадают белые юбочки скандирующих девочек из группы поддержки. Надо отдать должное янки: у них повсюду есть спортивные фанатки, и притом в униформе.
Как же дальше-то, а? Домашняя твоя жизнь, Кит, душит твое дартсовое дарование, омрачает твое дартсовое будущее. Весь вопрос в твоем отношении к дротикам — ты должен правильно мыслить дартсовой своей головой, чтобы достичь большего. Я вижу тебя, Кит, в виде молодого парня на улице, прижавшегося лицом к стеклу. Но это не витрина, нет. Это телеэкран. Мы о звездах ТВ здесь толкуем, Кит. По ту сторону экрана — вот где надлежит тебе быть. Там-то все оно и находится — все, чего твоей душеньке угодно. Давай-ка, Кит, я тебя туда переведу. Давай я переведу тебя по ту сторону экрана.
— Да-а-а! — сказал Кит, когда матч окончился. Потыкал по кнопкам. Метеоролог Деннис Кар: ураган Хуанита. Прямая линия: состояние финансов. Геополитика: очередное обследование жены Президента. Местные новости: полиция арестовала подозреваемого в убийстве пятилетнего ребенка в Кэмбервелле, Южный Лондон. Кит принял возмущенный вид. Не желаю я слышать в новостях ни о чем подобном! Говорить об этом — только поощрять это. И не спрашивайте Кита, почему. Убей ребенка, думал он. И твое имя прозвучит по радио. Или на ТВ.
И потом, этот видеофильм. Господи! Кит был глубоко тронут, и это чувство до сих пор его не покинуло. Освещение, мастерство постановки, изощренный профессионализм. Не то чтобы чересчур откровенно, нет, но работа, в своем роде, наивысшего качества. В прошлом Кит извел километры пленки, снимая на видео разных пташек, и относился к этому делу по-настоящему серьезно. Однако и по сей день он был озадачен однообразным убожеством плодов всех своих усилий. А все потому, что, водрузив себе на плечо камеру и уложив какую-нибудь подружку на ковер или кушетку, Кит становился прожженным эстетом. Он старался, чтобы все было красиво, но выходило безобразно, а сами пташки казались безумными. И притом отталкивающе безумными. Так что когда Николь Сикс, соблазнительно сведенная к двум измерениям, выбралась из длинного зеленого платья и, оставаясь в лифчике и трусиках, этак задумчиво посмотрела в окно, Кит ощутил покалывание в позвоночнике, а волосы у него на затылке встали дыбом. Собственно говоря, он почувствовал ту самую глубокую зачарованность, которую внушает твердая хватка подлинного искусства.
Типа, актриса. Настоящая профи: знает, что делает. А остальные — так, любительницы. И это благоприятное впечатление ни в коей мере не было испорчено грязными словами, сказанными ею уже на лестнице. Поэзия выемки между грудями. Николь тогда тоже на минуту показалась безумной, но притягательно, чарующе безумной. В царстве сексуальности капельки такого безумия и ожидаешь — собственно, даже жаждешь. Последовать за мыслями Кита туда, докуда они не вполне-то и доходили (и тем не менее он думал об этом со всей страстью), — только зыбкость может подвигнуть женщину на то, чтобы вложить так много от самое себя в столь ненадежную область. Взять Энэлайз. «Мастурбируй, Кит, представляя себе меня», — сказала Николь. И Кит с должным почтением внял ее просьбе. «Все то, что ты хотел проделать со своими девицами… Проделай все это со мной. В воображении». Кит думал и думал. Теперь не оставалось уже ничего, что он хотел бы проделать с девицами и тут же не проделывал бы, — что могла, среди многих других прочих, убедительно засвидетельствовать Триш Шёрт. А ведь он никогда не насиловал Триш Шёрт: не видел в этом необходимости. Нет, Кит делал с ними все, что хотел, — кроме, пожалуй, одного из способов соития, который имел обыкновение ускользать у него из памяти (пятнадцатью минутами позже, на улице, он остановится как вкопанный и щелкнет пальцами), так занят он был всеми другими своими выкрутасами… Ну да, точно. Была одна вещь, которую он хотел бы проделывать с девицами, но так ни разу не взял и не проделал. К тому же он хотел этого довольно-таки сильно и часто (когда они пилили его, изводили нытьем и все такое — или не давали сделать с ними все, что ему приходило на ум). Он никогда никого из них не убил. Ни разу этого не проделал. А ее поцелуй (боже!), как будто тонешь в болоте или в зыбучих песках…
Кит вставил в «Бланкпункт» новую кассету с дартсовым репортажем и поудобнее уселся в своем «кавалере». Классическая встреча в «Посольстве» между Кимом Твемлоу и Нигелем Хаусом. Такое погружение в дартсовую атмосферу было, по мнению Кита, наилучшей подготовкой к предстоящему ему четвертьфинальному матчу в «Джордже Вашингтоне» на Инглэнд-лейн. Изогнув шею и поморщившись, он посмотрел на высокое окно Николь. Подумал: да, мать-перемать, времени им не жалко.
Гай ощутил обжигающий удар в область левого глаза. Голова его дернулась назад, не нашла опоры в воздухе, и сила тяжести властно опрокинула его на пол.
Через несколько мгновений невинного смятения Николь опустилась возле него на колени.
— Ой, нет! — сказала она. — Милый мой, прости!
Гай поднес ладонь к виску. Закрыл глаза, а потом стал механически моргать.
— Дай-ка взглянуть. У-у-у! Выглядит отвратительно. К такой ссадине надо бы приложить мясо. Я, должно быть, задела тебя своим кольцом. Боже ты мой… Ты бы лучше предупредил меня насчет своего языка.
Гай слегка приподнялся и произнес ей вслед, с трудом скрывая раздражение в голосе:
— Ты же говорила, что Панчо, или как его там, ласкал тебя именно языком.
