Глава 22. День ужаса

Первые три волны — свет, звук, удар — накатились почти одновременно. Сначала глаза, едва открывшись, тут же наткнулись на обжигающую колбу воспаленной лампы без абажура; следом обрушился взрыв то ли взмывшей вверх и разделившейся там на множество пылающих вишенок ракеты, то ли просто шумовой петарды; а затем имело место поспешное падение переполненной хрустальной пепельницы. Эта самая пепельница на протяжении многих часов покачивалась на краю полки над кроватью и вот наконец сорвалась — из-за взбесившейся физики повседневной жизни. Она падала с обычным ускорением: девять и восемь десятых метра в секунду за секунду, девять и восемь десятых метра на секунду в квадрате. И на полпути исполнила сальто-мортале. Так что Киту мало не показалось. Удар, смятые бычки и полная совковая лопата пепла — прямиком в пасть. Прямиком в физиономию. Было пятое ноября — день ужаса. Страходень.

Кит, отплевываясь, выбрался из-под одеяла и отряхнулся с головы до ног. Она умотала. Куда бы это? Он сфокусировал глаза, которые раскачивались и вращались в своих орбитах, на страхоциферблате. Ч-черт, нет! Выматерился, заставив затрепетать сухое облако страхопыли. Среди следов улегшейся бури, ярившейся в спальне, разыскал свою одежду. Бросившись в туалет, с размаху саданул полным ужаса пальцем ноги по латунной ножке кровати. Рыча и плача, облегчил возмущенный мочевой пузырь. Потом Китово отражение в зеркале принялось одеваться. Расщепленный страхоноготь все время цеплялся за нитки, застревал в смутно видневшихся тканях, сплошь синтетических, созданных какими-то страхохимиками. Китова тень на стене то распрямлялась, то ныряла вниз головой, исчезая из комнаты. В коридоре он остановился и грубо высвободил сегмент своей мошонки, угодивший, словно в мерзкий капкан, в захват страхомолнии со стершимися зубчиками.

Спотыкаясь, он спустился по лестнице и вышел на улицу. Направился к машине — к тяжелому «кавалеру». Строительная пыль и строительный оранжевый песок образовывали оранжевую дымку, достигавшую уровня глаз и застившую его перезрелое зрение — зрение, в которое, наподобие порошкового дефолианта «эйджент-орандж», и без того въелись неподвижные грязные пятна, сделав его похожим на ветровое стекло, заляпанное разбившимися насекомыми. В траншее, в бункере, полном труб и кабелей, какой-то рабочий так орудовал своим буравом, что от ужаса дрожали коленки, а звук при этом был куда громче того, что сопровождает стихийные бедствия. Типа как сам я, вчера вечером, с нею. Под ногами хрустел страхогравий тротуара. Хруст его проникал прямо в корни Китовых страхозубов.

Машина выглядела презабавно. Кит скомкал парковочные талоны. Потом застыл. Переднее стекло со стороны пассажирского места было проломлено! Все Китово тело затрепетало от внезапной обиды. Он обошел машину, отпер и открыл дверцу — и ощутил ужас, вселяемый ручейками и ледяными горками раскуроченного стекла. Приваренный магнитофон был весь исцарапан, все его верньеры оторваны, но… Китово собрание дартсовых записей! Уф-ф! — фонотека его была цела и невредима. Так низко они не опустились. Некоторое время он смотрел на неисправную систему противоугонной сигнализации, которую недавно украл. Потом наклонился и правой рукой принялся бездумно сметать с сидения страхостекло, раздробленное в алмазную крошку.

Последовала новая катастрофа: в запятнанный кончик среднего пальца сладко вонзился ужасающий осколок. Тело не чувствовало боли, вся она досталась сознанию. Теперь поверх желтой кожи пульсировал объемистый купол страхокрови. Затем кровь начала капать. На полу машины он нашел измятую журнальную страничку с фотографией какой-то красотки и кое-как обернул ею поврежденный дартсовый палец. А электронные часы на щитке — сколько там страховремени? — оставались искаженными, обессмысленными в лучах низкого солнца, которое, спору нет, еще никогда не бывало ниже (теперь он уже ехал) и которое на бреющем полете, на высоте автобуса продвигалось над хребтами транспортных потоков. Через открытое окно звук проезжающих мимо машин казался похожим на свист и фырк боксерских ложных выпадов и полновесных ударов. Десять двадцать. Встреча с миссис Авенз была назначена на четверть десятого. Но там всегда очереди. Он вел машину, а пылинки вдребезги разбитого стекла, кварки стеклянной пыли щекотали его скальп, как корпускулы пропитанного ужасом света.

Он добрался до мудреного перекрестка на Грейт-Вестерн-роуд — до знакомого обиталища ужаса, где проезд совместными усилиями затрудняли «зебра» перехода, автобусная остановка и горбатый мост через канал. Пятнадцатью минутами позже он все еще оставался там же. Рассчитывая свое продвижение с точностью до доли секунды, торпедоподобные страхомобили и огромными шарами катящиеся страхосвалы с успехом мешали тяжелому «кавалеру» сдвинуться с места. Как только появлялся какой-то просвет, в нем тотчас оказывался встречный автомобиль — он словно откуда-то обрушивался или спрыгивал туда. А если нет, то, стоило Киту начать потихоньку выдвигаться вперед, как станция подземки выбрасывала на находившийся перед ним переход решительный поток недавних пассажиров поезда. Кит колотил кулаками по рулевому колесу, обтянутому искусственной леопардовой шкурой. Позади себя он ощущал нарастающий вал скованной спешки, чувствовал, как извивается она и ворчит… Низкое солнце било ему в глаза, как лампа, направленная прямо в лицо на допросе. Вот дорога расчистилась, но как только Кит наподдал газу и машина, содрогаясь, устремилась вперед, на «зебру» высыпалась очередная вахта страхоходов — мимо него сновали их страхолица.

