Я вам скажу, милостивые государи и государыни, нет ничего неприятного иметь широкую поверхность головы, гладкую, как ладонь; то есть — это я говорю не относительно одного хозяина — владельца этой гладкой поверхности; но так, на мой взгляд, некрасиво смотреть и на чужие гладкие, природою обиженные головы.
Или мне так думается. Изволите видеть: у меня так гладка поверхность моей сорокапятилетней головы, что парикмахеру очень совестно брать с меня даже за стрижку волос; оно, знаете, и сам сознаюсь, что многонько за какой-нибудь десяток-другой волосов; но зато у меня очень хорошенькие бакенбарды и он всегда так прекрасно их расчесывает, что я решаюсь отдавать ему гривенник без торгу.
Но что главное со стороны этих нескромных цирульников, что они обличают с сожалением мой недостаток.
— Ах, сударь! Как у вас мало волос!
— Ах, сударь! Как широка ваша лысина!
— Отчего, сударь, так облезла ваша голова?
Такие парикмахерские вопросы сильно раздражали меня, но я по своей скромности не имею способности браниться, в ответ на участие постороннего и с телячьей смиренностью отвечаю бывало на вопрос:
— Да, господа! Большая неприятность для холостяка иметь такую голову; оно под шляпою или ермолкой не видать, а как, примерно, кому отдать поклон, ну тут сейчас и заметно: «наше почтенье».
Вот таким-то побытом{2} я все и маялся; как чуть какой-нибудь цирульник заговорит про мою полированную голову, а я себе и мотаю на ус: «Не знает ли он какого-нибудь домашнего секрета? А этим публикованным секретам я не больно верю: мало ли что печатают…»
Тут мне сейчас один рекомендует макассаровое масло{3}, другой рекомендует макассаровое масло с ромом, третий, опровергая макассаровое масло с ромом, советовал репейное масло с водкою, четвертый советует свиное сало с пырейным маслом, пятый… Э, да это и не перескажешь. Уж я пичкал и пачкал свою голову… так только сказать одно: вспомнить, страх берет! А ведь ни одной волосинки не прибавилось — заметьте.
Соберутся товарищи. «Эх, Максим Авдеич! Скоро ли мы на твоей свадьбе пировать станем? Тебе жениться давно пора, у тебя уж и лысина открыта». Смоются, конечно.
А Максима Авдеича от этого слова словно кто по лысине обухом ударит; знаете — все слабость к прекрасному полу одолевает. Однако и знаете, все думается… Не показывая вида и скажешь: «Да что, господа, хорошо бы и в самом деле — сватайте».
А приятелям-то и на руку посмеяться насчет ближнего; захохочут да и пойдут кто во что горазд:
— Ты бы пошел поворожился.
— Ты бы посоветовался с кем-нибудь.
— Ты бы сходил на Кузнецкий… чего там нет. Наверное, такую глупость, как твою лысину, чем-нибудь залепят.
Все этакие фразы и откалывают. Им, знаете, хорошо, как голова словно лес; а у меня словно степь Сахара, да еще, пожалуй, относительно глаже, та хоть с песком, а я свою голову веду в чистоте.
Только все эти насмешки я переносил с великим хладнокровием. Ну, думаю, посмеются, да и перестанут. Хорошо-с!
Ко мне, знаете, каждый день будочник носит «Полицейские»{4}. А я всякий день их читаю. Знаете, некоторого рода развлечение приобретаю. Без супруги, знаете, ведь и полицейская газета — тоже некоторого рода удовольствие.
Только что же: вдруг вычитываю: «Нет более плешивых». Как так, думаю я: неужели все в Москве плешивые вдруг заросли? Даже при этом мои остатки волос поднялись с висков дыбом. Пойду к Софрону Софронычу, посмотрю и, знаете, газету взял с собой на случай, чтоб он не придрался, ведь он сутяга, за все в суд волочет. Вот я взял «Ведомости» с собой в карман. Прихожу, поздоровкались, как следует, я, знаете, мельком взглянул робко на приятеля и говорю:
— Софрон Софроныч! Что ж ты, брат, плешивый?
