В настоящую антологию включено исследовательское эссе Элизабет Хэнд «Генри Дарджер наизнанку», но настоящую славу писательнице принесли ее художественные произведения. То, что эта слава заслуженна, как нельзя лучше демонстрируют «Наименьшие козыри» — роскошная современная фэнтези о магии, присущей книгам и картинам.
В Уединенном Доме на стене висит забранная в рамку поблекшая вырезка из журнала «Лайф» почти полувековой давности; статья сопровождена цветной фотографией красивой коротко стриженной блондинки с лукавыми серыми глазами и густо накрашенными малиновой помадой полными губами. Она одета в красно-белую полосатую блузку с вырезом «лодочкой». Женщина держит в руке лупу и рассматривает огромное насекомое: использующийся в качестве школьного пособия пластмассовый муляж обычного муравья, Formica componatus, установленный на высокой стопке детских книжек с картинками. На корешке каждой книги можно прочесть названия, выполненные знакомым рубленым шрифтом, и рисунок, закодированный в подсознании нескольких поколений детей: изображение пучеглазого муравья, который с озадаченным видом отводит усики чуть в сторону, словно безуспешно пытаясь принять сигнал какой-то далекой радиостанции. «Мудрая Тетушка или Мудрый Муравей? — гласит надпись под фотографией. — Блейк Э. Тан изучает друга».
Эта женщина — всеми любимая детская писательница и художник-иллюстратор, Блейк Элеонор Тан, которую близкие друзья называют Блеки. А книги — шесть томов знаменитого «Мудрого Муравья», американские, английские и переводные издания. «Мудрый Муравей», «Отважный Муравей», «Любознательный Муравей», «Formi Sage», «Weise Ameise», «Una Ormiga Visionaria». Позади Блеки виднеется фигурка пробегающего по комнате полутора-двухгодовалого ребенка, взятая не в фокусе. Можно различить короткие светлые волосы малышки, подстриженной «под пажа», и крохотную ручонку, походящую на снимке на расплывчатого мотылька в полете. Эта маленькая девочка со стрижкой а-ля Принц Валиант в статье названа удочеренной племянницей мисс Тан, но на самом деле является внебрачной дочерью Блеки, Айви Тан. Это я.
«Здесь, в своем тихом убежище на острове, — начинается статья, — Блейк Элеонор Тан сотворит мир, в котором живут миллионы».
Блеки часто спрашивали, почему она поселилась на Аранбега. Моей матери было недостаточно поселиться просто на острове. Уединенный Дом стоял на островке посреди Зеленого пруда. Так что мы жили на острове посреди острова.
«Почему я живу здесь? Да потому что волшебницы всегда живут на островах, — обычно отвечала она, смеясь. Если собеседник нравился Блеки, она добавляла: Ох, ну вы знаете: Цирцея, Каллипсо, Озерная Леди…»
Потом она улыбалась ей или изредка ему своей коронной насмешливой улыбкой (один уголок рта чуть приподнят) и низко наклоняла голову: золотистая челка падала на глаза, и вы видели только улыбку.
— Так улыбаются тигрицы, — однажды сказала мне Катрин в бытность мою подростком. — Всякий раз, когда видишь такую улыбку, знай: она до поры до времени.
— А потом что? — спросила я.
Но к тому моменту она уже переключила внимание снова на мою мать: солнце для гномона Катрин, прекрасную ослепительно-яркую планету, вокруг которой все мы вращались.
В любом случае я понимала значение улыбки Блеки. Своими любовными похождениями она прославилась даже на Аранбега. Однако на протяжении нескольких десятилетий их старательно скрывали от читателей, большинство которых полагало (как и замышлялось), что Блейк Э. Тан — мужчина. Вышеупомянутая статья в «Лайфе» произвела фурор среди тех, кто еще не знал правды. Моя мать всегда оставалась для меня просто Блеки, как и для всех других. Когда мне стукнуло девять, она сообщила мне, что приходится мне не теткой, а матерью, и в доказательство предъявила мое свидетельство о рождении, выданное в бостонском госпитале.
— Не вижу смысла врать. Однако будет удобнее, если ты по-прежнему будешь называть меня Блеки. — Она затушила сигарету о подметку своей теннисной тапочки и бросила окурок через перила веранды в Зеленый пруд. — Никого не касается, кто ты такая. Или кем я прихожусь тебе, коли на то пошло.
Вот и все дела. Сведения о моем отце не держались в тайне от меня; они просто не имели значения — во всяком случае, в понимании Блеки. Лишь однажды она сказала, что он был очень молод.
— Просто мальчишка. Немногим старше, чем ты сейчас, Айви.
Ребенок, да и только.
— Он так и не понял, что произошло, — подтвердила мамина подруга Катрин, а Блеки посмотрела на нее страшными глазами.
Мне никогда не приходило в голову ставить под сомнение поступки матери, как никогда не приходило в голову спрашивать с нее за двуличность, которую она проявляла тогда или впоследствии. Дело в том, что я обожала Блеки. Все обожали. Она была красива и умна, своенравна и богата и предпочитала соблазнять, а не убеждать. Когда соблазнить не удавалось (что случалось редко), она не считала зазорным прибегнуть к насильственным мерам вполне пристойного толка, включающим обильные возлияния и содействие одной-двух привлекательных подруг.
Книги о Мудром Муравье она написала и проиллюстрировала еще до своего тридцатилетия. К тридцати годам они принесли ей значительное состояние. У Блеки были толковый литературный агент по имени Летиция Торн и очень толковый консультант по финансовым вопросам по имени Уильям Данлап, которые позаботились о том, чтобы моей матери никогда больше не пришлось работать, если не захочется.
А Блеки и не хотела работать. Она хотела соблазнить невестку Данлапа, двадцатидвухлетнюю светскую львицу из Далласа по имени Катрин Май Мосс. Женщины сбежали на Аранбега, скалистый, сильно вытянутый в длину островок в нескольких милях от побережья Мэна. Там, посреди озера, на поросшей лиственницами и папоротником скале они построили сказочный коттеджик немногим больше трейлера, в котором приехали из Техаса. В домике были две маленькие спальни, гостиная, крохотная кухонька и тянущаяся по всему периметру здания галерея, откуда открывался чудесный вид на серебристую гладь Зеленого пруда. Там имелись чугунная дровяная печь для отопления и приготовления пищи, керосиновые лампы и маленький ручной насос в кухонной раковине. Ни электричества, ни телефона. Воду для питья качали из озера и очищали, выдерживая в допотопном отстойном баке, который опорожняли раз в год.
Они назвали коттедж Уединенным Домом, по имени крохотного домика, где жил Мудрый Муравей со своими друзьями, Кузнечиком и Пчелкой. Сюда к ним наведывались друзья Блеки, представители артистической богемы Нью-Йорка и Бостона, писатели из Мэна и родственники Катрин, шумные компании богатых наследниц скотопромышленников, оппозиционно настроенные нефтяные магнаты, вылетевшие из университетов Новой Англии недоучки, хиппи первой волны, уклоняющиеся от службы в армии пацифисты, которые все по очереди сидели со мной, когда Блеки уезжала на Крит, в Лондон или Тауз[48] в поисках нового любовного приключения. Конечно, в конце концов Катрин каждый раз находила ее и привозила обратно домой. В детстве мне казалось, что моя мать играет с Катрин в прятки в масштабах всего мира, причем последняя всегда водит. Когда они вдвоем возвращались в Уединенный Дом, я тоже неизменно получала какой-нибудь приз. Разноцветную карту Калифорнии на белой простыне; ангольские барабаны из кожи ящериц; пенковую трубку с чашечкой, вырезанной в виде головы Ричарда Никсона.
— Тебе никогда не придется уезжать отсюда, чтобы увидеть мир, Айви, — однажды сказала Блеки, подарив мне выполненный на коре рисунок маори с изображением стилизованной пчелы. — Он сам явится тебе во всем своем многообразии, как явился мне. Моей матери было тридцать семь, когда родилась я; она родила поздно и тогда состояла в так называемом бостонском браке. Они с Катрин и сейчас вместе, две старые женщины, ныне живущие в богатом поселке для престарелых под Роклендом и больше не шокирующие общественность. Они рассказали о своих отношениях в одной из серий «Американской жизни», и моя мать принимает активное участие в местных передовых проектах, устраивая благотворительные чтения «Монологов вагины» и подписывая экземпляры «Мудрого Муравья» для Роклендского общества жертв домашнего насилия. Катрин помирилась со своими родственниками и получила в наследство ранчо под Голиадом, куда они вдвоем иногда выезжают зимой. Книги о Мудром Муравье теперь рассматриваются в контексте американской лесбийской литературы середины двадцатого века, каковое обстоятельство страшно раздражает мою мать.
— Я писала «Мудрого Муравья» для детей\ — восклицает Блеки всякий раз, когда заходит разговор на означенную тему. — Это детские книги, — говорит она с таким возмущением, словно кто-то по слепоте своей принял черный цвет ее почтового ящика за красный. — Я вас умоляю!
Конечно, Мудрый Муравей навсегда останется просто муравьем — мудрым, смелым, любознательным, добрым, неугомонным, готовым прийти на помощь, как и сама Блеки, которая в свои восемьдесят два по-прежнему красива, эффектна, великодушна, любознательна и отважна, но редко (если вообще когда-нибудь) спокойна. У нас с ней вышла размолвка, когда я установила в Уединенном Доме солнечные батареи.
— Ты портишь дом. В нем изначально не предполагалось электричества…
К тому времени Блеки и Катрин жили в симпатичном благоустроенном коттедже в Пенобскот-Филдз. Я обвела взглядом комнату — рабочий кабинет Блеки, маленький, но со вкусом обставленный: лампа Густава Стикли, отреставрированная одним музейным работником из Фарнсворта; на столе дубового дерева светится монитор ноутбука, с динамиками и миниатюрным CD-драйвером.
— Ты права, — сказала я. — Я просто перееду сюда к вам.
— Это не…
— Блеки. Для работы мне необходимо электричество. Генератор слишком сильно шумит, моим клиенткам не нравится. И он обходится слишком дорого. Мне нужно зарабатывать на жизнь…
— Тебе не нужно…
— Я хочу зарабатывать на жизнь. — Я помолчала, стараясь успокоиться. — Послушай, ну разве не здорово проложить там проводку и все такое прочее? Мне установят устройства для преобразования солнечной энергии в электрическую, вот увидишь — это будет круто.
Так оно и оказалось. Коттедж выходит фасадом на юг. Два ряда солнечных элементов на крыше и несколько запасных под галереей; несколько дней, потраченных на прокладку проводки — и я отлично устроилась. Я оставила в гостиной книжные стеллажи, теперь заполненные в основном моими книгами и раритетными первыми изданиями, которые я выпросила у Блеки. «Четыре квартета» Элиота и несколько книг Теодора Ретке; «Гормен-хаст»; томик Леонарда Баскина с дарственной надписью «Блеки от автора». Одну спальню я оставила в первозданном виде: широкая дубовая кровать ручной работы, с хитроумным ящиком для постельного белья под ней, и книжные полки по стенам. На полке над изголовьем кровати стояли мои любимые книги: все шесть томов «Мудрого Муравья» и пять томов незаконченного цикла романов Уолтера Вердена Фокса под общим названием «Пять окон, одна дверь».
Вторую спальню я переоборудовала под рабочий кабинет. Я установила там чертежный и световой столы, автоклав, тумбочку под ультразвуковой очиститель и сушилку. Еще там находятся дополнительный силовой трансформатор, питающий мою машинку и прочую аппаратуру, столик для инструментов, где лежат паяльники, иглы и зажимы. Высокий стальной медицинский шкаф с таким запасом дезинфицирующих средств, бинтов, резиновых перчаток и кровоостанавливающих тампонов, которого хватило бы для небольшой больницы. Навесной шкафчик, где хранятся мои карандаши, тушь и ацетаты. И пластиковые колпачки от бутылок, предназначенные для разноцветных красок, которыми я наполняю резервуар машинки. Тоненькая сточная трубка отведена в специальный бачок, который я отвожу на роклендскую мусорную свалку раз в месяц, когда все отвозят туда пустые жестяные банки. На книжной полке стоят альбомы с моими рисунками и книги по искусству: тибетские дела, наскальные рисунки из пещеры Шове, японские гравюры на дереве.
Никакой китчухи, никаких «флэшек» в рамках, никаких поддельных альбомов. Если клиентка заказывает «флэшку», я отправляю ее в Рокленд или Бангор. Я работаю с клиенткой, если она отчетливо представляет, что ей надо, или приносит какой-нибудь оригинальный эскиз. Но всех, жаждущих наколоть на своем теле вставшего на дыбы единорога, харлейские языки пламени, мистера Идеального Мужчину или логотип группы «Грейтфул Дед», я отсылаю в другие салоны.
Я не нуждаюсь в рекламе. Мое предприятие существует за счет устных рекомендаций друзей и немногочисленных постоянных клиенток здесь, на Аранбега. Но в большинстве случаев женщина, желающая воспользоваться моими услугами, должна испытывать достаточно сильное желание, чтобы потратить шестьдесят пять долларов на паром, по меньшей мере пару сотен на татуировку и еще три сотни на проживание в гостинице «Аранбега», если она опоздает на последний паром или если выполнение заказа займет больше дня. Не говоря уже о стоимости ужина из толстого бифштекса с гарниром и плате человеку, который возьмется отвезти ее домой. Я не позволяю останавливаться в Уединенном Доме никому, помимо старых знакомых, то есть женщин, с которыми я имела отношения в прошлом и которые обычно в любом случае не желают ночевать со мной под одной крышей. Сью — исключение. Но Сью теперь встречается еще с одним человеком, тоже специалистом по профзаболеваниям из Пенобскот-Филдз, и потому приезжает сюда не так часто, как прежде.
Это меня вполне устраивает. Все мои клиенты — женщины. В большинстве своем они делают татуировку в ознаменование некоего эпохального события в жизни, как, например, окончательный разрыв с мерзавцем-любовником, склонным к насилию; развод после многих лет несчастливого брака; психологическое восстановление после изнасилования. Исцеление от рака груди (я часто делаю татуировки на груди), первый выезд в свет или рождение ребенка. Иногда в ознаменование какой-нибудь годовщины. Высокое эмоциональное напряжение держится в моем кабинете часами, если не целыми днями; оно исчезает с уходом клиентки, но вполне удовлетворяет мою потребность в эмоциональном общении, и так минимальную.
По правде говоря, моя работа удовлетворяет и мои сексуальные потребности тоже; по крайней мере, мое инстинктивное стремление к физическому контакту. Я всю жизнь работаю с кожей: подхватываю ладонью грудь, растягиваю кожу большим и указательным пальцами и выкалываю на ней иголкой нитевидные линии, проходясь желтой тушью поверх фиолетовых вен, превращая зарубцевавшиеся шрамы в свернутых кольцами змей, яркие крылья бабочки, языки пламени или фениксов, восстающих из бело-голубой кучки пепла; либо рисуя секретные карты с изображением потайных фотов и горных ущелий, речушек и волн, набегающих на отлогие берега размером не больше подушечки моего большого пальца. Подушечка моего большого пальца прижимает кожу в одной точке, указательный палец в другой; лишь тонкая пленка латекса отделяет плоть клиентки от моей. Машинка приглушенно жужжит и дает короткий сбой при первом соприкосновении иголки с телом, и женщина непроизвольно вздрагивает — независимо от того, насколько хорошо она подготовилась и сколько раз уже сидела вот так, под часто прыгающей иголкой, от уколов которой на коже выступают едва видимые капельки крови, сразу промокаемые бумажными полотенцами. Громко включенная музыка никогда полностью не перекрывает ровное гудение машинки. Больничные запахи дезинфицирующих средств, крови, антибактериальных мазей, латекса.
И пота. Тяжелый запах, подобный запаху оплавленного металла: запах страха. Он неудержимо истекает из женщины, словно кровь; зрачки у нее расширяются, и я явственно чую запах, даже если она лежит совершенно неподвижно, даже если она набивала татуировки достаточно часто, чтобы сохранять самообладание, какое сохраняю я, когда прохожусь иголкой по своему собственному телу. Она боится, и я знаю это; прыгающая иголка снова и снова прокалывает туго натянутую белую кожу.
Вечерами после работы меня не особо тянет на общение.
Предчувствие возникло у меня за день до того, как мне в руки попали Козыри. Сью вечно посмеивается надо мной, но зря: я никогда не ошибаюсь в таких случаях. Странное чувство начинает разрастаться во мне, словно меня надувают, как воздушный шарик; в голове легкость и холодок, на периферии зрения сверкающие точки. Вне всяких сомнений, не сегодня-завтра кто-то внезапно явится ко мне, либо я получу письмо или послание по электронной почте от человека, о котором не вспоминала последние десять лет; либо увижу что-то эдакое — норку, американского лося, мигрирующих молодых угрей, — но я точно знаю: произойдет какое-то событие.
Пожалуй, мне даже не стоит ничего рассказывать Сью. Она всегда говорит, что это — проявление болезни, что-то вроде ауры перед эпилептическим припадком.
