В полном интеллектуальном изнеможении сижу на скамейке у пруда и покуриваю «голуазку» в надежде, что никакая мысль мне в голову не явится, ну хотя бы в ближайшие полчаса. Я в этакое пекло, то есть при такой погоде, гожусь разве что на то, чтобы меня намазали на бутерброд. Да и тот явно в глотку не полезет…
Признаться, все чаще подумываю о том, чтобы оставить нынешнее свое занятие и жить на скромный «пенсион». Хоть я и не из робкого десятка, но столь радикальное изменение привычных жизненных обстоятельств потребует не только смелости. Надо прежде всего свыкнуться мысленно с тем, что должно произойти, как это будет в материальной сфере обозначено, а вот уже потом… В конце концов, нельзя же, по сути дела, ни с того ни с сего принимать воистину судьбоносное решение. Тем более что я в своих пристрастиях, как вы могли бы прежде убедиться, весьма непостоянен, а потому любое новое занятие, которому я предпочту нынешний служебный пост, навряд ли сможет меня увлечь, как принято у нас говорить, на длительную перспективу. Так что, пожалуй, покручусь, помыкаюсь здесь еще чуток, а там и видно будет. Все бы ничего, да только не дает покоя странная, навязчивая мысль, возникающая в самый, казалось бы, неподходящий момент, когда требуется повышенная концентрация воли и внимания. Верно ли, что, выбрав себе однажды сферу деятельности, ты оказываешься к ней привязан, как мул к повозке, и везешь неведомую тебе поклажу вопреки всему? Каюсь, но я до сих пор так и не понял смысла этой фразы, словно бы не сам ее придумал, а кто-то неведомый, попросту насмешливый и даже очень злой нарочно мне ее подбросил. Знать бы — для чего? Сам черт не разберет, откуда возникают эти каверзные, на первый взгляд невинные вопросы.
Вот вы скажите мне, может ли посредственность создать шедевр? Хотя бы в виде исключения, ну, предположим, один-единственный раз в жизни? К примеру, некто, который и кисти-то прежде не держал в руках, изобразит маслом на холсте что-то, сравнимое с «Джокондой» Леонардо. Горлопан, которому к тому же слон на ухо наступил, соорудит симфонию си-бемоль мажор для голоса с оркестром. Зануда графоман получит литературную премию, описав унылые похождения интеллигентного бомжа, а потомственный урод, у которого давно уже, что называется, морда кирпича просит, произведет на свет красавицу, которую, как ни старайся, но ни пером описать, ни… Ну, словом, возможно ли, чтобы со мной случилась вдруг подобная невероятность? Эта самая мысль уже не первый день лишает меня послеобеденного сна, так что всего только и остается какая-то зыбкая, беспокойная дремота.
А вот допустимо ли представить себе, что у почтенных родителей дочь становится путаной? Нет, ну не то чтобы очень уж почтенных, но не полная же гнусь, в конце концов. И почему, и отчего такое? Признаться, пока проанализируешь все возможные причинно-следственные связи, все изначальные мотивы и обстоятельства, можно мозги себе набекрень свернуть. Когда же дело доходит до проверки рабочей гипотезы, тут вообще полный и окончательный облом, чреватый длительным проявлением половой дисфункции… Или я что-нибудь не так сказал? Тогда пусть доктора меня поправят.
Кстати, о докторах. Как я уже успел вам рассказать, нередко свой досуг, за вычетом приключений особо деликатного характера, я посвящаю работе над весьма занятной книгой. Впрочем, случается, даже интимные дела работают в том же направлении, а направление одно — как можно более толково описать ситуацию с правом граждан на так называемую «продажную любовь», ну и все, что полагается к этому в придачу. В конце концов, рынок — он и есть рынок. Общество должно знать, что ему положено, а чего нельзя, иначе какая же это свобода, если нет понимания, что почем и где все это можно раздобыть. В некотором роде получается у меня энциклопедия по всем таким делам, разве что иллюстраций не хватает. Ну, тут уж читателю собственное воображение обязано что-то подсказать. В общем, в книге это вполне доходчиво и даже образно изложено, а здесь приведу лишь кое-какие пояснения — так, для того только, чтобы не подумали, будто вам голову морочат.