С выкаченными глазами, зажимая рукою рот, Николь опустилась на корточки возле открытого холодильника. Затем ее взгляд прояснился, лицо разгладилось.
— В ухо, — отозвалась она. — Он влезал мне языком в ухо, а вовсе не в рот. Он был просто грязный цыганенок или что-то вроде.
— Ну а откуда же я мог это знать?
Она вернулась. Гай заметил на ее лице покаянный румянец.
— О господи! Это еще что такое?
— Свиная печень. Боюсь, больше у меня ничего нет.
Багровый орган омерзительно покачивался возле глазного яблока Гая.
— Я даже не знаю, — сказал он, — даже не знаю, что значат все эти штучки с мясом… А ты?
— По-моему, это для того, чтобы как-то уменьшить опухоль или что-то такое… Я сама себе поражаюсь. Это получилось чисто инстинктивно.
— Да ничего страшного.
— Хм. Нет, оно совсем не действует, это мясо. Так и вздувается, просто страшно. У тебя такая нежная кожа. Как у ребенка. Боже мой, что же ты скажешь своей жене?
— Что, настоящий синяк, что ли?
— Боюсь, что так.
Несколько мгновений он глядел ей прямо в глаза.
— Кажется, в «Иуде» было что-то вроде этого? Она швыряет в него свиной пузырь или что-то такое? Я к тому, что это не воспринимается как слишком уж дружественный жест.
— Не очень-то он оказался удачен, да? Наш первый урок.
— Нет, но… — Гай прижал кулак к своему сердцу. — Вот здесь, внутри…
Это ее и удивило, и смягчило, и расслабило. Взгляд Николь со значением прошелся по лицу Гая. В конце концов, Киту неплохо бы подождать.
— Вот что я скажу, — задумчиво проговорила Николь. — Давай я все буду делать сама. Ты закрой глаза, и тогда я не буду так стесняться… Попробую поцеловать тебя получше. Сейчас, только уберу это мерзкое мясо.
Безо всякой охоты Гай оперся спиной об основание дивана. Когда она принялась ползать вокруг него по полу, он не ощущал ничего, кроме ее губ, ее пальцев, ее дыхания на своем лице. Он слышал вздохи, шелест и шум собственной крови. Потом вдруг почувствовал легкое, мимолетное прикосновение к своему паху — это, возможно, было давлением собравшейся в комок ткани ее платья или нижней юбки. Во всяком случае, ничего серьезного, потому что в следующем поцелуе губы ее явно были сложены в улыбку.
Николь одарила его «Розовым бутоном», «Голубицей», «Юностью», «Касаньем языка кузины», «Растворяющейся девственницей», «Молящей».
— Еще, еще, — прошептал он.
Она добавила «Чей угодно», «Пересчет зубов», «Леди Макбет», «Посул великолепной ночи», «Купленную кошечку» и…
— Пожалуйста, — сказал он, все еще удерживая закрытыми начавшие трепетать глаза. — Пожалуйста. Хватит.
Ну наконец-то: вот он идет… сейчас. Кит поспешно приготовился. Чтобы все выглядело «благопристойно», Кит, по предложению Николь, обзавелся реквизитом, напоминающим ремонтный: ворованную кожаную сумку он набил ворованными инструментами — ватерпас, легкий молоток, зубило, колпак от колеса. Не видит меня. Да, это они умеют: смотреть прямо сквозь вас.
Гай возвращался по садовой тропинке, причем шел крайне неуклюже — полусогнувшись и накренясь. Он пугливо озирался, блуждая повсюду призрачным взглядом лжеца. Всегдашние мытарства возвращений. Как натянулись эти нити двойственности… словно вены на теле склеротика. «Зачем ты приходила в наш дом?» — спросил он у нее. «Чтобы кое-что установить. Твоя жена тебя не любит. Бедный мой Гай…» Гаю невыносимо было в это поверить, Динк там или не Динк. Но в любом случае нити двойственности были связаны ныне двойными узлами: чтобы развязать их, пришлось бы пустить в ход и ногти, и пинцет. Он остановился (задохнувшийся, ошеломленный); он вдруг почувствовал себя так, словно двадцать два часа летел экономическим классом, и эта тупиковая улочка, с ее безлиственными деревьями, покрывающимися пылью под низким солнцем, вполне могла бы находиться и в Австралии. Гай анализировал сцену — не лица, пока еще нет, а только фигуры, с их неповторимым весом и очертаниями, как мог бы Джакометти[72]: Феникс, Ричард, Терри, Лиззибу — Хоуп!
— Эгей!
Гай издал сдавленный крик.
— Престиж, — бормотал Кит, грузно шаркая через дорогу со своей сумкой. — Евробанк. Встречный трафик. Интеркул.
— Кит…
— Ну и ну!
— Что такое?
— Фью! Занятно, занятно… — бормотал Кит, и при этом хмурое выражение его лица менялось, растягиваясь в плотоядную дружескую ухмылку. — Повел себя немножко грубо, да? И ей пришлось защищать свою честь, так, что ли?
— Нет, что ты, просто я сверзился с лестницы. Оступился.
— Ну да, конечно. Понял. Слушай…
Привстав на цыпочки, Кит приобнял Гая за плечо. Гай уклонился было, но потом быстро подстроился к доверительной походочке Кита. Ладно ли будет, спрашивал Кит, если он займет его место. Он-де сунется туда, где только что был Гай.
— Я ждал, чтобы ты отправился восвояси, чтобы потом втиснуться туда вслед за тобой. Я туда влезу. Без труда.
Гай сверху вниз смотрел на вздернутый ромбовидный нос Кита, на его изборожденную морщинами переносицу, его ноздри — этакие тоннели любви.
— Потому как здесь, мать-перемать, свинтят как пить дать.
