Гаю наконец выпала ночь с Николь. Гай Клинч тоже дошел до финала. И ему выпала ночь любви.
Это произошло — до известной степени — само собой. Сила любви, окутывающая планету наподобие атмосферы, отмеченной той или иной погодой, этой ночью нашла себе вестника, или посыльного, в лице Гая, который никогда прежде не ощущал себя настолько связанным со стихией. Он не знал, что Николь всего лишь озвучивала сводку погоды, вооружившись указкой и картой. Для него все это было реальностью. Он не знал, что это только изображение на телеэкране.
Сначала, однако, ей надо было отчитаться за удушающий вакуум своего отсутствия — не только в ту дождливую ночь, когда дом Гая как бы взорвался прямо у него на глазах, но и в течение последующих полутора суток, которые она самоотверженно посвятила Киту Таланту и его нуждам. Помогая своему Киту. О, как старалась она жить для других…
— Я уезжала, — сказала Николь, — навещала могилы своих родителей. В Шропшире.
Гай нахмурился. Мужчины Николь, червеобразные морщины на их нахмуренных лбах…
— Мне казалось, ты говорила, что ничего не знаешь о своих родителях, — сказал он.
— Это, — сказала Николь, успевшая наполовину забыть многое из прежних своих выдумок, — было преднамеренной ложью. На самом деле я давным-давно подкупила сиделку в детском приюте, и она сказала мне, где они похоронены. — Она пожала плечами и отвела взгляд. — Не так уж и много, правда, — всего лишь знать, где находятся их могилы?
— …Бедняжка.
— Господи, а поезда-то, поезда! Как в России во время политических чисток и голода. Я чувствовала себя Надеждой Мандельштам. А вообще-то, это милое маленькое кладбище. Надгробия. Тисы…
Если бы он спросил ее, где она там останавливалась, она, вероятно, рискнула бы сказать: «В какой-то грубой таверне». Но до этого не дошло. В конце концов, он был ужасно рад ее видеть.
— Знаю, мне следовало бы тебя предупредить. Но я была в каком-то странном состоянии. Необычайное вдохновение нахлынуло…
— Ладно. Главное, что ты вернулась в целости и сохранности.
Они ужинали при свечах на полу ее гостиной, усевшись возле открытого камина. Свет свечей и огня в камине расточал любезности ее свободному розовому платью (в ответ можно было услышать шепот нижних юбок и лепет шифона) и безыскусным розовым лентам в ее растрепанных волосах. Как просто и питательно: хлеб, сыр, помидоры, мягкое, но непритязательное vin de pays[94]… На самом деле Николь содрала этикетки, чтобы скрыть, что выбрала роскошный кларет, «Марго» весьма и весьма фешенебельного урожая.
— Это может прозвучать дико, — сказала она блеклым голосом, — но я почувствовала, что обязана согласовать это с ними. Отношения с тобой.
Гай кивал и отхлебывал, отхлебывал и кивал. Его нёбо, его искушенные вкусовые бугорки непрерывно наслаждались вкусом фруктов, цветов, всем существом (крепким, соблазнительным, хмельным, терпким) испытываемой жизни, жизни мысли и чувства, так слабо связанных между собой. Гай все прекрасно понимал. С другой стороны, к этому времени он сделался довольно никчемным любовником: он, собственно, был и болен, и расстроен. Простуда, которую он подхватил под нездоровым дождем, вскоре развилась в арктическую лихорадку. Он трижды звонил вниз, требуя заново наполнить свой минибар, который был для него основным источником провианта: соленые крендельки, орехи кешью, шведский шоколад и все, что пригодно для питья, от коричневого эля до сладкого шерри. Кроме как стирать в кровь свои обглоданные пальцы, постоянно накручивая ее номер, он ничего не способен был делать, ни о чем не способен был думать. В сновидениях же он, если не водил каких-то бесформенных детей по пустынным зоопаркам, то и дело привлекал к себе разного рода неприязненное внимание, в моральной наготе или в приапическом бесчестии… Сейчас он был полон понимания, полон слабости — и что еще? Вся энергия, что у него оставалась, была, казалось, сосредоточена в некоем бревне, угодившим в затор, и это бревно находилось у него в кальсонах. Отправившись в туалет вскоре по приходе к Николь, Гай вынужден был совершить нечто вроде стойки на руках, прежде чем ему в конце концов удалось водвориться на сидении унитаза, чуть ли не касаясь лицом коврового покрытия.
— Полагаю, — сказала она, наслаждаясь ощущением риска, — я в некотором роде одержима мыслью о святости роли родителей. Особенно в великих обрядах превращения, инициации. Таких, как утрата своей… как первый акт любви.
Так что Гай в некотором смысле получил все.
Все началось в без четверти одиннадцать на коврике возле камина — они гладили друг друга по волосам, смотрели друг другу в глаза, произносили нежные признания, перемежаемые церемонными поцелуями.
В полночь она взяла его за руку и препроводила в спальню. Оставшись один (она скоро вернется), он, улыбаясь какой-то помятой улыбкой, расстегнул рубашку и нежно поморщился, когда уселся, чтобы снять ботинки и брюки. Затем с блаженным фатализмом окунулся, обнаженный, в таинственную прохладу чужого постельного белья. В двадцать минут первого он не повиновался приказу закрыть глаза, когда она вбежала в дверной проем и прыгнула в постель. На ней был спортивный лифчик телесного цвета и шерстяное трико, натянутое, должно быть, в последнем приступе стыдливости…
Потребовалась целая вечность, чтобы она согрелась! Сколько раз им пришлось игриво замирать и начинать все заново, прежде чем ее целиком укутали его пышущие жаром объятия. Он никогда и не мечтал, что тут будет столько смеха, столько детской веселости. Были и чудесные маленькие обиды, сопровождаемые притворной сварливостью, которая вдруг давала сбои, уступая медоточивым ласкам. В четверть второго плотный лифчик был расстегнут. Впервые он ощутил на своей грудине влажную прохладу ее грудей. В пять минут третьего трико, потрескивая от статического электричества, сползло с ее ног. Когда он сам уже дымился, как в гриле, ему было дозволено провести ладонью вдоль сияющей внутренней поверхности ее бедер.
И все это время не прекращалось горячее согласие поцелуев, отдающих бессонницей, лихорадкой и глубочайшим пренебрежением к утру следующего дня, да и ко всему будущему в целом. Повсюду была распростерта паутинка легкого пота, а что касается Гая, то не скованные никаким договором ласки, сопровождаемые колющими ударами и уклонениями от них, необычайно сильно воздействовали на внешнее его сердце. Со своими трусиками (которые были вызывающе невинны и отнюдь не женственны наощупь, а поперечная эластичная полоска даже внушала мысль о какой-то медицинской надобности), она окончательно распрощалась в двадцать минут четвертого.
Этой ночью комната много раз меняла цвет, но в без пяти пять утра, когда он наконец взгромоздился над Николь, оказалась полна рассветной бледности и мерцания бессонных часов, которые они преодолели вместе.
К этому времени плоть ее тоже приобрела болезненную прозрачность, а голубые отсветы, лежавшие на ее грудях, словно бы рифмовались с вопросительными знаками влажных прядей волос на ее шее и горле.
— Да, мой милый. Да.
Казалось, слова эти вытолкнули из ее легких весь воздух.
— Как же это больно… О, как жжет…
Он входил в нее как бы на цыпочках; однако к пяти сорока утра полностью в ней воцарился, вступил, непостижимый и огромный, в дворец пурпурный сладкого греха. На протяжении часа ее порывистые вздохи, ее арии, полные страдальческого волнения, призывали его к осторожности, к сдержанности. К четверти восьмого, когда в оба его плеча упирались ее ступни, четыре пальца ее правой руки впивались в его ягодицу, ладонь левой поддерживала мошонку, а большую часть его лица обхватывал ее рот, Гай раскачивался вперед и назад в мистическом ритме («дай и возьми») негритянского спиричуала, божественного гимна, который поют все мальчики и девочки из хора любви.
— Перестань, — сказала она. — Прекрати сейчас же.
Он остановился. Она уперлась мизинцем ему в грудь. И тут же выскользнула, а Гай, задыхаясь, падал, валился куда-то сквозь разреженный воздух.
— Я только сейчас сообразила, чтó у нас неправильно. Ужасно неправильно.
Гай моргал, уткнувшись лицом в подушку.