— Принимай свои чертовы таблетки, Айви. Они все-таки предупреждают развитие болезни на ранних стадиях; принимай свой ксанакс!
Умом я все понимаю, умом-то я понимаю, что она права. И все дело в цепи нейронов, взрывающихся в моем мозгу, словно связка петард со слишком короткими запалами. Но я никогда не сумею объяснить Сью, каким мне видится окружающий мир во время подобных состояний; как небо светится зеленым не только в сумерках, но весь день напролет; как порой я вижу звезды в полдень, яркие искорки в поднебесье.
Я находилась в садике перед Уединенным Домом, срезала цветы для Блеки. Розовые и белые галактики: ранние астры, зеленовато-голубые и розовато-лиловые; благоухающие белые флоксы с липковатьши стеблями, обсыпанными под бутонами зелеными тлями, что походят на крохотные капельки росы. С противоположного берега озера донесся тревожный писк бурундука. Я подняла глаза: в дюжине ярдов от меня, у самой воды сидела рыжая лиса. Она ухмылялась мне; я видела тонкую полоску черной кожи вокруг пасти и сверкающие желтые глаза, словно освещенные изнутри свечами. Она сидела прямо и наблюдала за мной, по-кошачьи подергивая пушистым хвостом с белым кончиком.
Застыв на месте с охапкой астр в руках, я удивленно уставилась на нее, а через пару секунд сказала: «Привет-привет. Ну и чего тебе здесь надо?»
Я думала, при звуках моего голоса лиса испугается и убежит, но она не шелохнулась и продолжала наблюдать за мной. Я снова принялась срезать цветы и укладывать в плетеную корзину, а потом выпрямилась и бросила взгляд на берег. Лиса оставалась на прежнем месте; желтые глаза блестели в свете августовского солнца. Внезапно она вскочила и пристально посмотрела прямо на меня, чуть наклонив голову набок, словно собака, ожидающая, когда с ней пойдут гулять.
Она тявкнула — резкий жутковатый звук, похожий на крик младенца. По спине у меня побежали мурашки. Лиса по-прежнему смотрела на меня, но теперь с легкой тревогой, плотно прижав уши к треугольному черепу. Прошла минута. Потом с горы Кэмерон донесся ответ: резкое тявканье тоном повыше, перешедшее в протяжный фальцет. Лиса стремительно развернулась (будто перекувырнулась в невысокой траве) и стрелой помчалась вверх по склону холма, к березовой роще. В считанные секунды она скрылась из виду. В лесу слышалась лишь лихорадочная трескотня белок, а когда четвертью часа позже я вытащила плоскодонку на противоположный берег озера, в воздухе витал терпкий мускусный аромат, похожий на запах давленого винограда.
Я села на последний паром, идущий в Порт-Саймз, вместе с несколькими поздними отпускниками не из местных, загорелыми и шумными, которые свешивались за поручни и размахивали мобильниками в попытке поймать сигнал с одной из вышек на материке.
— Нам ни за что не снять номер, — с упреком выговаривала одна женщина своему мужу. — Я же говорила тебе, чтобы ты велел Марисе забронировать место перед отъездом…
В Порт-Саймзе я первой сбежала по трапу и направилась к чрезмерно разросшимся кустам дикого шиповника, возле которых в прошлый раз оставила машину Катрин. Сплошь усыпанные красными плодами ветки щетинились острыми колючками, темно-зеленые листья уже начали желтеть, и на лобовом стекле машины лежало несколько желтых буковых листьев. Выезжая на шоссе, я увидела тысячи желудей, похожих на зеленовато-бронзовые стеклянные шарики, рассыпанные по гравийной дороге. На островах лето затягивается на несколько лишних недель, порой задерживаясь в зонах неподвижных масс прогретого воздуха, теплых течений и серых туманов до середины октября. Здесь, на материке, уже стояла осень.
В воздухе слышался терпкий винный аромат, напомнивший мне о лисе. Направляясь в глубину полуострова к Рокленду, я чувствовала запах горящих листьев и влажный запах дыма, извилистой струйкой выползающего из трубы, бездействовавшей с весны. Клены начинали менять зеленый цвет на бледно-золотой и розовато-красный. Последние несколько недель шли дожди; одни крепкие заморозки — и листва запламенеет. На сиденье рядом со мной стояли в глиняном кувшине цветы для Блеки, обернутые толстым полотенцем. Одни крепкие заморозки — и этот букет станет последним, срезанным нынешней осенью.
Я уже доехала до главной автомагистрали, когда ощутила первые подземные толчки паники. Я специально не принимала никаких таблеток, — от них меня клонит в сон. Я бы не смогла вести машину, и Сью пришлось бы встречать меня у парома. Я бы заснула еще прежде, чем мы добрались до ее дома. Узкая шоссейка закончилась, и я увидела на перекрестке зеленый дорожный знак со стрелками, указывающими на восток и на запад.
«ТОМЛСТОП» «ОУЛЗ-ХЕД» «РОК71Ш1Д»
Я повернула направо. Далеко впереди я видела рассеченную длинным острым мысом синевато-серую гладь залива Пенобскот, яркие белые огни Рокленда и крохотное темное пятнышко на расстоянии многих-многих миль отсюда, похожее на отпечаток пальца на вечереющем небе.
Аранбега. Я покинула остров.
Ужас накатывает на меня внезапно, как я ни старалась бы подготовиться и сколько бы раз ни переживала подобное прежде: обжигающий порыв студеного ветра; ощущение, будто вокруг головы стягивается железный обруч. Я начала задыхаться, сердце бешено заколотилось, и холод разлился по телу. За окнами автомобиля стояли сентябрьские сумерки; фонари в пригородных парках Рокленда пронизывали своими лучами тонкую золотисто-лиловую пелену тумана, но воздух в машине почернел, моя кожа стала ледяной. А внутренности сжигал огонь. Футболка насквозь промокла от пота. Я заставила себя дышать — мерно вдыхать и выдыхать — и все повторяла в уме: ты не умираешь, никто не умирает от этого, сейчас все пройдет, все пройдет…
— Черт! — Я судорожно вцепилась в руль и медленно проехала мимо работающего допоздна магазинчика Паффина, мимо авторемонтной мастерской Мичелина и молочного кафе. Миновала один светофор, потом другой. Ты не умрешь, никто не умирает от этого; просто не смотри на залив.
Я попыталась сфокусировать взгляд на деревьях — двух огромных дубах, еле различимых впереди, за которыми расчистили участок земли, чтобы построить там мойку для машин. Это 'просто симптом, ты реагируешь на симптомы, никто не умирает от этого, никто. Остановившись на красный свет, я лихорадочно схватила мобильник и позвонила Сью.
— Я возле бюро ритуальных услуг. — Только не смотреть на бюро ритуальных услуг. — Я буду через пять минут…
Позади меня притормозил джип. Я уронила трубку, борясь с приступом тошноты, и резко свернула на боковую улицу. Ноги у меня дрожали, и я не чувствовала педалей. Как я могу вести машину, если у меня онемели ноги?
Джип повернул следом за мной. Я затряслась всем телом, ударила по газам слишком сильно — и машина рванула вперед и подскочила, наехав колесом на поребрик тротуара. Джип пронесся мимо: расплывчатое серое пятно, на мгновение заслонившее все поля зрения. Слезы застилали глаза, затрудненное дыхание с шумом вырывалось из груди. Я проехала последние несколько сотен ярдов до дома Сью.
Она стояла на подъездной дорожке, все еще держа трубку в правой руке.
— Не надо, — сказала я.
Я открыла дверцу, поставила ноги на землю и свесила голову между колен, с трудом подавляя позывы к рвоте. Когда Сью двинулась ко мне, я выставила вперед ладонь, и она остановилась, но чуть слышно вздохнула. Краем глаза я видела смиренно поджатые губы и пузырек с лекарством в левой руке.
Приезжая навестить мать, раньше я обычно останавливалась у Сью, и мы с ней спали вместе — не столько в память о прошлом, сколько из желания поддержать некую связь, одновременно более глубокую и менее прочную, чем любая близость, возникающая в процессе разговоров. Слова, которые я должна помнить; кожа, которую я не могу себе позволить забыть. Женское тело неизменно возбуждает меня, маленькие влажные губы; дыхание мое учащается, горячие волны пробегают по рукам, ногам, спине. Даже когда Сью начала встречаться с другой, мы с ней частенько укладывались в широкую кровать с плетеными спинками. Коты спрыгивали на пол и лежали там, похожие на кучу старого серого белья на выброс; тихо играло радио: «Чай и апельсины», «Гораздо больше».
— Думаю, тебе лучше лечь на кушетке, — сказала Сью тем вечером. — Лекси не устраивает такое положение дел, и…
Она вздохнула и бросила взгляд на мою маленькую кожаную сумку, в которую едва помещалась смена белья, расческа, зубная щетка, бумажник и потрепанное дешевое издание книги «Лорка в Нью-Йорке».
— И пожалуй, меня тоже. Больше не устраивает.
Я плотно сжала губы и уставилась на глиняный кувшин с цветами на кофейном столике.
— Ладно, — сказала я.
Я избегала встречаться с ней взглядом. Я не хотела доставлять Сью удовольствие, обнаруживая свои чувства.
Но конечно, Сью не станет торжествовать или злорадствовать. Она опечалится; возможно, слегка раздражится.
— Все в порядке, — после непродолжительной паузы сказала я и криво улыбнулась, взглянув на нее. — Мне в любом случае рано вставать.
Она без улыбки смотрела на меня, полными сожаления темно-карими глазами. Какая бездарная жизнь! — прочитала я мысли Сью. — Какая пустая одинокая жизнь!
Мир видится мне таким: прекрасным, жестоким, холодным и неподвижным. О да, в нем происходят разные круговращательные процессы, вещи претерпевают изменения: облака, листья.
Землю под буками из года в год устилают, слой за слоем, буковые орешки, и она постепенно становится ужасной, черной, жирной землей, кишащей личинками, многоножками и нематодами, изрытой мышиными норками. Мелкие животные умирают, мы умираем; игла движется по медово-золотистой коже, и кожа становится черной, красной или фиолетовой. Веснушка или родинка превращается в глаз; в свой срок глаз превращается в земляного червя.
Но в такого рода перемены, в которые верит Сью, — Позитивные Перемены, Эмоциональные Перемены, Культурные Перемены, — я не верю. В детстве я думала, что мир действительно меняется: когда-то, много лет назад, разноцветные вереницы гостей, протекающие сквозь Уединенный Дом, внушали мне уверенность, что Внешний Мир точно так же меняет наряды — от строгих черных костюмов и цветастых домашних платьев до бархатных плащей и алых визиток; толпы детей и подростков в узорчатых расшитых штанах и украшенных перьями головных уборах, босоногие и голорукие, готовятся к войне. Я одевалась, как они — вернее, они одевали меня, пока Блеки курила и потягивала лимонный коктейль с виски, а Катрин подсыпала зерно в птичьи кормушки и подкладывала дрова в дровяной ящик. А потом однажды я покинула дом, чтобы увидеть мир.
Это была всего лишь РАХШ — Род-айлендская художественная школа, — которая должна была бы показаться мне хорошим местом, просто Отличным Местом. Дэвид Бирн с несколькими своими сокурсниками играл у кого-то на дому; другие студенты выезжали в Бостон и Нью-Йорк, поселялись в трущобах Альфа-бет-сити, в квартирах с унитазами прямо на кухнях, и накачивались наркотиками под завязку — но они жили деятельной жизнью, насыщенной событиями: закладывали бас-гитары, чтобы купить камеры «хасселблад»; учились правильно держать татуировочную машинку в задней комнатушке на Сент-Марк-плейс; наряжались домохозяйками и пять часов кряду снимали человека, лежащего на смертном одре, в то время как свеча догорала и оплывала, растекаясь красной блестящей лужицей воска, а в соседней комнате раздавался смех. Тогда так не казалось, но сейчас, когда видишь отснятые моими сокурсниками фильмы и фотографии, записанные ими виниловые сорокапятки и созданные ими инсталляции, понимаешь: они жили полноценной жизнью, хотя тогда так не казалось.
Я так жить не могла. Знаю, это моя проблема. Я еле дотянула до конца семестра, поехала домой на рождественские каникулы и уже не вернулась обратно. Долгое время это не имело значения (возможно, никогда не имело), поскольку у меня по-прежнему оставались друзья — люди, навещавшие меня, даже когда Блеки и Катрин уезжали на ранчо или путешествовали по Франции. То есть в известном смысле Блеки оказалась права: мир действительно сам приходил ко мне.
Только я-то прекрасно все понимала.
В субботу у Сью выходной. Она проработала в Пенобскот-Филдз одиннадцать лет и заслужила право на нормальные выходные. Я не собиралась портить ей отдых. Я встала рано, еще до семи, накормила котов, выпила кофе и вышла на улицу.
Я направилась пешком в центр. В прошлом Рокленд был одним из самых вонючих городов в Штатах. Птицефабрика и рыб-заводы; дурные запахи и гнилостный смрад, распространяющиеся от торгового порта. Сейчас все изменилось, конечно. Теперь здесь находится известный музей, и в помещениях продовольственных лавок, опустевших после закрытия заводов, открылись разнообразные бутики. В настоящее время в городе работает лишь один консервный заводик, который расположен за станцией Стейт-Гард, на Тилсон-авеню. И только когда дует ветер с залива, вы слышите тяжелый запах рыбных костей и гниющей наживки, перебивающий аромат жареных кофейных зерен и выхлопных газов.
В центре было почти безлюдно. Несколько человек сидели за столиками у кафешки «Секонд Рид» и пили кофе. Я вошла внутрь, взяла кофе с круассаном, а потом вышла на улицу и неторопливо направилась к заливу. Почему-то, когда я прогуливаюсь пешком, вид моря обычно не повергает меня в смятение. По-видимому, здесь все дело в замкнутом пространстве машины или автобуса; все дело в стремительном движении и в сознании, что где-то там, снаружи, есть другой мир; в сознании, что Аранбега плывет там в жемчужно-голубой дымке, а я здесь парю в черноте, вдали от своего безопасного убежища, не чувствуя своего тела, словно астронавт в открытом космосе, задыхаясь и зная, что рано или поздно этот кошмар закончится.
Но в тот день, стоя на причале с пропитанными креозотом деревянными сваями и глядя на оранжевые апельсинные корки, тихо покачивающиеся на черной воде, на кружащих над заливом чаек… в тот день я чувствовала себя совсем неплохо. Я выпила кофе, съела круассан, подбросила последний кусочек хрустящей корочки в воздух и пронаблюдала за чайками, которые с пронзительными сварливыми криками устремились за ним. Я взглянула на часы. Без малого восемь, все еще слишком рано, чтобы идти к Блеки. Она любила поспать, а Катрин любила утренние тишину и покой.
Я двинулась обратно к Главной улице. На ней уже появились первые редкие автомобили, люди отправлялись за покупками в супермаркет Шоу и торговый центр Уол. Я остановилась на углу в ожидании зеленого сигнала светофора, бросила взгляд на витрину ближайшего магазинчика и увидела объявление за стеклом:
Ежегодная дешевая распродажа при Епископальной церкви Св. Бруно состоится в субботу 7 сентября, с 8 до 15 часов.
Ланч подается с 11:30
В прошлом на месте Пенобскот-Филдз простирался широкий, поросший люпинами луг, который начинался сразу за церковью Святого Бруно. Близость последней служила одной из причин, побудивших Блеки и Катрин перебраться именно в этот поселок для престарелых. В церковь я не хожу, но летом усердно бегаю по мелким распродажам домашнего имущества в Рокленде. После Дня труда они устраиваются редко, но распродажа при церкви Святого Бруно вполне компенсирует данное обстоятельство. Я порылась в сумке, проверяя, на месте ли мои бумажник и чековая книжка, а потом торопливо зашагала по улице, чтобы успеть к самому открытию.
Там уже выстроилась очередь. Среди собравшихся я узнала пару перекупщиков и нескольких завсегдатаев, которые приветливо кивали и улыбались мне. Здание церкви Святого Бруно построено в конце девятнадцатого века в стиле поздней неоготики по проекту Халберта Листона. Деревянно-кирпичные перекрытия, сложенные из местного сизовато-серого камня стены, крытая шиферной плиткой крыша. Разумеется, распродажа устраивалась не в самой церкви, а в примыкающем к ней здании церковной общины — с белеными каменными стенами, таким же деревянно-кирпичным вторым этажом и окнами, затейливо оплетенными лозами отцветающего ломоноса и увядшего виргинского плюща.
— Восемь часов! — добродушно крикнул кто-то в начале очереди. Бобби Дэй, седеющий хиппи, владелец букинистического магазина в Кэмдене. — Пора открываться!
Пожилая женщина выглянула в окно, в последний раз окинула взглядом собравшуюся толпу и кивнула. Дверь открылась. Толпа разом хлынула вперед, раздался смех, гул возбужденных голосов, кто-то крикнул: «Марж, берегись! Они идут!» Потом я оказалась внутри.