— А ты, дурак, разве в двадцать лет ни разу не видел меня плешивым, а еще товарищ! Да я думаю, в пятнадцать лет по волоску в день и то много вылезет: ну-ка, сосчитай — сколько вылезет, да сколько вычешешь, да сколько жена вытеребит?
Я на вопрос приятеля призадумался.
— За что же меня жена будет драть, если у меня на голове ничего нет?
И даже чрез три минуты обрадовался этому обстоятельству, думая, что жене меня не за что драть.
— За дело, голубчик, за дело! — как бы отвечая на мое размышление, отвечал Софрон Софроныч, наливая рюмку очищенной.
— Я не об том вас спрашиваю, — начал я опять, — вы поймите меня, Софрон Софроныч, вот в газетах я прочитал, что тут уверяют: «нет более плешивых».
— Ну-с! Что далее? — доспрашивался Софрон Софроныч.
— Я, доверяя печатному слову, думал, что ваша голова заросла волосами.
— Ха! ха! ха! Да мне пятьдесят, а тебе сорок пять, твоей бы следовало скорее исправиться.
— Что же это значит? — спросил я в недоумении, будучи от природы тупоумен.
— Это значит, что ты дорастешь до моего разума чрез пять лет и поймешь! Это вестимо при тебе?
— При мне, — отвечал я вопрошающему.
— Читай все по порядку, — сказал он.
Я начал:
— Нет более плешивых особ из числа тех, которые, имея возможность приобрести у нас хотя одну банку живительной эссенции, прибегнут к нашему средству, которое составляет единственный случай к оживлению волосяных корней, увядших вследствие сильных забот, разработки умственных идей, восприятия мыслительных работ и прочее, и прочее, и прочее. Тот из них, кто испытает на себе наше средство, только может понять всю важность предложения и оценить на практике добросовестность предложения.
— А, так вот что? — сказал я. — Спасибо, Софрон Софроныч, а то бы без твоего рассмотрения никак не мог бы догадаться читать далее. Скажи теперь мне, как же это?
— Помилуй, братец, сам разбирай. Купил банку, натер лысину и жди: что будет! Станет зарастать волосами, скажи спасибо, а нет — брось всю эту дрянь за оконце — и кончено.
— Так как же? — опять спрашиваю я.
— Так же! — отвечал он. — Что я говорю, так по-моему и делай.
Я подумал: не худое дело попробовать, а если потерплю убыток, то ничего, знать, не поделать, а потратить, видно, полтинничек.
Распрощался с своим сердитым приятелем и прихожу домой. Пришел и думаю:
— Что, если правду говорит Софрон Софроныч, что помазаться, да и жди, значит, жди! Ну жди, все же жди, — а коли не пробовать, так и так ничего не будет, не опробовавши, подавно ничего не будет. Как бы это так попробовать, чтобы и ошибки и изъяну не было?
Думал, да и надумал только одно: опробовать, не опробовавши, следовательно, правды не доберешься, практика — всему делу голова. Обдумавши так, прихожу по объявлению в магазин.
— Вы публиковали, — говорю я, — что «нет более плешивых»?
— Я! — говорит содержатель магазина.
— Послушайте, — говорю я, — а это что? — и обнажил пред ним свою голову, гладкую как ладонь.
— Известно — плешь! — отвечал содержатель магазина.
— Плешь! — убийственным голосом отвечал я, — зачем же говорить, что «нет более плешивых».
— Ведь вы у меня не покупали помады? — сказал магазинщик. — А вы купите и приходите чрез месяц с этими придирками, а теперь или купите помаду, или прекратите разговоры. Тот, кто желает приобрести моей помады, тот не претендует мне ранее времени, а потому я только получаю похвалы, отчего я и печатаю подобного рода объявления.
Мне не хотелось разговаривать с содержателем торгового заведения; может быть, думал я, он говорит правду, а я зачем буду противоречить, не зная настоящего дела. Куда ни пошел полтинник, наплевать! Попробуем, авось-либо не проиграю и не обнищаю, и купил банку помады.