— Свинтят?.. А, ну да, конечно, Кит.
— Боллинджер. Вдова Клико. Э-э… Значит, завтра вечером, да?
Завтра вечером? Что еще за новая чертовщина? Гай округлил глаза так сильно, как только мог.
Китова рука с дымящейся сигаретой внезапно застыла на полпути к губам.
— Ты забыл, — сказал он голосом, полным угрозы.
— Нет-нет. Я буду там, непременно.
Вопрос — где? Судя по энергии, которую не прекращал излучать потрясенный взгляд Кита, Гай ощутил, что встреча была великой важности, вроде посещения бегов борзых или поклонения мощам какого-нибудь святого букмекера.
— Дартс, блин! — выдавил наконец Кит.
«Фольксваген» был так туго вклинен в свой загончик, что и спереди, и сзади оставалось, возможно, дюйма по три свободного пространства; Гаю долго пришлось выводить машину на улицу, и Кит все время был рядом, помавая руками, как полисмен, — он то побуждал Гая ехать вперед, то отсылал назад, то снова делал приглашающие жесты, пока наконец не поднял кверху большой загнутый палец.
В драке он слабак, решил Кит, поднимаясь по лестнице. Тюфяк, да и только. Полная размазня. А покажи ему мужика — с его кулаками, и ногами, и коленями, и зубами, и долотом, и колпаком от колеса, и пивной бутылкой, — Гай вообще обгадится. Безнадежно! Подобных Гаю Кит видел все время (по ТВ): с презрением выставляемые из спален, лебезят они и хнычут в твидовых своих костюмчиках. Окажись он на борту «Титаника», точно стал бы одним из тех мудил, что переодевались бабами… а вот Кит встретил бы свою судьбу как мужчина. То есть если бы даже бар накренился под углом в сорок пять градусов, Кит оставался бы в нем, держался бы молодцом и знай себе глушил бы «скотч». На площадке третьего этажа он остановился, чтобы справиться с одышкой. Он закурил сигарету и оперся о подоконник. Но к тому времени, как он откашлялся, сигарета сгорела до самого фильтра, и потому он закурил другую. Ему было не во что высморкаться, но в краденой сумке нашелся старый журнальчик для мужчин, и Кит, как мог, им воспользовался. Вдобавок там была занавеска. Потом он пошатываясь побрел на четвертый этаж, гадая, что еще припасла ему леди Мразь.
— У всех у нас есть маленькие грязные секреты, так ведь, Кит?
— Да? — сказал Кит — с этаким медленным высокомерием, словно у него не было ни единого маленького грязного секрета. Конечно, на самом деле у Кита было множество маленьких грязных секретов. У него этих маленьких грязных секретов было пруд пруди. Если сделать не более чем краткую выборку, перечислить лишь некоторые: Триш Шёрт — и его отец — и его дартсовые сомнения — и упаковка распутных нью-йоркских брошюрок в его гараже — и то, что он облажался в глазах Чика Пёрчеса — и обрамленное свидетельство о рождении Дебби Кенсит на стене в ее спальне — и непоколебимая убежденность в своей никчемности — и Кэт — и квартира-не-больше-сортира…
— Меня всегда разочаровывало, горько разочаровывало, Кит, то, что литературе — вообще искусству — не удается с этим совладать. С этим вот маленьким грязным секретом. Который, конечно…
— Это никакой не секрет. Я вполне…
— Да, есть строки Ларкина: «Опять любовь: дрочу под утро снова…»; есть несколько вспышек исповедальности у американцев. Но, несомненно, все лежит на совести романиста, который работает с повседневностью, который должен объять всю ее скуку, быть достойным среди достойных, а среди грязных тоже быть грязным, Кит.
— Ясен пень, — рассеянно сказал Кит. — Уж тут без разницы.
— Ты думаешь, что двадцатый век, достаточно неразборчивый во всех других отношениях, возьмет здесь быка за рога, да, Кит? Но это не так.
— Я видел фильм, — сказал Кит, — где одна девица с этим управилась. На днях.
— Что это за фильм?
Кит прочистил горло.
— «Мисс Авантюра в поместье простофили», — старательно выговорил он.
— Кит, к этому мы вернемся позже.
— Двести семьдесят пять фунтов.
— Мне кажется, одним из замечательных свойств мастурбации является то, что никто не желает, чтобы видели, как он это делает. И вообще, об этом предпочитают не распространяться. И почему это люди глазеют в потолок с таким вот выражением лица? Давай-ка налью тебе, Кит, еще.
— Э-э, спасибо, Ник. Валяй.
Кит смотрел, как она проходила мимо, как легонько подрагивает ее платье. Метательным своим пальцем он не преминул ткнуть ее в огузок, укрытый под белыми оборочками. Маневр типа «вверх-вниз» заставил нижнюю юбку зашуршать; да, платье довольно шумливое. В точности как его хозяйка. Кит с силой всосал часть верхней губы. Он полагал, что вполне непринужден и превосходно поддерживает это сексуальное обсуждение — или обмен опытом — или предварительную беседу. Он думал о восторженных тетушках из журналов, об их безусловном одобрении. Освоение новых областей откровенности. Взрослый обмен мнениями, блин. Взаимное удовольствие. У каждого из нас есть свои потребности. Но обе его ноги затекли, так плотно были они перекрещены. А ладони, чувствовал он, были липкими, словно бы обмазанными илом. Господи, проторчать здесь всю ночь. В таком разе «кавалеру» навесят штраф. Или вообще его свинтят. Мудилы долбаные…
— Как и многое другое, Кит, это все проходит со временем. Тебе сколько?
— Двадцать девять, — самоуверенно сказал он, как будто возраст был одним из его неоспоримых достоинств, его квалификацией.