В передней части зала стояли длинные столы с постельным и столовым бельем, окруженные женщинами, уже набравшими полные охапки фланелевых простыней и расшитых скатертей.
Я скользнула беглым взглядом по столам, а потом быстро осмотрела мебель. Весьма недурственные вещи: кресло с откидной спинкой и съемными подушками, старая дубовая скамья-ларь, несколько плетеных стульев, прялка. Община Епископальной церкви всегда устраивала качественные распродажи — не в пример местному Обществу домохозяек или безвестным церковным приходам, разбросанным вдоль дороги на Уоррен.
Но Уединенный Дом уже был битком набит моими собственными недурственными вещами подобного рода, не говоря уже о трудностях с доставкой на остров. Поэтому я направилась в глубину зала, где Бобби Дэй уже рылся в стоящих на полу ящиках с книгами. Мы обменялись приветствиями; Бобби улыбнулся, но не оторвал взгляда от книг. Из уважения к нему я не стала задерживаться там и прошла в дальний угол помещения. У заваленного разным хламом стола стоял старик в холщовом фартуке с поблекшим силуэтом святого Бруно.
— Все вещи из первых рук. — Он обвел рукой сборную солянку из глиняных пивных кружек, разномастного столового серебра и коробок из-под обуви, до отказа заполненных свечами, пуговицами, баночными крышками. — Все по доллару.
Я усомнилась, что хоть один предмет здесь стоит больше пятидесяти центов, но кивнула и медленно двинулась вдоль стола. Бульонная чашка с обитыми краями, несколько уродливых стеклянных пепельниц. Поношенные детские шапочки с отрезанными завязками. Игра-головоломка. Пока я рассматривала выставленные на продажу вещи, к столу торопливо подошла плотная женщина с суровым неулыбчивым лицом и битком набитой холщовой сумкой — краем глаза я увидела тусклый блеск меди и олова, а также темно-зеленый глянец глазурованной керамической вазы Теко, очень симпатичной. Перекупщица. Избегая моего взгляда, она потянулась жадно трясущейся рукой к предмету, который я не заметила: потемневшей от времени серебряной фляге, спрятанной за составленными одна в другую пластиковыми корзинками для пасхальных яиц.
Я постаралась не поморщиться. Я на дух не переношу перекупщиков, по жизни движимых жаждой наживы. Сегодня к вечеру она отполирует флягу, нацепит на нее ценник и выставит на продажу за семьдесят пять долларов. Я быстро двинулась к концу стола. Женщина устремляла на меня напряженный взгляд всякий раз, когда я останавливалась и нерешительно протягивала руку к какому-нибудь предмету; как только я трогалась с места, она хватала и бегло осматривала вещь, привлекшую мое внимание, а потом все повторялось по новому кругу. Через несколько минут я круто развернулась, собираясь отойти от стола, но в последний момент заметила фиолетово-оранжевый сверток, засунутый в чашу из пирексного стекла.
— Сам не знаю, что это такое, — сказал старик, когда я вытащила сверток из чаши. Рядом со мной выросла перекупщица с алчно горящим взором. — Дамский шарфик, наверное.
Увесистый пакетик размером чуть больше моей ладони: прямоугольных очертаний предмет, завернутый в сложенный в несколько раз цветастый шарф и туго перевязанный бечевкой. Ткань обтрепалась по краям, но на ощупь походила на тонкую шерсть. Вероятно, здесь хватит на миленькую наволочку. Завернутый в шарф предмет был твердым, но не лишенным известной гибкости. Я взвесила его на ладони: знакомая тяжесть.
Колода карт чуть крупнее обычной. Я посмотрела на перекупщицу, наблюдавшую за мной с неприкрытой тревогой.
— Я беру это, — сказала я и вручила старику доллар. — Спасибо. Тень разочарования пробежала по лицу женщины. Я улыбнулась, наслаждаясь моментом низменного торжества, и ушла прочь. От дверей здания к парковочной площадке тянулся нескончаемый поток людей, несущих лампы, подушки и битком набитые сумки. Церковные колокола прозвонили половину девятого. Блеки уже проснулась. Я убила еще минут десять, прогуливаясь по территории церкви, мимо ухоженного сада лекарственных растений и клумб желтых хризантем. За аккуратно подстриженной живой изгородью я обнаружила статую святого Бруно, стоящего в дозоре над гранитной скамьей. На нее-то я и уселась со своим новоприобретенным сокровищем и попыталась развязать узелок на свертке.
Поначалу я подумала, что мне следует просто разорвать чертову тряпку или сначала добраться до коттеджа Блеки и там перерезать бечевку ножом. Пакетик был перевязан очень туго, и я никак не могла развязать узел. Местами ткань когда-то намокла, а потом села — все равно, что отдирать сухую штукатурку со стены.
Но мало-помалу мне удалось вытащить из-под бечевки один уголок шарфа, осторожно за него дергая; и через десять минут я уже могла свободно развернуть загадочный предмет. Волной поднялся слабый аромат, похожий на запах трубочного табака с легкой примесью ванили. Потрепанная ткань казалась скользкой на ощупь, словно некогда была пропитана потом или росой. Я принялась осторожно разворачивать шарф, аккуратно разглаживая складки, и вскоре увидела, что в нем завернуто.
Да, колода карт, перехваченная аптечной резинкой. Резинка лопнула, едва я к ней прикоснулась, и на скамью плавно слетел клочок бумаги. Я подняла его; на нем было накорябано карандашом: «Наименьшие Козыри».
Я нахмурилась. Большие козыри — это фигурные карты, составляющие главные арканы Таро: Колесница, Маг, Императрица, Верховный Жрец. Восемь-девять лет назад я встречалась с женщиной, у которой было достаточно современных колод Таро, чтобы выстроить всю структуру общества Нового Золотого Века. Марксистские Таро, лесбийские Таро, африканские, дзен-буддистские и мормонские; Таро ангелов и мудрых млекопитающих, ядовитых змей и улыбающихся мадонн; Таро Элистера Кроули и Ширли Маклейн; ужасные феминистские Таро котов. В колоду входит двадцать два больших козыря, а меньшие козыри аналогичны пятидесяти двух картам обычной колоды плюс четыре дополнительные карты с фигурой рыцаря.
Но наименьшие козыри? Словосочетание казалось знакомым, но я никак не могла вспомнить, откуда оно мне известно. Я уставилась на клочок бумаги с наспех нацарапанными буквами, потом отложила его в сторону и рассмотрела колоду.
Толстые карты на ощупь напоминали старый ворсистый картон. На рубашках у всех был отпечатан один и тот же замысловатый рисунок: колеса, похожие на шестерни старомодного механизма зубчатой передачи. Типографские краски примитивные, никаких оттенков и полутонов; изначально яркие основные цвета — красный, желтый и синий — теперь выцвели и превратились в бледно-розовый, серовато-золотистый, похожий на цвет размазанной пыльцы, и тускло-голубой. Я отнесла карты к началу или середине девятнадцатого века. Характер рисунков наводил на мысль о детских иллюстрированных книжках того времени, с картинками одновременно живыми и статичными, слегка зловещими — словно иллюстраторы старались скрыть свой истинный замысел от недостаточно вдумчивого зрителя. Я ухмыльнулась, с удовольствием вспоминая, как вырвала колоду из цепких лап старьевщицы, а потом перевернула карты лицом вверх.
Лицевая сторона у них оказалась пустой. Я недоуменно потрясла головой и разложила карты веером на скамейке. У некоторых уголки были аккуратно обрезаны, но у других словно отхвачены тупыми маникюрными ножницами с загнутыми концами. Прищурившись, я принялась разглядывать одну из карт в попытке понять, не соскоблено ли с нее печатное изображение. Поверхность шероховатая, испещренная крохотными черными и серыми пятнышками, но похоже, на ней никогда ничего не изображалось. Я не видела никаких следов клея или лака, никаких следов типографской краски или цветной бумаги.
Значит, карты бракованные. Очевидно, типограф выбросил колоду за негодностью. Даже самый ушлый антиквар не сумел бы выручить за нее больше двух долларов.
Очень жаль. Я собрала карты в стопку и уже начала заворачивать в шарф, когда вдруг заметила, что одна из них толще прочих. Я вытащила ее из колоды и увидела, что это не одна карта, а две слипшиеся. Я отложила остальные карты в сторону, заботливо прикрыв цветастым шарфом, а потом осторожно просунула ноготь большого пальца между двумя слипшимися. Все равно что разъединять пластинки слюды. Ближе к центру картон склеился крепче, и, если переусердствовать или поторопиться, карты просто порвутся.
Но медленно, очень медленно они начали отделяться одна от другой. Возможно, помогло тепло моих рук или внезапное воздействие влажного воздуха. Так или иначе, я вдруг обнаружила, что держу по карте в каждой руке. — О!
Восклицание невольно вырвалось у меня, поскольку они поистине вызвали восторг. Две крохотные, великолепно отпечатанные живописные миниатюры, похожие на средневековые гобелены или полотна Брейгеля, мельком увиденные сквозь круглое окно-розетку. На одной карте пестрели многочисленные крохотные фигурки — мужчины и женщины, человек на носилках, разные животные: собаки, пляшущие на задних лапах; длинношеие журавли; крабы, воздевающие клешни к небу, где проплывали крылатые воздушные корабли и взрывались солнца, — а сверху на все это смотрел обрамленный ресницами глаз, подобный огромному солнцу. На другой карте изображалась лишь одна фигура: обнаженный мужчина стоял на коленях лицом к зрителю, но с низко опущенной головой — вы видели лишь широкую спину, прорисованное в виде тонкого полумесяца основание шеи и гриву темных волос, падающих на землю перед ним. Кожу мужчины покрывал узор из золотых листьев; земля под ним была тускло-зеленая, как старое бутылочное стекло, а небо за ним — шафранного цвета, со светлым пятном над самым горизонтом, похожим на восходящее солнце или кончик пальца. Сердце у меня забилось, слишком часто и слишком сильно, но на сей раз не от страха, нет.
Наименьшие Козыри. Выражение употреблялось (всего один раз) в первой главе незаконченного последнего тома из цикла романов под общим названием «Пять окон, одна дверь». Я вспомнила это внезапно, как вспоминаешь впечатления раннего детства: запах ноготков над головой; синяя плюшевая собачка с одним стеклянным глазом; слабый солнечный свет, сочащийся сквозь щель в оконной раме с заиндевевшим стеклом. Рот у меня наполнился слюной, и я ощутила вкус кислых вишен, соли и мускуса, как в первый раз, когда мой язык исследовал девичью промежность. Теплый ветерок шевельнул мои волосы.
Я услышала далекий смех: гулкий низкий звук, превратившийся в эхо церковных часов, отбивающих девять.
«Тарквин доставал карты из парчового мешочка, только когда убеждался, что Мейбл спит крепким сном рядом с ним. Теплое тело Мейбл под скомканными нечистыми простынями источало запах дрожжей и известковой воды; в комнате царил полумрак, и потому, когда Тарквин подносил к ее губам карты, одну за другой, он видел, как оживают изображения на них, словно она дышала на разрисованное морозными узорами оконное стекло: Спасение Утопающего, Фейерверк, Последний Осенний Лист, Эрмалчио и Слезница, Чудовищная Селитра, Земляной Орех, Вдова — все изображения на картах Наименьших Козырей оживали от дыхания спящей Мейбл».
Даже сейчас я помнила эти слова наизусть. Иногда, мучаясь бессонницей, я лежала в постели и по памяти повторяла про себя текст романов, начиная с первого тома — «Первое окно: любовь собирает рябину» — с описанием сцены лишения Мейбл девственности, произведшей на меня самое тягостное впечатление при первом прочтении. Лишь позже, в двадцать с лишним лет, когда я уже перечитала книги в шестой или седьмой раз, до меня дошло, что данная сцена является пародией на сцену обольщения из «Риголетто». Таким образом книги Уолтера Вердена Фокса облегчили для меня путь во взрослую жизнь и оказались полезными во многих других отношениях. Влюбленность в безнадежно больную маленькую Клайти Уинтон и глубокая скорбь об ее смерти; мой первый сексуальный опыт, когда я мастурбировала в память о сумасшедшем брате Тарквина, овладевшем спящей Мейбл; осознание, что некоторые слова, встречающиеся в рассказе о любовной связи Мейбл с актрисой немого кино Нолой Флинн, обозначают вещи, которыми я сама иногда занималась с подругами, пусть и отдают затхловатым лавандовым запахом чердака: трибадия, сладостные забавы, растворенные врата Венеры.
Мать никогда не заводила со мной разговоров о сексе, любви, страдании, терпении. Вероятно, она считала, что одного ее примера достаточно; и вполне возможно, в случае с любым другим человеком так оно и было бы. Но я никогда не видела свою мать несчастной или испуганной. Первый приступ случился со мной вскоре после того, как меня бросила Джулия Садах. Джулия, разделившая мою жизнь на До и После. И хотя в то время я обливала презрением любого, кто видел связь между этими двумя событиями — нашим расставанием и моим нервным срывом, — теперь я понимаю, что она действительно существовала. В романах Фокса любовные истории иногда заканчивались плохо, но какие бы полезные уроки ни содержались в них, я все равно оказалась не готовой к потрясению, вызванному уходом Джулии.
Это произошло одиннадцать с лишним лет назад. Конечно, я еще до сих пор не оправилась от шока полностью. Она до сих пор снится мне: густые черные волосы, струившиеся между моими пальцами подобием толстых промасленных веревок; бронзовая кожа, тускло сиявшая, точно ягоды зрелого мускатного винограда; вкус губ. Маленькие губы, меньше моих, отдававшие сигаретным дымом, грушанкой, чайным маслом, кориандром. Сны каждый раз разные, но все они заканчиваются одинаково: как закончилось все на самом деле. Джулия упаковывает вещи, собираясь вернуться в свою роклендскую квартиру, и поднимает на меня взгляд; руки у нее голые, и я вижу под локтем свои же ученические татуировки: виноградные лозы, стилизованные орнаменты. Еще там наколото мое имя и ее — если знаешь, где искать. Она трясет головой с видом печальным, но немного насмешливым. «Ничего не было, Айви».
— Как ты можешь говорить такое? — Эта часть сна тоже всегда остается неизменной, хотя наяву я мысленно произношу тысячу других слов. — Шесть лет! Да как ты можешь говорить такое, черт побери?
Джулия просто трясет головой. Ее голос начинает слабеть, заглушённый резким жужжанием татуировочной машинки; ее образ рассыпается на фрагменты, татуировки на груди распадаются на крохотные пятнышки света, черные и красные точечки уколов. В трубке заканчивается тушь.
— Я о другом. Ты просто не понимаешь, Айви. Тебя не было. Тебя. Никогда. Не было.
Потом я просыпаюсь, охваченная такой паникой, словно нахожусь в комнате, где секунду назад взорвалась бомба. Только там никакой бомбы нет. Взрывается что-то у меня в голове.
Тогда еще никто не объяснил природу этого явления: внезапного сбоя в работе нервных клеток и нейронов, болезненно-сильной реакции организма на него; никто еще не объяснил, каким образом одно незначительное событие вдруг попадает в паутину дендритов и аксонов и вызывает мощный выброс кортизона и адреналина в кровь, в свою очередь пробуждающий огромного черного паука, который выскакивает из своего укрытия и хватает меня, — и я не вижу и не чувствую ничего, кроме леденящего страха и всепоглощающего ужаса, ибо весь мир отравлен укусом кошмарного насекомого. Противоядия нет. На самом деле вся болезнь является лишь набором симптомов: учащенный пульс, затрудненное поверхностное дыхание. Лекарства от этой болезни нет; есть лишь химические препараты, снова погружающие паука в сон. Возможно, частое нанесение татуировок на собственное тело (как безграмотная акупунктура) поспособствовало развитию у меня такой сверхчувствительности, вызвало непроизвольную биохимическую реакцию нервной системы, лишь усугубляющую мое положение.
Никто не знает. И Фокс никогда не писал в своих книгах о подобных вещах.
Я уставилась на карты с рисунками, зажатые в руках.
Фокс жил недалеко отсюда, в Тенантс-Харбор. Моя мать водила с ним знакомство задолго до моего рождения. Он был гораздо старше Блеки, но в те дни — задолго до появления электронной почты и дешевых серверов удаленного доступа — писатели и художники ездили на сколь угодно далекие расстояния, чтобы пообщаться с собратьями по духу, и уж конечно, гораздо дальше, чем от острова Аранбега до Тенантс-Харбор. На моей памяти именно тогда моя мать впервые произвела на меня по-настоящему сильное впечатление, какое, по всеобщему мнению, должна была производить постоянно. Она нашла меня в гамаке читающей «Любовь собирает рябину».
— Ты читаешь книгу Берди. — Она наклонилась, чтобы поднять мой пустой стакан из-под лимонада.
— Уолтера Вердена Фокса, — педантично поправила я.
— О, я знаю. Он любил, чтобы его называли Берди. Его сына тоже звали Уолтером. Все звали мальчика Уолли. Я водила с ним знакомство.