Купил банку, принес домой, поставил на шифоньерку и думаю:
— Что делать, не сходить ли в баню натереться? Может, действительнее будет средство, или уж попробовать дома?
И решил дома употребить это средство, чтобы никто не видал моих экспериментов и не сглазил.
— Вот, — думаю, — как чрез две недели взглянут на меня товарищи, — так сдивются, когда моя гладкая поляна начнет зарастать; пожалуй, не узнают, — и заключил, что не узнают приятели, а до того времени решился не казаться никому на глаза.
Скинул с себя верхнее платье, взглянул в зеркало на голову, потер темя чистым полотенцем, и мне показалось — оно еще шире и ужаснее, я отвернулся от своего изображения в зеркале и схватился за спасительное средство.
Банка такая уютненькая, красивенькая, даже показалось мне маловатою, однако делать было нечего, как ни мала, да, может быть, пользительна, и с нетерпением вскрыл банку. О, ужас наших дней, что я в ней увидел!!!
В банке сидел вместо помадной массы черт! Я сперва думал — мышь, схватил за хвост, тащу, знаете, оттуда… глядь — черт! Даже оторопь взяла да и досада, на первых порах, что вместо помады за полтинник черта приобрел. Которые путаются и так по свету во множестве, по сказаниям старух — задаром в услуги навязываются.
— Милостивый государь! Милостивый государь! Помилуйте! — пищал черт.
Знаете, крепонько хвостик прихватил, вот ему и больненько.
— Нет, мошенник! Вот я тебя, подлеца!.. Да помадчику достанется… вот я вас! — сказал в ответ и, разгорячась, хотел было его об угол головой.
— Пощадите, милостивый государь, что вы это? Ведь я не мышь какая! Чай, видите.
Оно действительно, чертенок был достоин наблюдения: во фраке, приличная пара платья, лакированные сапоги и даже в руках была шляпа, а на руках перчатки. Словом, чертенок был одет франтиком.
— Ого! — подумал я, — да это что?.. я теперь, приятель, тебя не выпущу; сейчас пролетку — и марш в Зоологический, там всякую тварь принимают. А такой скотины, как ты, там давно ждут.
— Пощадите, благодетель мой, разве я на посмешище осужден? Вы знаете, что великий Линней и Бюффон{5} нас не включили в свою классификацию.
Я сообразил, что гораздо пристойнее чертенка отправить в музей, и начал запихивать его обратно в помадную баночку. Чертенок упирался.
— Нет, приятель! Хоть ноги твои поломаю, а посажу тебя обратно. В музей можно как редкость препроводить. Большое спасибо скажут.
Чертенок взревел не своим голосом:
— Помилосердствуйте, благодетель, ведь меня там посадят в спирт, без смерти смерть! — говорит тонким сопрано пленник.
— А! Не любо?.. негодяй!.. Нет, так не расстанусь. Хоть шарманщику отдам. По крайности бедный человек хлеба кусок чрез тебя наживет. Ведь наживали деньги за Юлию Пастрану{6}; а ты будешь еще почище. Чертей мало кто видал, а кто и видал, так разве с сильного перепоя.
— Нет, уж лучше отпустите. Знаю я этих шарманщиков! Начнет еще, пожалуй, по канату плясать учить… они живодеры!.. Все косточки переломают, от них и чертям тошно будет. Лучше отпустите… я нам окажу услугу, по век не забудете.
— Какую услугу? Говори! Что за услугу можно получить от чертенка? Вот истратил задаром полтинник, купил такую мразь.
— А вы думаете — свиное сало лучше, чем я? Все одно! Ведь послали бы и банку и помадчика к черту, как не пошло бы в прок.
— Свиное? Тут не свиное, а медвежье сало, придающее растительность, развивающее деятельность волосяных корней и прочее, — говорил я чертенку словами содержателя магазина.
Чертенок так захохотал, что у меня зазвонило в ушах.