— Это было бы непоправимой ошибкой. Совершенно непростительной.
Гай лежал, ожидая продолжения.
— Ты должен сказать своим родителям. И, разумеется, родителям своей жены.
Словно после удачного побега, она уже натягивала трусики. В утреннем свете они и в самом деле выглядели как бактерицидный пластырь. Гай странно рассмеялся и сказал:
— У меня остался только отец. А у нее — только мать. И что же мне им сказать?
— Просто поставить их в известность.
— Я им позвоню.
— Позвонишь им?
В двадцать минут восьмого, когда они закончили обсуждать этот вопрос, Николь сказала:
— Тогда поезжай в Нью-Йорк. Поезжай в Новую Англию. Поезжай в Нью-Лондон.
Да, поезжай. На лоно Лондонских Полей.
Кит был недоволен.
— Значит, — сказал он, когда она подавала ему завтрак, — ты опять лезла не в свое дело? Со своими вопросами. А? А?
Он, словно из подворотни, уставился на нее из мутного своего похмельного одиночества. Получив от Николь отставку на тот вечер, когда она улаживала дела с Гаем, Кит рискнул отправиться в «Черный Крест», а потом в «Голгофу», где, по мере того как продвигалась ночь, все убедительнее накачивался алкоголем… Кэт вернулась к мойке.
— Он сам мне кое о чем рассказал, я его не спрашивала.
— Я вот сейчас тебе кое о чем расскажу! Тони де Тонтон?
— Он сказал только, что они готовят маленькую передачу. О тебе.
Покачав головой, Кит проворчал:
— А ты пошла-поехала: «Я его жена» и все такое прочее. — Он снова покачал головой. — «У нас растет маленькая девочка». То-се, пятое и десятое.
— Я ничего ему не говорила.
Она произнесла это с легким сердцем, и Кит вроде бы смягчился — хотя по-прежнему было совершенно ясно, что ему не по себе. Он швырнул нож и вилку на тарелку, когда Кэт спросила:
— И когда же она выйдет?
— Кто?
— Передача.
— Не твоего ума дело. Это, блин, бизнес. Дартс. Это не… — Кит замолк. Здесь он действительно испытывал огромное затруднение. Он сам на ТВ — Кит никак не мог разрешить загадку этого пересечения миров. Как он ни старался, как ни призывал на помощь все свои силы, ему не удавалось этого уразуметь. Он угрожающе направил на нее дартсовый палец. — Это как новости. Никто не собирается верить всему, что показывают по ТВ. Все, и говорить здесь не о чем. Ни в коем разе.
— Но ты же веришь в дартс. Видит бог, веришь.
— Да, но… Это. Этого — этого по ТВ не увидишь, — сказал он. — Ясное дело.
— Чего не увидишь? Передачи?
— О господи…
Кит почел благоразумным переменить тему. Поэтому он стал разглагольствовать о том, какой безобразной стала Кэт в последнее время, как тошно ему становится (он клялся, что это, блин, разбивает его долбаное сердце) всякий раз, как он на нее взглянет.
— Знаешь ты, о чем я толкую? — заключил он, значительно умерив свой пыл. — Об успехе. Так уж вышло, что я способен его оседлать. Это такой жизненный стиль, которого тебе не дано постигнуть. Он там, снаружи, девочка. И он меня ждет. Так что мне надо идти.
Послышались признаки пробуждения малышки — это значило, что скоро тяжкий труд ее бодрствования будет возобновлен. Вскоре по всем ее проводам и схемам заструится ток. И Кэт дернулась, рефлекторно качнувшись к двери. Голубые глаза Кита наполнились всем, чего он больше не мог переносить; губы его сжались, потом побелели, а потом вообще исчезли, втянутые внутрь, когда он с безграничной злобой процедил:
— Я намерен завершить свою подготовку где-нибудь в другом месте.
Угрюмый красавец Ричард, как было условлено, находился в офисе, чтобы впустить туда Гая. Какое-то время они стояли там среди японской мебели, обсуждая свое финансовое положение. Мир, о котором они сейчас говорили, составлял не более половины процента реальности Гая; для Ричарда же он всегда был всем.
— Мы справимся, других вариантов я не вижу, — сказал Ричард. — Это, конечно же, страна идиотов.
— Согласен, — сказал Гай. Каждый раз, когда глаза их встречались, Ричард, казалось, отодвигался от него еще на дюйм, как бы для того, чтобы увеличить расстояние между собой и Гаем, одетым с непозволительной небрежностью. Полагаю (подумал Гай), полагаю, я выгляжу, как… — Согласен, — сказал он еще раз.
— Знаешь, какое там новое выражение в ходу? Слабительная война.
— Серьезно?
— Бедное старое устрашение[95] в плохой форме, так что надо его слегка подтолкнуть. Два города. Здорово, правда? После слабительной войны всем нам очень полегчает.
Ричард рассмеялся, и Гай рассмеялся тоже, по-настоящему развеселившись. Это, конечно, было бы уместно, если бы ничто не имело значения. Но такая неопределенная веселость, возможно, и была необходимым условием для того, чтобы ничто не имело значения. Около года назад он справился наконец с «Холокостом» Мартина Гилберта и угрюмо подумал, что эта книга, в которой насчитывается более тысячи страниц, вполне может рассматриваться как сокровищница германского юмора… Гай подошел к своему столу и позвонил отцу по прямой линии. Соединили его быстро, но все же пришлось продираться через весь штат: убывающая плотность гишпанской тарабарщины уступила место судебным препонам, творимым разными управляющими, секретарями, юристами и прочими егерями-охранниками.
— Это не имеет никакого отношения к его работе, — раз за разом повторял он какому-то мистеру Талкингхорну. — Дело личное. И весьма срочное.
В конце концов его отец в изнеможении добрался-таки до линии, как будто трубка была еще одним бременем, которое его просили взвалить себе на плечи.
— О чем речь?
— Я не могу сейчас об этом говорить. Дело слишком уж деликатное.
— Но в чем оно состоит?
Гай сказал, в чем состоит дело.
— Что ж, говорить здесь особо не о чем, так ведь? Я тебя… я говорю тебе «о'кей». Все к лучшему, дорогой мой мальчик. Рад, что мы поговорили.
Через несколько секунд в дверь постучал и вошел Ричард.
— Ты абсолютно прав, — сказал Гай. — Это просто мыльный пузырь. Скоро он лопнет.
Гай пришел в офис не для того, чтобы разговаривать с Ричардом. Он пришел туда за своим паспортом и проездными документами — а еще за своей запасной тросточкой, прислоненной к стене возле двери. Увидев ее, он тотчас испытал прилив бодрости. Когда он направился к ней, Ричард, доводившийся ему младшим братом, сказал:
— Зачем же ты тогда собираешься в Нью-Йорк? У тебя что, грыжа? Или что-нибудь еще? Я подслушивал по параллельному. Звучало так, словно ты очень ловко все изгадил… Да ты сдурел!
Гай опустил голову, уставившись в пол. Ричард, конечно, не поймет, но он никогда в жизни не чувствовал себя более счастливым. Гай поднял взгляд к потолку.
— Ты не поймешь, — сказал он, — но я никогда в жизни не чувствовал себя более счастливым.
— Ты сдурел, — сказал Ричард.
Гай на метро доехал до Стрэнда, где купил дорожную сумку и кучу нового барахла, которое в нее уложил. В блаженной тишине, царившей в универмаге, он из отдела мужского платья прошел в отдел платья женского: хотел найти шелковый шарф для матери Хоуп, а еще один — для Николь, раз уж он здесь оказался. Своды и галереи этого отдела, многообразие покроев и цветов удивили и впечатлили его. По сравнению со всем этим мужчины расхаживали в униформе. Но тогда… Но тогда про нынешние дни (и это, в каком-то смысле, продолжается уже полвека) можно сказать: мы все в униформе. И притом не добровольцы, а мужчины и женщины, подвергаемые давлению, рыдающие рекруты. Дети, которые цепочкой переходят через дорогу по «зебре», извиваясь наподобие какой-нибудь анаконды, облачены в униформу. Старая дама, что стоит вон там и никак не решается выбрать себе шляпку, тоже в униформе. И младенцы наши рождаются отнюдь не голенькими, а в униформе — в крохотных моряцких костюмчиках. Тяжело для любви. Тяжело для любви, когда каждого таким вот манером загоняют в армию. Любить становится тяжело.