А началось все с тоненькой брошюрки «О пользе воздержания», которую я прочитал еще в далекие студенческие времена. Речь шла о том, что способность к усвоению профессиональных знаний находится в прямой зависимости от длительности воздержания. Ну, вы понимаете, что имеется в виду. Позже, получив на практике резко отрицательный эффект, я неоднократно консультировался по этому поводу с врачами. И что бы вы думали? Ни один не удержался от того, чтобы порекомендовать мне адресок, где за умеренную плату оказывают необходимые услуги. Собственно, тогда и сформировался мой нынешний взгляд на указанный вопрос. А вы-то думали, что это у меня с пеленок…
Идея же написания книги возникла много позже, как говорится, уже на склоне бурно прожитых лет, когда накопленный опыт настойчиво требовал всеобщего признания. И было еще одно соображение, без которого я вряд ли бы решился взяться за перо. Но об этом позже.
Итак, после свидания с Томочкой я распечатал несколько глав, заложил в папку-скоросшиватель и понес для ознакомления Клариссе. Название, я его уже упоминал, получилось офигительно убойное, а посему я ничуть не сомневался, что ежели у них там, в журнале, сидят не полные «адьеты», так у меня рукопись с руками оторвут, выдадут аванс, да еще и продолжение попросят…
Тут я вам должен поподробнее описать эту Томочкину б…, в общем, ту, что в ближнем кругу ее вроде бы околобогемных и окололитературных обожателей называют строго и почтительно — свояченицей. То есть понимай так, что, мол, своих не выдаем!
Продолговатая головка обрита почти что наголо, одна лишь черная челка, напоминающая чуб запорожского казака, то и дело свешивается на лоб, создавая досадную помеху и без того плохому зрению. И тогда Кларисса отработанным движением откидывает голову назад, и непокорная прядь волос возвращается на свое привычное, одной лишь ей предназначенное место, демонстрируя непоколебимую уверенность своей хозяйки в собственной правоте, причем в любом, даже самом незначительном вопросе. К примеру, ни один тост в том нашем памятном застолье, ни один переходящий в бабью истерику спор не обходился без того, чтобы Кларисса не укоряла меня пренебрежением сугубо личным интересом, забвением того самого простого и свойственного любому человеку принципа, о котором она не уставала напоминать, — если есть возможность сделать деньги, глупо же этим не воспользоваться! Более всего ее возмущала моя врожденная брезгливость к вульгарным торгашам. «Ну и что тебя смущает? Вот ты и будешь первый не вульгарный, почти такой же гладенький и чистенький, как я». При этом Кларисса поглаживала свой породистый, хотя и несколько шокирующий поначалу чрезмерной открытостью чубатый череп и шаловливо ухмылялась, одновременно испытывая и досаду оттого, что я не поддаюсь на уговоры, и тайное удовлетворение тем, что уж ей-то есть что противопоставить моему тупому «бессребреничеству».
А собственно, что она пыталась мне внушить? Какой ей от меня толк? Можно подумать, что, откликнувшись на ее призывы, я брошу все, размалюю румянами лицо, надену до умопомрачения коротенькую юбку и выйду на панель. А там уж сами будете разбираться, что и по какой цене вам требуется. В конце концов, что в этом странного, если спрос повсеместно диктует предложение? Да уж, весьма заманчивая перспектива! Особенно если Кларисса выступает в роли бандерши.
Кларисса служила редактором в журнале. Через ее руки проходили сотни рукописей, из которых едва ли десятую часть она дочитывала до середины и еще гораздо меньше — до самого конца. Каждый раз после прочтения очередной страницы опуса какого-нибудь самодовольного графомана-просветителя у нее возникало неудержимое желание послать куда подальше и его самого, и эту мерзкую работу, да и весь журнал со всеми его бездарными писаками. Время от времени, чувствуя, как закрываются глаза, Кларисса остервенело дергала себя за волосы, закуривала сигарету и, мучительно преодолевая некстати накатившую дремоту, продолжала читать. В итоге рукопись оказывалась усеяна пеплом от сигарет и обрывками Клариссиных волос, я так полагаю, что не меньше дюжины на каждую страницу. Так вот и получилось, что со временем остатки ее кудрявой шевелюры расположились на полках редакционного архива, составляя, по мнению Клариссы, едва ли не самую ценную его часть. Впрочем, говорят, что теперь тексты хранят по большей части в памяти компьютера, однако я почти уверен, что и там без ее предметного участия тоже не обходится.