— Нечего вам делать, больше ничего… Однако я не специалист по этому делу и не буду спорить, а только скажу вам: я знаю, для какой цели вы хотите обрасти волосами… Вы хотите — жениться! Ведь это общая страстишка старых холостяков, — сказал чертенок, устремив на меня насмешливый взор.
Он угадал. Я действительно был заражен этой прихотью с юных лет. Я улыбнулся.
— Ну так что ж?
— А то, — отвечал чертенок, — что мог бы этому помочь советом.
— Как так?.. Что же, и посватал бы богатенькую?
— Богатенькую, — отвечал черт.
— И хорошенькую?
— И хорошенькую, — отвечал пленник.
Я растаял от слов лукавого беса, и он мне показался даже за это хорошеньким.
— А отпустишь ли меня?
— Теперь все же не выпущу до самого совершения свадьбы. А там — что будет.
— Хорошо и на этом. Я обделаю скоро, — сказал бес.
И чтобы удобнее мне было слушать этого фантастического гостя, я привязал его к керосиновой лампе на нитку.
— Ну-с? Начинай свой план.
— Прежде, чем план, я должен предложить условие: отпустить меня прямо после свадебного вечера. Я уверен, что вы без меня управитесь.
— Конечно… если все будет к моему счастию.
— На все, милостивый государь, должны быть глаза. Невеста есть, хотя не первой молодости, но высока, стройна, богата, полна, словом — все достоинства.
— Ну, ступай, сватай.
— Мне теперь идти нельзя — я ваш пленник. Но советую послать туда сваху Дормидоновну.
— Это какая такая Дормидоновна? — спросил я.
— Известная всему городу старушонка, такая дельная, что я многому у нее сам понаучился, — сказал чертенок.
Я узнал от беса адрес и послал тотчас к ней письмо.
Чрез полтора часа Дормидоновна сидела у меня в гостиной.
— Уж больно, батюшка, невеста хороша, по твоим летам да по солидности самую молоденькую и не след. Будет на офицериков да на всякую молодежь заглядываться.
— Так, так, Дормидоновна! Я и сам не охочусь за вертушками, мне нужна хозяйка, — говорил я свахе.
— Так, так, кормилец! Что говорить, — продолжала сваха.
— У меня — сама посуди — тоже дом, велик ли, мал ли, а своя хоромина.
— Вот и я об том же… Э, кормилец! Такая красавица, да полная, да здоровая — кровь с молоком; пара вы с ней будете, уж напредки говорю — сойдетесь. Только, кормилец, насчет головушки-то позаботься, чтобы она этого не заметила. Прикрыл бы ее чем-нибудь… есть вон у меня палихмахтер знакомый. Данилычем звать, недорогие делает, рублика за три славный парик предоставит тебе.
— Непременно, Дормидоновна, непременно куплю. Да ты, смотри, невесте-то ни гугу, — говорю я.
— Ну вот еще, кормилец! Не дура я… аль, там, не помешанная!.. Порядки знаю, у меня и не такие женихи с рук сходили. А ты что — кровь с молоком!
Правду сказать, у меня давно кровь и молоко с лица пропали, да для красного словца нельзя же и свахе не приголубить жениха.
— Так-то, Дормидоновна!.. А ты бы мне фотографический портрет доставила, я бы полюбовался ею.
— Что ты, кормилец! Да разве такая богачиха позволит потреты свахе носить по женихам. Ныне это вывелось; говорят: «Наши потреты — не вывески с цирульни, чтобы всякой на них смотрел». А ты лучше съезди со мной, ночью увидишь и мне спасибо скажешь, старухе.
— Ну так, значит, стоит посмотреть, а там и по рукам, — сказал я.
— Да, кормилец, долго нечего откладывать, послезавтра и съездим. Ты не молоденькой, сам все с ней перетолкуешь, а мне одно только сказать: дама личмяная{7}, видная, брови черные, как бобровые. А уж дорогих вещей, одеяния, денег… Ну, батюшка, только считай. На фуртопьянах так и заливается. Зубы как жемчуг. Чудо! Не красна я говорить, не так бы похвалить надоть.