Позади меня церковные колокола пробили четверть десятого. Блеки уже встала и ждет моего прибытия. Я аккуратно положила две карты в колоду, завернутую в пестрый шарф, засунула сверток в сумку и направилась в Пенобскот-Филдз.
Когда я вошла, Блеки и Катрин сидели в крохотной столовой. На столе лежала вчерашняя «Нью-Йорк Тайме» и стояли тарелки с остатками завтрака.
— Ну как? — спросила мать, поднимая седые брови и устремляя на меня спокойный взгляд серых глаз. — Тебя вырвало?
— Ох, прекрати, — сказала Катрин.
— На сей раз нет. — Я наклонилась и поцеловала мать, а потом повернулась к Катрин: — Я зашла на распродажу при вашей церкви — и потому опоздала.
— Ох, я же собиралась отдать им свои шмотки! — Катрин встала, чтобы налить мне кофе. — Я отнесла туда несколько коробок всякой всячины, а про шмотки забыла. У меня целая сумка вещей; и несколько гермесовских шарфов, помимо всего прочего.
— На твоем месте я не стала бы отдавать шарфы. — Блеки легонько похлопала ладонью по столу, призывая меня сесть рядом с ней. — Комиссионный магазин в Камдене предоставляет хороший кредит за них. Этот свитер я купила там. — Она дотронулась до ворота сизовато-серого вязаного свитера, с тремя перламутровыми пуговицами. — Овечья шерсть. «Бонвит Теллер». Они давно закрылись. Наверное, кто-то умер.
— Да перестань ты, честное слово, — сказала Катрин. Она вручила мне кружку кофе. — Можно подумать, нам нужен кредит для покупки одежды.
— Послушайте, — сказала я. — К слову о шарфах…
Я вытащила из сумки пестрый сверток и положила на стол, отодвинув в сторону тарелки с остатками завтрака. По лицу Блеки промелькнула тень удивления, а потом она прищурилась и с выжидательным видом подалась вперед. Когда я развернула шарф, клочок бумаги упал на стол, рядом с рукой моей матери. Она поскребла по столу шишковатыми пальцами и наконец схватила бумажку.
— Не вижу, что здесь написано. — Она поправила очки и нахмурила брови, силясь разобрать каракули.
Я положила колоду на шарф, а потом толкнула ее через стол. Две карты с рисунками я оставила у себя и теперь осторожно засунула в задний карман, стараясь не помять. Остальные лежали аккуратной стопкой перед Блеки.
— Наименьшие Козыри. — Я указала на клочок бумаги. — Тут написано.
Она внимательно взглянула на меня, потом на карты.
— Ты о чем? Это колода карт.
— Это написано на бумажке: «Наименьшие Козыри». Не знаю, помнишь ли ты, но в одной из книг Фокса, в первой главе, есть такая сцена… Наименьшими Козырями он называет колоду карт Таро, которой пользуется один из персонажей. — Я пододвинулась поближе к матери и указала на клочок бумажки, зажатый у нее между большим и указательным пальцами. — Я хотела посмотреть, сумеешь ли ты разобрать, что тут написано. Ты ведь знала Фокса. Не узнаешь почерк?
— Почерк Берди? — Мать потрясла головой и поднесла бумажку к самому носу. В такой же позе много лет назад она сидела перед фотографом из журнала «Лайф», когда рассматривала через лупу Мудрого Муравья, только на сей раз она казалась озадаченной и даже сбитой с толку. — Не знаю. Не помню.
Я на мгновение испугалась, что именно сейчас, в самый неподходящий момент, Блеки начнет терять память, отдаляться от нас с Катрин. Но нет. Она повернулась к Катрин и спросила:
— Куда мы положили те папки? Когда я просматривала письма послевоенных лет? Ты помнишь?
— По-моему, они в твоей комнате. Хочешь, чтобы я принесла?
— Нет, нет… — Блеки встала, отстранив меня, и направилась в свой кабинет, придерживаясь по пути рукой за спинку стула, кухонную стойку и стену.
Катрин посмотрела ей вслед, потом перевела взгляд на безобидный клочок бумаги, а потом подняла глаза на меня.
— Что это? — Она дотронулась до уголка шарфа. — Где ты их раздобыла?
— Купила на распродаже. Они были завернуты в шарф, и я не знала, что внутри, пока не вышла и не развернула сверток.
— Кот в мешке. — Катрин подмигнула мне. Она по-прежнему каждый четверг укладывала свои серебристые волосы в пышную, покрытую лаком прическу, какую носила в дни своей далласской бурной молодости, — но не в местной парикмахерской, а самом дорогом салоне Кэмдена. Она делала и маникюр, хотя уже не могла носить на изуродованных артритом пальцах любимые перстни, бриллиантовые и аквамариновые, и кольцо с изумрудом, которое ей подарила моя мать, когда они только познакомилась. — Я удивляюсь, что ты купила кота в мешке, пчелка Айви.
— Я и сама себе удивляюсь.
— А вот и я. — Блеки прошаркала обратно в комнату и тяжело опустилась в кресло. — Сейчас посмотрим.
Она постучала пальцем по столу, отчего клочок бумаги затрепыхался, словно раненый мотылек, а потом протянула мне конверт:
— Открой, пожалуйста, голубушка. У меня такие неловкие руки.
Стандартного размера конверт, вскрытый, с напечатанным прыгающими буквами адресом:
«Мисс Блеки Тан,
Уединенный Дом, остров Аранбега, штат Мэн».
В одном углу, рядом с почтовым индексом наклеена четырехцентовая голубая марка, выцветшая от времени. В другом углу напечатан обратный адрес: «У. Б. Фокс, Санд-Хилл-Роуд, Т. Харбор, штат Мэн».
— Взгляни на письмо, — приказала Блеки.
Я послушно вытащила письмо из конверта, развернула и пробежала взглядом по написанным от руки строчкам до подписи в самом низу. Синие чернила; похожий на мышиный хвостик росчерк после последней «и». «Твой любящий Берди».
— По-моему, почерк тот же. — Я повнимательнее присмотрелась к буквам, стараясь не вникать в содержание письма. Оно в любом случае казалось скучным: что-то про собаку, снегопад и застрявшую в снегу машину; и «Скорей бы наступило лето, по меньшей мере, тогда мы снова сможем ездить в гости друг к другу». «Меньшей». Я взяла клочок бумаги, чтобы сравнить написание «меньше в одном и другом слове.
— Ну да, точно, — сказала я. Я заметила еще одну вещь. Я поднесла письмо к лицу и понюхала. — И знаете, что еще? Я чувствую запах. Письмо пахнет трубочным табаком. И шарф тоже.
— «Боркум Риф». — Мать состроила гримасу. — Ужасная дрянь с приторным запахом. Я терпеть его не могла. — Она посмотрела на меня, прищурив серые глаза, но не лукаво, а задумчиво. — Мы были добрыми друзьями. Я и Берди. Милейший человек.
Катрин кивнула.
— Но болезненный.
— Да, болезненный. Под старость он бы совсем захирел, верно? — Они с Катрин переглянулись, две пышущие здоровьем старухи, а потом мать взглянула на меня. — Я помню, как ты любила книги Берди. Теперь я жалею, что мы с ним не переписывались чаще. Я бы отдала тебе его письма, Айви. Раз или два в год он всегда приезжал к нам погостить. Летом.
— Но только до смерти сына, — добавила Катрин. Блеки потрясла головой.
— Да, только до смерти Уолли. Бедный Берди.
— Бедный Уолли, — поправила Катрин.
Вот почему Фокс не закончил последнюю, пятую книгу своего цикла романов. Его сын погиб в Корее. Я знала это; и это был один из действительно интересных, даже трагичных фактов биографии Уолтера Вердена Фокса. Подробная биография Фокса вышла в свет в семидесятых, когда его книги приобрели второстепенный культовый статус, чему поспособствовали успех Толкина и Мервина Пика и недолговечная мода на серийные издания в одинаковых бумажных обложках. «Александрийский квартет», «Дети насилия», «Танцы под музыку времени». Цикл романов «Пять окон, одна дверь» никогда не пользовался особой популярностью, несмотря на восторженные отзывы о нем таких известных людей, как Анаис Нин, Тимоти Лири и Верджил Томпсон, которых самих теперь затмили более яркие молодые звезды.
Фокс умер в 1956-м. Еще до моего рождения. Я не могла знать его лично.
Однако, как ни странно, именно он сделал меня такой, какая я есть. Ну, наверное, не меня саму. Но он, безусловно, изменил мой взгляд на мир, заставил меня увидеть оный идиллически-прекрасным и одновременно исполненным смутной угрозы, самых разных возможностей, вызревающих в нем, как вызревают плоды в осеннем фруктовом саду. Однажды у нас с Джулией зашел разговор о шестидесятых годах. Она на семь лет старше меня и все шестидесятые прожила в коммунах хиппи в Теннесси и торгуя наркотой в Малибу, прежде чем обосновалась в Рокленде и открыла свой тату-салон.
— Хочешь знать, в чем пафос шестидесятых, Айви? Весь пафос шестидесятых выражается фразой «такое могло бы быть».
То же самое с книгами Фокса. От них у меня неизменно возникало ощущение, будто кто-то наклоняется над моим плечом и шепчет на ухо: «Такое могло бы быть».
Наверное, можно сказать, что Уолтер Берден Фокс разрушал для меня реальный мир, когда последний казался мне не столь привлекательным, как мир, в котором жили Мейбл, Нола и братья Сиенно. Мог ли существовать в действительности такой чудесный город, как придуманный им Ньюпорт? Кто согласился бы нести бремя такого мира? Кто пожелал бы?
И все же здесь дело было во мне, а не в нем. На самом деле я могла обвинить Фокса единственно в том, что он не закончил свою последнюю книгу. Но с учетом обстоятельств, возможно ли было винить его?
— Так, значит, это карты Берди? Можно? — Катрин взглянула на меня. Я кивнула, и она осторожно взяла колоду, перевернула лицом вверх и тихонько ахнула. — Да они же пустые…
Я рассмеялась, позабавленная недоуменным выражением ее лица.
— Катрин! Вот видишь, что ты наделала!
— Но неужели они с самого начала так и выглядели? — Она принялась переворачивать карты лицом вверх, одну за другой, и раскладывать на столе подобием диковинного пасьянса. — Нет, вы только посмотрите! Все до единой пустые. В жизни не видела ничего подобного. ^
— Доведены до полного опустошения, — сказала Блеки. Она свернула шарф и отодвинула в сторону. — Тебе следует хорошенько постирать его. Кто знает, откуда он.
— Так откуда он? Берди ходил в церковь? В вашу, святого Бруно?
— Не помню.
Лицо Блеки превратилось в застывшую маску, словно она разом состарилась на тысячу лет: Цирцея обратилась в Сфинкса. Она пристально смотрела на разложенные на столе карты. Конечно, не собственно карты, а серые прямоугольники картона, у многих из которых отсутствовал уголок, а то два или даже три. Смотрела внимательным, но одновременно настороженным взглядом, а потом быстро отвела глаза в сторону. Я подумала о двух картах, спрятанных в моем заднем кармане, но ничего не сказала.
— Его жена умерла молодой, он вырастил сына один. Уолли тоже хотел стать писателем, знаешь ли. Вероятно, в конце концов они упокоились в каком-нибудь сарае.
— Ты имеешь в виду карты, — мягко подсказала Катрин. Блеки раздраженно нахмурилась. — Вот они. Вот они все.
— Сколько их там? — спросила я. Катрин начала считать, но Блеки сказала:
— Семьдесят три.
— Семьдесят три? — Я недоуменно потрясла головой. — Что за колода такая, с семьюдесятью тремя картами?
— Значит, нескольких не достает. Здесь только семьдесят. — Катрин взглянула на Блеки. — Семьдесят три? С чего ты взяла?
— Я просто помню, и все, — раздраженно сказала моя мать. Она указала пальцем на меня. — Ты должна знать. Ты читала все его книги.
— Ну… — Я пожала плечами и уставилась на пустые карты, разложенные на столе, а потом протянула руку к одной из них. Правый верхний уголок у нее отсутствовал, но откуда знать, верхний ли? — О них упоминалось лишь однажды. Во всяком случае, насколько я помню. И упоминалось вскользь. Как по-вашему, зачем у них обрезаны уголки?
— Чтобы узнавать их. — Катрин принялась собирать карты в стопку. — Так работают карточные шулеры. Одного срезанного уголка достаточно, когда сдаешь карты. Легко определить, туз это или тройка.
— Но они нее все одинаковые, — сказала я. — В этом нет смысла. Потом я заметила, что Блеки пристально смотрит на меня.
Внезапно я испытала приступ параноидального страха, какой испытывала, когда в юном возрасте, вусмерть укуренная, возвращалась в Уединенный Дом и молилась о том, чтобы мать ничего не заметила. У меня возникло ощущение, будто я лгу, хотя ничего такого я не сделала — просто засунула две карты в задний карман джинсов.
Но возможно, я погрешила против истины, когда сказала, что в этом нет смысла; возможно, здесь я ошибалась. Возможно, две карты имеют какое-то значение. А если две карты имеют значение, возможно, значение имеют и все остальные, даже если я не в силах понять, какое именно. Даже если никто не в силах понять, они все равно имеют значение.
Но какое именно? Это походило на одну из ужасных логических задач: у тебя есть одна лодка, три гуся, одна лиса и остров. Как перевезти на остров всех гусей таким образом, чтобы лиса не сожрала ни одного? Семьдесят три карты; семьдесят насчитала Катрин, две у меня в кармане — где же еще одна?
Невероятным усилием воли я подавила желание показать две спрятанные карты. Я отвела взгляд от матери и увидела, что Катрин тоже пристально смотрит на меня. Я не сразу поняла, что она ждет, когда я отдам ей последнюю карту, все еще зажатую в моей руке.
— О, спасибо…
Я отдала карту; Катрин положила ее на верх стопки, потом пододвинула стопку к матери, а она в свою очередь пододвинула колоду ко мне. Я посмотрела на карты и почувствовала, как знакомое холодное давление начинает распирать мой череп, словно в мозг втекает гелий — или некое другое вещество, под воздействием которого я вот-вот воспарю ввысь и начину болтать глупости.
— Ладно. — Я завернула карты в пестрый шарф. Он все еще отдавал слабым запахом табака, но теперь к нему примешивался другой запах: «Шанель» номер пять моей матери. — И что нам теперь делать?
— Понятия не имею, — сказала Блеки и улыбнулась мне улыбкой восьмидесятилетней тигрицы. — Тебе решать, Айви.
Отец Джулии был египтянином-коптом, дипломатом из Каира. Мать была неудавшейся художницей из богатой бостонской семьи, владевшей зданием в Гарварде, и носящем имя последней. Отец Джулии, Наруз, женился и разводился четыре раза. Джулия была намного старше своего единокровного брата и нескольких единокровных сестер. Брат погиб во время террористического акта в Египте в начале девяностых, примерно за год до того, как она бросила меня. После смерти матери, умершей от рака, Джулия прекратила все отношения с Нарузом и его многочисленными родственниками. А несколькими месяцами позже порвала и со мной.
Джулия утверждала, что цикл романов «Пять окон, одна дверь» можно прочитать как эзотерические магические тексты коптов; что в случайных и зачастую несчастливых любовных историях персонажей зашифрованы тайные смыслы; что названия немых фильмов с участием Нолы Флинт перекликаются с названиями оракульских книг из собраний Эрмитажа и Каирского археологического института; что сцена, в которой Тарквин трахает своего брата-близнеца, на самом деле является описанием ритуала, призванного превратить мужчину в импотента и защитить женщину от сексуального насилия. Я спросила у нее, каким образом подобную книгу мог задумать и написать пожилой прихожанин церкви Святого Бруно, живущий в Мэне в середине двадцатого века.
Джулия пожала плечами.
— Потому-то это и работает. Никто не знает. Посмотри на
Лорку.
— На Лорку? — Я потрясла головой, с трудом сдерживая смех. — Что, он тоже жил в Мэне?
— Нет. Но он писал в двадцатом веке.
Это был практически последний наш разговор с Джулией Садах. Двадцатый век закончился. Больше ничего не работает.
Я села на паром раньше, чем планировала. Катрин устала. Я отвезла их с матерью на ланч в маленькое кафе, которое они любили, но там было больше народу, чем обычно: целый автобус седовласых любителей осенних пейзажей из Ньюбери-Порт, которые подчистую смели все фирменные блюда, так что нам пришлось удовольствоваться дежурным меню.
— Терпеть не могу этого. — Блеки раздраженно посмотрела на соседний столик, где четыре женщины примерно ее возраста изучали счет с таким вниманием, словно рассматривали чайные листья. — Вы только посмотрите на них: пытаются вычислить сумму чаевых. Пятнадцать процентов, дорогуша, — громко сказала она. — Удвойте таксу и добавьте еще доллар.
Женщины подняли глаза.
— О, спасибо! — сказала одна из них. — Правда, здесь мило?
— Не знаю, — отрезала Блеки. — Я слепая. У женщины вытянулось лицо.
— Ох, заткнись! — сердито сказала Катрин. — Она-то не слепая.
Но женщины уже спешили к выходу.