— Ребенок. Дитя. Ты приближаешься к возрасту, когда, судя по литературе, ты будешь готов со всем этим покончить. Ты, конечно, этого не сделаешь. Никогда. Никто не заставит тебя бросить это дело, правда, Кит? Глядя на тебя, я вижу мужика, — при этих словах ее лицо исполнилось плутовского восхищения, — который был бы горд умереть со своим Джонсоном в лапе.
— Да уж! Славно бы!
— Славно! Но не беспокойся. Смотреть мы не будем. Все в порядке, пока ты не достигнешь того возраста, в котором Христос взошел на Голгофу. После этого никто не хочет, чтобы об этом знали. Потому что это просто становится печальнее. Все время — печальнее и печальнее.
Кит пожал плечами. Он чувствовал, что погружается в уединенность похмелья — в глубокую, устоявшуюся уединенность связанных с них ощущений. В этой области все невзгоды не подлежат разглашению. Ох-ох-ох. Ой. Ну вот. Уф. Боже мой. Я вас умоляю. Но только про себя, молча. Все это… все это пройдет, так или иначе. И Телониус с его манго и гирями. И Гай.
Николь подошла и уселась рядом с ним на диване. Широко раскинувшиеся платье и нижняя юбка. И подогнутые ноги, их волнующе очертания под складками ткани. Ее лицо опустилось, но глаза по-прежнему искали его взгляда.
— Ты явно своего рода большой знаток, — сказала она мягко. — Знаток порнографии. Что ты в ней больше всего ценишь? Будь откровенен. Я все пойму. Ты же знаешь, я — я совершенно не «судоумная».
Киту понравилось это словечко. Оно навевало ему мысли о новой заре, о лучшем мире, окончательно освободившемся от всех присяжных, мировых судей и королевских адвокатов. Изогнув брови, он сказал:
— В точности как тот, что сидит рядом.
Он знал, он даже надеялся, что это, скорее всего, неправда (и ощутил, как на верхней губе у него образуются усы из пота, как у Сапаты[73]). В среднем по два-три часа в день Кит проводил в поисках — по большей части бесплодных — той порнографии, которая была ему по вкусу (то есть именно порнографии, блядского искусства, а не лишенных собственно секса секс-фильмов, которые всучивали ему другие кидалы, и не той дряни, что продают в магазинах). Но было время, когда порнография в жизни Кита занимала куда более ощутимое место. До женитьбы порнография для Кита была тем же, чем для других является героин. Он так плотно на нее подсел, что доходил из-за нее до нищеты и опасался за свой рассудок и зрение. Порнография стала главной причиной его женитьбы на Кэт. Видеофильмы. Он получал их от «башки в полотенце» — Абдельразака — в Брикстоне. (Абдельразак тоже не был «судоумным». На сто процентов не «судоумный» — так можно было бы сказать о нем, об Абдельразаке.) Кит знал, что не способен устоять перед порнографией. Он крутил ее постоянно, и даже этого было для него недостаточно. Он хотел, чтобы она крутилась, когда он спит. Он хотел, чтобы она крутилась, когда его нет дома…
— Просто обнаженные телки, — сказал Кит. — В основном. По-видимому.
— Смешно, правда? От маленького грязного секрета можно отпираться где угодно. Но здесь идет речь о жанре, который зародился как самиздат и вылился в глобальную индустрию; в котором нет ничего другого. Женщины, как правило, порнографию не одобряют, а, Кит? Я не думаю, например, что ее одобряет твоя жена.
Н-да, подумал Кит. В чем же суть всего этого? Мысли, возникавшие в его голове, искали словесного выражения, но оставались безымянными. Что-то такое, связанное с совершением греха в одиночку, незримо. Запираешь за собой дверь. Все видит только фарфор да старое полотенце. Ему захотелось говорить, и он раскрыл было рот, но на язык так ничего и не пришло.
— Женщины толкуют о насилии, которое она творит над ними. Но я в этом не уверена. Взять самое безобидное развлечение, которое только можно себе представить, — представление иллюзиониста. Его ассистентка семенит по сцене в бикини, а потом ложится, улыбаясь до ушей, чтобы ее распилили пополам. По-моему, женщины не любят порнографию потому, что она оставляет их в стороне. Там, где порнография создается, женщины присутствуют. Наши обесчещенные сестры. Но там, где она используется, их нет. Это чисто мужское занятие. Мужчины не делятся своим маленьким секретом с женщинами. Но делятся им с порнографией.
Она встала. Смотри-ка: у нее в руке пульт. Телевизор издал электрический треск. Она музыкально (безумно) рассмеялась и сказала:
— Вот он, вкус англичанина! Сиделки, старушки-учительницы, регулировщицы движения. Это так мило. Полагаю, все это проистекает от нянь, от школ, от всего такого. Хотя и не в твоем случае.
— Да уж, будь спокойна, — сказал Кит (он неотрывно смотрел на экран).
— А вообще-то, там много похотливых водопроводчиков, распутных мойщиков окон и так далее.
— Ясен пень.
— Я хочу принять ванну. Кит, будь добр, расстегни мне молнию. Спасибо. Мыться буду минут пятнадцать, не меньше. Там наверху такой маленький крючочек. Да-да. Спасибо. На столе есть бумажные салфетки. Дай мне знать, когда закончишь… Все в порядке, Кит. Я тебя понимаю.
Она приветствовала едва ли не всякое умирание. Рукоплескала всему, что составляло ей компанию. Значит, она не одинока. Мертвый цветок, отвратная мутность мертвой воды, вовремя не вылитой из вазы. Мертвая машина у обочины — полуободранная, раскуроченная, искалеченная, уничтоженная, нелепая. Мертвое облако. Смерть Романа. Смерть Анимизма, Смерть Наивного Реализма, Смерть Теологического Доказательства и (в особенности) Смерть Принципа Наименьшей Неожиданности. Смерть Планеты. Смерть Бога. Смерть любви. Все это — компания.