Поговорив несколько времени, я дал в зубы свахе целковый, и довольная Дормидоновна поплелась восвояси.
— Так, приятель! — сказал я черту. — На первых порах дело твое оправдывается.
— Я справедлив, как черня! — сказал черт. — Теперь я вам советую приобрести парик, да не говорить о доме, что он у вас заложен. Это первое. Если все знают, что он ваш, это уже много говорит в вашу пользу — и невеста ваша!
Потом, при свидании с невестою, будьте как можно предупредительнее и почаще говорите о ее красоте. Это льстит женскому самолюбию — и невеста ваша!
Увидя на шее ее прекрасный фермуар{8}, не спрашивайте о его ценности, а только хвалите ее вкус — и невеста ваша!
Когда она будет вас угощать, пробуйте всякое из блюд, а то, которое она будет хвалить по преимуществу, то есть или собственного ее приготовления, или очень любимое ею, то блюдо восхваляйте донельзя — и невеста ваша!
Не спрашивайте ее лет и не говорите о своих — и невеста ваша!
— Значит, я вперед утешаюсь надеждою, что невеста моя, любезный черт?
— Ваша! Ваша! Ваша! — пищал дьяволенок, и я приготовился.
Достал мой давно не троганный фрак, отдал выутюжить шляпу, приобрел парик, какой-то долговолосый и похожий на собачью шкуру болонки.
Наступил день свидания. Часа за два до прихода свахи я уже был совсем готов, и, признаюсь пред публикою, из меня вышел преопрятнейший жених; полная черная пара платья, галстук черный шелковый а-ля англес{9}, манишка была с запонками настоящими золотыми, шею украсил настоящей золотой цепочкой, в карман положил часы, напоминающие собою испанскую луковицу, которую я видел на тарелке в буфете Троицкого вокзала. Парик, бережно надетый на голову, мои собственные бакенбарды — все это, в сущности, делало из меня довольно порядочного жениха, и даже чертенок улыбался по-своему на мои приготовления.
— Что, хорош ли? — спросил я в заключение о своей личности у чертенка.
— Даже очень! — отвечал он. — Вы понравитесь своей невесте непременно.
Явилась сваха.
— Ну, батюшка, как? О, да ты и готов, ну вот и прекрасно! А уж невеста-то, невеста-то!.. Ждет не дождется вас. Расцеловала меня, старуху, как я стала про тебя рассказывать, на прощание спасибо сказала и трехцелковую{10} мне вынесла. А это, кормилец, где собачьей шкуркой раздобылся? — спросила меня старуха, указывая на парик.
— Разве это, Дормидоновна, собачья шкура? Это человеческие волосы, — сказал я, обидевшись.
— Не взыщи, родной, на мне — старой дуре, я допрежь того все думала, что это из собачьей шкурки делают. Так зевать, родной, нечего, поедем. Нанимай лихача.
— Ну, Дормидоновна, тут уже не лихача, а карету нужно нанять, шикарнее будет.
Я послал за каретой на биржу, щегольская пара подкатила к крыльцу, и мы отправились к невесте. Одно обстоятельство меня очень беспокоило. Шляпа моя оказалась очень мала, потому что парик придал голове значительную толщину, и я должен был сидеть в карете без шляпы.
— Честь имею рекомендовать! Максим Авдеич, из отставных, — сказала сваха, рекомендуя меня женщине высокого роста, довольно полной, белой, как пшеничный хлебец.
— Точно так, сударыня! Это верно-с! — доказал я. — При этом присовокупляю: поклонник вашей красоты.
— Очень рада! Покорнейше прошу садиться, — сказала дама, которую мы будем называть Авдотьей Павловной.
Она села, и я тоже, при этом расположился так, чтобы мне не спустить глаз с красавицы.