Затем вращающиеся двери выпустили его на улицу (трость с медным набалдашником его и в самом деле преобразила). Над головой низкое солнце изображало на облачной дымке очертания орла. Сегодня — орла, с орлиным взором; завтра же, возможно, — грифа, изогнувшегося над лондонской мертвечиной. Посмотрев вниз, он увидел миленькую кошечку, которая зевала и потягивалась за решеткой подвального окна, вне истории. Мимо прошел старик; он застенчиво подавлял улыбку, вспоминая, по-видимому, о чем-то нежном или забавном. Сохрани это! Да, конечно! Гай остановил такси и быстро договорился с шофером, облаченным в лейб-гусарскую форму. Он забрался в машину. Он больше не боялся. По дороге в Хитроу он взглянул на книги, которые она дала ему для трансатлантического чтения и еще раз перечитал надписи на них. Устремленные на запад жидкие перистые облака, развевающиеся, как волосы безумицы, окончательно втянули Гая в его собственную реальность. Он больше не боялся; он больше не испытывал страха за любовь. Отчасти благодаря тому, что она продемонстрировала такую принципиальность, столь самодостаточную, если вдуматься, когда до затмения остается всего лишь несколько дней. Другой причиной было то, что из его сознания исчез образ Кита: единственным, что не давало покоя, оставался его недавно обнаруженный талант к литературной критике (какие еще умения или чары мог обрести Кит?). Но главным основанием, признался он сам себе, были те самые трусики. Гай улыбнулся — и продолжал расточать болезненные улыбки при каждой колдобине, встречавшейся такси на дороге. Ох и ах — просто страх. Неприятные даже наощупь (а его пальцы исследовали каждый их атом). Именно та вещица, какую можно ожидать увидеть на девственнице в тридцать четыре года.
17 на двойном, подумал Кит. Плохонький бросок. Приколись, перед тобой 1 и 8 на двойном! Но ведь она не выглядит даже на тридцать. Тридцать — тоже нехорошо. Куда лучше выбить 10, 10 на двойном. Увлажнялочки, блин.
— Так, а где же мои ключи?
Кит угрюмо глазел на края ее чулок, поднимаясь вслед за нею по лестнице. Она остановилась, повернулась к нему и сказала:
— Когда у тебя было два дротика, а надо было выбить 66. Я-то думала, что ты метнешь в 16, а потом — в «бычий глаз». Но нет, ты выбил «бычий глаз» и 8 на двойном. Фантастика! Вот так концовка, Кит.
— Ясен пень.
— А 125! Все ожидали, что ты выберешь 19 на утроенном, чистые 18 и «бычий глаз». Но ты выбрал другую последовательность: внешний обод «глаза», 20 на утроенном, ну а потом — максимум. Блестяще, просто поразительно… Кит! В чем дело? Почему ты на меня так смотришь?
— На тройном. Надо говорить — на тройном, а не на утроенном. На тройном.
По последнему пролету Николь поднималась, опустив голову под углом, выражающим покаяние. Войдя в гостиную, она заботливым тоном спросила:
— Дорогой, как ты считаешь? Мы сможем прямо сейчас пойти куда-нибудь и пообедать, или ты предпочитаешь сначала немного передохнуть?
— Никогда так больше не говори, — сказал Кит. — Только не тогда, когда я только что переступил порог. Должен я очухаться, или как?
— Прости. Может, снимешь пальто и опробуешь эту штуку? — сказала она, имея в виду новую доску для дротиков, которую ей доставили на квартиру сегодня днем. — Пока я схожу за лагером?
— Всему свое время.
— Она тебе не нравится?
— Нет, классная вещь. — Кит снял пиджак и уверенным движением вытащил свой пурпурный подсумок. — Раскрашенное под древесину стенное покрытие. А может, и красное дерево, очень выдержанное.
Николь поспешила к холодильнику, забитому банками лагера, как бомбовый отсек — бомбами. Вообще-то он не говорил, что она может принести ему выпить, и она лишь надеялась, что поступает правильно. Она колебалась, слушая глухие удары дротиков, вонзавшихся в дерево.
В течение следующих нескольких дней она водила его (Кита) в прославленные рестораны, среди бархата и свечей которых тускло сияли признаки его классового несоответствия, злодейства, отрицательной его харизмы; он сидел, держа в руках украшенные кисточками меню, и слушал, как Николь их переводила. Она препровождала его (Кита) в кабинеты, исполненные ужасающей чопорности, где скатерти, казалось, в чем-то его обличали, а супницы норовили уязвить; где он всегда заказывал то же самое, что и она. Она покупала ему (Киту) нарядные жилеты и умопомрачительные черные брюки, которые ему очень нравились; так что, когда он возвращался из туалета к их столику, по всему залу поднимались руки, словно в классе, где хорошенькая учительница задала легкий вопрос. Он (Кит) ни разу не открыл рта. Не произнес ни слова. Сначала она думала, что он охвачен необъяснимой яростью. Возможно, все еще не может забыть ее ошибки с «утроенным»? Или кто-то дурно отозвался о его выступлении в «Маркизе Идендерри»? Потом она осознала: он полагал, что делать этого здесь не следует. Полагал, что не следует здесь разговаривать. Хотя остальные говорили без умолку. Он (Кит) просто сидел и жевал, жевал с осторожностью, не ощущая вкуса пищи, глубоко погруженный в дартсовые грезы. Или, может быть, он недоумевал, почему человек воображает, что в подобных заведениях будет чувствовать себя как дома, в то время как ничего подобного не было, нет и никогда не будет наяву. Сталкиваясь с официантами, он (Кит) был беспомощен, как сонная муха в руках озорных мальчишек; стоило метрдотелю взглянуть на него, как сердце у него уходило в пятки. Николь предположила, что именно этим объясняется простонародная приверженность к индийской еде — и к индийским официантам. Кто же испугается этих карликов с коричневыми лицами? Как-то раз он (Кит) попробовал опрокинуть рюмку «Мутон Ротшильда» и тут же выплюнул все в свой носовой платок. Платила она, причем напоказ и всякий раз подвергая сомнению счет, меж тем как он (Кит) отводил взгляд, задумчиво изучая узоры канделябров. Он (Кит) знал, какое поведение требуется от человека, над которым витает проклятие скромного происхождения: держись так, словно чувствуешь, что все это твое по праву. Но в эти дни ему трудно было так себя чувствовать и трудно было так держаться. Когда богоподобный зазывала говорил с ней — предположительно по-французски, — когда он давал ей советы и умолял о чем-то, заламывая руки, Кит всегда думал, будто ее спрашивают, что это она делает в обществе такого, как он. Такого, как он (Кит).
Однако в ее квартире Кит и в самом деле чувствовал себя как дома. Он являлся туда часов в десять-одиннадцать и взирал на нее через осколки, через причудливую мозаику своих запутанных желаний. Чтобы добиться от него восхищенной ухмылки, она старалась к его приходу нарядиться пошикарнее. Прежде чем он принимался за лагер или лимонад, она подавала ему круассаны и дьявольски крепкий эспрессо, а раз или два, когда он был особенно не в духе, приводила его в чувство «Восходом солнца» на основе текилы — коктейлем, сладость которого боролась с основательным зарядом алкоголя. Затем он целый день метал дротики, прерываясь лишь для того, чтобы, к примеру, оценить рецепт изысканной закуски — или ради лагера, поданного в гравированной оловянной кружке, которую она для него купила, — или чтобы посмаковать новый видеофильм. Киту теперь требовалось их четыре или пять в день, так что бездельничать Николь не приходилось! Поначалу он прекращал метать дротики, если звонил телефон и звонившим оказывался Гай, который пытался прокричаться сквозь гвалт и гомон то ли аэропорта, то ли бензоколонки; но спустя какое-то время — таков был его местный сюзеринитет — он стал упражняться и непосредственно во время этих звонков. Как-то раз Гай позвонил из безлюдного мотеля и заметил, что на заднем плане раздается какой-то шум. Николь сказала, что это, вероятно, помехи на линии или денежный счетчик, тем самым замаскировав медленные шлепки вольфрамовых наконечников Китовых дротиков, которые он направлял в тройное кольцо. Когда Николь разговаривала с Гаем, речь ее звучала так же романтично, как стихи Китса. Киту это было до лампочки. Он любил ее так, как в лучшие времена любил бы своего личного менеджера. Это чувствовалось в первый же миг, едва вы входили туда с улицы: весь дом провонял порнографией и дротиками.