В конце концов он проложил себе пенистый путь сквозь эту толпу, не отрывая окровавленной руки от клаксона. И куда же, во что угодил? Езда походила то ли на экранизацию, то ли на инсценировку Правил дорожного движения, что бы они собою ни представляли. На каждом повороте, через каждые двести метров здесь предлагался весьма обширный выбор — новичок, неумело дающий задний ход, или матерящийся велосипедист, или озирающаяся мамаша с детской коляской. Дороги, разделенные на многочисленные участки расположенными с обеих сторон стоянками, опрокидывающимися мусоросборниками и машинами-ликвидаторами, — дороги эти превратились в детскую книжку, пестрящую экскаваторами, инкассаторскими броневиками, бульдозерами, цистернами, передвижными библиотеками, разнообразными машинами для рытья канав, укладки щебня, замены ламп в уличных фонарях, нанесения белых полос на асфальт, чистки канализации… Довольно долго Кит томился, заклиненный позади агрегата для уборки листьев. Огромная пылесосная труба, которая свешивалась у него сзади, заглатывала увядшие листья, сметенные в пирамидальные кучи на обочине. Пока он смотрел на это всасывание, на пернатое трепетание листьев, мысли о сексе вернулись к нему в голову и обнаружили, что для них там нет места. Все, что он когда-либо вытворял с женской частью человечества, он проделал опять (причем — десятикратно) накануне вечером, с нею. Подстегиваемый кнутом танец намокшей листвы. Город, где все отцвело и опало, — город, лишенный и листвы, и цветов, — город, где деревья (изрезанные глубокими морщинами, словно старческие лица) заламывали свои голые руки, — Лондон все еще мог утонуть во всей своей страхолистве.

Возле административного здания, где он оказался в без пяти одиннадцать, ему вроде бы улыбнулась фортуна — а может, сыграло роль мастерство бывалого водилы. Задняя улочка была запружена машинами — они были припаркованы в два, в три ряда, припаркованы сбоку, поперек и впритык. Но, как всегда, никто не посмел перекрыть выезд из старой маслодельни (Кит знал, что им давно не пользуются) — во всяком случае, так ему показалось, когда он глянул в пыльный огонь, полыхавший в заднем окне. Кит проворно подал свой автомобиль назад. Однако это был день ужаса — страходень. Поэтому там его поджидал, опершись на свою подпорку, страхоцикл, и Кит услышал резкий страхохруст. Еще хуже было то, что, когда Кит выбрался наружу, намереваясь высвободить свой бампер, рядом объявился громадный страхоциклист — один из этой породы бородатых великанов, страдающих от лишнего веса и обожающих ветер открытых дорог и свои страхоциклы, которые они там оседлывают. Подняв Кита в воздух, он бросил его на багажник «кавалера» и некоторое время колотил по нему (багажнику) его (Кита) головой, а затем опасно занес над ним свой обтянутый перчаткой страхокулак. Киту удалось-таки от этого дела отвертеться — он, всхлипывая, предложил верзиле краденую кредитную карточку, с серьезнейшим видом диктуя ему фальшивый адрес. Он отъехал и припарковался в трех милях от здания, а затем, роняя слезы, бросился обратно через дымящиеся заторы и невероятные толпы страхомегаполиса.


Гай Клинч направлялся к Лондону со скоростью, в два раза превышающей звуковую, будучи одним из полудюжины пассажиров запущенного с чудовищной силой дротика — «Конкорда». К более раннему вылету он опоздал на десять минут и поэтому, пытаясь уснуть, провел три часа в капсулоподобном номере отеля при аэропорте имени Кеннеди, прежде чем они мягко, но волнующе оторвались от земли, находясь в неподвижном центре урагана Лулу. Теперь он был заключен в другую капсулу, и взгляд его омывала холодная и прекрасная голубизна тропосферы. В своем иллюминаторе Гай видел также и солнце, и луну одновременно, при этом первое было осторожно затенено, профильтровано специально обработанным пластиком. Из-за того, что наблюдал он их с такой высоты и при такой скорости, ему казалось, что они движутся по направлению друг к другу с несвойственной небесным телам скоростью. Внизу же вращающаяся планета падала по своей кривой пространства-времени, совершенно невинная (хоть и многажды оболганная) в белой своей шубке. А дальше, бессмысленно огромная, простиралась бессмысленность мирового пространства.

Две очаровательных стюардессы-полиглотки исчерпывающим образом ублажали его и нянчили; он только что уговорил тарелку с яичницей-болтуньей и порцию копченого лосося, а теперь погрузился в «Любовь». Но даже и в такой обстановке Гаю случилось испытать драматический дискомфорт. Наклонившись, чтобы вновь наполнить его чашку превосходным кофе (смесь зерен разной степени обжарки, полагал Гай), одна из стюардесс заметила странный наклон подноса — сначала она осторожно двинула его книзу, а потом вдруг резко налегла на него всем своим весом. Когда Гай снова открыл глаза — а это, вероятно, произошло минуты через полторы, — то встретился взглядом с стюардом салона, который, озабоченно нахмурившись, присел на корточки в проходе между рядами кресел. Стюардесса же пятилась, прижимая к губам указательный палец. Гай извинился перед ними, и они наконец ушли восвояси. Но вот боль никуда не ушла. Не пожелала.

Последняя глава «Любви» называлась «О неудачах»: «„Все царство любви полнится историями трагическими“, — заявила мадам де Севинье, рассказывая о несчастьях, преследовавших ее сына в отношениях с прославленной Шампмесле. Монтень обходится со столь скабрезным предметом, сохраняя величайший апломб». Гай с некоторым недоумением дочитал главу, а затем перелистал объемистые примечания. Покончить с «Любовью» было подлинным облегчением: эти дразнящие образчики эротической мысли отнюдь не утоляли обуревавшей его болезненной жажды. «О любовном ухаживании». Гай застенчиво улыбнулся, вспомнив о последнем телефонном звонке и о восхитительной чувственности, которую, по-видимому, он в ней пробудил. «Ссылка на брак не является законной защитой от любви». Она, несомненно, встретит его, еще когда он будет подниматься по лестнице, на полпути до ее двери, и лицо ее будет пылать всеми своими красками. «Тому, кто любит, в случае смерти предмета своей любви надлежит не иметь никаких сердечных привязанностей в течение двух лет». Когда они начнут целоваться, он прижмет обе ладони к ее бедрам сзади — к бедрам, которые, вполне возможно, будет укрывать ее черное кашемировое платье с пуговицами, — и почти поднимет всю ее на себя. «Слишком легко достигнутый успех вскоре лишает любовь ее очарования; препятствия увеличивают ее ценность. Каждый, кто влюблен, бледнеет при виде предмета своей страсти». Когда они будут продвигаться через гостиную, дыхание ее будет горячим и сладким (и — ее: все будет именно и только ее); возможно, будут еще и слезы, необычайно обворожительные. «Подозрение и ревность, которая из него проистекает, отягчают состояние, именуемое любовью». Не так уж важно, что произойдет в спальне, и к тому же его некоторым образом пугает утрата индивидуальности (в ослепительном восторге и т. п.); однако же как странно будет выглядеть ее лицо в том ракурсе, в каком оно предстанет, когда она, как со смехом обещала, опустится на колени, чтобы снять с него брюки и все, что под ними обнаружит! «Влюбленному непрерывно и с неослабевающей силой предстает образ его возлюбленной». Да… так смуглы… и так близки друг к другу. «Ничто не препятствует тому, чтобы женщина была любима двумя мужчинами».