Я отвезла мать и Катрин обратно в опрятный современный коттеджик для престарелых — образцово-показательный вариант Уединенного Дома.
— Я навещу вас на следующей неделе, — сказала я, проводив их в дом.
Катрин поцеловала меня и направилась прямиком в ванную. Мать уселась на кушетку, с трудом переводя дыхание. Она страдала сердечной недостаточностью — расплата за многие годы курения «кента» и переедания жирных бифштексов.
— Можешь пожить здесь, если хочешь. — И практически первый раз в жизни я услышала в ее голосе жалобные нотки. — Кушетка раскладывается.
Я улыбнулась и обняла Блеки.
— Знаешь, может, я так и сделаю. Думаю, Сью хочет отдохнуть от меня. Немного.
На мгновение мне показалось, будто мать хочет сказать что-то. Губы у нее шевельнулись, и в серых глазах снова появилось настороженное выражение. Но она лишь кивнула, похлопав меня по руке своей холодной сильной ладонью, а потом чмокнула в щеку — быстро и украдкой, словно боялась быть захваченной с поличным.
— Береги себя, пчелка Айви, — сказала она. — До свидания.
На пароме я села на палубе. Автомобилей на борту не было, и пассажиров ехало мало. В моем распоряжении оказалась целая скамейка на корме, защищенная от водяной пыли и холодного ветра стеной моторного отделения. К вечеру посвежело и стало пасмурно. Над горизонтом висела гряда фиолетовых и синевато-серых облаков, на фоне которых острова казались суровыми и пустынными, как на гравюре Рокуэлла Кента; высокие островерхие ели походили на наконечники стрел.
Я любила это время суток, это время года; они приводили меня в состояние, когда мне казалось, что в жизни еще возможны события, перемены. Наверное, здесь дело в косых тусклых лучах осеннего солнца, в черных провалах теней между камнями: кажется, запусти туда руку — и найдешь нечто неожиданное.
В такое время мне всегда хотелось работать.
На следующей неделе у меня не намечалось никаких клиенток. Я лениво провела правой рукой по левому бедру; вытертая джинсовая ткань, а под ней кожа, мышцы. Я довольно давно не набивала себе татуировок. Это была одна из первых вещей, которые я узнала, когда поступила в ученики к Джулии: начинающий татуировщик тренируется на собственном теле. Если ты правша, ты разрисовываешь левую руку и левую ногу. И хороший мастер всегда сам делает иглы. Флюс для стали и припой, зажимы и иглы; залах расплавленного олова на кончике паяльника. Тогда люди видят твою работу. И понимают, что могут доверять тебе.
В последний раз я вытатуировала узор из дубовых листьев и стилизованных глаз над левым коленом. На верхней части бедра по-прежнему оставалась белая упругая кожа. Я была худой и поджарой, как мать в свое время; слишком белокожей, чтобы загореть толком хоть раз в жизни. Я сжала пальцы, представляя тяжесть машинки, мерное биение ее сердца. Задумчиво глядя на кильватерную струю парома, я видела вдали мерцающие огни Рокленда, которые вскоре скрылись в сгустившихся сумерках. Когда я перегнулась через за поручень и посмотрела вперед, то увидела остров Аранбега, вырастающий из Атлантики; черные ели и гранитные скалы в розоватых отблесках заходящего солнца.
Я встала, удерживая равновесие, и осторожно вытащила из заднего кармана джинсов две карты. Я взглянула на обе, потом одну положила в бумажник, рядом с водительскими правами, снова села и принялась внимательно рассматривать вторую, развернувшись таким образом, чтобы на нее не попадали мелкие брызги. Это была карта с изображением коленопреклоненного мужчины. Обманчивая простота рисунка: несколько стремительных плавных линий, очерчивающих торс, плечи, жертвенную позу фигуры — полумесяц обнаженной шеи; руки, наполовину скрытые под длинными волосами.
С чего я взяла, что это мужчина? Сама толком не знаю. Возможно, дело в ширине плеч; в некоем подсознательном чувстве, что женщина в такой позе предвозвещает несчастье. Изображенная на карте фигура не казалась ни смиренной, ни беспомощной. Мужчина словно замер в ожидании.
Удивительно, как сочетание черного и белого вкупе с несколькими золотыми капельками в форме листьев может вызвать к жизни целый мир. Подобно рисункам Памелы Колмэн Смит для карт Таро — Верховные Жрицы, Король Скипетров; или подобно фигуре, изображенной на рисунке, который однажды показала мне Джулия. Означенный рисунок был из факсимильного издания древних коптских папирусов, ныне находящихся в Британской библиотеке. Манускрипт содержал самого разного рода заклинания и заговоры.
«Ибо я борюсь с безглавым псом, схвати его, когда он явится. Зачерпни полные пригоршни камешков и беги направо, на восток, покуда не достигнешь конца пути.
Язвящий муравей: покуда он свежий, сожги его, размешай золу в уксусе и обкури фимиамом. Наложи зелье на глаза, источающие гной. Недуг отступит».
Рисунок, показанный мне Джулией, сопровождал текст заклинания для постановки певческого голоса. Джулия перевела мне этот текст, как и прочие.
«О да, да, ибо я призываю тебя именем семи букв, начертанных на груди отца, а именно ААААААА, ЭЭЭЭЭЭЭ, ЭЭЭЭЭЭЭ, ИИИИИИИ, ООООООО, УУУУУУУ, ООООООО. Повинуйся моим устам, покуда один звук сменяется следующим! Приношения: благовоние из диких трав, смола мастикового дерева, кассия».
Изображенная в коптском стиле фигура под текстом имела имя: Давитеа Рачочи Адониэль. Она ничем не напоминала фигуру на карте, зажатую в моей руке; подобного рода изображения можно увидеть на древних наскальных рисунках в пещерах. Однако она имела имя. А названия этой карты я никогда не узнаю.
Ну, так я буду называть ее Наименьший козырь, решила я.
Двигатель парома, дрожащий под моими ногами, сбавил обороты и загудел тоном ниже, когда мы приблизились к берегу Аранбега. Я заложила карту в томик Лорки, засунула книгу в сумку и стала ждать, когда мы причалим.
Я оставила свой старенький пикап на обычном месте, на парковке за универсамом. Зашла в магазин и купила французскую булку и бутылку токайского. К этому вину меня приучила Джулия; теперь здесь заказывали токайское специально для меня.
— Собираешься работать ночью? — спросила Мери, владелица магазина.
— Ага.
Уже совсем стемнело. Я ехала по неровной гравийной дороге, делившей остров на южную и северную части: обжитую и пустынную. Чтобы добраться до Зеленого пруда, нужно свернуть с главной дороги на ухабистую грунтовку, которая вскоре превращается в подобие размытого сухого русла реки. Она кончается на подъезде к небольшому лесу полуторавековых сосен. Здесь я парковала машину и остальную часть пути, четверть мили, шла пешком — под высокими ветвями, которые беспрестанно покачивались, производя неумолчный шум, похожий на тихий рокот моря в безветренный день. Сосны сменяются березами; в рощице деревьев, похожих на выбеленные временем кости, растет папоротник высотой до колена. Еще сто футов — и вы выходите на берег Зеленого пруда и видите Уединенный Дом на сером островке, воплощенную мечту о безопасном убежище. Обычно именно здесь последние остатки моего страха улетучивались, рассеивались на прохладном ветерке при виде дома моего детства и деревянной плоскодонки на берегу в нескольких футах от меня.
Но сегодня тревога осталась. Нет, не тревога в полном смысле слова, а, скорее, смутное беспокойство, очень медленно превратившееся в предчувствие. Но предчувствие чего? Я задумчиво смотрела на Уединенный Дом в окружении пышных астр и желтых рудбекий, на запущенный сад, который я намеренно никогда не пропалывала и не поливала. Поскольку хотела сохранить иллюзию дикой природы, хотела сделать вид, будто в мире есть вещи, от меня не зависящие. И внезапно мне захотелось увидеть еще кое-что.
Если вы дойдете до противоположного берега маленького озера (я редко туда хожу), вы обнаружите, что находитесь на длинном каменистом склоне морены, уходящий вниз, в воды Атлантического океана. Здесь растут редкие белые сосны и березы, а также древние белые дубы — собственно говоря, несколько последних белых дубов, сохранившихся во всем штате: остальные были вырублены еще век назад, на мачты для шхун. Деревья поменьше — главным образом, красные дубы и немногочисленные сахарные клены — в свое время порубили на дрова и текущий ремонт Уединенного Дома, и потому теперь с одного места здесь открывается вид на всю юго-восточную оконечность острова и океан. Блестящие серые скалы, и за ними пустота, сплошная тьма, которая может быть туманом, морем или краем света.
Такой вид открывается с выступающего на поверхность пласта гранитной породы, который мать называла Террасой. В туманный день, если вы стоите там лицом к Уединенному Дому, у вас возникает иллюзия, будто вы смотрите с одного острова посреди пустынного океана на другой. Повернувшись, вы видите лишь тьму. Море здесь слишком беспокойное для прогулочных яхт и слишком неблагоприятное для рыболовецких траулеров. Рыбные ресурсы в местных водах давно истощились, и сколько бы часов или даже дней подряд вы ни всматривались в даль, вы не увидите ни единого огонька — ничего, кроме звезд и, возможно, мигающего красного глазка самолета, летящего по трансатлантической воздушной линии в Гандер или Лондон.
Этот вид нагонял на меня страх, хотя я неизменно показывала его всем своим гостям, прибывшим на остров в первый раз, и подсказывала, где лучше сесть на террасе.
— В ясный день отсюда можно увидеть Ирландию, — частенько говорила Катрин. Смысл шутки заключался в том, что на островах Мэна крайне редко выпадали ясные дни.
Конечно, сегодня тоже день стоял не ясный, и вообще уже наступил вечер, и с запада плыли высокие серые облака. Только далеко на востоке небо над горизонтом слабо светилось сине-фиолетовым, словно внутренняя перламутровая поверхность двустворчатой ракушки. Ветер шевелил ветви старых сосен у меня за спиной, и я слышала тихий шелест березовых листьев. Где-то неподалеку тявкнула лиса. От этого звука у меня по коже поползли мурашки.
Но я оставила в доме зажженную лампу и сейчас, медленно возвращаясь назад, ни на секунду не выпускала из поля зрения огонек своего маленького маяка, покуда не достигла противоположного, восточного берега Зеленого пруда. Под ногами похрустывали листья папоротников; я слышала сладковатый аромат увядающего орляка и водорослей, выброшенных на скалы далеко внизу. В воздухе пахло дождем — такой сырой терпкий запах гниющих трав, мангровых деревьев и пальм порой приносит ветер из далекой зоны низкого атмосферного давления. Я вдохнула аромат полной грудью, подумала о Джулии и осознала вдруг, что впервые за много лет я не вспоминала о ней целый час.
В зарослях на другом берегу Зеленого пруда снова тявкнула лиса — еще ближе, чем в первый раз.
Несколько мгновений я стояла на месте, задумчиво глядя на террасу. Потом круто развернулась, направилась к своей плоскодонке, забралась в нее и погребла к дому.
Я закончила татуировку только к рассвету. Войдя в Уединенный Дом, я сразу же откупорила бутылку токайского, налила себе полный бокал и выпила. Потом я вытащила карту, заложенную между страниц потрепанной книжки в мягкой обложке, что лежала у меня в сумке. Томик Лорки был единственной вещью, оставшейся у меня от Джулии. Она перерыла все до единого ящики со шмотками и книгами, все до единой старые картонные коробки с посудой и забрала все свои вещи. Все, что мы покупали вместе; все, что она приобрела по собственному почину. Поэтому после ее отъезда казалось, что никогда не было не только меня. Казалось, что и Джулии тоже никогда не было.
Если не считать этой книги. Я нашла ее через несколько месяцев после нашего разрыва. Она завалилась за водительское сиденье моего старого «вольво», застряла между сломанной пружиной и полом. На протяжении всех лет нашего совместного проживания я никогда не читала ее и не видела, чтобы Джулия читала. Но всего несколько месяцев назад я принялась небрежно листать страницы, скорее с целью почувствовать дух поэта, нежели из желания действительно понять его. Теперь я открыла книгу на странице, где была заложена карта, и заметила несколько строчек, выделенных желтым фломастером.
«Значит, duende[49] есть производная внутренней силы, а не логических построений, напряженное усилие души, а не голая концепция. Иными словами, она является не результатом ремесленных навыков, но плодом подлинной живой страсти, творческого акта».
Напряженное усилие души, а не голая концепция. Я улыбнулась и бросила книгу на кушетку; взяла карту и пошла в кабинет работать.
Я потратила больше часа, стараясь просто почувствовать рисунок, пытаясь свободно перенести линии на бумагу, и наконец сдалась. Я неплохой рисовальщик, но за многие годы практики поняла одно: чем проще кажется оригинал, тем труднее его скопировать. Попробуйте скопировать одного из минотавров позднего Пикассо, и вы поймете, о чем я говорю. Фигуру на карте вряд ли нарисовал Пикассо, но у меня все равно ничего не получалось. В рисунке чувствовалась некая тайна, напряженное предвкушение и ожидание, как в стихотворении Д. Г. Лоуренса «Те, которые не взорвались». В конце концов я просто скалькировала изображение на световом столе один к одному и обвела контуры черной тушью.
Потом я подготовилась к работе. Я стараюсь содержать свой кабинет в стерильной чистоте. Никакого коврового покрытия на дощатом полу, который я тщательно мою каждый день. Рабочий стол сделан из белого пластика, на котором хорошо видны грязные разводы, капли крови или пролитой туши. Я не надеваю передник и резиновые перчатки, когда татуирую себя; и отсутствие предохранительных средств вкупе с парой бокалов токайского всегда вызывает у меня легкое возбуждение, словно я совершаю нечто противозаконное. У меня возникает ощущение, будто я допускаю недозволенную халатность, хотя рядом никого нет. Я протерла бедро семидесятипроцентным спиртом и выбрила новой одноразовой бритвой. Потом снова протерла и промакнула стерильным бинтом, опять-таки смоченным в спирте. Затем нанесла на гладко выбритый участок кожи бетадин и бросила использованный кусок бинта в маленький биоконтейнер для мусора.
Я уже разлила краску по пластиковым простерилизованным колпачкам — черную для контуров, желтую и красную, призванные передать впечатление золотых листьев на теле, и белую. Я промазала кожу твердым клейким дезодорантом, чтобы на ней отпечатались обведенные тушью контуры, а потом крепко прижала к бедру листок бумаги с рисунком и секунд тридцать терла по нему ладонью. Затем отняла листок. Иногда эту процедуру приходится повторять неоднократно", кожа у клиентки грубая или тушь слишком густая. Однако на сей раз все линии отпечатались великолепно.
С минуту я сидела, любуясь изображением на своем бедре. Я видела фигуру вверх ногами — и на мгновение задумалась, не послать ли мне все к чертовой матери и остаться единственным человеком на свете, видевшим рисунок в нормальном положении. Но потом я решила все-таки наколоть перевернутую фигуру, которую все будут видеть, как надо. У меня плохо сворачивается кровь, поэтому я приготовила вазелин и кучу бумажных полотенец. Я прошла в гостиную, выпила еще один бокал токайского, а потом вернулась в кабинет и принялась за работу.
Сначала я обвела контуры. По телу у меня каждый раз пробегает дрожь, когда стерильная игла впервые дотрагивается до кожи и та горит, словно я провожу по ней докрасна раскаленным металлическим острием. Пока Джулия не сделала мне первую наколку, процесс татуировки представлялся мне рядом болезненных точечных уколов.
На самом деле ничего подобного. Ощущение скорее такое, будто проводишь по коже остро заточенным металлическим пером или паяльником. Боль мучительная, но вполне переносимая. Я смотрю на вибрирующую татуировочную машинку с подобием осиного жала на конце и вижу под иглой тонкую линию черной туши, разбавленной красным: моей кровью. Левой рукой я туго растягиваю кожу (тоже чертовски больно), а правой рукой управляюсь с машинкой и бумажными полотенцами, которые пропитываются кровью по мере движения иглы, ходящей крохотными кругами; и стараюсь не нажимать слишком сильно, чтобы не вспороть кожу. Я прочерчиваю контуры плеч, полумесяц в основании шеи и выпуклость черепа, обозначая одной жирной линией волну падающих волос. Потом перехожу к рукам и коленям фигуры.
Когда боль становится нестерпимой, я ненадолго прерываюсь и глубоко дышу. Потом смазываю вазелином рисунок на своем бедре, протираю кусочком марли иглу, испачканную в краске и крови. Минут через двадцать страха, вызванного вибрирующей иглой татуировочной машинки, ваш мозг начинает бурно вырабатывать эндофрины, но они не блокируют боль, а просто притупляют, и она разливается по всему вашему телу, не сосредоточиваясь больше на нескольких квадратных дюймах туго натянутой кожи, которая горит, словно под раскаленным докрасна тавром. Извращенное удовольствие, какое получаешь от хорошего массажа или крутого секса; изнеможение, невыносимая мука, дикий восторг. Я закончила внешние контуры фигуры и ненадолго прервалась: включила радио, чтобы проверить, работает ли еще «WERU». Два-три раза в неделю они заканчивают передачи в полночь, но по субботам иногда в ночном эфире работают ди-джеи.