Накануне Ночи Костров, или Ночи Финала, за пару часов до дразнящих воображение телемгновений — предстоял показ документальной драмы Кита — Николь решила подвергнуть его обычному прогону сквозь строй облаченных в смокинги мучителей и повела на легкий ужин в «192», ресторан на Кенсингтон-Парк-роуд, давно облюбованный братией из масс-медиа. Кит сидел там над стаканом апельсинового сока, устало ожидая суши — она сказала, что он непременно должен это отведать.
— О чем задумался, а, Кит? — нежным голосом сказала Николь.
Он ничего не ответил.
192. Самым лучшим здесь будет вот что: выбить максимум. Сокрушительный психологический удар. Остается 12. Но если чуть промазать, то остается 6. 6. З на двойном. Гадость! Этого надо избегать. Такое может случиться и по-другому: у тебя 57, и ты целишь в 17, чтобы оставить максимум на двойном, а попадаешь на тройное. 51. Остается 6. Или целишь в 14 на двойном, а попадаешь в 11 на двойном. Остается 6. Поганый расклад. Или нужно 9 на двойном, а попадаешь в 12. Опять 6! Или, боже упаси, нужно 11 на двойном, а попадаешь в 8 на двойном! Поганый расклад: остается 6. Поганый расклад. Просто мерзость. Долбаная гадость. Убийственная.
Четырнадцатичасовое ожидание в VIP-зале Хитроу; «Конкорд» до Ньюарка; вертолет до аэропорта Кеннеди; Боинг-727 до Мидлтауна; лимузин до Нью-Лондона. Америка проплывала мимо за полированными стеклами. Боль к этому времени распространилась вниз, достигнув икр, и вверх, дойдя до сосков. Каждый скачок секундной стрелки на его часах оказывал невыносимое давление на его рану, на травму его бытия. Он смотрел на огороженные, изможденные поля Новой Англии, на леса, тоже доведенные до ручки, но все же хранящие хрупкий, разорванный на полоски свет Благодарения. Невозможно было даже вообразить, что когда-то здесь бродили могавки и могикане — да, а еще вампаноаги, наррагансеты, пекоты, пенобскоты, пассамакуоди, абнаки, малеситы, микмаки. У него было ощущение, от которого в Америке теперь невозможно было отделаться, — ощущение того, что целый континент поглощен, разжеван и проглочен.
Накануне вечером он остановился в Мидлтауне, в недавно открывшемся при аэропорте отеле под названием «Отцы-Основатели». Ему снова пришлось испытать неописуемые затруднения, пытаясь убедить управляющий персонал, что он не беден, не безумен и не болен. Кажется, одна из неприятностей была связана с его вновь обретенной привычкой беззвучно хихикать, усмехаясь собственным мыслям. Возможно, он смахивал на одного из первых английских моряков, задыхающегося из-за цинги, с подвернутыми до колен брюками. Так или иначе, его иридиевые и титановые кредитные карточки возобладали. Приняв душ, он во второй раз успешно дозвонился в дом престарелых и подтвердил, что в назначенное время прибудет на встречу со своей тещей. После «Девы Марии», выпитой в баре «Мэйфлауэр», он заказал себе ранний обед в «Пуританском зале». Рядом с его тарелкой лежали две книги, которые она ему вручила: одна предназначалась для дороги сюда, другая — для возвращения домой. Сейчас он хмурился, посмеивался и впадал в задумчивость над «Любовью» Стендаля… Из своего номера он сделал последний за день звонок — позвонил Николь, которая, несмотря на поздний час и помехи на линии (все время слышалось метрономное постукивание денежного счетчика), подарила ему необычайные пятнадцать минут, в течение которых говорила о своих планах на будущее. Это осложнило его следующий шаг: самообследование, которое он долгое время откладывал и которое произвел теперь перед зеркалом, раздевшись донага и поставив одну ногу на письменный стол. М-м, совсем плохо. Возможно, дело серьезное. Такое зрелище и в самом деле заставило бы медсестер опрометью броситься прочь из приемного покоя. Поверхность кожи там была подернута рябью, словно вода под сильным бризом; местами она приобрела какой-то ядовитый зеленый оттенок, но в основном была почти живописно голубой. Возможно, как голубая лагуна. Засыпая, он строил догадки о том, что случилось бы, если бы героини «Макбета» и «Отелло» поменялись местами. С шотландской Дездемоной не было бы никакой истории — ни сюжета, ни убитых королей. А вот со средиземноморской леди Макбет повествование могло бы стать куда более закрученным и кровавым, потому что такая женщина не приняла так близко к сердцу неприятности Кассио и, возможно, сама разобралась бы с Яго…
Теперь же он направлялся в Нью-Лондон. «Любовь» лежала у него на коленях, как и вторая книга, которую он еще не открывал, нечто под названием «Свет многих солнц». Гай не читал: мигрень, которая свирепствовала у него в паху, каким-то образом установила связь со слепящей паховой болью в глазах. По телевизору, установленному в лимузине, он посмотрел новости — неохотно, искоса, так же, как шофер украдкой поглядывал на своего не внушающего доверия пассажира в зеркало заднего вида. Президент принял решение. Они берутся за это дело. Они будут оперировать жену Президента.
Документальный ролик с жизнеописанием Кита, длившийся полторы минуты, смотрели двадцать семь с половиной миллионов человек — в Великобритании, в Скандинавии, в Нидерландах, в тех штатах Америки, где даже народные песни исполняются в ритме рока, в Канаде, на Дальнем Востоке и в Австралии. Его смотрели любители игры в дартс по всему миру, а затем он со скоростью света умчался в мировое пространство.
Его смотрела и Николь Сикс, восседая на колене у Кита.
Кит Талант — энергичный коммерсант из Лондона (Западный Кенсингтон), в настоящее время успешно развивающий свою торговую деятельность.
Под лихорадочное и полное смятения соло на ксилофоне был показан Кит, с умным видом кивающий в интерком. Между его указательным и большим пальцами перекатывалась ручка в форме дротика.
В элегантной квартире в Западном Лондоне, где живет и работает Кит, то и дело раздаются звонки из Мюнхена и Лос-Анджелеса. В бизнесе, как и в игре в дартс, Кит ни в коем случае не намерен оказаться вторым номером. Жить стоит лишь для того, чтобы побеждать, — так звучит его любимая поговорка. И всегда рядом с Китом его преданная девушка, Ники, готовая, подобно Пятнице Робинзона, оказать ему любую помощь.
Помощница Ники, в майке, джинсах и темных очках, появилась позади своего босса с несколькими листами бумаги, и Кит принялся с умным видом кивать головой еще до того, как они оказались у него перед глазами. Одна ее рука покоилась у него на плече, а другой она на что-то показывала. Затем возник кадр с изображением паба «Маркиз Идендерри», после чего весь экран заполнило оживленное лицо Кита.
«Я, по существу, принадлежу к тем парням, которые любят отдохнуть в компании друзей и немного с ними выпить. Вот. Меня всегда ждет люччий — луччи — лучший прием в любом из лондонских пабов».
Ники сидела с ним рядом. Он, казалось, собирался провести что-то вроде броска через спину, захватив ее руку и шею. Соло на ксилофоне уступило место гавайской гитаре. Кит, чуть не плача, затягивался сигаретным дымом.
В отношении игры в дартс Кит известен своими клинически большими концовками. 170, 167, 164, 161. «160, — это уже был Кит, бесцеремонно вмешавшийся. — 158. 157. 156. Это точно. 155. Кое-кто ставит мои силы под вопрос. Но в наступающую пятницу я намерен заставить всех критиков замолчать».
Кит и Ники вышли из дверей паба и направились к автостоянке. Руки их были переплетены, пальцы сцеплены.
Холостяк Кит и Ники пока не собираются заключать брак. Но в одном можно не сомневаться.
На экране появился кадр, снятый через объектив «рыбий глаз», — вид на «кавалер» сзади; загремел «тяжелый металл», а затем машина рванулась вниз по искривленной улице.
Киту предстоит долгий, очень долгий путь.
— …Но послушай, Кит, — сказала потрясенная Николь во время рекламной паузы. — Ты был просто поразителен. Совершенно естественен. Телекамера, Кит, тебя любит.
Кит покивал, сохраняя довольно суровый вид.