Ну и действительно, можно отдать справедливость: если ей было тридцать пять лет, то уже никак не более, и, представьте, если она не слишком полна, то была и румяна, высока, стройна без излишества, высокая грудь, глаза светлые, брови черные как смоль, и волоса точно так же. При всем этом, заметьте, брильянтовые украшения на шее, руках, в ушах. Как хотите, а она, знаете, щекотит взор и успокаивает мысли. При всем том, знаете, везде в покоях фарфор, бронза, штоф и орех… Знаете, превосходно все успокаивает насчет ее кармана.
Как начнет говорить, у ней выражения такие все деликатные; улыбнется, два ряда жемчужных зубов так в глаза и мечут. Очарование! Мы начали с погоды, а кончили тем, чтобы через неделю быть нашей свадьбе, я было начал говорить насчет капитальца, моя невеста мне прямо сказала: «что есть у меня — все ваше… Я безродна, следовательно, тут уже рассчитывайте, что никому ничего, если не вам. Я не девушка уже шестнадцати или семнадцати лет, которую отдают родители и рассчитывают себе на прожитие, следовательно, сама все рассчитываю обо всем и для себя. А потому все ваше!»
Говорила она много, но передать теперь мне все это вам не стоит, да и не помню… Скажу одно: что я, очень довольный красотою и нарядом невесты, ее обстановкою, пил у ней чай из серебряного самовара… словом, вышел из квартиры невесты без ума от радости и даже разорился, дал свахе три рубля.
Приехал домой, рассчитался с извозчиком за карету; иду в комнату, а сваха по пятам.
— Послушай, кормилец Максим Авдеич, давай-ка мы потолкуем промеж себя.
— О чем это? — спросил я.
— А вот о чем: ноне женихи-то все: знаешь, народ какой? Обдувать горазды! Пожалуй, сваха-то без башмаков останется по чужим хлопотам.
— Так, по-твоему, и я тебя обману?
— Ну, хоть теперь нельзя сказать, а после — пожалуй… Как бабочка в охапку попадет, так сваха и к черту убирайся.
— Нет, я не из таких, матушка… Я теперь, что обещал, так в нитку вытянусь, а заплачу. Хочешь, я пятьдесят рублей дам после свадьбы — согласна ли?
— Может, дашь, может, нет, а если обещаешь, так и записочку дай.
— Зачем записку? Разве честное слово хорошего человека недостаточно?
— Ноне, батюшка, и записка-то так ненадежна, а уж куда честное слово! Ведь бабочку-то тебе рекомендую за первый сорт: графиня, истовая графиня!
Делать нечего, выдал записку.
— Ну-ка, прочти, кормилец, грамотку-то, я ведь читать-то не горазда.
Привелось ей прочитать. Дормидоновна, подобрав записку в ридикюль, раскланялась и ушла.
Целая неделя прошла в приготовлениях. Каждый день шлялась ко мне сваха, наконец наступил желанный день.
Разряженные в пух, мы совершили свое бракосочетание. Попойкам и поздравлениям не было конца. То и дело жаловались на горечь водки, и мы почасту целовались. Старые холостяки товарищи даже с завистью поглядывали на меня и мою молодую половину. Как было видно, она всем понравилась. Тут нечего толковать, скажу одно, что я не делал слишком роскошной свадьбы: с моей стороны было десятка полтора гостей, а со стороны невесты две-три размалеванные барышни, да и только. Согласно условию с чертом, выпустил его на свободу, и он, вежливо поклонись моей особе, скрылся.
Часов около двенадцати некоторые из гостей уехали, остались только люди свободные, «рыцари зеленого стола» уже расположились играть в карты, как моя нежная половина подошла ко мне:
— Милый мой, у меня что-то дурна голова. Позволь мне удалиться.
Находя это весьма естественным, я подал ей руку и повел в спальню.
— Друг мой! — сказала моя половина, — я не могу выносить, когда лежу в постели, света свечи, прикажи подать лампу с самым маленьким огнем.
Рассчитывая, что это составляет маленькую экономию для кармана, я исполнил желание супруги и ушел к гостям. Там, играя по маленькой, я совершенно забыл, что я женат, и провел всю ночь до пяти часов утра. Гости стали расходиться и, пожелав мне всего, чего только в этом случае желают, оставили меня одного. Тут я вспомнил о своей половине. Кстати, я желал и сам заснуть, после ночного бдения и порядочной холостой попойки.