Смерть физики, к примеру. Физика умерла буквально на днях. Бедная физика. Может быть, на всей земле как следует понимали это человек пятьдесят, но с физикой было покончено — как раз к наступлению миллениума. Все остальное приканчивалось. Все остальное приближалось к своим похоронам. Было обнаружено, что протон распадается в течение 1032 лет, объединяя сильные и слабые атомные взаимодействия, в результате чего получаются сильно-электро-слабые. Теперь для Теории Великого Объединения, для Теории Всего, требовалась только гравитация. И тогда с ней разобрались тоже. Разобрались с гравитацией.
Она читала в журналах осторожные научно-популярные статьи; все сходились на том, что Теория весьма стройна и красива. Математическое обоснование красиво. Красива смерть как таковая. Как она понимала — в сущности, это было очень просто (и интуитивно понятно), — ключ ко Всему состоял в том, что время — это не только измерение, но и сила. Время — сила; но тогда — конечно. Элементарно. Шесть сил. И время — шестая сила, это не только мера, но и движущий мотив. Время «размягчает» кванты для всех остальных взаимодействий, сохраняя особую тонкость в отношениях с гравитацией; никакое усилие ни к чему не приводит без «массажа» времени. Уран ощущает время как силу, облегчающую его превращение в свинец. Да. И человеческие существа воспринимают время таким же образом (как же антропоморфна эта Теория, как сентиментальна!) — не просто как темпоральную арену, но как силу. Разве не чувствуем мы время как силу, разве не ощущаем сходства между ним и гравитацией? Когда мы поднимаемся с кровати, чтобы лицом к лицу встретиться с очередным годом, когда мы тянется к чему-то, когда напрягается, когда пытаемся выпрямиться, — что это такое, что постоянно тянет нас обратно, вниз?
Что же до смерти любви… Действительно ли она наступает? Может, она уже пришла? Естественно, Николь, как каждый художник, гадала, не судит ли она об этом, исходя лишь из особенностей своей природы. Но теперь эта новость получила широкую огласку, о ней говорили все и каждый. И чем объяснить ее саднящий в горле гнев, ее горечь (она чувствовала себя ограбленной, подвергнутой насилию), когда она впервые увидела эту фразу напечатанной? Диагноз любви произнесен, диагноз вынесен, а любовь слаба как котенок, она жалобно смущается, и нет у нее сил, чтобы воспринять этот диагноз смело — или хотя бы понять. Умирая, человек может выбрать стратегию для смерти, мягкую или вызывающую; но затем смерть надвигается во всей своей мощи и сама решает, как будет проходить представление. Это происходит в определенный момент, незадолго до конца. Незадолго до смерти. (С ней подобного не произойдет. Она сама будет управлять всем происходящим, вплоть до самой последней секунды.) А теперь по планете прошелся двадцатый век, и после нескольких проб и тестов на свет явилось поразительное новое предложение: смерть для каждого. Смерть для каждого, посредством либо отравлений, либо катастроф. Если вообразить себе любовь как силу, не возведенную в закон и не непреложную, объединенную со всеми лучшими намерениями, добротой, готовностью прощать, — то что она делает по отношению к смерти для каждого? Она воздевает руки, она слабеет, она становится больной. Любовь вытесняют ее противоположности. У любви, по меньшей мере, две противоположности. Одна из них — ненависть. Другая — смерть.
Всю свою сознательную жизнь она любила динозавров (по сей день часто воображала себя этакой тиранозаврихой, алчной, дикой, вероломной, — но все же такой, за которую часто и жестоко дрались самцы, — прожившей восемь миллионов лет). Что их убило? К существующим теориям она относилась холодно. Взорвавшаяся звезда, иссушившая земной шар космическими лучами. Метеоритный ливень, взбивший над землей пылевой покров. Новая порода похитителей детей, овирапторов, велоцирапторов. Куда более патетической и более неотступной была мысль о том, что они — в силу эволюционного процветания, благоденствия на протяжении миллиарда лет — оказались неспособны к размножению. Другими словами (так она это выразила), они так разжирели, что не могли больше трахаться. Она поиграла с этой мыслью, пытаясь соединить ее со смертью любви и воображая себе тяжелое изобилие рая, где что-то расстроилось, что-то пошло наперекосяк, и древние твари медленно осознавали, что мир их движется к упадку. Они нутром чуяли всеобщность смерти, ее вездесущность. Дело было не в том, что они стали слишком толстыми и вообще утратили форму. Они просто были не в настроении. И вот, поодаль от исходящей багровыми испарениями трясины, под кроваво-запекшимся небом, в лесу, полном дремлющих зубов и шипов, все еще расщепленном и дымящемся после вчерашних погонь, хватаний и рубки, на низкой ветке самка поворачивается к самцу и говорит (она перевела это с птеродактилического): «Оставь меня в покое. Пелена спала с моих глаз. Ты чудовище. Оставь меня. Я не в настроении».
Их история близится к завершению. Более того, завершается и их реальность. Чувствуется, как наступает конец. Можно, конечно, ожидать, что женщины (благодаря своему биологическому императиву и тому подобному) выстоят немного дольше и нежные чувства к детям исчезнут в последнюю очередь; однако и женщины в отсутствии любви далеко не уйдут и тоже ослабнут ближе к концу. Николь подумывала (нечасто и очень давно), что даже она могла бы спастись любовью. Любовь была планом Б. Но этого так никогда и не случилось. Она могла привлекать любовь, могла пробуждать ее — во всяком случае, любовь современную; могла заставить мужчину почувствовать, что он наконец по-настоящему жив, могла расцветить его мир яркими красками — на пару месяцев. Но она не способна была давать ее, не могла излучать ее из себя. Даже любовь, подобную котенку, свернувшемуся клубком и мурлычущему, даже любовь с улыбкой котенка. А если любовь умерла или ушла, то ты — это только ты сам, и тебе целый день нечем заняться, кроме как оголтелым сексом. Да, и еще ненавистью. Или смертью.