— Я только немножко тревожусь, как это воспримет твоя жена.
Он посмотрел на нее со сдержанной враждебностью, как бы неуверенный в том, насмехаются над ним или нет. Николь была в курсе, что в отношении этого Кит находился в совершенно разоренном состоянии, близком к психозу. Но она и вполовину не могла себе представить всей глубины его отчаяния. Он и в самом деле все еще цеплялся за надежду на то, что этот ролик будет показан только в тех местах, где его снимали, — в ее квартире и, само собой, в «Маркизе Идендерри». Но даже Кит находил эту надежду мнимой; растущие сомнения в такой возможности искушали его искромсать свой телевизор в Виндзорском доме — выключить его и ко всем чертям расколотить тяжелыми башмаками, то есть вывести из строя единственным известным ему способом. В конце концов позыв к подобному святотатству в нем иссяк, и он лишь продолжал твердить Кэт, что ролик с его жизнеописанием по ТВ показан не будет (хотя разум возражал, что мало проку в телевизионном ролике, который не показывают по ТВ).
— И все же, — сказала она, — кто теперь тебя поддерживает? Кто по-настоящему понимает, что значит для тебя твоя дисциплина?
— Умолкни, — сказал Кит, который в некотором смысле все больше и больше чувствовал себя как дома на тупиковой улочке. Рекламная пауза кончилась, и, прежде чем началась другая, голос за кадром произнес:
…небольшое знакомство с противником Кита в финале, после чего Ким Твемлоу расскажет нам, почему он считает, что предстоящий матч будет несколько особенным.
Теперь, хотя Кит никогда не спрашивал о противнике, ему естественным образом приходилось быть в курсе событий (посредством получасовых телефонных разговоров). Второй полуфинальный матч должен был состояться между давним врагом Кита, Чиком Пёрчесом, и молодым, никому не известным парнем из Тоттериджа, Марлоном Фрифтом. Однако случилось непредвиденное, и встреча была отложена. После загульной ночи у Марлона произошел сердечный приступ, и его состояние его здоровья до сих пор оставалось под вопросом.
Николь дождалась, чтобы началось соло на органе, а потом спросила:
— Кит, кто это такой?
— Никогда не спрашивай о противнике. Его для тебя не существует. Ты играешь с мишенью, а не — с долбаным мудаком, не с сучьим выродком.
…в силу очень печальной трагедии, которая произошла с Марлоном Фрифтом. Поистине легкая победа.
На экране здоровенный Чик обходил свою автоматическую прачечную-химчистку, появлялся, облаченный в визитку и котелок, на скачках, сам катался на лошади, а затем удил рыбу из какого-то заброшенного канала. Чик в гимнастическом зале, с эспандером для грудных мышц, Чик в бассейне для ныряния, в солярии, с лоснящимся от крема торсом, огромный Чик со своими пони, своими птицами, своим питбулем… А потом появился Ким Твемлоу, бывший чемпион мира, в белых своих туфлях, с белым поясным ремнем и помятым лицом, и сказал:
«Взгляните на средние результаты, и сразу станет ясно, что большой Чик опережает соперника на целую милю. Честь и хвала Киту за успехи, которых он добился. Должно быть, есть у него голова на плечах, раз он дошел до финала и все такое. Но в нынешней своей форме Киту не по силам будет перебежать дорогу Чику…»
— Что будет, то и будет, — хриплым голосом выдавил из себя Кит спустя какое-то время.
— Что за тип этот Чик?
Кит выдал ей сокращенную версию размолвки со своим давним партнером по бизнесу. Что касается изнасилования Чиковой сестры и своей последующей госпитализации, то Кит, мелковатый по сравнению с Чиком, сказал следующее:
— Нам случилось помахаться из-за той птахи, и этот лось против меня не выстоял — оказался вторым. И вот завтра вечером у нас с ним рандеву. Выясним, кто же все-таки из нас первый, — раз и навсегда.
— Отлично, Кит. Это может сработать в нашу пользу. А сейчас, наверное, тебе неплохо было бы забыть обо всех этих передрягах — я приготовила для тебя чудный ролик. Немного необычный, на тему Хэллоуина. Мы на несколько дней запоздали, но что с того, а, Кит?
— Ужастик, типа?
— По старому календарю это была последняя ночь года. Ночь, когда все ведьмы и ведьмаки выбирались наружу.
Когда Кит, волоча ноги, поплелся в спальню, лимузин Гая въехал на территорию дома престарелых. На крохотном телеэкране в это время показывали схематичное изображение матки жены Президента, где здоровые и пораженные участки обозначались разными цветами. Жена Президента, такая юная, такая светловолосая… Гай спросил у водителя, не затруднит ли его на минутку подъехать к тротуару. Того это затрудняло, однако он таки подъехал. Гай согнул свое длинное тело и выбрался наружу.
Он попробовал выпрямиться — и ничего не произошло. Водитель с устоявшимся уже отвращением наблюдал за тем, как Гай кряхтит на обочине (сначала недоуменно, а потом и напрягаясь изо всех сил), по-прежнему оставаясь скорченным на манер пьяницы. После второй неудачной попытки он попятился к деревянной скамье. Передохнул на ней, уложив руки на набалдашник трости в качестве мягкой подпорки для подбородка. Теперь он видел расположенный буквой «Г» особняк в стиле Тюдоров, черепичную его крышу и окна со свинцовыми переплетами, пруд, серебряной монетой распластанный на передней лужайке; видел он также размеры и природу стоявшей перед ним задачи. Прежде это было лишь подлежащим преодолению препятствием на пути, по которому он спешил добраться до чего-то совсем иного — до неизбежного. Но теперь это явственно заполняло все небо. И небо прогибалось и падало.
Физика вела себя как-то странно, физика вела себя жестоко. Гравитация, напирая на него, сгибала ему спину, но если и Гай будет достаточно сильно напирать на свою трость, то станет медленно поднимать голову вверх, вверх.
В ту минуту, когда Гай распрямился, Кит откинулся на кровати Николь и стал устраиваться на ней поудобнее — длительная процедура. Она взбила для него подушки и стянула с его ног туфли; также Кит обременил ее просьбой принести ему из холодильника еще одну банку лагера. Он стесненно озирался вокруг, ища взглядом коробку с бумажными салфетками.
— Подожди-ка, милый, — сказала она. — Можно придумать кое-что позабавнее. — Она выдвинула ящик комода и стала в нем рыться. — Кажется, все путное в стирке. И все, Кит, из-за этих роликов. Погоди. — Она повернулась, наклонилась и запустила себе под платье обе руки с оттопыренными большими пальцами. — Вот, воспользуешься ими. Наденем-ка их тебе на голову, пока они тебе не понадобятся. А смотреть сможешь через прорези для ног. На ком-нибудь другом это выглядело бы довольно комично, но только, Кит, не на тебе.
Черная ластовица на мгновение раздулась, когда Кит по обыкновению сказал:
— Угу, ясен пень.
Она покинула его, распластанного на покрывале в этаком респираторе с оборочками. Затем появилась снова, уже в электронном виде. На экране она медленно вошла в спальню, облаченная в черную накидку, в сапогах до самых бедер и ведьмовской остроконечной шляпе. И когда она повернулась, когда взметнулась, завихрившись, ее черная накидка, можно было видеть, каким простым способом простые формы (ноги, бедра, ляжки, талия) могут заставить сиять рептильные глазки, заставить пылать рептильный мозг. Волшебство: чары, ромбы, куриные грудные косточки, магические кольца… Да, магия, ворожба, некромантия…
Кит трудился не покладая рук.
Затем она медленно вошла в спальню, облаченная в черную накидку, в сапогах до самых бедер и ведьмовской остроконечной шляпе.
Кит трудился не покладая рук. Затем в спальню вошла настоящая, не электронная некромантка.
Все пройдет превосходно.
Гай подавил радость, вспыхнувшую в нем, когда сестра-хозяйка — или здравоохранительница — или концессионерка смерти — сообщила ему, что состояние миссис Броуднер сильно ухудшилось. Она не поймет ничего из того, что он ей скажет. И ничего не ответит. Если повезет. Все пройдет превосходно. Хоуп, конечно, терпеть не могла свою мать, а та терпеть не могла Хоуп. В последний раз Гай видел миссис Броуднер семь или восемь лет назад. Он знал об этом заведении, о последнем ее пристанище, только одно: об этом ему проговорилась Лиззибу. Хотя ни одна старая дама не могла отсюда уйти, любая старая дама могла сюда попасть — такова была политика содержавшей его компании. Миссис Броуднер сюда попала, стало быть, она отсюда не выйдет. И вот Гай прошел через анфиладу залов — в той или иной степени замаскированных приемных. Других посетителей видно не было.