Сегодня ночью мне повезло. Я прибавила звук и откинулась на спинку кресла. Вся нога у меня болезненно ныла, но рисунок выглядел неплохо. Я поменяла иглу в машинке и принялась за растушевку, призванную придать фигуре объем и цвет. Кончик полой иглы, выбрызгивающей краску, вонзается глубоко в кожу, но я моментально отдергиваю машинку. Таким образом тушь растекается под слоем эпидермиса, и тогда даже самая черная краска кажется серой.
Чтобы овладеть этой техникой, требуется много времени, но я ее освоила. Закончив волосы фигуры, я снова поменяла иглу в машинке и смешивала краски, желтую и малиновую, пока не получила нужный цвет: ярко-оранжевый цвет тигровой лилии. Я опрыскала татуировку дезинфицирующим средством, еще раз промазала вазелином и принялась работать с оранжевым. Я забила поле вокруг фигуры, и в конце концов она стала выглядеть даже лучше оригинала, окруженная мистическим ореолом, благодаря которому выделялась среди остальных татуировок.
На это у меня ушло еще почти два часа. Напоследок я нанесла на рисунок немного белого, буквально несколько штрихов здесь и там; универсальный цвет, который не воспринимается глазом как белый, но придает изображению странное, почти сверхъестественное сияние. Белый пигмент туши светлее человеческой кожи и меняет цвет, как кожа: темнеет под воздействием солнечных лучей, в конечном счете практически сливаясь с ней.
Но я провожу мало времени на улице; краски почти не выцветают на моей коже. Когда я наконец отложила машинку, вся правая рука, от кисти до плеча, у меня ныла. Капли дождя испещряли гладь пруда. Поднялся ветер, и через несколько мгновений я услышала дробный стук капель по стене дома. Где-то неподалеку полосатая сова сварливо ухнула два раза. Из радиоприемника доносился ровный тихий треск атмосферных помех. Без малого пять, скоро заработает утренний музыкальный канал. Я вымыла машинку и быстро, на автомате, убралась на рабочем столе; промыла и высушила татуировку, нанесла на саднящую кожу антибактериальную мазь и наконец приклеила марлевый тампон «тел-фа». Через несколько часов, когда я проснусь и пойду в душ, он размягчится от теплой воды и отклеится. Я пошла на кухню, пошатываясь от усталости и блаженной посторгазменной слабости, какую всегда испытывала после работы со своим телом.
Я заранее вытащила из морозилки и положила оттаивать маленький бифштекс. Я раскалила чугунную сковородку, бросила на нее бифштекс и обжарила: две минуты с одной стороны, две с другой. Я ела, стоя у раковины, отрывая зубами куски мяса, все еще прохладного и сочащегося кровью внутри. В одинокой жизни есть свои прелести. Я выдула кварту обезжиренного молока, проглотила пару таблеток ибупрофена и капсулу витаминного комплекса с высоким содержанием железа, легла в постель и мгновенно провалилась в сон.
Основная концепция цикла романов «Пять окон, одна дверь» заключается в том, что одна и та же история рассказывается снова и снова с разных точек зрения: меняются рассказчики, обстановка, моральные принципы и политические убеждения персонажей. Даже сам город постоянно меняется — например, любимое бистро пожилого любовника Нолы, Ханса Лиепы, иногда находится в конце Тафнел-стрит, а в другие разы вдруг оказывается в глухом переулке близ Эль-Баз-бульвар. Там есть эпизоды, представляющие собой наглые перепевы шекспировских сюжетных ходов: бурное примирение Мейбл с отцом; решение Нолы Флин уйти в кармелитский монастырь, принятое после встречи с маленьким слепым Келсоном; воскресение из мертвых Роберто Метрополя; даже исправление запредельно порочного Элвела, который, согласно черновым записям, найденным после смерти Фокса, должен был жениться на Мейбл и усыновить ее шестерых детей, старший из которых впоследствии станет папессой Тукахое, Амантиной, и первой святой, канонизированной Новой католической церковью.
Том пятый, «Ardor ex Cathedra»,[50] остался незаконченным к моменту смерти Фокса. Он написал первые две главы, и у него в кабинете нашли коробку, где хранились таблицы с нарисованными от руки генеалогическими древами, черновые наброски с характеристиками героев, карта города и даже список имен новых персонажей — Билли Тайлер, Гордон, Маккензи-Харт, Полетта Худек, Рубен Кирстайн. Издатель Фокса собрал все сохранившиеся материалы в бездарный последний том, который вышел в свет через год после смерти Фокса. Я купила книгу, но она производила жалкое впечатление, словно оплавленный почерневший кусок стекла, оставшийся от уничтоженного пожаром витража. Все же я поставила том на полку в своей спальне, рядом с прочими: пять томов в одинаковых суперобложках: алые буквы названий на ярком сине-фиолетовом фоне и имя автора внизу, напечатанное золотом.
Мне приснилось, будто я слышу тявканье лисы; а возможно, неподалеку от дома действительно тявкала лиса. Я перевернулась на другой бок и застонала, когда задела бедром простыню. Тампон отклеился во сне. Я пошарила рукой под одеялом, нашла комок липкой коричневой марли и бросила его на пол. Потом села и протерла глаза. Уже наступило утро. Мелкие дождевые капли на оконном стекле сверкали серебром. Я посмотрела на бедро. Татуировка покрылась крохотными струпьями, но лишь местами. Фигура коленопреклоненного мужчины очерчена четкими твердыми линиями; оранжевый ореол блестит, словно покрытый прозрачным лаком. Я встала, прохромала в ванную, присела на край ванны и осторожно ополоснула бедро теплой водой, смывая струпья мертвой кожи и засохшей крови. Потом досуха промокнула наколку полотенцем, нанесла на нее тонкий слой антибактериальной мази и поковыляла на кухню варить кофе.
Я снова услышала звук: но вовсе не лисье тявканье, а легкий стук в окно. Я не сразу поняла, что по оконному стеклу постукивает корзинка, использовавшаяся в Уединенном Доме для передачи сообщений. Это устройство изобрела Блеки сорок лет назад: движущаяся на блоках бельевая веревка, натянутая между Уединенным Домом и березой на противоположном берегу. На ней висела маленькая плетеная корзинка, в которой лежал пластиковый пакет на молнии с фломастерами и блокнотом. Человек на другом берегу писал записку и отправлял корзинку к дому; она постукивала по окну, извещая о прибытии посетителя. Все лучше, чем рвать глотку; вдобавок таким образом обитатели Уединенного Дома получали возможность прятаться от незваных гостей.
Я уж и не помнила, когда корзинкой пользовались в последний раз. Теперь у меня был мобильный телефон, и клиентки записывались ко мне за много месяцев вперед. Я совсем забыла про бельевую веревку.
Я подошла к окну и выглянула наружу. За ночь спустился туман; на севере острова стонал туманный горн. Сегодня никто не покинет Аранбега. Я с трудом различала противоположный берег пруда, белые стволы берез, окутанные плотным серым туманом. Я никого не видела.
Но корзинка действительно болталась между окном и передней дверью. Я открыла окно, высунула руку, сметая в сторону густую паутину, провисшую под тяжестью долгоножек и москитов, и дотянулась до корзинки. Внутри находились пластиковый пакет и блокнот. Вытащив последний, я поморщилась: влажные страницы слиплись в брикет голубовато-зеленой массы.
Но к обложке блокнота прилип сложенный листок желтой бумаги. Я развернула его и прочитала записку, написанную четкими печатными буквами:
«Айви, это Кристофер Садах. Я остановился в гостинице Аранб, хотел повидаться с тобой. Ты здесь? Позвони мне по номеру 462-1117. Надеюсь, у тебя все в порядке. К.».
С минуту я тупо смотрела на записку. И думала: «Это какая-то ошибка, это жестокая шутка; кто-то пытается причинить мне боль напоминанием о Джулии». Кристофер умер. На меня накатила знакомая дурнота: ледяные мурашки по коже, липкий пот, обжигающий холод в груди и ком в горле.
Я оперлась рукой о подоконник и глубоко вдохнула. Кристофер. Я потрясла головой и издала нервный смешок. «Господи…»
Я высунулась в окно и крикнула:
— Кристофер? Это действительно ты?
— Да, действительно я, — послышался в ответ гулкий голос.
— Подожди! Сейчас я спущу лодку и подгребу…
Я бросилась в спальню, торопливо натянула старые широкие джинсы с обрезанными штанинами, вылинявшую футболку и выбежала наружу. Плоскодонка стояла на своем обычном месте, сразу за зарослями рогоза и восковницы. Я столкнула ее в озеро; рой вспугнутых стрекоз поднялся с темной воды и исчез в тумане. На дне лодки стояла вода, плававшие в ней листья прилипали к босым ногам. Я налегла на весла; двадцать сильных гребков — и я подплыла к противоположному берегу.
— Айви?
Только тогда я увидела его: неясных очертаний высокая фигура выступила из тумана, сгустившегося под березами. Он казался таким огромным, что я несколько раз моргнула с целью проверить, не оптический ли это обман. Черноволосый бородатый мужчина, достаточно сильный, чтобы при желании вырвать с корнем одну из молодых березок. Он был в темно-коричневых вельветовых джинсах, фланелевой рубашке, коричневой куртке и тяжелых рабочих ботинках. Длинные черные волосы заправлены за уши; руки засунуты в карманы куртки. Он слегка сутулился, и приподнятые плечи придавали ему вид то ли удивленный, то ли неуверенный. От этого он казался молодым, моложе своих лет; казался похожим на Кристофера, тринадцатилетнего брата Джулии.
Только теперь уже не тринадцатилетнего. Я быстро произвела подсчеты, разворачивая лодку и бросая на берег конец мокрой веревки. Кристофер был сыном Наруза Садах от третьей жены. Он на восемнадцать лет младше Джулии и, следовательно, на одиннадцать лет младше меня, а значит, ему…
— Маленький Кристофер! — Я с ухмылкой смотрела на него из лодки. — Сколько же тебе лет, черт возьми?
Пожав плечами, он наклонился, поднял конец веревки и захлестнул вокруг каменного столба на берегу.
— Тридцать четыре. — Его почти комически низкий бас раскатился эхом над Зеленым прудом, словно рев туманного горна. Мгновение спустя я услышала вдали предостерегающий крик гагары. Кристофер бросил окурок на землю и раздавил носком башмака. Он кивнул на плоскодонку. — Это все та же лодка?
— Конечно. — Я спрыгнула в воду, поморщившись от холода, и пошла к берегу. — Господи. Маленький Кристофер. Просто глазам своим не верю. Ты… Боже мой! Я… я думала, ты умер.
— Я выжил. — Он посмотрел на меня сверху вниз и впервые улыбнулся, показав кривоватые, с никотиновым налетом зубы, совсем не такие, как у Джулии. По-детски простодушное лицо; коротко подстриженная черная борода; длинные волосы, падающие на светло-карие глаза. — После теракта я долго лежал в госпитале под Каиром. Не только ты — все думали, что я погиб. Наконец отец разыскал меня и привез обратно в Вашингтон. Думаю, вы с Джулией уже расстались к тому времени.
Я молча смотрела на него. У меня слегка кружилась голова: хотя это была частица мира, частица истории, она означала, что все изменилось. Абсолютно все. Моргнув, я отвела взгляд в сторону и увидела дрожащие на легком ветру березовые листья, бледно-золотые и зеленые, отцветший золотарник, высокие стебли валерианы с потемневшими до коричневого цветами. Я снова посмотрела на Кристофера: ничего не изменилось.
— Я тоже не верю своим глазам, — сказал он.
Я обхватила его руками. Кристофер неловко обнял меня — рядом со мной он казался просто великаном! — и восторженно рассмеялся.
— Айви! Я шел пешком всю дорогу. Из деревни. Я остановился в гостинице. Та женщина из универсама…
— Мери?
— Точно, Мери. Она вспомнила меня и сказала, что ты по-прежнему живешь здесь.
— Почему ты не позвонил? Он удивился:
— Тут есть телефон?
— Конечно, у меня есть телефон. На самом деле это мобильник, и я обзавелась им всего год назад, когда на Голубом холме поставили вышку. — Я отстранилась от него, балансируя на пятках, чтобы казаться выше. — Боже, да ты совсем взрослый, Кристофер. Я все пытаюсь вспомнить, когда я видела тебя в последний раз…
— Двенадцать лет назад. Я только поступил в университет в Каире. Перед отъездом я навестил вас с Джулией в Рокленде.
Помнишь?
Я напрягла память, но безуспешно. Я никогда толком и не знала Кристофера. Он был высоким нескладным подростком, чрезвычайно тихим, который обычно сидел в углу комнаты и внимательно прислушивался ко всему, что говорила старшая сестра или ее друзья. Он вырос в округе Колумбия и Каире, но лето всегда проводил в Штатах. Я впервые увидела Кристофера, когда ему было лет двенадцать-тринадцать лет: долговязый неуклюжий паренек, помешанный на «Подземельях и Драконах» и «Звездных войнах», недавно прочитавший Толкина и теперь взявшийся за Терри Брукса.
— Боже, не читай это, — сказала я, выхватывая у него из рук «Меч Шаннары» и взамен всучивая свой экземпляр романа «Любовь собирает рябину». В первый момент он обиделся, но потом сказал «спасибо» и медленно улыбнулся своей обычной доброжелательной улыбкой. Остаток лета Кристофер провел в нашей квартире с видом на Роклендскую гавань: сидел сгорбившись в плетеном кресле на обветшалой задней веранде и штудировал «Сибиллу и лето», «Плазменное бистро Меллорса», «Любовь, вновь обретенную в праздности» и наконец разрозненные обрывки «Ardor ex Cathedra».
— Конечно, помню. — Я прихлопнула москита, подняла глаза и ухмыльнулась. — Черт! Ты тогда был совсем ребенком! Как ты поживаешь? Чем занимаешься? Ты женат?
— Разведен. — Он поднял руки, зевнул и потянулся. Его силуэт заслонил от меня серое небо, размытые очертания деревьев и валунов. — Но детей нет. Я работаю в Центре дистанционного зондирования, координирую работы на раскопках у Чефренских каменоломен в Западной пустыне. Верхний Египет.
Он опустил руки и снова посмотрел на меня:
— Ну как, Айви? Ты не против моей компании? Я бы не отказался от кофе. Если хочешь, мы можем вернуться в деревню. Поздний ланч. Или ранний обед.
— Боже, нет. — Я взглянула на свою свежую татуировку. — Сначала мне нужно еще раз продезинфицировать наколку. И я еще не завтракала.
— Серьезно? Так, значит, у тебя клиент? Я помотала головой.
— Я всю ночь набивала это себе самой. — Я растопырила пальцы над рисунком на бедре. — Кстати, сколько сейчас времени?
— Почти четыре.
— Четыре? — Я схватила Кристофера за кисть и вывернула ее, чтобы взглянуть на циферблат. — Быть того не может! Неужели я… — Я зябко передернула плечами. — Я проспала весь день.
Кристофер смотрел на меня странным пристальным взглядом. Я все еще держала его за кисть, и он осторожно повернул руку, скользнув пальцами по моим пальцам.
— Ты в порядке, Айви? Я оторвал тебя от важного дела? Я могу уйти.
— Не знаю. — Я помотала головой и отняла руку прочь, но медленно, чтобы не обидеть Кристофера. — То есть нет, я в порядке, просто…
Я опустила глаза. Тоненькая струйка крови стекала у меня по ноге, и секунду спустя на бедро прямо под наколкой опустилась красотка: похожее на металлическую голубую иголку тельце, почти невидимые на фоне кожи крылышки.
— Я не спала всю ночь, делала это…
Я указала на коленопреклоненную фигуру, только мне она казалась не коленопреклоненной, а висящей вниз головой над моим коленом, точно летучая мышь.
— Я… я закончила только к пяти утра. Я понятия не имела, что уже так поздно… — Я услышала панические нотки в своем голосе и глубоко вдохнула, пытаясь совладать с собой, но Кристофер легко положил руку мне на плечо и сказал:
— Эй, все нормально. Я действительно могу уйти. Я просто хотел повидаться.
— Нет. Подожди. — Я сосчитала десять ударов сердца, двенадцать. — Я в порядке. Сейчас все пройдет. Ты можешь перевезти нас обратно?
— Конечно. — Он наклонился и поднял кожаный рюкзак, прислоненный к дереву. — Пойдем.
Под тяжестью Кристофера плоскодонка осела на добрых шесть дюймов, и он греб с осторожностью. На полпути через пруд я наконец спросила:
— Как поживает Джулия? — Голос у меня дрожал, но похоже, он не заметил.
— Не знаю. Одна из моих сестер разговаривала с ней лет пять назад. Кажется, она жила в Торонто. Больше никто не получал от нее никаких известий. — Кристофер налег на весла, а потом испытующе взглянул на меня. — Знаешь, я никогда по-настоящему не знал Джулию. У нас слишком большая разница в возрасте. По правде говоря, я всегда считал ее стервой. Она так обращалась с тобой… меня коробило.