Прихожу в спальню — и что же? О читатель! Есть ли что гаже, что хуже и что старее на свете такой фигуры, какую я нашел на своей постели? Я протираю глаза, думаю, что у меня не вышел хмель из головы — нет, не кажется! Пощупал нос, не сплю ли я? Нет, не сплю.
Не доверяя своему собственному зрению, я побежал к кухарке.
— Фетинья, а Фетинья! — расталкивал я крепко спавшую кухарку, после таких трудов, как свадьба.
Фетинья протерла глаза и сидя глядела на меня.
— Что надоть? — едва проговорила она, опомнившись.
— Фетинья! Да где же молодая-то, куда она делась?
— Авдотья-то Павловна? Эна! Да она, поди, в спальне спит.
— Какое спит! Там не Авдотья Павловна. Там спит черт, а не Авдотья Павловна! — повторил я.
— С нами крестная сила! Вы, батюшка Максим Авдеич, видно, тово… чересчур с непривычки заморской кислятинки хватили, а оно вам, видно, с непривычки не годится.
— Полно врать, дура! А ты, стало быть, какую-нибудь знакомую сволочь водкой поила, а она, видно, искала, искала дверей, да и попала в спальню, завалилась на чужую кровать, да и думает, что у себя дома. Пошла! Выгони!
Я толкнул кухарку, и та побежала в спальню, творя молитву и крестное знамение.
Я шел за нею; вошли, кухарка отдернула занавес кровати, подошла к спящей, взглянула, покачала головою, потом тихо подошла ко мне и еще тише сказала:
— Ведь это — Авдотья Павловна, она самая и есть.
Если бы она меня ударила обухом по лбу, по затылку или по чему попало, мне было бы вынести гораздо сноснее, чем это колкое замечание; я скрипнул зубами и только мог сказать:
— Срезался, черт возьми, срезался!
Между тем как я глядел на эту фигуру жалкой своей половины, кухарка опять подошла ко мне и шепнула тихонько, чтобы не разбудить спящую:
— Пожалуйте сюда.
Я подошел к столу.
— Извольте видеть, — начала разбирать кухарка, — вот принадлежности, видите: это — зубы, это — коса, это — накладка, это — банка с румянами, это — белила, это — сюрмилы, чем брови чернят, — потом взяла бальное платье и, показывая кой-какие ватные накладки, сказала: — А это, сударь, понимаете, для чего?
— А черт их знает, для чего.
— Это, чтобы грудь у женщины была виднее.
В это время проснулась моя половина.
— Милый Максим Авдеич, ты еще не спишь? Бедненький!.. Поди ко мне, мой милый.
Но я был так далек от нежностей моей шестидесятилетней подруги, что готов был провалиться сквозь землю.
— Что вы, сударыня, делаете?! — сказал я с ожесточением. — Разве можно так обманывать? Ведь в вас, сударыня, только и есть, что одна кожа да кости, ведь краше этого в гроб кладут, а вы замуж собрались…
— Если бы на пути жизни не встретился такой милашка, как вы, — отвечала моя подруга жизни, — я бы не вышла замуж; ты взгляни на себя, мой бесценный! Как ты мил: твой взгляд, розовые щечки, твои прелестные баки, каштановые волосы — все прелесть!
Я не вытерпел и сорвал с ожесточением с головы парик.
— Каков я-то, сударыня? Каков я? ты гляди! ты погляди! ты погляди! — кричал я с ожесточением.
— Ах! — крикнула подруга и упала в обморок в постель, взглянув на мою гладкую, как у татарина, голову.
— Один хорош, другая — еще лучше! — молвила Фетинья и побежала в кухню досыпать.
В досаде я вышел в гостиную, где еще стояли остатки вчерашнего великолепия, и выпил с горя целый стакан ямайского нектара.
Прошло часа четыре, а я, в жару мечтанья привалясь на диване, заснул крепким сном в кабинете, как меня разбудила моя супруга.