Гай отложил «Любовь» в сторону и взял вторую книгу, «Свет многих солнц». Несколько мгновений он испытывал смутное недоумение по поводу того, какова во всем этом роль Кита; но потом его взгляд упал на сделанную Николь надпись, над которой он уже предавался кое-каким размышлениям:

В тебе живут, а не лежат в могиле

Те, чья любовь давно погребена.

Все, что раздал, они тебе вручили,

И ныне всем владеешь ты одна:

Всех вижу я в тебе, с кем было сладко,

Тебе — им всем — вверяясь без остатка.

Это, конечно, один из сонетов Шекспира[96] (а Гай знал их довольно сносно); полная секстина. Как бишь там?.. Ах да: «Все те сердца… Все те сердца, что встарь меня любили, / Теперь твою обогатили грудь…» Надо сказать, замысловатый сонет, не простой. Адресован мужчиной женщине. Прошлые возлюбленные не просто «ушли» — они умерли. Но в те времена умирали раньше. Неплохо бы заполучить экземпляр, перечитать этот сонет полностью. «Любовь жива, не сгинула в могиле — / К тебе нашли ее частицы путь». Совершенно очаровательно.


— Итак, — сказала миссис Авенз, — остается четыре сотни за нос.

— Нос? Какой такой нос? Не было никакого носа.

— Это, Кит, относится все к тому же инциденту.

— Речь ведь шла об ухе.

— Ухо, Кит, сломать невозможно. Ладно, вот мы и до уха дошли. До разорванного уха.

— Надкушенного, — твердо сказал Кит. — Надкушенного.

— Пусть так. И это мне напоминает: зуб обойдется в двенадцать пятьдесят.

— Двенадцать с полтиной! Ну и ну… Опять, что ли, цены повысились?

— Семь пятьдесят — цена коренного. А это резец. Клыки идут по семнадцать двадцать пять.

— Боже! Я хочу сказать, я ведь простой рабочий.

— Расценки, Кит, установлены законом. Он считает их справедливыми.

— Капитализм, блин, — сказал Кит. — Кровопийцы, и ничего больше.

Он вздохнул со страдальческим видом. Или даже — с многострадальным.

— И потом еще этот рассеченный язык.

Кит в знак протеста воздел указательный палец.

— Когда все это было, — осторожно сказал он, — я, я тринадцать раз попадал в госпиталь. Постоянные увечья грудной клетки. Об этом — ни слуху ни духу. Ни в коем разе.

— Да, но чем ты, Кит, тогда занимался?

— Пытался, на свой лад, раскрутить небольшой собственный бизнес. Чтобы не угодить в силки нищеты. Вот и все. Валяйте, смейтесь.

— Рассеченный язык, Кит.

— О господи!

В конце концов Кит согласился увеличить свои еженедельные выплаты с пяти фунтов до шести с половиной. Более того, чтобы продемонстрировать добрую волю, он взял на себя обязательство отработать сорок восемь часов в системе социального обеспечения. Поскольку на деле работа в социальном обеспечении состояла лишь в том, чтобы красть у о-очень глубоких стариков те или иные вещицы, она была далеко не так плоха, как могло показаться из-за ее названия. По мнению Кита, социальное обеспечение было в огромной степени оболгано. Но в такой день, конечно же, нужно было думать не об этом, а о своих дротиках… Что толку пререкаться с какой-то состарившейся хиппаркой о цене страхоноса, страхозуба да страхоязыка?

Кит поехал в гараж на Райфл-лайн. По счастью, была смена Ходока.

— И какой же мудель этакое сотворил? — спросил Ходок. — Крутая будет работенка. Но все сделаем с гарантией, больше ее пальцем никто не тронет.

В задней комнате Кит с благодарностью развалился на усохшем автомобильном сидении. Стал перелистывать замызганные журнальчики с обнаженными красотками. Наконец-то покой. Неподалеку от него в огромной картонной коробке подыхала кошка, еще более огромная, чем сама коробка. Страдая от жестоких судорог, она билась, чихала и вздыхала. Потом начала ритмично всхлипывать.

Кит привычен был к шуму — к шуму непрестанному и неприятному. Большая часть его жизни игралась под звуковую дорожку с садистскими децибелами. Шум, шум — шум на грани переносимости. Привычен он был и к неприятному соседству, к жалящей близости; но разве сопливому чиху облысевшей кошки действительно необходимо было так пузыриться и увлажнять его брючину возле самого бедра? Она ритмично всхлипывала. Это звучало почти как… Эти голенькие в журнале — куда им до Ник! Она бы им всем показала. Он закрыл глаза и увидел самого себя обнаженным и дергающимся вперед и назад с непостижимой яростью и скоростью, как будто он под чьим-то наблюдением готовится к космическому полету. Вот и она, этакий клиторок под набедренной повязкой. А вот Кит в своем скафандре Адама, готовый к любым перегрузкам… Новый шум, новая близость, новый сигнал тревоги — Кит уставился на страхокошку.

— Сдохла, что ли? Да, та еще предстоит работенка, — сказал Ходок.

Они стояли, обследуя искореженную оконную раму и раскуроченное стекло, густо покрытое отпечатками пальцев.

— Но сделаем с гарантией.

— Благодарствую.

И Кит, сунув руку в карман, начал расставаться с деньгами — бесконечно, банкнота за банкнотой. День ужаса. Страходень.

Когда Кит ехал в «Черный Крест», чтобы позавтракать, низкое солнце нежно прижималось к его небритому лицу, словно какой-нибудь колючий свитер. Похлопывания по спине, сигаретный дым, лагер и яйца по-шотландски плохо сочетались между собой. Свиной пирог, подумал Кит, вот чего бы мне на самом деле хотелось. По обычной цене получаешь вдвойне. Приковылял Шекспир и не меньше минуты яростно ерошил Китовы волосы. Когда он наконец утихомирился, Кит глянул на стойку: ее устилал свежевыпавший покров перхоти — он, как соль, усыпал его еду, таял в страхопене лагера. Как раз в этот миг его зубы вонзились в какую-то небывало гадкую примесь, оказавшуюся у него во рту среди множества спутанных хрящей. Кит, никогда не упускавший случая съесть свиной пирог, съел их немало, и потому разные нечистоты не были для него внове; но никогда еще он не натыкался на что-либо столь тошнотворно гангренозное. Не прерывая разговора, который он вел с кем-то другим, Понго вручил ему бутылку зеленого полоскания для рта, которую держал под стойкой, и Кит опрометью бросился в «М». Через полчаса, когда, к облегчению всех, кто находился в здании, мучительные потуги на рвоту наконец прекратились, Кит вернулся к стойке, выпил несколько утешительных «скотчей» и промокнул глаза газетной бумагой — Понго заботливо оторвал кусок от своего собственного номера. Изучая обертку свиного пирога, Кит только качал головой: дата «употребить до» вгрызалась в следующее тысячелетие, причем основательно, с размахом. Он принял на грудь еще несколько «скотчей» и повеселел настолько, что готов был начать рассказывать ребяткам о своей ночи с Ник. Его желудок все еще булькал и плевался, шумно сожалея о знакомстве с пирогом ужаса, со страхопирогом…

…когда все вокруг стало темнеть.