За дверью ванной кашлянул Кит. Сначала это было всего лишь осторожным намеком дворецкого, но вскоре разразилась настоящая буря из лая и рыка. Покуда буря эта ярилась, изводя саму себя за стеной, у Николь было достаточно времени, чтобы включить душ и омыть свои груди, живот, глубоко изогнутую спину, промокнуть себя широким полотенцем, надеть розовый купальный халат, встать возле двери и ждать. Он не захочет ее видеть. Грустное животное, согрешившее в одиночку. Сейчас он жалеет, что сделал это. Через десять минут захочет сделать это снова.
— Как ты там?
Кит кашлянул в последний раз, как бы поставив точку.
— Тогда убегай. Да, там для тебя подарок. Там, на столе.
— …Где?
— В портфеле.
— Похоже… Это вроде как школьная сумка?
— Ничего. Она набита деньгами.
Она приоткрыла дверь «на одно деление» — щель получилась не шире, чем толщина самой двери. Всего лишь легчайшее соприкосновение силовых полей, белый пар, ярко-розовая махровая ткань, розовая плоть, истекающие, как сквозняк, в полумрак коридора: это, по сути, было не более осязаемо, чем их контакт на протяжении нескольких последних минут, когда ее электронная версия соприкасалась с чем бы то ни было, что испускали глаза Кита. Но все-таки он и теперь в мгновенном ужасе вскинул взгляд от сумки с банкнотами, в которую влез чуть ли не с головой. Его обращенное книзу лицо казалось подростковым, даже ребяческим. Распахни она дверь настежь, явись перед ним во всей красе — и он мог бы съежиться, мог бы пасть перед нею ниц — мог бы полностью, до последнего стежка, распуститься.
— Премного благодарен, — сказал он. — Ценю, от души ценю такую… щедрость.
— Я рада.
— И, это, классная лента, Николь. Тебе надо бы присудить «Оскара».
Помолчав, она спросила:
— А как мы, Кит, ее назовем?
— Э-э… Погоди-ка. «Бобби…» Э-э… Постой. «Бобби…» Сейчас-сейчас. «Бобби… в дозоре». Вот так. «Бобби в дозоре».
— Отлично, Кит.
— Или просто «Шляпа-сиська».
— Как? «Шляпа-сиська»?
— Ну да, мы их так называем, такие шляпы.
— Ясно.
Эту пластиковую шляпу она купила в магазине игрушек на Кенсингтон-парк-роуд за три с половиной фунта. Все остальное было взято из ее актерского сундука. Кого еще сможет она изобразить с помощью имеющегося там реквизита? Строгую даму-адвоката, снедаемую тлеющей внутри похотью. Развратную тюремную надзирательницу. Интересно, бывали когда-нибудь женщины-палачи? Может, распаренную амазонку с занесенной над головою пангой[74]… Она сказала:
— Будешь заходить ко мне — всегда прихватывай с собой эту сумку. Деньги можешь тратить. Их еще полно, и все Гаевы. Делай с ними все, что захочешь. Помни, Кит, какого рода эти денежки. Приоденься. Обзаведись всякими навороченными аксессуарами для машины. Расслабься как следует, выпей немного. Полностью очисть свое сознание и сосредоточься только на одном. Знаешь, на чем?
— На дротиках, — сказал Кит, мрачно кивнув.
— Именно — на дротиках.
— Стосороковка, — сказал Кит. — Максимум. «Бычий глаз» — под занавес. Искренняя концовка.
Обремененный ученической сумкой и мешком с инструментами, Кит осторожно спустился с крыльца. Остановился. Поправил брючный ремень. Глянул вниз, на молнию ширинки. Расслабленно рассмеялся. У Кита, по сути, случился легкий приступ espirit de l'escalier[75]*. «Грязь», — подумал он. Ну. Так будет лучше всего. Назвать это просто «Грязью». Чтоб ей провалиться. Он взглянул через плечо: ее высокие окна пылали в свете низкого солнца. Кит скорчил гримасу. Гримасу человека, вспомнившего пережитую боль. Но вскоре его искаженные черты разгладились, яростный оскал сменился снисходительной ухмылкой. Насвистывая, пронзительно насвистывая какую-то сентиментальную балладу, Кит двинулся вперед, открыл садовую калитку и направился к своему грузному «кавалеру».
Стоя между шелушащимися колоннами какого-то подъезда чуть выше по тупиковой улочке, позади него и правее, Гай проследил за тем, как он отъехал.
Я получил невероятно, фантастически оскорбительное письмо от Марка Эспри. Прочел его уже раз восемь или девять, но до сих пор не могу поверить своим глазам. Что такое он пытается со мной учудить? На почтовой бумаге отеля «Плаза»:
Дорогой мой Сэм,
Не могу воздержаться от этого поспешного послания. Вчера, после довольно милого ленча, я отправился в Гринвич-Виллидж, и там в задумчивости просматривал книги у Барнза и Ноубла. О, Виллидж! как здесь теперь просторно и чисто! Вообрази, если можешь, в какое волнение я пришел, когда увидел внушительную стопку «Мемуаров слушателя» Самсона Янга. Что ж, я, разумеется тут же взял экземпляр. Должен сказать, что нечасто мне доводилось испытывать такое удовольствие, выложив всего-то девяносто восемь центов.
Я шагал и шагал по комнате. Я мерил ее шагами местечкового «шкелета» — ноги мои громыхали, ноги мои походили на бильярдные кии. Рвал на себе волосы. Какие волосы? Позвонил в «Хэндикрат Пресс». Ох, какого перцу я задал бы Стиву Сталтиферу! Никакого ответа. Там было три утра.