Я молчала. От татуировки вся нога у меня горела, словно от солнечного ожога. Я сосредоточилась на болевых ощущениях, и спустя несколько секунд мне немного полегчало.
— Извини, — сказала я. Плоскодонка выехала носом на берег островка. Паника постепенно отступала, я снова могла дышать нормально. — Со мной иногда бывает такое. Приступы паники. Но обычно они случаются не дома, а только когда я покидаю остров.
— Хорошего мало.
Кристофер странно посмотрел на меня. Потом выбрался из лодки и помог мне оттащить ее к тростниковым зарослям. Вслед за мной он прошел через садик, густо заросший флоксами и астрами, и поднялся по ступенькам в Уединенный Дом. Пол задрожал под его поступью. Я закрыла дверь, взглянула на Кристофера и рассмеялась.
— Ох, да тебе здесь не развернуться… береги голову… нет, стой!.. Слишком поздно. Повернувшись, он крепко ударился затылком о балку и схватился за голову, болезненно морщась.
— Черт… Я уж и забыл, насколько мал ваш домишко… Я отвела его к кушетке.
— Вот, присядь… я принесу льда.
Я торопливо прошла на кухню и вытащила из морозильника поддон. Меня все еще слегка пошатывало от слабости. В течение суток после нанесения татуировки вы чувствуете себя так, словно болеете гриппом. С вашим телом обошлись жестоко; ваша иммунная система бурно активизируется, пытаясь исцелиться. Мне хотелось просто забраться обратно в постель. Но вместо этого я крикнула:
— Хочешь выпить чего-нибудь?
Я вернулась в гостиную с миской льда и льняным полотенцем. Сидя на кушетке, Кристофер вытаскивал что-то из рюкзака.
— Я принес это. — Он показал бутылку текилы. — И это… Он снова запустил руку в рюкзак и вынул три лайма. На его огромной ладони они походили на стеклянные шарики довольно крупного размера.
— Мне помнится, ты любила текилу. Я неопределенно улыбнулась.
— Неужели?
Текилу любила Джулия и летом выпивала по кварте каждые несколько дней. Я села рядом на кушетку, завернула лед в полотенце и протянула Кристоферу. Он наклонил голову, совсем по-детски, и мгновение спустя я очень осторожно прикоснулась к ней. Густые жесткие волосы, темнее, чем у сестры. Запустив в них пальцы, я дотронулась до кожи черепа — такой теплой, словно Кристофер весь день просидел на солнце.
— Ты что-то горячий, — тихо сказала я и залилась краской. — Я имею в виду, голова… Будто у тебя тепловой удар.
Он сидел с опущенной головой, не произнося ни слова. Его длинные волосы легко касались моего бедра. Он взял мою руку, и она словно утонула в огромной горячей перчатке. Широкая мозолистая ладонь, твердые гладкие кончики пальцев, мягкие волоски на тыльной стороне кисти. Я молчала. Я чувствовала его запах, едкий запах, не противный, но странный. Он пах лаймом и потом, влажной землей и камнями, омываемыми морскими волнами. Во рту у меня пересохло, и когда я немного подвинулась, чтобы приложить завернутый в полотенце лед ко лбу Кристофера, его рука соскользнула с моей и упала на кушетку между нами.
— Вот. — Сердце у меня колотилось, в мозгу лихорадочно билась мысль: это просто симптом, бояться нечего, это просто симптом, просто…
— Кристофер, — хрипло проговорила я. — Просто посиди так. Минуту.
Мы сидели. Все мое тело горело и покрылось испариной. Теперь я сама обливалась потом, больше не мерзла, и сердце стучало медленно и ровно. Издалека доносился тоскливый вой туманного горна; в саду шелестел мелкий дождь. Комнату заливал странный зеленый свет, вполне обычный здесь, на острове посреди острова: крохотные капельки дождя, тумана и морской влаги смешиваются, образуя мерцающую серовато-зеленую пелену. Мир за окном дрожал и рассыпался на бесчисленные крохотные фрагменты серебряного, стального, изумрудного цветов, а потом снова собирался в некую, на удивление однородную, массу. Словно кто-то бросал камень в затянутый вязкой тиной пруд или втыкал в кожу иголку: такое ощущение, будто кожа рвется, ткани раздвигаются, а потом вновь срастаются вокруг раны. Огромный мир невыразимых, незримых вещей, вспыхивающих и затухающих: ганглии и аксоны, выдры и гагары. Бомба взрывается, и тебе требуется двенадцать лет, чтобы услышать грохот взрыва. Я подняла голову и встретилась взглядом с Кристофером. Рот у него был приоткрыт, светло-карие глаза исполнены печали, почти муки.
— Айви, — выдохнул он.
Когда он прижался своими губами к моим, я вздрогнула — не от страха, а от удивления, насколько они больше моих губ или губ Джулии, или любой другой женщины. Я не прикасалась к мужчине со времени окончания школы; и тогда я имела дело с мальчиком, с мальчиками. Я никогда не целовалась с мужчиной. Кожа лица у него была грубой, губы отдавали горечью, никотином и солью. И кровь тоже — от волнения он прикусил нижнюю губу, и я нашла языком ранку, прямо под выемкой на верхней, спрятанной под мягкими усами, не такими жесткими, как казалось с виду, и пахнущими цветочным шампунем.
Это было непохоже на все, что я представляла себе раньше, — а я представляла такое, конечно же. В своем воображении я вызывала самые разные картины, пока не влюбилась в Джулию. Я влюбилась в нее — в ее душу, в ее duende, как она выражалась, — но это не имело никакого отношения к тому факту, что она тоже была женщиной. Я видела фильмы, множество порнофильмов, которые смотрела вместе с Джулией и ее друзьями, в лучшем случае просто бисексуалами; читала порнографические журналы и романы; заглядывала на порносайты; мастурбировала, вызывая в своем воображении смутные образы полового акта между мужчиной и женщиной, каким он мне представлялся. Однажды даже наблюдала за знакомой супружеской парой, которая совокуплялась на нашей широкой неопрятной постели, явно малость перегибая по части стонов и прочих звуковых эффектов для удовольствия зрителей.
Но это было ни на что не похоже: так медленно, так неловко и даже формально. Казалось, он боялся или просто не мог поверить в происходящее, просто еще не понял, что все происходит на самом деле.
— Я всегда любил тебя.
Кристофер лежал на кушетке рядом со мной; для меня оставалось мало места, и я не скатывалась на пол только потому, что он обнимал меня своей большой сильной рукой. Наши скомканные рубашки мы подсунули под головы вместо подушек. Я по-прежнему оставалась в своих джинсовых шортах, а он в своих вельветовых штанах. Дальше у нас дело не зашло. На полу возле кушетки стояла полупустая бутылка текилы, лежали складной нож Кристофера и разрезанные пополам лаймы, похожие на огромные зеленые глаза. Он обводил пальцем рисунки на моем теле, на сплошь забитой левой руке: китайские водяные драконы, стилизованные волны, все выполненные в бирюзовых, сине-фиолетовых и зеленых тонах. С зеленой краской работать труднее всего — ты мешаешь ее с белой, белая сливается с цветом твоей кожи, и ты не видишь, что зеленый пигмент тоже вошел под слой эпидермиса и бьешь иглой все глубже и глубже, покуда не получаешь шрам. Я потратила уйму времени, упражняясь с зеленым, прежде чем начала работать с клиентками. Желтый тоже сложный пигмент.
— Ты такая красивая. Все это… — Кристофер легко провел пальцем по извилистым стеблям плюща, которые поднимались от моего локтя к плечу.
Насколько я видела, у него на теле не было ни единой наколки. Кожа смуглее, чем у Джулии, отливающая скорее оливковым, нежели бронзовым; почти безволосая грудь, темная полоска волос под пупком. Он легко похлопал пальцами по внутренней стороне моего локтя: нежная тонкая кожа, сплошь покрытая листьями затейливых очертаний.
— Наверное, это больно. Я пожала плечами.
— Пожалуй. Боль забывается. Ты помнишь лишь, насколько острой она была. А в результате у тебя остается это…
Я провела ладонью по своей руке, перевернулась на другой бок и села.
— Вот, что я сделала сегодня ночью. — Я разогнула ногу и поддернула штанину шорт, чтобы показать новую татуировку. — Видишь?
Кристофер сел, провел растопыренной пятерней по своим черным волосам, а потом нагнулся, чтобы рассмотреть наколку. Волосы у него упали на лоб; одну руку он положил на мое бедро, другую на свое колено. Я видела широкую спину, оливковую кожу, бледный тонкий полумесяц у самого основания шеи: шрам.
На спине были и другие, неровные зарубцевавшиеся шрамы, порой достаточно глубокие, чтобы можно было засунуть в них кончик пальца. Следы от шрапнели или осколков стекла, разбросанных в стороны силой взрыва. Его длинные волосы легко касались моей ноги, ниспадая подобием темного водопада.
Я судорожно сглотнула, переводя взгляд со спины Кристофера на татуировку на моем бедре, на малую часть оной, которую я могла рассмотреть между его рук, темных прядей волос и обтрепанных краев своих шорт. Высокий мужчина, наклоняющийся вперед так, что длинные волосы заслоняют все лицо. Водопад. Занавес. Кристофер вскинул голову и посмотрел на меня.
Занавес отдернут.
— Черт, — прошептала я. — Черт, черт…
Я резко отпрянула от него и вскочила с кушетки.
— Что такое? В чем дело? — Он растерянно озирался по сторонам, словно ожидая увидеть в комнате еще кого-то. — Айви…
Он поймал мою руку, но я вырвалась, схватила с кушетки футболку и быстро натянула на себя.
— Айви! Что случилось? — почти выкрикнул он, с нотками отчаяния в голосе.
Я потрясла головой и указала пальцем на наколку на своем бедре.
— Вот…
Он посмотрел на татуировку, потом на меня, непонимающим взглядом.
— Видишь рисунок? Я увидела его только вчера. На карте. На одной карте Таро из одной колоды. Которую купила на распродаже…
Я повернулась и бросилась в свой кабинет. Кристофер последовал за мной.
— Вот, — Я подскочила к своему рабочему столу и сорвала с него голубую клеенку. На нем ничего не было. — Но я же положила ее сюда…
Я круто развернулась и подошла к световому столу. На нем по-прежнему лежали листки тряпичной бумаги, карандаши, пузырьки с тушью и растворителями, оставленные мной. С дюжину неудачных копий карты валялось на столе и на полу рядом. Я принялась хватать листки, один за другим, и встряхивать, словно конверты, из которых что-то могло выпасть. Потом подняла все рисунки с пола, вывалила на пол содержимое мусорной корзины и перебрала обрывки бумаги и пустые колпачки из-под краски. Ничего.
Карта исчезла.
— Айви?
Не обращая внимания на Кристофера, я бросилась обратно в гостиную.
— Вот! — Я выхватила из сумки цветастый сверток. — Вот такая карта, одна из этих…
Я торопливо распутала шарф. Колода была на месте. Я бросила шарф на пол и развернула карты веером, рубашками вверх: разноцветная дуга, затейливый узор из шестеренок. Потом резко крутанула кистью, показывая лицевую сторону.
— Они пустые, — сказал Кристофер.
— Верно. Они все пустые. Только на одной был… вчера ночью…
Я показала на татуировку.
— Такой рисунок. На одной из карт был такой рисунок. Я пыталась скопировать его. Карта лежала в моем кабинете, на чертежном столе. В конце концов я просто перевела рисунок один к одному, для трафарета.
— И теперь ты не можешь найти карту.
— Да. Она исчезла. — Я медленно, шумно выдохнула. Меня немного мутило, но на сей раз я испытывала не приступ паники, а нечто вроде приступа морской болезни; при желании я могла справиться с тошнотой. — Она… я не найду ее. Она просто исчезла.
Из глаз у меня потекли слезы. Кристофер стоял рядом, с потемневшим от тревоги лицом. Минуту спустя он спросил: «Можно?» — и протянул руку. Я кивнула и отдала ему колоду. Хмурясь, он быстро перебрал несколько карт.
— Они все такие?
— Кроме двух. Там еще одна… — Я махнула рукой в сторону сумки. — Я положила ее отдельно. Я купила колоду вчера, на распродаже в церкви Святого Бруно. Они…
Я осеклась. Кристофер все еще рассматривал карты, развернув к свету, словно в надежде обнаружить некий скрытый рисунок.
— Ты ведь читал Уолтера Вердена Фокса, верно? Он взглянул на меня.
— Конечно. «Пять окон, одна дверь»? Ты сама дала мне книги, помнишь? В первое лето, когда я жил у вас в доме на заливе. Они мне понравились. — Голос у него смягчился; он улыбнулся доброй печальной улыбкой и вскинул руку с картами вверх, жестом победителя соревнований. — Знаешь, это действительно изменило мою жизнь. Встреча с тобой, книги Фокса. Именно тогда я решил стать археологом. Потому что они… ну, я не знаю, как объяснить… — Он задумчиво похлопал колодой по подбородку. — Мне страшно понравились книги. Когда я дочитал до конца, я просто не мог поверить… Не мог поверить, что он так и не закончил свой цикл романов. Я всегда думал, что, явись мне чудесная возможность выполнить одно свое желание, я бы пожелал, чтобы Фокс дописал-таки последний том. Словом, если бы его сын не погиб или что-нибудь такое. Эти книги просто потрясли меня!
Он помотал головой, с восхищенным выражением лица. — Они заставили меня задуматься о том, что, возможно, мир совсем-совсем другой — не такой, каким мы его видим и мыслим. Что, возможно, есть вещи, недоступные нашему пониманию, хотя нам и кажется, что мы открыли и постигли все. Как моя работа. Мы исследуем сделанные из космоса снимки пустыни и видим, где находились древние поселения, ныне занесенные песком, погребенные под высокими барханами. Под воздействием ветровой эрозии местность настолько изменилась, что теперь и представить невозможно, что в прошлом там находилось что-то — но там были храмы, деревни, целые города! Империи! Как в третьей книге: ты читаешь и вдруг понимаешь, что все события, описанные в первых двух, нужно трактовать совершенно иначе. Весь мир меняется.
Весь мир меняется. Я уставилась на него, потом кивнула.
— Кристофер… эти карты, они из книги Фокса. Из последней. «Наименьшие козыри». Когда я купила колоду, я нашла клочок бумаги…
Я быстро опустила взгляд. Бумажка лежала на полу, рядом с босой ногой Кристофера. Я подняла ее и протянула ему:
— «Наименьшие козыри». Они упоминаются в первой главе последнего тома, незаконченного. Мейбл лежит в постели рядом с Тарквином, и он достает колоду. Он подносит карты к губам Мейбл, и от ее дыхания они чудесным образом оживают. Напрашивается предположение, что все описанные ранее события имеют какое-то отношение к картам. Но Фокс умер, так и не успев ничего объяснить.
Кристофер уставился на клочок бумаги.
— Не помню, — наконец сказал он, а потом взглянул на меня. — Ты говоришь, есть еще одна карта. Можно взглянуть на нее?
Я немного поколебалась, а потом взяла сумку.
— Она здесь.
Я вынула бумажник. Весь мир вокруг меня застыл, словно скованный морозом; рука онемела до полной бесчувственности, когда я запустила палец в отделение, где лежали водительские права. Я не могла нащупать карту, ее там вообще не было…
Нет, все-таки была. Бумажник упал на пол. Я держала карту обеими руками. Последняя: наименьший козырь. Серый полумрак вокруг, неподвижный воздух. Прямоугольник всех цветов спектра в моих руках мерцал и словно шевелился. Воздушные корабли и ослепительно-яркие птицы; две старухи, танцующие на берегу; взрывающаяся звезда над высоким зданием. Крохотная фигурка мужчины, лежащего не на носилках (как оказалось при внимательном рассмотрении), а на кровати, которую несли женщины в красных одеяниях. Обрамленный ресницами глаз смотрел с высоты на все это.
Я поморгала и протерла глаза. Потом отдала карту Кристоферу. Когда я заговорила, голос у меня звучал хрипло:
— Я уж и забыла, насколько она прекрасна. Вот она. Последняя карта.
Кристофер подошел к окну, прислонился плечом к стене и развернул карту к свету.
— Ух ты! С ума сойти. Вторая была такой же? Столь тщательно прорисованные детали…
— Нет. Она была гораздо проще. Но все равно прекрасной. Она заставляла понять, насколько трудно нарисовать самый простой рисунок.
Я опустила взгляд на свое бедро и криво усмехнулась.
— Но знаешь, по-моему, мне это удалось.
Несколько минут он стоял у окна, не произнося ни слова. Потом вдруг взглянул на меня.
— Ты можешь сделать это еще раз? На мне? Я недоуменно уставилась на него.
— Ты имеешь в виду именно эту наколку? Нет. Чересчур сложно. Мне потребуется не один день. Только для того, чтобы нарисовать приличный трафарет. На саму татуировку уйдет, наверное, неделя — если сделать все в лучшем виде.