— Смотрите!

Они — по крайней мере, некоторые из них — уставились в заляпанное пятнами стекло, следя за тем, как в совершенном параллаксе два белых шара соединяются друг с другом, словно что-то необъяснимое творится под окуляром микроскопа, и как луна начинает пылать, словно маленькое солнце.

— Это затмение… Затмение!.. Какое, блин, мнение?.. Долбаное отключение… Нет, это долбаное затмение… Да включите эти долбаные лампы… Затмение, блин… Это, мать-перемать, затмение…

Кит в ужасе отвернулся. Слева от него какой-то дартсмен ждал возле утонувшей в сумраке линии метания, сжимая в руке свои дротики и уронив голову на грудь, — мученик нетерпения. Кто-то швырнул на прилавок монету. Та вращалась на ребре и постукивала — в точности как холодный автомобильный двигатель перед тем как завестись. Да, монета эта продолжала качаться-вращаться и постукивать, все быстрее, все напряженней. Это будет его последний вечер — он сам до конца размотал свою нить… Шебутной Шекспир дрожал, стоя от него в трех метрах и посунувшись лицом в двойные двери «Черного Креста». Сегодня был тот день, когда, согласно Шекспирову плану, ему надлежало повести своих избранных к горам Эритреи, земли обетованной. Хотя, когда нынешним утром он огляделся вокруг, войдя в «Черный Крест», не очень-то было на это похоже… Он чувствовал, что снаружи похолодало, поднялся ветер, а голуби приутихли. В четырехстах милях отсюда острие темного конуса тени длиной в четверть миллиона миль двигалось к нему со скоростью две тысячи миль в час. Затем последовало предчувствие перемены, как при приближении фронта циклона или грозовой тучи, когда свет меркнет — но становится насыщеннее. И вот по всему небу протянулась тень. Полное затмение. Шекспир плакал. Он знал, что, когда страходень обращается в страхоночь, когда страхосолнце становится страхолуной, должно произойти нечто ужасное.

Кроме того, высоко вверху (если кто-то был способен ее обнаружить) гордо сияла Венера, в неожиданных сумерках выглядевшая просто великолепно. Дочь Юпитера, супруга Вулкана, любовница Марса, она никогда не бывала ярче, чем тогда, когда над землею переливалась тьма полного затмения.

Где была Николь Сикс?

Этого никто не знал.


Оказалось, что «Свет многих солнц» представляет собой военные мемуары, по-своему весьма и весьма замечательные. Гай покончил со своим faisan à la mode de champagne и с пристыженным лицом пил кларет, ресторанная цена которого, как он подозревал, раза в три превышала минимальный недельный заработок. Автор книги, полковник авиации Леонард Чешир, кавалер Креста Виктории, ордена «За заслуги», ордена «За боевые заслуги» и креста «За летные боевые заслуги», католик и, ясное дело, славный парень, был один из двух британцев, наблюдавших ядерную бомбардировку Хиросимы.

Гай выглянул в иллюминатор. «Второй контакт», то есть первый момент полного затмения, имел место двадцатью минутами раньше. Пилот «Конкорда», энтузиаст затмений, член клуба «Тысяча Секунд[97]», объявил о своем намерении оставаться в перемещающейся на восток глубокой тени, пока не начнет снижение над Ирландией. Таким образом, полное затмение для пассажиров «Конкорда» длилось намного дольше, чем три минуты, отпущенные земным наблюдателям. Когда оно началось, Гай напрягся, как бы в ожидании удара. По крайней мере, попытался. Но тут же осознал, что не может стать хоть сколько-нибудь напряженнее, чем уже был. Точно так же, как его фаллос не может сделаться хоть сколько-нибудь тверже. В тот миг, когда очертания луны полностью закрыли солнце, солнечная корона с фантастической синхронностью омыла края черного диска незабываемым пламенем. Гай был потрясен и даже удручен столь плотной пригонкой двух небесных тел. Конечно, только наблюдатель с небесными привилегиями мог в полной мере оценить этот безупречный бильярдный удар, точный, убийственно точный, на девяносто миллионов миль. Возможно, это и есть необходимое условие для существования жизни на планете: солнце должно быть тщательно пригнано к луне. Полная тень начала обгонять самолет; пилот снова прочувствованно обратился к немногим своим пассажирам, призывая их полюбоваться эффектом «бриллиантового кольца», сопровождающего «третий контакт», при котором на небе снова появляется передняя кромка солнечного диска. Да, да, да: точь-в-точь камушек на колечке! Может, это кольцо для нее? Небесная помолвка.

Началось снижение. Гай взялся за «Свет многих солнц». Дойдя до сорок шестой страницы, он уронил книгу на пол. Дотянулся до бумажного пакета и раскрыл его перед своим ртом. Стал ждать. Может быть, существовало какое-то объяснение. В конце концов, это, возможно, было чем-то совершенно невинным…

«Энола Гей» — это был самолет, вылетевший на бомбардировку Хиросимы. Пилот назвал его в честь своей матери, ее девичьим именем. Когда-то он был ее малышом.

Но «Малышом» называлась и атомная бомба. Которая за три минуты уничтожила пятьдесят тысяч человек.