Недужные искажения, свойственные твоей прозе (продолжает Марк Эспри), придают ей болезненное очарование. Но почему ты считаешь, что кому-либо хочется слышать об уделе дряхлых стариков-евреев? И все же я восхищен твоей дерзостью. Автобиография, по определению, есть история успеха. Но если, когда вечера становятся длиннее, за перо берется какой-нибудь неудачник, — что ж, ему надлежит выставить максимальный балл хотя бы за нахальство! И полки с нераспроданными остатками тиража заслуживают полнейшей нашей поддержки.
Я знаю, конечно, что книга моя раскупалась весьма скромно. Но это жестокий удар. И рецензии были одобрительными. Обе. К тому же тираж был таким маленьким — на мой взгляд, они не смогли продать вообще ничего.
Тебе следовало бы обратиться к беллетристике, к радостям ничем не скованной фантазии. Дни, что я провел в Лондоне, были довольно лихорадочными, я встречался со старыми и новыми друзьями и улаживал это дело с книгой, о котором ты, возможно, читал. Мне стало известно, что ты целую неделю провел в Хитроу. И почему мы с тобой не связались? Угостил бы меня какой-нибудь «чешуею да золою». А то, глядишь, я протащил бы тебя контрабандой на борт «Конкорда»!
P. S. Да, чуть не забыл. Я все думал, чем бы тебя поразвлечь, и оставил для тебя на столике у кровати свою любимую книгу — Мариус Эпплбай, «Пиратские воды». Вот уж это не беллетристика.
Меня покидает уверенность. Так и чувствую, как она уходит прочь. Даже слышу это: она бросается за порог и очертя голову несется по улице. Вплоть до нынешнего утра я в отношении этого своего проекта был, как говорят, на качелях: то отшлифовывал речь, которую произнесу при вручении мне Пулитцеровской премии, то обдумывал леденящее кровь самоубийство с рукописью в руках.
Позвольте-ка мне трезво констатировать: я не считаю, что моя книга могла бы выиграть премию. Хотя члены жюри, возможно, взглянули бы на это совсем иначе, узнай они, что все в ней — правда.
Господи, мне только сейчас пришло в голову: ведь люди, скорее всего, вообразят, что я попросту взял да и выдумал все это.
Отныне посвящаю себя малым заботам. Иду туда, где даже я выгляжу огромным и богоподобным.
Мой новый проект: научить Ким Талант ползать. Я — ее тренер по ползанью. Мы с Ким просто-таки из кожи вон лезем, чтобы она научилась ползать. Ползать, ползать, ползать. А это не так уж и просто, в Китовой-то смехотворной конурке. Жду, пока Кэт уснет или выйдет на улицу, спустившись по лестнице среди алкоголичек-домохозяек, оглушенных транквилизаторами мамаш семейств и запойных матерей-одиночек. Пинаю приземистое кресло, пока бóльшая его часть не вклинится в прихожую. После этого расстилаю на полу полотенце и располагаю Ким посередке. Разбрасываю погремушки и игрушки-пищалки у нее перед носом, на соблазнительном расстоянии. В спортивных башмаках, с обтянутой тренировочными штанами задницей (со своим секундомером и стероидами), я подбадриваю ее, понукая оторваться от стартовой линии. Давай, Ким. Тебе это под силу, малышка. Соберись-ка с духом и — ползи.
Легонько покряхтывая и вздыхая, с величественной терпеливостью и решительностью, она, извиваясь, все тянется, тащится, тщится. С выражением сдержанной отваги на лице. Вы действительно хотите что-то увидеть? Что ж, смотрите! Смотрите! Я покажу вам… Все пробирается она, все проталкивается. Облизывает губы. Все крадется и протискивается. И что происходит? Она лишь отодвигается назад. И не очень далеко. Как это похоже на жизнь! Как похоже на писательство! Все эти усилия, а в итоге — лишь небольшой минус. Она начинает хмуриться и морщиться. Начинает понимать, что дело худо (а ее никто об этом по-честному не предупредил). Начинает плакать.
После утешения, после сока, после нескольких глубоких вздохов она готова отправиться в путь снова. Она кивает головой: мол, готова. Я подбадриваю ее, стоя у края полотенца, а ее нахмуренное лицо все удаляется от погремушек и пищалок. Удаляется оно и от моего лица. В соседней комнате отдыхает ее мать… Вот что значит обучать Ким ползанью.
Кэт больше не позволяет мне ее подменять. Хотелось бы знать, почему. Некое ирландское предписание, вступающее в силу, когда приближается первый день рожденья ребенка? Мне по-прежнему кажется, что я вижу синяки и рубцы в затененных впадинах ее комбинезончика.
Вчера я взошел по их лестнице и топтался там, поигрывая ключом и гадая, нужен ли он мне. Заглянул к ним через окно. Кит сидел за столом, сгорбившись над таблоидом. Кэт горбилась над мойкой. А Ким была на полу, сидела в своем прыгунке. Только не прыгала. И не спала. Ее сияющая головка была склонена; очертания плеч… Мне на ум пришла ужасная фраза. Вот что пришло мне на ум: в Ким есть то же, что и в Ките, то же, что и в Кэт. Это называется неспособностью преуспеть.
Надеюсь, я это только воображаю. Все жду боли, а она не приходит. Слизард недоумевает, почему.
Ко мне подведены провода боли. И глазам моим подведены провода боли.
Владимир Набоков был чемпионом по бессоннице, и это меня обнадеживает. Он полагал, что это наилучший способ разделения людей: на тех, кто спит, и на тех, кто нет. Вот великая строка из «Прозрачных вещей», одного из самых грустных романов, написанных по-английски: «Всякая ночь кровожадна, как людоед, но эта была особенно ужасна».