— Присцилла? — сказал он, когда они остались одни.
Он смотрел вниз. На что? На то, что под конец своего существования оказалось втянутым в более или менее отталкивающую борьбу — в тот процесс, в котором может уцелеть столь немногое. Он взял это существо за руку и присел рядом.
— Вы помните меня, не так ли? — начал он. — Гая? Мужа Хоуп? Вы выглядите неплохо. Спасибо, что согласились со мной повидаться. Я принес вам — э-э — хорошие вести! У нас все здоровы. Хоуп отменно здорова. Мармадюк, ваш маленький внук, в великолепной форме. Хлопот с ним, как всегда, невпроворот, но…
Она наблюдала за ним, когда он говорил, — или ему так казалось. Голова ее, насаженная на исхудалую шею, словно на шпиндель, то и дело покачивалась; глаза плавали в новых своих огромных бассейнах, но совершенно не моргали. Руки Присциллы были крепко сцеплены, стиснуты одна с другой.
— Лиззибу так и пышет здоровьем. Она в последнее время располнела, набрала в весе, но это же не конец света, правда? Нет, все здоровы, все шлют вам свою любовь. Это чудесно, не правда ли, это совершенно восхитительно, я уверен в этом, да, когда все в семье по-настоящему близки, когда все друг друга любят, — сказал он и заколебался, почувствовав, как быстро лицо его покрывается слезами, — и они, что бы ни случилось, они защитят друг друга. И это — навсегда.
Неожиданно она заговорила. Она лишь сказала:
— Все это…
Гай ждал продолжения. Его не последовало.
— Что ж, полагаю, мне пора уходить. До свиданья. Спасибо, что уделили мне время.
— …дерьмо, — заключила она.
Он подождал еще немного.
— До свиданья, Присцилла.
Николь и Кит вдвоем сидели на кровати и курили. Оба глубоко затягивались — так, что потрескивали сигареты. Выпуская дым, Николь высоко задирала подбородок. Она сказала:
— Ты не должен упрекать себя, Кит. Такое случается с каждым.
— …Да ну? Нет, со мной такого прежде не бывало. Ни в коем разе.
— В самом деле? Никогда?
— Да уж, можешь не сомневаться. Что мне — я всегда на коне. Трах! — и готово. Со мной такого прежде не бывало.
Конечно, в действительности такое случалось с ним и прежде. В среднем это случалось с ним примерно раз пять в неделю. Но и не было слишком уж регулярным. Так или иначе, он чувствовал, что получил право на некоторую долю разочарования и злости. В чем дело? Возможно, в ее костлявых лодыжках. И во всей этой болтовне. Или в том, что она, несмотря на свою очевидную гибкость и податливость, оказалась такой тяжелой — тяжелой, как автомобиль, как тяжелый «кавалер». Да что там, всего лишь перевернуть ее было все равно что припарковать фургон для перевозки мебели.
— Могу даже представить себе, — сказала она, — что это случается с Чиком Пёрчесом. И очень часто.
— За то, как он обращается с кошатинкой, его следовало бы упечь за решетку, — рассудительно сказал Кит. Потом заметил, что Чика, да, упекали-таки за решетку, и довольно часто, как по делам, связанным с пташками, так и по многим другим.
— Ты, Кит, очень чувствительный человек. Ты настолько же чувствителен, насколько неотесан и все такое, с этими своими грубоватыми манерами. Ты должен ценить в себе это.
Кит изогнул брови. Обдумывая ее слова, он недоумевал, почему не злится еще сильнее. Злость, однако, не приходила. Появилась лишь жалость к самому себе. Не обычного вида, который и выглядел, и звучал в точности как злость. Жалость другого вида, куда более благородного происхождения.
— Все эти дартсовые передряги, — сказал он.
— Точно. И некоторые трудности при переключении от одного круга общения к другому. Вот в чем все дело.
— Угу. Согласен.
Она заметила, что взгляд Кита начал собирать предметы его одежды, разбросанные по полу, — к примеру, распластанные, попранные, наизнанку вывернутые брюки.
— Пораньше лечь спать и все такое. Собраться перед финалом. Да, и посмотреть, как там Клайв.
— Но, Кит, — прежде чем ты уйдешь…
Она подняла свой черный халат и вышла из спальни, почти тотчас вернувшись с серебряным подносом: внушительная, очень дорогая на вид бутылка, два стакана и еще какая-то штуковина, похожая на нездешний фонарь, снабженный трубками.
— Это так же старо, как наш век, — сказала она. — Попробуй. А это практически только что рождено — и только что доставлено из Тегерана. Нелегко мне было этим разжиться.
— Что ж, травку я иногда покуриваю, — сказал Кит. — Время от времени. Чтобы расслабиться.
— Может, тебя, Кит, заинтересует тот факт, что слово assassin происходит именно от слова гашиш? Ассасины — вероломные и жестокие убийцы, они нападали из-за угла. Их дело — гасить, они любят гашиш… Да-да, обычно перед делом их основательно накачивали вот этим самым. И обещали, что если они сами погибнут во время убийства, то немедленно попадут в рай. В рай, Кит, полный вина, женщин и песнопений. Ну и гашиша, несомненно. — Чуть позже она добавила: — Впрочем, хватит пока этимологии. А то я уже начинаю говорить как учительница. Почему бы тебе попросту не откинуться и не позволить мне выяснить, что может по-настоящему завести твоего дружка-петушка?
Гай снова связался со своим агентом — или диспетчером? — в аэропорту Нью-Лондона. Тот сказал ему, что, если Гай того пожелает, он сможет добраться на воздушном такси прямо до Ньюарка. В случае удачи он сможет успеть на более ранний рейс «Конкорда» и таким образом скостить длительность своего путешествия часов на двенадцать. Агент улыбался и убедительно помаргивал; все было возможно; его специализация состояла в максимально вежливом навязывании как можно более дорогих путешествий. Тем временем Гай расплатился с шофером, чья неприязнь, несмотря на отчаянно щедрые чаевые, осталась непоколебимой. У теплых сумерек, воцарившихся снаружи, был цвет ухмыляющейся тыквы, цвет Хэллоуина, грозившего броситься на тебя с воплем: «Ублажи, аль заблажу!»
Прежде чем удалиться в зал ожидания для важных персон (объявлено было о небольшой задержке), Гай, исполненный неразборчивого интереса, внушенного ему любовью, побродил по другим, открытым залам, среди Америки, одетой в брючные костюмы да в растянутые слаксы. Хотя и говорили, что теперь этого стало меньше, представшее его взору людское разнообразие, с поразительными соотношениями размеров тел и цветов кожи, все-таки впечатлило его и взволновало. По правде сказать, здесь наблюдались и признаки единообразия (принадлежности к одной нации), — на всех были не вполне белые блузы с розовыми бутоньерками размером с ипподром, как, например, у той вон семьи из четырех человек, с наилучшим семейным раскладом: мужчина и женщина, мальчик и девочка, и каждый из них привередливо улыбается будущему… Гай выбросил все свои обезболивающие средства — все эти тюбики и порошки. Молодые женщины там и сям бросали на него ласковые взгляды. Но, разумеется, только одна женщина на свете была способна избавить его от боли. Глаза на некоторых лицах, на детских лицах, заставляли его недоумевать, не является ли вся его авантюра, такая волнующая и вдохновенная, такая судьбоносная, всего лишь способом ускользнуть от двадцатого века, от этой планеты — или от того, что один из них (век) сотворил с другой (планетой).
Потому что любовь… Но разве природа не спрашивает нас постоянно, какой смысл во всей этой суете? Тяжело уклониться от этого вопроса, когда видишь их вместе, целыми труппами, этих старых леди, продвигающихся по коридорам со скоростью пять метров в час, или горбящихся в креслах и трясущих головами в гневе и отрицании, настойчиво повторяя — нет, никогда, никогда, никогда. Труппы трупов. Всех их когда-то обожали, по всем плакали, когда-то (предположительно) молились на них, преклоняли перед ними колени, гладили их по волосам, целовали, ласкали; а теперь дано им было одно лишь убогое единодушие в обманутых надеждах, в сложной смеси горестей и горечи. Это было написано на их ртах, на их губах, иссеченных зарубками, словно бы оставленными за долгие годы заключения. В головах у них были только те мысли, которые просто не могли их покинуть; холодные и измочаленные, они все еще заваривались в маленьких чайниках их голов, покрытых гофрированными чехлами старушечьих волос… Чего бы женщины ни хотели, в конце жизни большинство из них все равно остается ни с чем.