Кит стоял на ее крыльце и чуть не плакал, вертя в руках большую связку ключей — Китовых ключей, ключей тюремщика, ключей, позволяющих войти к Дебби, Триш и Энэлайз, ключей от квартиры, от машины, от подвала и от гаража. Но только не ключей от квартиры Николь. Он снова нажал на кнопку звонка, потом снова перепробовал все ключи. Теперь Кит был близок к панике, матерной, дребезжащей панике. Ему позарез требовалось ее увидеть, но не ради акта любви и ненависти — к его собственному удивлению, этого, насколько он мог судить, ему больше ни с кем и никогда совершать не хотелось. Нет, он нуждался в ней потому, что она в него верила: она была другим миром, и если она говорила, что Кит реален, то и весь другой мир говорил то же самое. Но постой-ка… Что, если она угодила где-нибудь под автобус? Дартсовые его туфли, дартсовые штаны, дартсовая рубашка, даже сам его!.. Кит похлопал рукой по своей грудной клетке, в которой клубился непроницаемый ужас. Потом колени его распрямились — он испытал облегчение. Не все потеряно. Подсумок с дротиками оставался там, где ему и надлежало быть, — в самом близком к сердцу кармане. Кит снова позвонил, снова перепробовал все ключи. Все это время он чувствовал, что в спину ему упираются чьи-то взгляды. В этот день даже по тупиковой улочке сновали толпы народу, она наполнилась голосами и жестами — тут явно происходила какая-то миграция населения. Кит обернулся. С тротуара за ним наблюдал одинокий полицейский, неподвижный на фоне спешащих прохожих позади него. Совсем пацан. В полицейской форме. В долбаной этой сиське на голове. Кит был почти уверен, что полицейский этот не станет лезть на рожон — просто из опасения, что с ним расправятся по-свойски. Но вот он двинулся вперед, заинтересованно наклонив плечи… что ж, всклокоченный Кит, горбящийся над своими ключами, выглядел, возможно, не слишком-то импозантно. Поэтому он исполнил целую пантомиму, похлопывая себя по всем карманам, затем повернулся как на шарнирах, скорбно покачивая головой. Прогулочным шагом прошел вниз по тропинке и с долей прежней бесшабашности («скотч» и добавленное к нему «порно» делали свое дело) впрыгнул в тяжелый «кавалер». Кит тронулся с места непреднамеренным рывком, едва не врезавшись в оставленную без присмотра детскую коляску и следя в зеркале заднего вида за удаляющимися очертаниями страхомрази.

Чувствуя, как низкое солнце игриво щекочет волоски в его ноздрях, Кит поехал к Виндзорскому дому. Ник проявится позже — он позвонит ей оттуда. К тому же ему хотелось посмотреть, как там Клайв. Радио работало отлично. По пути домой он с раздражением слушал новости — разрешение Кризиса, улучшение состояния жены Президента, делегации, направляющиеся одновременно в Париж и в Прагу (встреча не в верхах, но по верхам), — и гадал, не с этим ли связано небывалое скопление машин и людей, с которым он столкнулся на Лэдброук-гроув. Он припарковался во втором ряду напротив «Вин Магараджи». По дороге к лифту его походка преобразилась: привычное боксерское шарканье неожиданно сменилось чем-то вроде танца аквалангиста, входящего в холодное море. Правая его нога глубоко въехала в кучу ужасающего дерьма. К счастью, хоть лифт работал — более или менее. В ответ на призывные удары его кулака лифт одолел весь путь вниз. Но вверх поднялся не очень высоко. В течение двадцати минут Кит сидел на полу в ожидании следующего прилива энергии и ковырял спичкой в тонкой насечке своей изгаженной подошвы. Одно утешение: собака, виновная в этакой куче, к этому времени почти наверняка сдохла. Его вывернуло наизнанку, а после, когда он снова стал подниматься вверх, мучительно содрогаясь и вжимаясь в стену едко воняющей кабины, все его мысли были поглощены страхопсом и страхокошкой.

Оказавшись в узком проходе, Кит атаковал замок, который частенько капризничал. Ну а сегодня вообще был страходень — день ужаса. Он уставился на искривленный ключ. На коврике, лежавшем перед дверью, было четыре страхоконверта: страхосчета, страховызовы, страхоордер на опись имущества. С Кита довольно было всех этих замков и ключей — достали, сволочи! — и он, отступив на шаг, бросился на дверь. Удар плечом был подобен взрыву. При обычных условиях дверь подалась бы, как размоченное в чае печенье. Но, видимо, на месте были все те приспособления, которые Кит и сам частенько задействовал: засовы и подпорки, используемые им для защиты от судебных приставов, скупщиков просроченных долговых записок, специалистов по изъятию и возврату неоплаченных товаров, а также обжуленных страхожуликов.

— Кэт, — сказал он негромко.

Взглянув в матовое стекло, он вздрогнул. Предостерегающие очертания исчезли, затем появились снова, подобно фигуре, промелькнувшей в церкви.

— Я тебя видела, — прошептала она.

— Открывай, не дури, — стал уговаривать ее Кит. — Что? Когда? Ну не томи, давай-ка, милая, быстрее.

— По телику.

— …Это ничего не значит. Просто, типа, сюжет для ТВ. Полная хреновина. Для ТВ.

— Ты говорил на весь мир, — сказала она. — По телику.

На это Кит уже не нашелся, что ответить.


Даже у старого лондонского такси, въехавшего в город из Хитроу, была своя точка зрения на разные формы пыток. Одно дело, что вибрация сидения (словно под ним бурлил кипящий котел) могла бы усилить боль у Гая в паху, если бы там возможно было хоть какое-нибудь усиление. Но было и нечто куда более странное. Водитель обращался со своим такси, как крестьянин мог бы обращаться с лошадью или ослом, — с бесчувственной жестокостью собственника. Когда он поддавал газу, машина, казалось, оскаливала длинные зубы и подергивала губами во вспышке неукротимого гнева; на смену ему приходило извилистое ржание торможения. Прислушиваться к чередованию ржания бешеного и ржания смирного, к градациям ярости и покорности, которые водитель выжимал из своего средства к существования, из черной машины, — это было своеобразным развлечением.

Когда он расплачивался, проходивший мимо ребенок швырнул в окно петарду-попрыгунчик и остановился поодаль, чтобы всласть полюбоваться тем, какой адский переполох она вызовет в заднем отсеке такси, — в этаком охотничьем исступлении.

— Ночь Костров, а? Да скорее уж, Ночь Ослов, — апатично сказал водитель.

Дальше Гай пошел пешком, продвигаясь вниз по тупиковой улочке; он безуспешно звонил ей из аэропорта и теперь не надеялся застать ее дома. Соответственно и не застал. Отпер парадную дверь, взошел по лестнице. Воспользовавшись вторым ключом, Гай попал в мир запахов, которые помнил со школьных лет: дощатые настилы, шкафчики для одежды, уборная, куда ходили курильщики. Он увидел дартсовую мишень, оловянную пивную кружку с гравировкой, обращенной к нему, к Киту. За дверью, к которой вел узкий коридор, увидел он развороченную постель, пепельницу на подушке, перевернутую вверх дном, и все ее содержимое на простынях. По полу были разлиты сияющие лужицы экзотического нижнего белья. Он увидел три пустых бутылки из-под бренди, увидел кальян. На стуле, словно бы приготовленные к школе, висели выходные брюки и красная рубашка с надписью «КИТ ТАЛАНТ — МАСТЕР КОНЦОВОК».