Хи-хо-ха, говорит людоед. Как В. Н. сумел с ним расправиться? Хотел бы я знать. Я пишу. Пишу так, что уже ломит пальцы. Бессоннице в моем случае следует воздать хвалу. Она избавляет от сновидений.
Бог знает почему, но я начал читать «Пиратские воды». Путешествие. Борнео. Красавец Мариус Эпплбай и неотразимая Корнелия Константайн, назначенная ему в качестве фотографа. Отвратный кусочек дерьма. Но там есть приключения, есть любовная интрига, и я вынужден признать, что захвачен.
Погодите-ка минуту. Как Эспри узнал, что я ошивался в Хитроу? Не думаю, чтобы я хоть что-нибудь говорил об этом Инкарнации (с которой он поддерживает постоянную зловещую связь). Не думаю, чтобы я вообще когда-либо что-нибудь ей говорил, кроме как «в самом деле?» и «не может быть!».
Кто же тогда допустил эту утечку? Возможно, я задним умом крепок — хотя слово «ум» в данных обстоятельствах звучит слишком уж громко. Только что сидел за его письменным столом в соседней комнате. Заметно было, что безделушки на просторной, обтянутой зеленой кожей столешнице расставлены как-то по-новому, да и письменные принадлежности передвинуты. Я представил себе, как Эспри посиживал здесь со своим калькулятором и ручкой под гусиное перо. Бесцельно протянул руку, попробовал запертый ящик. Он мягко открылся, стоило слегка дернуть.
Записки, письма, визитки. Фотографии.
Что ж, теперь у меня уже нет насущной необходимости просить Николь показать мне, как она выглядит в обнаженном виде. Но, думаю, я ее все-таки попрошу.
— Просто восхитительно, — сказала Николь. — А были у вас какие-нибудь прозвища? Какими-нибудь зверушками вы друг друга не называли?
— Ты вот что должна понять, — сказал я. — Перед тем, как все это началось, я выглядел как картинка.
— Дай-ка угадаю. Ты был папочкой Мишкой, а она — твоей крошкой-малышкой.
— Я лучше промолчу.
— Закуски на подносах. Согретые тапочки.
— Да, и я вычитываю гранки, а она читает рукописи. Счастье.
— А она всегда делала то, что ей велел папочка Мишка?
— Ничего подобного. По правде сказать, она больше командовала. Я называл их сестрицами Гитлера. Ее и Пейдж. Это еще одна девчонка-сорванец. Они всегда истекали кровью после какой-нибудь драки, в которой только что побывали. Как ты и М. Э.
— Представляю себе. Ты был мистер Благопристойный Порядок. А она — мисс Крутой Каблучок. Кстати, а как она выглядела? Это так прелестно.
Я поднялся на ноги, подошел и остановился с ней рядом. Вынул из бумажника фотографию — Мисси восемь лет назад, ярко освещенная: приливно-отливное чередование света и тени от висков к подбородку.
— М-м-м, — сказала Николь. — Ничего. Вы, должно быть, вряд ли осмеливались щипать друг друга, если когда-нибудь просыпались. Чтобы увидеть двадцатый век.
Я не мог противиться соблазну. Достал еще одну фотографию и поднес ее к глазам.
— Что за камера была у Марка Эспри? С задержкой затвора? Или вы пригласили какое-нибудь похабно хихикающее третье лицо?
Она ответила не сразу, с задержкой:
— С задержкой затвора.
И сказала она это тихо.
— О сне здесь нет и речи, — сказал я. — Щипков не счесть. Стопроцентное бодрствование.
Она вздрогнула, когда я бросил фотографию ей на колени. Выпрямилась и сказала:
— Наверное, вы с Мисси никогда ничем подобным не занимались.
— По правде сказать, однажды мы попробовали шлепки. Было больно. Моей руке, я имею в виду. Я даже сказал: «Ой!»
— Понимаю, что это выглядит довольно мерзко, — сказала она, принимаясь разрывать глянцевую бумагу своими длинными пальцами. — Ему это нравилось. И ты готова сделать все…
— Да. Как ты правильно заметила, ради него ты «делала глупости».
— Ради истинного художника.
— Брось. Это дерьмо. Ох, да брось же ты!
— Решительно не согласна. В его творчестве присутствует чистота, напоминающая целомудренность Толстого.
— Толстого?!
Я просто не мог этого выносить. Это было похоже на наш мир. Похоже на фундаментализм. Вся планета свихнулась. И правда ничего не означала. Я взял пальто и спросил напоследок:
— Ты с ним виделась? Когда он здесь был.
Она не ответила.
— Между вами все кончено. Так или нет?
— Кое-что не кончается никогда.
Каждый вечер, как только стемнеет, какая-то женщина по целому часу стоит посреди Тэвисток-роуд, воздев голову и раскинув руки, — распятием.
Не старая, не опустившаяся, с виду не глупая, стоит она прямо посреди улицы. Улыбается застывшей улыбкой, глядя на приближающиеся машины, водители которых сбрасывают скорость и глазеют на нее — но мало кто на нее кричит. По правде сказать, она ужасна, эта ее улыбка — мученическая, доверчивая, предостерегающая. Почему никто не подойдет и не утащит ее куда-нибудь? Ведь достаточно одного пьяного… Когда проезжаешь мимо, особенно если приближаешься к ней сзади, всегда представляется, как металл автомобиля врезается в женскую плоть и кровь, как происходят мгновенные и насильственные преобразования, вызванные столкновением, как плоть и кровь отправляются туда, куда внезапно вынуждены отправиться. Она превосходно подходит для моей книги, но я никак не могу придумать, как бы половчее ее туда вставить.
Вот и сейчас она там стоит. Я вижу ее из окна. Почему никто не приходит, чтобы увести ее прочь? Ну почему же никто не приходит?!