Он прошел в VIP-зал, где был бесплатный кофе и свободные телефоны и где он надеялся покончить с «Любовью».
— Все, — сказала она. — Прекрати сейчас же.
Она даже не слышала звонков телефона.
— О’кей, — бодро сказал Кит (с бодрым отхаркиванием на согласном).
Он взбирался по ее телу вверх, пока она не почувствовала его костлявые колени у себя на плечах.
— Закрой глаза и открой рот.
Но Энола Гей, будучи Николь Сикс, — Энола закрыла рот и открыла глаза…
— …Алло? Это ты, дорогой мой? А я как раз о тебе думала, — сказала она. — И немного плакала. Так что ничего сейчас не вижу.
— Гос-споди, — сказал Кит.
— …Ничем. Разве? Я и представить себе не могу, что сегодня мне удастся хоть сколько-нибудь поспать. Так что звони и позже, если захочешь. Просто не могу спать — из-за мыслей о тебе. Да, ты знаешь, я порой опасаюсь, что больше никогда не смогу уснуть.
Усевшись как бы на подушках, Кит провел рукой по ее горлу, а потом потянулся за бутылкой бренди — сколько, блин, можно болтать?
— …Прилетай поскорее, мой милый. Прилетай ко мне. Со скоростью любви.
Из-за пылевых бурь полуночный «Конкорд» не мог оторваться от земли. Гай из Ньюарка доехал на машине до Нью-Йорка, где провел несколько дорогостоящих часов в отеле «Густав», к югу от Центрального Парка. Уснуть ему не удалось. По телевизору говорили о недвижимости и вольной борьбе, о достижениях медицины и о «магазинах на диване»; передавали проповеди; толковали о последней великой надежде; призывали звонить по телефону 1-800. Когда Гай ехал через весь город, направляясь к аэропорту Кеннеди, откуда ранним утром вылетал «Конкорд», следовавший несколько иным маршрутом, он думал о том, о чем всегда теперь думал, оказываясь в Нью-Йорке. Он думал: куда подевались бедняки? Магазинчики, в которых бедняки совершали покупки, забегаловки, в которых бедняки пили-ели, — куда они все подевались?
Со скоростью любви… Он на все лады прокручивал эту фразу у себя в голове, расхаживая по VIP-залу и делая при этом пять миль в час. Вот может же эта девушка подобрать слова! Восхитительно. Со скоростью любви… Нет, в самом деле, совершенно очаровательно.
Полагаю, это выглядит как запрещенный прием — открытие, на этой-то стадии, того, что Ричард доводится Гаю братом. Но я могу лишь воспроизвести свое собственное изумление. Для меня это тоже явилось новостью. Я всегда могу вернуться назад и обозначить это при первом же упоминании о Ричарде. Но сейчас не время. Не время. И так всегда. Просто-таки всегда не время.
Меня можно сшибить с ног хотя бы и перышком. Конечно, будь хоть кто-нибудь заинтересован в том, чтобы сшибать меня с ног перышком, я никогда бы уже не поднялся. Впрочем, и перышка не потребовалось бы. Тянусь вот за чистым листом бумаги — и в руке у меня раздается раскалывающийся треск, как будто то ли какое-то скопище спор, то ли огромная личинка взрывается в темно-красном чреве пылающего бревна. Умирание напоминает мне кое о чем — кое о чем, что я только что преодолел и успешно оставил позади себя, когда, совершенно неожиданно, вдруг начал умирать. Средний возраст, вот что. Да, в нем нет абсолютно ничего страшного, если только не вздумаешь сделать что-нибудь слишком уж отчаянное или удалое — например, пройтись по улице за пинтой молока, или дернуть ручку унитаза, или сбросить с ног башмаки, или зевнуть, или слишком резко потянуться за витамином Е, или с какой-нибудь долей внезапности погрузиться в ванну с травянисто-зеленой водой. Со всей этой дребеденью покончено. Как средний возраст, как мои сновидения, смерть переполнена информацией. Наконец-то на самом деле уясняешь, в каком направлении движется время. Стрела времени. Время не стоит, оно всегда в движении! И, более того, ты чудовищен…
Когда наступает средний возраст, ты все время думаешь, что умираешь. Когда ты и правда умираешь, ты тоже думаешь об этом. Но на этом все сходство и заканчивается. Все сходство заканчивается.
5 ноября, утро, половина десятого.
Николь провела со мной уже более трех часов. Она в соседней комнате… Слышу, как она там расхаживает. По счастью, она не требует от меня безраздельного внимания. Например, была настолько любезна, чтобы позволить мне завершить главу 21. Я все время подбадриваю ее при помощи кофе. Она приняла душ. А потом и ванну. И еще попросила у меня вощеную нить для чистки зубов. Когда она устает расхаживать туда-сюда, то сидит на диване в одном из халатов Эспри и при этом даже не курит, просто смотрит в окно — на низкое солнце, которое к этому часу уже достигло своего апогея и пребудет на таком же расстоянии от земли весь день напролет, пока луна не примется за свое посредничество, оказавшись между солнцем и нашими глазами. То и дело Николь впадает в состояние, подобное трансу, и тогда я могу тихонько удалиться в кабинет и писать. Но как она наполняет собой квартиру, как наполняет квартиру ее присутствие! Это — как сильный аромат. Или — как гнев. Она снова включила ТВ и смотрит, несомненно, новости — из Вашингтона, из Бонна или из Тель-Авива, новости о штормах и приливах, о луне и солнце (небо падает!), словно бы пролистывая их в поисках соответствия, в поисках чего-то такого там, снаружи, что могло бы сказать «да» тому, что у нее внутри. События и возможные события — мир должен захотеть того или иного. Тогда как для меня все гораздо проще: ТВ само является моим соответствием — сводником, щелкопером, посредником, соглядатаем, низменным папарацци.
Полагаю, природа одержимости такова, что тот, кого она обуяла, добирается до самого донышка. Он стремится добраться до самого донышка всего, что ему доступно.
Рядом с баронским мусорным баком Марка Эспри высится кипа разношерстных журналов, высота которой достигает бедер. У всех них есть нечто общее — определенный объем редакционного материала о Марке Эспри: краткий биографический очерк, интервью, да какие награды он получил, да какой у него любимый цвет, да кого он в данный момент трахает. По мере того как я продвигаюсь по этой кипе все ниже, журналы становятся все более старыми, а Марк — все более молодым (причем этот процесс ускоряется в связи с возрастающей частотой моих посещений туалета). И так оно шло, пока вчера вечером я не обнаружил, что сквозь слезы напряжения взираю на парные фотографии Марка Эспри и Корнелии Константайн под заголовком «БЫЛО ЭТО У НИХ — ИЛИ НЕ БЫЛО?». Она говорит, что не было. Он говорит, что было.
Ну конечно. Мариус Эпплбай — всего лишь псевдоним. Это Эспри. Я так и знал — я даже не удивился. Чтиво было почти до смешного сентиментальным. Чем еще можно объяснить столь знакомый вкус и сдобность (как у бисквитного торта, для приготовления которого берется по фунту каждого из его ингредиентов, смею заверить) той любви-ненависти, какую я испытывал к «Пиратским водам»?
Углубляясь в стопу журналов, я нашел дополнительные, более ранние сообщения: скандалы, обвинения. Она подала на него в суд; он все уладил; сомнения сохраняются. «Эта книга — сплошная ложь», — говорят Корнелия и ее адвокаты. «Что случилось, то случилось», — настаивает Эспри.
Естественно, я теперь на стороне Корнелии. Но остается пара загадок. Всего там около дюжины ее фотографий, включая несколько, на которых она позирует в купальнике, и физически она вполне соответствует описанию в книге, за исключением двух частностей. Во-первых, ясно, что у Корнелии совершенно плоская грудь. Второе отличие касается ее лица, или его выражения, — оно никогда не меняется и свидетельствует о поистине беспомощной тупости (во всяком случае, так это воспринимает обозреватель).