В следующей комнате он обнаружил конверт, помеченный одним словом — «Гаю», без какой-либо аффектации лежавший среди модных и дартсовых журналов, загромождавших ее письменный стол. В записке значилось: «Ушла смотреть дартс». К этому присовокуплялся то ли пропуск, то ли билет. Зазвонил телефон. Он помедлил, прежде чем взять трубку.

— Где ты была, мать-перемать? — проговорил голос, хорошо знакомый Гаю.

— …Это Гай.

— А, здорово, приятель. Я — э-э — кое-какое барахло — было у меня — заносил. Она, это… там сейчас она?

— Нет, ее здесь нет.

— Знаешь, когда вернется?

— Не знаю.

— Вот же кошатина, — снисходительно сказал Кит. — Никогда их нет дома, когда они нужны. А когда их видеть не хочешь, они тут как тут. Не мог я, не мог заскочить… Ну никак! Ладно, приветик.

Гай выжидал.

— Ну давай. Увидимся, значит, позже, дружище. — Он помолчал, а потом добавил невыразительным голосом: — Да, это… она говорила, что ты хотел там быть. Типа, как мой фактический спонсор. Помогаешь с финансами, типа.

— Несомненно.

— Свидимся на матче.


Что ж, значит, никто там не забавляется, подумал Кит. Но и самому ему было не слишком весело. Ни в коем разе. Но в том-то все и дело, в том-то все и дело: успех в этой жизни всегда приходит к тому парню, который… Дартсовая мишень в Китовом гараже наблюдала, как он прикончил бутылку «порно», разделся и, слегка подрагивая на холодном полу и ужасаясь, обмылся над страхораковиной. Китов образ жизни. Жизненный стиль. Преисполненный скептицизма, включил он недавно украденный электрочайник. Несколько секунд он как-то болезненно жужжал, и надежды Кита начали было воспарять. Но потом из чайника посыпались ослепительные искры, и он выдернул почернелую вилку сетевого шнура из страхорозетки. Бриться пришлось слегка тепловатой водой, глядясь в крошечный, как прыщик, осколок зеркала. Следующим делом он помыл свои страховолосы — студнеобразным шампунем и еще более холодной водой. Натянул третью свою дартсовую рубашку, ужасно влажную и измятую. На ней была надпись: «КИТ ТАЛАНТ — КОРОЛЬ МЕТКОСТИ». Волосы он вытер какой-то старой страхотряпкой.

Мимо неожиданно метнулся оранжевый таракан, и Кит наступил на него — чисто урбанистически, из одной только рутинной урбанистической привычки. Но усики этого тарика и его глазированное тельце, даже уже раздавленное, заставили Кита вспомнить, что он не обут, что на нем нет даже носков. Просто босая страхолапа! Кит рывком отдернул ногу и старческим фальцетом издал вопль отвращения. Стало быть, он все еще способен был испытывать отвращение; а таракан еще не был окончательно раздавлен. Взгляд, который он бросил на полураздавленного тарика, можно было даже ошибочно принять за взгляд испуганной озабоченности. Паразит лежал, наполовину перевернувшись, и все его придатки двигались с разными скоростями, из которых ни одна не была человеческой. Я, я сам, подумал Кит, всего несколько часов назад, выжатый до крайности… Он натянул левую туфлю. Спустя немалое время, в течение которого он безуспешно орудовал жесткой щеткой, натянул и правую. Думаю, стоит прийти туда пораньше. Чтобы как следует пропитаться тамошней атмосферой. Он встал на ноги. Ладно. Ты просто собираешься насладиться каждой минутой всего этого. Не пропустишь этого ни за что на свете. Никогда не спрашивай о… Он застегнул молнию своей ветровки. Расслабиться, немного выпить. Не упустить возможности воспользоваться прославленными тренировочными мишенями. И полностью собраться, Тони. По счастью, Нед, я, кажется, в надлежащей форме для столь ответственного матча. Выходя, он бросил последний взгляд на исполненного ненависти, трепыхающегося и корчащегося страхокана.


Гай пришел домой.

Точнее, он пришел на Лэнсдаун-креснт. Ключи от дома по-прежнему были у него в кармане, но хорошие манеры — и осторожность — требовали, чтобы он нажал на кнопку звонка. Сквозь дверь, наполовину стеклянную и украшенную замысловатыми стальными завитушками, смутно замаячила устрашающая фигура. Гай подумал было, что это Дорис — та, что не могла всходить по лестнице. Из-за больных коленей. Та, что боялась всех лестниц, ненавидела их — все без исключения.

Дверь открылась. Оказалось, что за ней была Лиззибу. Он уставился на нее, не в силах отвести глаза. И не мог не вспомнить о виденном им сегодня гелиевом дирижабле, грузно нависшем над четвертым терминалом.

— Ну не чудесно ли? Не чудесно ли?

В голосе ее звучала радость. И Гай, слушая ее, ясно увидел другую Лиззибу, ту, которую он любил около месяца, ту, которую целовал и к которой прикасался среди трепещущего фарфора. Другая Лиззибу по-прежнему была цела, она просто пряталась где-то внутри этой, а сейчас могла без опаски выбраться наружу.

— Ну вот, теперь все опять в порядке.

Гаю, конечно, от этого не было ни холодно ни жарко, потому что она имела в виду всего лишь планету в целом.

— Как Хоуп? Мальчик?

— Да ты бы лучше прошел наверх.

Он прошел наверх. Когда на верхней площадке он свернул за угол, его смутил некий силуэт в коридоре, возле двери в спальню. В застывших его очертаниях было нечто наставительное, ритуальное, церемонное. Приблизившись, он увидел, что это маленький мальчик — в полном рыцарском снаряжении.

— Кто там? — донесся голос. — Это ты, дорогой?

Гай собирался выдать благодарную реплику, но мальчик ответил быстрее.

— Здесь мужчина, — сказал он.

— Что за мужчина?

— …Папа.

Мармадюк с некоторой официальностью отступил в сторону, и Гай вошел в спальню. Мальчик последовал за ним, а затем спокойно прошел мимо отца к постели, на которой возлежала Хоуп, с целой кучей подушек под головой.

— А куда все подевались? — спросил Гай, потому что весь дом был сверхъестественно пустынен.

— Все уволены. Они больше не нужны. Он теперь совсем другой.

— Что случилось?

— Это было совершенно неожиданно. На следующий день.