— Друг мой, вставай! — сказала она.
Я взглянул на нее, и та же красавица, какой я видел ее вчерашний день во время брачного пира, представилась мне.
— Ах, черт тебя возьми, Авдотья Павловна! Ты — просто волшебница! Часа четыре назад я готов был тебя раздавить, а теперь готов принять тебя в свои объятия, — и мы даже поцеловались при этом.
— Друг мой!.. И все так, неужели ты думаешь, что все на свете просто и красота не имеет подделки; всюду хитрость и обман — будь покоен. Ты сам в парике… тоже меня обманул, что на это скажешь?
Я засмеялся. И, примиренный необходимостью с своим положением, думал: хоть она и стара, все же приберу денежки и выкуплю свой домик.
Подали самовар, напились чаю и уже готовились сделать три-четыре визита, как я услышал звонок. Отперла кухарка дверь. Вошел прилично одетый мужчина.
— Здесь живет Авдотья Павловна?
— Здесь. Что вам угодно? — отвечал я.
— Нельзя ли мне их видеть? Мне их нужно.
Жены не было в комнате, и я осмелился спросить о причине его посещения.
— Их самих мне бы хотелось повидать.
— Я, как ее законный муж, вероятно, имею некоторое право на вашу откровенность?
— Дело, милостивый государь, очень просто и нисколько не секрет: они изволили взять напрокат искусственные брильянты, так я за ними пришел.
От этой новой штуки своей барыни я чуть не закричал и побежал в комнату своей престарелой супруги.
— У вас, сударыня, новые штуки. Кроме того, что с вашей молодостью вы способны только в богадельню, вы еще щеголяете в чужих брильянтах.
— Так что ж? Это потому, что я не люблю никаких драгоценностей.
Сделав кой-какие визиты, я возвратился с своей супругой домой. Не успел снять верхнего платья, как ко мне вошли б комнаты нежданные посетители.
Эти посетители были прибывшие господа для списывания моего дома.
Я должен был повиноваться постигшей меня участи и молча подчинил всю свою недвижимость тщательному осмотру.
— Это что такое, друг мой? — спросила меня жена.
— Пришли описывать мой дом, — отвечал я с убийственным хладнокровием.
— За что?
— За долги.
— Как? Разве ты столько должен, что подвергаешься опасности лишиться дома?
— Да, сударыня. Невестке на отместку! За то, что вы так обманули меня, судьба наказывает вас. Я лишаюсь и дома, как лишился женской молодости.
Жена упала в обморок.
Когда она очнулась, никого из посетителей не было.
Жена сидела с одного краю стола, я с другого.
— Обманщик! — сказала она мне.
— Обманщица! — отвечал я.
— У тебя дом заложен. Ты обманул меня!
— У тебя вставленные зубы. Ты меня надула как теленка.
— А ты гол, как татарин!
— А у тебя чужая коса и французская накладка.
— У тебя дом продадут, и ты будешь «странствующий рыцарь».
— Так выкупи! У тебя есть деньги.
— У меня ни гроша! Я бедна как мышь.
— В таком случае нам остается только и дела, что заниматься умножением нищих, — заключил я. И тут вспомнил про чертенка, сделавшего со мною такую скверную штуку, — Это все черт меня попутал!
— И меня тоже… — подтвердила супруга.
— Еще эта Дормидоновна подрезала меня… сдула с меня расписку на пятьдесят целковых, — сказал я.
— А с меня двадцать пять взяла деньгами вперед.
Я протянул руку своей бедной половине, она страдала одинаково со мною. Мы оба были виноваты, оба взаимно обмануты и оба бедны.
— Друг мой, прости меня, — сказал я своей старушке.
— Друг мой, прости и меня, — отвечала супруга.
— «Нищий на нищем не ищет», — заключил я.
— Это правда! — отвечала моя супруга.
Я на основании этих аргументов прогнал Дормидоновну, пришедшую за деньгами, и на третий день меня потащили по моей расписке к мировому{11}.
И оказал же черт услугу — по век не забыть.