Что же произошло на самом деле? Думаю, тому, кто хочет знать правду, следовало бы спросить об этом у старого Кванго.
Прежде чем я успел поделиться этими открытиями с Николь, она отрывисто сказала:
— Как я все здесь ненавижу.
— Да, на вкус некоторых людей это несколько чересчур.
— Это апофеоз вульгарности. Но дело даже не в этом. Дело в том, что халаты, безделушки-побрякушки, награды и все такое прочее — сплошь подделки, без единого исключения.
— Не может быть!
— Посмотри на этот перевод. Полная абракадабра. Он его сам напечатал, за собственные деньги.
— Но он же, он так…
— Он пишет только халтурные пьески да затейливые статейки. Господи, да почему же ты о нем никогда не слышал? А? Как ты думаешь?
— Тогда зачем же он это делает? — спросил я.
— А ты как думаешь? Чтобы пускать простакам пыль в глаза.
— Ну и ну, — сказал я. — Нижайше прошу прощения.
Достойно сожаления и разочарования, совершенно для меня неприемлемо то обстоятельство, что я, подобно всем другим умирающим, с которыми мне приходилось сталкиваться, страдаю от газов и всех связанных с этим неудобств. Если произвести экстраполяцию из смерти моего отца, смерти моего брата, смерти Дэниела Хартера и смерти Самсона Янга, то можно заключить, что обретение вечного покоя всегда представляет собой довольно ветреную сцену… Я рад, что больше нет нужды часами торчать в «Черном Кресте», где мне не раз пришлось чувствовать, как подмышки полыхают от стыда. Теперь там меня никто не узнает (каждый день — как первый день), так что мне приходится стоять поодаль и вести себя «характерно».
Малышка кричит, малышка кричит и пытается перевернуться, в ужасной этой борьбе против того, что она малышка. Эта борьба направлена против всего неизменного и неработоспособного. От напряженных усилий Ким пукает. Уф! Ну и ну… Возможно, пускание газов считается непристойным именно из-за того, что оно связано со смертельной слабостью, с младенческим существованием, с умиранием. Очевидно, для нее, для Ким (так, во всяком случае, пишут в книгах), груди, пенис — означают жизнь. А вот стул, экскременты — все это означает для нее смерть. Однако она не выказывает естественного отвращения, младенцы вообще ни к чему не испытывают неприязни, так что не приходится ли всем нам весьма основательно обучаться тому, чтобы ненавидеть собственное дерьмо?
Я — отец ребенка Мисси. А может, его отец — Шеридан Сик. («Полагаю, он от Сика». — «Не смей его так называть!» — «Но это же его фамилия, разве нет?») Она летит в Англию. Чтобы быть рядом со мной. Или чтобы сделать аборт. Я слышу звонок, иду к двери, а там — она… Все равно у меня не нашлось бы для нее времени. Время нашлось бы только на то, чтобы сделать об этом запись.
Мисси должна была уйти. Ради того, чтобы сохранить равновесие. Ради того, чтобы не загромождать пространство. Она принадлежит какому-то иному варианту реальности. Она предпочла жить своей собственной жизнью. Ей не хотелось обрести художественную форму. Ей хотелось быть в безопасности. Быть в безопасности, в Америке, под конец тысячелетия.
Я все еще верю, что любовь обладает силой, способной привести к тебе возлюбленную, притянуть ее, словно на лесе спиннинга. Можно закинуть лесу на расстояние в полпланеты, и она притянет к тебе твою возлюбленную. Но я даже не пытаюсь снова до нее дозвониться. Любовь во мне увяла. Она истощена чем-то другим.
У Мисси есть доступ в мою сновидческую жизнь, словно бы сновидения суть остатки от силы любви. Эти сны о Мисси похожи на сны самой Мисси, они очень логичны и реалистичны — не идут ни в какое сравнение с испепеляющим ядерным жаром моих кошмаров. Мы все продолжаем тот разговор. На Кейп-Коде. «Обними меня», — говорю я. «Как твоя книга?» — спрашивает она. «Я ее брошу, — отвечаю. — Хочу ее бросить. Это дурная книга. Я, Мисси, совершаю дурное дело».
Тогда она говорит: «Наблюдай за этой девицей. Только будь поосторожней. Там назревает неожиданная концовка. Это не Кит. Это другой парень».
Когда я открыл ей дверь около половины седьмого сегодня утром, было совершенно очевидно, что она разрушена, сломлена — и так прозрачна, призрачна и призраками же преследуема, словно злодеяние уже совершено и она присоединилась ко мне на другой стороне. Несколько раз приняв душ и выпив несколько чашек кофе, основательно сдобренного коньяком, она начала рассказывать мне обо всем этом — о ночи ненависти. В какой-то момент, наступивший довольно быстро, я оторвался от своих записей и сказал:
— Это возмутительно! Бедные мои читатели… Как тебе не стыдно, Николь! Как тебе не стыдно…
Я спросил, какого черта она не выпихнула Кита прочь после его первоначального фиаско. Это было бы куда более в тему. И чудесно контрастировало бы с Гаем.
— Это означало бы, что никто тебя по-настоящему не поимел.
— Кроме тебя.
— Ко мне все это не имеет никакого отношения…
— Ты тревожишься за Гая, так ведь? Думаешь, что это будет он. Думаешь, ему предстоит это сделать, да? А вот и нет. Клянусь тебе! Ты его любишь, так или нет?
— Полагаю, что так. В каком-то смысле. Он звонил мне из Штатов раз двадцать, наверное. Говорит, что я его лучший друг. Я, и никто иной. Но где они, чьи-либо друзья? И где чьи-либо семьи? Где семья Кэт? Почему ее не окружают сестры и матери? Ты сможешь отдохнуть, а мне весь день придется носиться туда и сюда. Я не могу с этим справиться чисто физически. Аэропорт! Но где я достану такси? Не выношу я этих романов, что заканчиваются безумной активностью. «Джейн? Позвони Джун и расскажи Джин о Джоан. Джефф — доберись до Джима, прежде чем Джек найдет Джона». Все эти проклятые хождения да перетаскивания… Как можно при этом хоть что-нибудь написать? У меня ноги болят. Хитроу!
— Не горячись. Успокойся. Это все уладится. Тебе надо сделать вот что…
После того как она обрисовала мне план моих действий, я нашел, что выглядит он не так уж и плохо. И она скорее утешила меня, чем заинтриговала, сказав, что у меня будет трехчасовая передышка между девятью вечера и полуночью, когда я смогу без помех писать… Подняв голову, я посмотрел на нее. Она только что принесла мне еще одну чашку кофе и стояла рядом, беззаботно поглаживая меня по затылку костяшками пальцев левой руки.
— Тут Марк Эспри может объявиться, — сказал я. — Ох, как я надеюсь, что между вами не осталось ничего незавершенного!
— До завтра он здесь не появится, — сказала она. — А потом меня уже не будет.
Николь смотрела в окно, смотрела на мир. Кожа на тонкой ее шее была туго натянута, а глаза полнились возмущением или просто самоуверенностью. Было в ней тогда нечто такое, что тронуло меня больше всего, — как будто ее со всех сторон окружали крошечные сонмы умных врагов.
Только что зашел сюда снова. И снова должен уходить.
Пишу эти слова, чтобы сохранить твердость руки. А еще — потому что ничто не имеет никакого значения, если я не перенесу это на бумагу. Я не могу идти туда, только не вот в эту самую секунду. Но, разумеется, пойду. Я пойду. Есть в этом что-то от совершенно неоспоримой обязанности.
Зазвонил телефон, и в то же мгновение, как снял трубку, я ощутил дуновение чего-то ужасного, безгубо свистящего в линии. Как я мог истолковать это так неверно? Как я мог ничего не заметить, не увидеть? Вещи, которых я не замечаю, — они повсюду.
— Кэт, — сказал я, — что случилось? Ты где?
— Далеко. Малышку — пойди и забери малышку. Я, Сэм, дурная женщина.
— Ты… Да нет же, нет!
— Тогда в чем же дело? Скажи мне, в чем дело.
— Тебе просто не повезло.
Когда я положил трубку, из ванной вышла Николь. Я сказал:
— Ты надела это? Боже мой, только посмотрите-ка на нас. А знаешь ли ты, что во всем этом самое худшее? Во всем, что касается тебя — и всего повествования — и мира — и смерти? Вот что: это происходит на самом деле.