Пока они разговаривали, Мармадюк раздевался, точнее, расстегивал на себе пряжки. Он аккуратно положил на стул свой меч, кинжал, пику и щит. Освободился от нагрудника кирасы. Палец за пальцем стянул с себя латные рукавицы.

— А как ты?

Лицо ее выразило, какое долгое и далекое странствие придется ему предпринять, прежде чем он когда-нибудь сможет вернуться. Возможно, даже вся планета недостаточно велика, чтобы вместить такой путь… Мармадюк один за другим снял со своих голеней щитки, и очередь дошла до маленьких кольчужных туфель. Затем педантично стянул с себя трико, доподлинно воспроизводившее очертания его ног.

— Да он без подгузника! — сказал Гай.

На Мармадюке оставались одни только трусики. Переступив и через них тоже, он забрался в постель.

— Мама?

— Что, мой милый?

— Мама, не люби папу.

— Не буду. Ни за что не буду.

— Хорошо.

— …Пока, папа.

Гай вышел из дома. День увядал. Он посмотрел на пропуск или билет, который она для него оставила, и стал гадать, как же убить все это время. Сгорбившись под весом своей сумки, он остановился у садовой калитки. Посмотрел на небо. Оказалось, оно уже было испещрено огненными взрывами, следами ракет: своей опосредованной войной. Скоро по всему Лондону будут гореть тысячи, миллионы гаев… Гореть им — не перегореть.


Что за притча — опускаешь солнцезащитный щиток, а от него никакого толку — солнце по-прежнему жарит, как на Гавайях. Кит подъехал к студии, которая была очень удобно расположена — среди недавно отремонтированных пакгаузов возле старого канала. Оказавшись там, он, следуя инструкциям, воспользовался частной стоянкой. Из-за ведер с мусором тут же выбрался сторож, который в самых недвусмысленных выражениях велел Киту припарковаться где-нибудь в другом месте. Когда Кит предъявил удостоверение, сторож поспешно схватился за свою переносную рацию. Кит услышал чей-то отказ, ужасающий страхошип, страхокваканье, пронзительный страхоклекот — и отказы, бесконечные отказы. Когда разрешение наконец было получено, Кит фыркнул, одернул на себе куртку и ладонью решительно захлопнул дверцу машины. Окно с пассажирской стороны так и взорвалось, высыпавшись наружу. Жестом, не допускающим каких-либо возражений, сторож вручил ему мусорное ведро и страхощетку.


Прославленные тренировочные мишени? Какие, мать-перемать, мишени? Через буфет его провели в кладовую, где совершенно случайно обнаружилась доска для дротиков. Невероятно, но солнце доставало его даже и здесь. Интересно, из чего состоит это солнце? Из угля? Из оксиацетилена? Из раскаленных добела бревен? И что такое с ним приключилось? Почему оно не заходит? Нет и нет: так и вливает свой жар, словно через воронки, в его измученные, прикрытые набрякшими веками глаза. Помаргивая, смотрел он на пронумерованную окружность мишени, которая сама походила на низкое солнце… Вот он, водоворот всех его грез и надежд. Он склонил голову в этом ослепительном страхоблеске. Держа в руке пурпурный подсумок (какой же он потрепанный и грязный с виду!), Кит отмерил шагами положенное расстояние от мишени, повернулся, фыркнул, прокашлялся и выпрямился. Солнце исчезло. Первый дротик пронесся через страхоночь — ночь ужаса.

Управившись с очередной своей задачей, я вернулся и обнаружил на коврике послание от Марка Эспри. Доставлено с посыльным. Из Коннаута. Так, минутку…

Дорогой Сэм,

Я очень рад, что ты дал себе труд добраться до самой сути этой истории с Корнелией Константайн. Она говорила правду, утверждая, что «Пиратские воды» представляют собой «сплошную ложь». Не было ни светло-вишневой лагуны, ни бешеной собаки, ни слез у костра под мерцающими звездами. Более того, не было и марафонского обольщения. На самом деле, в действительности, я поимел эту истеричную идиотку в самый первый день, после ленча, в отеле — откуда мы почти и не выходили на протяжении всех двух недель.

Ты, несомненно, недоумеваешь по поводу этих ее «великолепных грудей». Их я тоже создал парой мазков своей феноменальной фантазии — они, увы, реальны не более, чем любезный Кванго. Ну да ты знаешь этот тип: огромная жирная задница, но грудей считай что нет. И такая тупица! С необычайной привычкой к…

Далее следуют триста, а то и четыреста слов отъявленнейшей порнографии. А в заключение в письме значится вот что:

Ты этого не понимаешь, не так ли, мой бесталанный друг? Даже теперь, когда умираешь и сгниваешь от зависти. Больше не имеет никакого значения, что именно человек пишет. Время, когда это имело значение, миновало. Правда больше ничего не значит — и никто в ней больше не нуждается.

— Минутку, — сказал я. Из ванной появилась Николь. Я посмотрел на нее. — О господи, да ты не пройдешь в этом и пятидесяти ярдов! Что за гротеск…

Ее проницательный взгляд остановился на письме. Она сказала:

— Ты готов услышать, какую пакость я с ним сотворила? Возможно, это поможет тебе воспрянуть духом. Иди сюда — я хочу закончить прическу. По правде говоря, здесь есть кое-что общее с твоим собственным случаем. Он написал один роман…

Я проследовал за ней в ванную. Она продолжала:

— Потратил на него немало лет. И показал его мне. Рукопись была в большой общей тетради, притом безо всякой стенографии. И было в ней что-то этакое… Да, тот роман не был обычной его дребеденью. Он писал его от души.

— Ну и?

— Я уничтожила эту рукопись. Его заперла в ванной, а роман скормила огню. Страницу за страницей. При этом немало над ним поиздевалась и все такое.

— Н-да, недурственно.

Она проследила за тем, куда метнулся мой взгляд.

— Не беспокойся. Твоего романа я не уничтожила.

— Спасибо. А почему так? Что на тебя нашло?

— В этом нет необходимости.

— Николь, я тебя не понимаю.

— Это точно… Между прочим, выглядишь ты ужасно. Неужели не существует каких-нибудь пилюль, которые ты мог бы принять? — Она вздохнула. — Ладно, расскажи мне о ребенке.


Боль блуждает, проникая сквозь рассеянные здесь и там соединения, сквозь нудные сети волокон, минует зоны возбудимости, вдоль всех ответвлений, через чащи и заросли… Хочется, чтобы она прошла. Прошла! Но это желание — чтобы она прошла — основано только на страхе. Вот что может быть его определяющей характеристикой. Непосредственные физические симптомы выражены довольно мягко, они не сводят с ума так, как боль, порождаемая страхом.