— Тогда вот это. — Он подошел ко мне и ткнул пальцем в изображенное на карте солнце в виде глаза. — Только это… ты можешь сделать? Скажем, на руке?
Он согнул руку в локте; бицепсы вздулись подобием волн, тускло отблескивая в свете лампы.
— Вот здесь.
Я легко пробежалась пальцами по коже, оценивая, прикидывая. Нащупала гарам, маленький. Его можно проработать, превратить в часть рисунка.
— Тебе следует хорошенько подумать. Но да, в принципе я могу сделать такую наколку.
— Я уже подумал. Я хочу, чтобы ты сделала. Прямо сейчас.
— Сейчас? — Я бросила взгляд в окно. Уже смеркалось. Бледный свет еле сочился с неба, и все вокруг застилала сиренево-серая пелена сумерек. Снова наползал туман, простирая свои белесые щупальца через Зеленый пруд. Я уже не видела противоположного берега. — Да вроде бы поздновато…
— Пожалуйста. — Кристофер нависал надо мной; я слышала биение его сердца и видела карту у него в руке, сияющую, словно осколок цветного стекла. — Айви… — Его низкий голос упал до тихого шепота, который я воспринимала скорее шестым чувством, нежели слухом. — Я же не моя сестра. Я не Джулия. Ну пожалуйста.
Он дотронулся до уголка моего глаза, все еще влажного, и сказал:
— У тебя такие голубые глаза, я уж и забыл, какие они голубые.
Мы прошли в мой рабочий кабинет. Я положила карту на световой стол (и колоду рядом) и через лупу внимательно рассмотрела рисунок, заказанный Кристофером. На самом деле, ничего сложного, если накалывать один только глаз. Я набросала несколько линий на бумаге и наконец повернулась к Кристоферу, сидевшему на кресле возле моего рабочего стола, в полной готовности.
— Я набью наколку от руки. Обычно я так не делаю, но здесь рисунок довольно простой — думаю, у меня получится. Как ты на это смотришь?
Кристофер кивнул. При свете ярких ламп в моем кабинете он казался бледным. Но когда я подошла к нему, он улыбнулся.
— Все нормально.
Я произвела все подготовительные процедуры: протерла кожу спиртом, потом дважды тщательно выбрила, чтобы она стала достаточно гладкой. Я удостоверилась, что игла в машинке чистая и приготовила краски. Черную, лазурную, темно-синюю и ярко-желтую.
— Готов?
Он кивнул. И я принялась за работу.
На все про все у меня ушло четыре часа, хотя я потеряла счет времени. Сначала я набила внешний контур, круг. Я хотела чтобы он выглядел слегка неровным, как на рисунках Одайла Редона, которые мне страшно нравились: тушь глубоко впитывается в бумагу и линии становятся яркими и выразительными, словно черные молнии. Закончив набивать круг, я прорисовала в нем сам глаз: белый полукруг, поскольку на карте глаз смотрел на мир внизу. Потом я наколола сплющенный овал зрачка. Потом ресницы. Кристофер молчал. Пот стекал у него из-под мышек длинными струйками; он часто сглатывал и иногда закрывал глаза. Под кожей у него одни мускулы, никакой жировой прослойки; и сама кожа такая упругая, что ее приходится очень туго натягивать. Я знала: это больно.
— Дыши глубже. Я могу прерваться, если тебе нужно передохнуть. В любом случае, мне самой это нужно.
Но я не стала останавливаться. Кисть у меня не сводило; я не чувствовала ничего похожего на онемение, какое наступает, когда несколько часов кряду держишь в руке вибрирующую машинку. Время от времени Кристофер ерзал в кресле, не очень сильно. Один раз я придвинулась ближе в поисках лучшей точки опоры и просунула колено ему между ног; я ощутила напряженный член под вельветовой тканью джинсов и услышала короткий судорожный вздох, похожий на всхлип.
Крови было мало. Краски, казалось, светились на оливковой коже: сине-золотой глаз, окруженный извилистыми ресницами, похожими на жгутики бактерий. В центре зрачка находился шрам. Теперь почти незаметный, похожий на тень, на темную сердцевину зрачка.
— Вот. — Я откинулась назад, выключила машинку и положила ее на колени. — Готово. Ну как тебе?
Кристофер поднял руку и повернул голову, чтобы рассмотреть наколку.
— Ух ты! Здорово. — Он взглянул на меня и расплылся в восторженной улыбке. — Просто потрясающе.
— Ну и отлично. — Я встала, положила машинку возле раковины и повернулась, чтобы достать марлевые тампоны. — Сейчас я продезинфицирую это дело, а потом…
— Нет. Подожди минутку. Айви.
Он нависал надо мной. Длинные прямые волосы; липкая от пота кожа; розовая, жидкость, сочащаяся из наколотого сияющего глаза. Когда Кристофер поцеловал меня, я снова ощутила его напряженный член, и тепло растеклось у меня в низу живота. Он передвинул ногу, задев свежую татуировку на моем бедре, и я застонала, хотя не чувствовала боли, вообще ничего не чувствовала — только тепло, теперь разлившееся по всему телу. Он сорвал с меня футболку и потащил в спальню.
Ничего похожего на Джулию. Губы у него были больше и ладони тоже. Когда я обняла Кристофера, кончики моих пальцев едва сомкнулись на его широкой спине. Шрамы на ощупь казались гладкими, глянцевитыми. Я думала, ему будет больно, если я прикоснусь к ним, но он сказал «нет». Ему понравилось, когда я прошлась по шрамам ногтями, понравилось сильно прижиматься грудью к моему лицу, когда я захватила губами его сосок, окруженный короткими мягкими волосками, несколько раз лизнула, а потом осторожно зажала в зубах. Он спустился ниже, и это тоже было ни на что не похоже: его борода между моих бедер; горячий язык, проникающий глубже. Чувствуя жар его дыхания, я запустила пальцы ему в волосы и кончила, когда его язык еще оставался во мне. Он поцеловал меня в губы, и я ощутила свой вкус. Я сжимала голову Кристофера ладонями, борода у него была влажной. Он нервно рассмеялся. А когда вошел в меня, снова рассмеялся, почти закричал. Потом бессильно распростерся рядом со мной.
— Айви. Айви…
— Тс-с-с… — Я положила ладонь ему на лицо, легко поцеловала в губы. На простыне между нами темнело расплывчатое изображение красного солнца. — Кристофер.
— Не уходи. — Он положил теплую ладонь мне на грудь. — Не уходи никуда.
Я тихо рассмеялась.
— Я? Я никогда никуда не хожу.
Мы заснули. Он дышал тяжело, но я настолько устала, что вырубилась, не успев отодвинуться на свою сторону кровати. Если мне и снились сны, я не помню, какие именно; только по пробуждении я поняла, что все изменилось, поскольку в постели рядом со мной лежал мужчина.
— Хм…
С минуту я разглядывала Кристофера, уткнувшегося лицом в подушку. Потом я встала, стараясь не шуметь, прошла на цыпочках в ванную, пописала, умылась и почистила зубы. Я подумала, не сварить ли кофе, и заглянула в гостиную. За окнами по-прежнему висела серая пелена тумана, исчерченная белыми горизонтальными полосами, отмечающими движение ветра. Часы показывали 6:30. Я тихонько вернулась в спальню.
Кристофер все еще спал. Я лениво присела на край кровати и положила ладонь на свеженабитую татуировку. Она болела уже не так сильно, заживала. Я посмотрела на полку над изголовьем кровати, где стояли книги моей матери и Уолтера Вердена Фокса. Пять одинаковых суперобложек, сине-фиолетовых, с названиями романов и именем автора, напечатанным золотыми буквами.
Что-то изменилось.
Последний том, вышедший после смерти Фокса, со словами «ARDOR EX CATHEDRA. УОЛТЕР ВЕРДЕН ФОКС» на корешке.
Я схватила его с полки, развернула корешком к свету.
«ARDOR EX CATHEDRA. УОЛТЕР ВЕРДЕН ФОКС и У. Ф. ФОКС».
Сердце у меня перестало биться. В глазах потемнело. Кристофер пошевелился на постели у меня за спиной, зевнул. Я судорожно сглотнула, резко подалась вперед, положив локти на колени, и открыла книгу.
«Ardor ex Cathedra.
Роман Уолтера Вердена Фокса.
Закончен Уолтером Ф. Фоксом».
— Нет, — прошептала я.
Я лихорадочно пролистала страницы до конца, до последних двадцати, где не было ничего, кроме примечаний и приложений.
Глава семнадцатая. «Наименьшие козыри».
Я листала страницы, не веря своим глазам. Да, вот они, подзаголовки новой главы, все до единого.
«Спасение Утопающего». «Последний Осенний лист». «Эрмалчио и Слезница». «Чудовищная Селитра». «Шрамы». «Сияющий Глаз».
Я задохнулась от страха, руки у меня затряслись так сильно, что я едва не выронила книгу. Я снова взглянула на фронтиспис.
«Закончен Уолтером Ф. Фоксом».
Я посмотрела на следующую страницу, с посвящением.
«Памяти моего отца посвящается».
Я громко вскрикнула. Кристофер вздрогнул и резко сел.
— В чем дело, Айви? Что случилось?
— Книга! Она другая! — почти провизжала я, потрясая книгой у него перед носом. — Он не умер! Сын… он закончил ее, она совсем другая! Она изменилась!
Он поморгал, стараясь проснуться, и взял у меня книгу. Когда он открыл ее, я ткнула пальцем в фронтиспис.
— Вот! Видишь? Она изменилась. Все изменилось.
Я хлопнула Кристофера по руке, по свежей наколке, которую я так и не продезинфицировала, не перевязала.
— Эй!.. Прекрати, Айви, прекрати…
Я уронила голову в ладони и расплакалась, сидя на краешке кровати. Я слышала, как он перелистывает страницы. Наконец он вздохнул, положил руку мне на плечо и сказал:
— Ну, ты права. Но… может, это другое издание? Или что-нибудь такое?
Я помотала головой. Горе и ужас переполняли меня; некое чувство, более сильное и острое, чем паника или даже животный страх.
— Нет, — наконец проговорила я хриплым голосом. — Книга… И вообще все. Мы каким-то образом все изменили. Та карта…
Я встала и прошла в рабочий кабинет — медленной, неверной поступью, словно пьяная. Я включила свет и посмотрела на свой рабочий стол.
— Вот, — тупо сказала я. Посреди стола, отдельно от колоды, лежала последняя карта. Пустая. — Последняя. Последний козырь. Все изменилось.
Я повернулась и уставилась на Кристофера. Он казался озадаченным, встревоженным, но не испуганным.
— Ну и что такого? — Он потряс головой, решился слабо улыбнуться. — Что плохого-то? Может, это хорошая книга.
— Я о другом. — Язык у меня еле ворочался. — Я имею в виду, теперь все будет иначе. Даже если перемены коснутся только мелочей, все равно: как раньше, уже не будет…
Кристофер вышел в гостиную, посмотрел в окно, а потом открыл входную дверь. Через всю комнату протянулся косой бледно-золотой луч, который заканчивался прямо у моих ног.
— Солнце восходит. — Кристофер посмотрел на небо. — Туман рассеивается. Думаю, день будет хорошим. Но жарким.
Он повернулся и взглянул на меня. Я потрясла головой.
— Нет. Нет. Я не выйду из дома.
Кристофер рассмеялся, потом еле заметно улыбнулся своей обычной печальной улыбкой.
— Айви…
Он подошел и попытался обнять меня, но я вырвалась и ушла в спальню. Я принялась торопливо надевать футболку и джинсовые шорты.
— Нет. Нет. Кристофер… я не могу, нет.
— Айви.
Несколько мгновений он пристально смотрел на меня, потом пожал плечами, вошел в комнату и тоже оделся. Потом взял меня за руку.
— Айви, послушай. — Он притянул меня к себе, а свободной рукой указал на лежащую на кровати книгу. — Даже если она изменилась, даже если все изменилось, зачем предполагать самое худшее? Может, все будет не — так уж плохо. Может, это к лучшему.
Я затрясла головой и снова расплакалась.
— Нет, нет, нет…
— Послушай…
Кристофер вытащил меня обратно в гостиную. Солнце уже взошло, и золотистый свет лился в окна. Над зелеными верхушками деревьев на противоположном берегу пруда сияло темно-голубое небо. Над самой землей еще стелился туман, но он постепенно рассеивался. На легком ветру чуть покачивались сосны и березы. Я услышала лай лисы — нет, не лисы, а собаки.
— Послушай… — Кристофер указал на открытую дверь. — Почему бы нам не выйти? Вдвоем? Я буду рядом… черт, я понесу тебя на руках, если хочешь. Мы просто выйдем и посмотрим, ладно?
Я отрицательно потрясла головой, но не стала упираться, когда он медленно двинулся к двери, крепко обнимая меня за плечи — крепко, но не настолько, чтобы я не смогла вырваться при желании. Он не станет удерживать меня. Не станет выволакивать из дома насильно.
— Ладно, — прошептала я. — Ладно. Ладно.
Снаружи все казалось прежним. За ночь распустилось еще несколько астр, красновато-лиловых в туманном воздухе. Одна высокая желтая рудбекия еще цвела вовсю. Мы прошли через садик к берегу, к плоскодонке. В ней сидели стрекозы, красотки и одна бабочка: ярко-оранжевые крылышки с бахромчатой темно-синей каймой, похожие на обрамленные ресницами глаза. Когда мы вошли в лодку, бабочка вспорхнула, на мгновение зависла между нами, а потом понеслась стремительными зигзагами через пруд к западному берегу. Я неподвижным взглядом смотрела ей вслед, пока она не скрылась за террасой.
— Я никогда не был там. — Кристофер указал веслом в сторону, куда улетела бабочка. — Что там?
— Можешь посмотреть. — Мне было больно говорить, больно дышать, но я не умерла. От этого не умирают. — Катрин… она всегда говорит, что в ясный день оттуда можно увидеть Ирландию.
— Правда? Тогда поплыли туда.
Он погреб к дальнему берегу. Там все изменилось. Высокие синие цветы, похожие на ирисы; желтая осока, источающая слабый аромат вроде лимонного. Черепаха соскользнула с берега в воду; ее гладкий черный панцирь усеивали желтые и синие точки. Когда я вышла из лодки, в заросли тростника юркнуло крохотное существо, похожее на оранжевого крабика.
— Ты в порядке? — Кристофер склонил голову к плечу и улыбнулся. — Маленький отважный муравей. Отважная Айви.
Я кивнула. Он взял меня за руку, и мы двинулись вниз по склону. Мимо террасы, мимо валунов, которые я видела в первый раз. Мы прошли через рощицу деревьев, похожих на березы, только повыше и потоньше, с круглыми мерцающими листьями, серебристо-зелеными. Над землей здесь еще стелилась дымка, но она уже рассеивалась. Я чувствовала легкий туман, нежно обволакивающий ноги, влажный прохладный поцелуй на левом бедре. Я взглянула на Кристофера, увидела обрамленный лучами-ресницами золотой глаз у него на руке, который пристально смотрел на меня, и несколько капелек засохшей крови под ним. Ветви деревьев слегка покачивались над нашими головами, тонко шелестели листья. Спуск стал круче; между камнями густо росли мелкие фиолетовые цветы. Я в жизни не видела растений, которые цвели бы так пышно осенью. Снизу доносился шум волн — не рев и грохот Атлантического океана, а тихий рокот. И смех, приглушенны!: расстоянием, похожий на мамин. Туман почти рассеялся, но я все еще не видела впереди моря. Только ощущение огромного открытого пространства за шевелящейся завесой листвы и тумана — пространства, еще не озаренного солнцем в полную силу, сумрачного, серо-зеленого, но больше не пустынного, нет. Повсюду сверкали огни, золотые, зеленые, серебряные и красные; огни неподвижные и огни, которые медленно скользили по поднимающемуся занавесу — словно широкие проспекты и бульвары, расплывчато сияющие голубые и золотые гирлянды свисали с веревок, натянутых над широким песчаным берегом.
— Вон, — сказал Кристофер и остановился. — Вон, видишь? Он повернулся ко мне и улыбнулся, осторожно дотронулся до уголка моего глаза, сине-золотого, а потом указал вдаль.
— Теперь видишь? Я кивнула.
— Да. Да, вижу.
Снова послышался смех, теперь прозвучавший громче. Кто-то произнес имя. Трава и листья деревьев затрепетали, когда все вокруг внезапно залил яркий свет солнца, вышедшего наконец из тумана у меня за спиной.
— Пойдем! — Кристофер повернулся и пустился бегом вниз по склону.
Я глубоко вдохнула и оглянулась назад. Я видела серый выступ Террасы, а за ней серо-бело-зеленые заросли, тесно обступающие Уединенный Дом. Похоже на картинку из маминой книги: частая сетка перекрестных штрихов, за которой скрываются улей, соты, другой мир.
— Айви! — донесся снизу голос Кристофера. — Айви, ты должна увидеть это!
— Иду! — крикнула я и пошла следом за ним.