Как только вошел, я почувствовал страх, испытываемый малышкой. Внезапная послеполуденная пелена — и тишина: нет ни Кита, ни Кэт, одна только Ким, извивающийся пустячок на кухонном полу, у меня под ногами. Так-то она вроде бы была совершенно цела, только вся промокла. А еще — плакала. И — боялась. И этого было достаточно, этого было слишком много, этого никогда не должно было случаться. Да, знаю я: когда дети появляются на свет, мы к ним подходим на цыпочках, крадучись, словно мыши в темных туннелях, чтобы ласкать их, предугадывать все их желания, брать их на руки и всячески ублажать, успокаивать. Но так и должно быть. Так должно быть всегда. Потому что, когда нас нет рядом, их миры начинают рушиться. Горизонт поднимается со всех сторон, пока не вытолкнет небо. Стены смыкаются. Может быть, они способны перенести боль. Боль близка, и они знают, откуда она исходит. Но страх — это совсем иное. От него их надо держать подальше. Господи, если бы только они знали, что такое там, снаружи. Вот потому-то их никогда нельзя оставлять вот так, совсем одних.

Или — не совсем одних. Когда я опустился на колени, чтобы поднять ее, то услышал предостерегающее рычание — это был Клайв, который сидел на площадке размером почти с него самого, между четырьмя смехотворно крохотными помещениями. «Все в порядке, — сказал я ему. — Я хороший. Я ее люблю. Я не плохой. Хороший песик». По-видимому, такое можно говорить собакам: пес поверил. Он двинулся вперед; вздохнув и слегка подпрыгнув, уложил передние лапы на мойку, озираясь в поисках Кэт или Кита; со спины он походил на профессионального бандита, готового к делу — колени полусогнуты, оружие наведено. Когда малышка успокоилась, я заметил на столе коробок спичек и одну сигарету. То было послание Кэт, оставленное ею для меня.

Потому что я все истолковал неправильно. Жизнь вечно норовит сделать твое положение еще более странным. «Надо прекратить делать К. больно, — писал Кит. — Нехорошо вымещат все это на малышке». Однако К. означало вовсе не Ким. К. означало Кэт. Но Кит не мог остановиться. И Кэт тоже не могла.

Придумать можно было только одно. Я ее одел. Сменяя ей подгузник, без удивления увидел, что никаких новых отметин у нее нет. На это раз Кэт устояла перед силой собственного бессилия. Я оставил записку и телефонный номер — а мог бы написать там и тогда, что некоторые люди находят других, чтобы с их помощью осуществлять самые жестокие свои замыслы. Они находят других, чтобы те сделали это вместо них.

А потом — это.

Я понес малышку (ее головка подпрыгивала и перекатывалась у меня на плече) через весь город — и через внезапно разразившийся карнавал: вспышку людской энергии и облегчения, сопровождаемую бесчисленными воздушными шарами, вывернутыми наизнанку пабами, грохотом шумовых оркестров и ором динамиков, установленных на подоконниках. Этот ритм подхватил нас; течение несло нас вперед, в самое сердце быстро густеющей толпы. То был один из тех моментов, когда каждому хочется быть черным, гибким, буйным; и на фоне этого черного великолепия белые лица, казалось, застенчиво улыбались, стыдясь показаться на свет, вообще быть видимыми. Улицы были ребячливыми и пьяными. Там — чопорная, но снисходительная поступь полисменов. Сям — черная дама, отплясывающая в полицейском шлеме. А здесь — восторженное детское лицо, запрокинутое к небу.

Жизнь! Подобная той теплой жизни, что я держу в своих руках. Но ее может вдруг стать слишком много, слишком много жизни, и возникнет иное удушье, подступит иная опасность… Запруженный перекресток на Портобелло-роуд, где жизнь напирала со всех четырех сторон, и голов повсюду было просто не счесть — они казались грудами пушечных ядер, — и таинственным образом зарождалась паника: руки у многих, когда они пытались пробраться к краю, начинали мельтешить, словно крылья ветряных мельниц. А края-то нигде и не было, только жизнь, еще больше жизни. Лавируя в людских потоках, я держал Ким у себя над головой. А толпа, огромная тварь, единую клеточку которой мы собой представляли, начинала заваливаться на манер многоножки, и оставался (так я думал) лишь один исход, потому что можно было только упасть — или попирать ногами упавших — или и то и другое разом.

Потом все это кончилось, и мы оказались на другой стороне. Я воспользовался подвальной дверью на Лэнсдаун-креснт. Лиззибу справится. Она совсем успокоилась, рассудок ее прояснился. Я сказал, что Кэт ей позвонит. Сказал, что уверен — она все сделает так, как надо. Сказал, что полностью ей доверяю.


— Ну да хватит с тебя. Считай, скормил тебе целую главу. А я там, между прочим, в рулетку со смертью играл.

— Да, именно это ты и утверждаешь.

— Клянусь, я был от нее на волоске.

— Я тоже здесь не бездельничала.

— Наносила на лицо боевую раскраску?

— Да. А еще — читала.

Я выжидал, глядя на ее лоб.

— Ты сделал меня каким-то посмешищем. Как ты только посмел? А я-то думала, что предстану фигурой трагической. Хотя бы отчасти. И вся эта муть, как будто я не держала всего под контролем. Каждую секунду.

— Прости, — сказал я. — Что-то я тебя в таком ракурсе не вижу.

Тогда она сказала нечто такое, чего я до конца не разобрал. И не было у меня никакого желания, чтобы она это повторяла. Я стал готовиться к выходу.

— Как ты думаешь, это платье достаточно омерзительно? — окликнула она меня из ванной. — Хочешь, скажу, что я собираюсь сделать по пути туда?

И она сказала.

Николь!

— Ты удивился бы, узнав, насколько выразительной может быть капелька грязи. Аккуратно нанесенная.

— Я как раз об этом подумал… Ну, увижу тебя в студии и все такое — но это уже прощание.

— Возьми ключи от моей квартиры. Приходи туда пораньше, и тебе будет на что посмотреть.

В холодном ее тоне мне почудились нотки вызова. И я так же холодно сказал:

— Ты собираешься отсутствовать с девяти до двенадцати, так? Ума не приложу, как ты это устроишь.

— И в этом весь ты. Ну все, ступай. Целую.

— Давай остановимся. Давай прекратим… Прошу тебя, Николь, надень пальто. Все идет не так. Ничего не получится. Я теряю нить, Николь. Многого я просто не вижу.


Все, ухожу.


Вот я и вернулся.

Сейчас мне кажется, что Николь всех нас обвела вокруг пальца.

Загрузка...