Но было у Клариссы еще и тайное увлечение, о котором ни среди подружек, ни в журнале не подозревал никто. Вечерами, раза два в неделю ее путь лежал в театр. Массивные колонны, чугунные жеребцы где-то там, над головой, весь облик храма Мельпомены внушал ей трепетное уважение, еще более крепнувшее при виде немалого числа желающих приобщиться к «таинству». По счастью, никакого билета ей не требовалось — сотрудничающим в «клаке», в зависимости от требуемой мощности бисирующих голосов, выдавались контрамарки. Кларисса, понятное дело, проходила за двоих. Апофеоз ее посильного участия в спектакле наступал, когда своим хриплым, словно бы изрядно пропитым, неженским баритоном она до полной одури орала «Браво!» и хлопала в ладоши, рискуя спровоцировать преждевременный обвал и без того уже изрядно обветшавшего строения.
Именно в цепкие мозолистые руки Клариссы и попала моя рукопись. Согласитесь, что такое близкое знакомство обидно было не использовать. Да кабы знать…
Вечером того же дня, по дороге на работу я, следуя приглашению Клариссы, отправился к ней домой в намерении услышать если не похвалу, то хотя бы парочку полезных для себя советов. Дверь открыла какая-то невзрачная на вид личность в кружевном переднике, то ли приживалка, то ли домработница. А кто ее разберет! Можно предположить, что сама Кларисса хозяйством не занималась, в ее ведении оставалась лишь сфера интеллектуальной деятельности, в частности общение с не вполне определившимися в возможностях своего мнимого таланта, наивными и не по возрасту озабоченными представителями не самой лучшей части человечества.
Кларисса приняла меня полулежа на тахте. Цветастый балахон свободного покроя прикрывал очевидные изъяны ее расплывшейся фигуры, а полумрак в комнате создавал иллюзию намечаемого волшебства, к которому всяк входящий был обязан приготовиться. Тому же способствовали и многочисленные фотографии великих, коими были увешаны все стены вперемежку с образами самой Клариссы в пору ее девичьей зрелости. Вот Станиславский, Чехов, Фрейд, а рядом симпатичная толстушка в купальнике на берегу моря. Далее кто-то, видимо, из особо почитаемых танцоров и певцов. И снова та же, только уже слегка подросшая девица — на этот раз она разверзла пасть в попытке надкусить очень большое, просто невиданное по своим размерам яблоко. И, глядя на нее, даже малейшего сомнения не возникало, что уж она-то с этим делом справится!
Кларисса листала мою рукопись. В изящно выгнутых пухлых пальчиках дымилась тонкая сигарета на очень длинном мундштуке, и все в этом храме интеллекта указывало на независимость и самодостаточность хозяйки. Типичная эмансипе! Подобным образом мог бы выразиться какой-нибудь насмешливый резонер в начале прошлого столетия. Ну а я от суждений воздержусь, по крайней мере до завершения нашей встречи…
— Так, Вовчик! Знавала я графоманов и лгунов, но таких, как ты, прежде не встречала. — Примерно в этом тоне развивалась наша приватная беседа, точнее, говорила-то в основном она. Причем полнейшее впечатление складывалось, что намереваются меня сию же минуту взгреть по партийной линии и за какие-то немыслимые прегрешения, невзирая на заслуги перед обществом, влепить очередного строгача. — Вам, мужикам, главное, чтоб перед дамами покрасоваться. Вот я какой талантливый, сладкоголосый, плодовитый! А на поверку грош вам всем цена. Плод своей похотливой страсти мне на шею кинешь, а сам и был таков. Сижу читаю — так одно расстройство, я тебе честно говорю.
— Что, будто вовсе некого и похвалить? — поинтересовался я, тем временем тщетно пытаясь уловить, о каком подкинутом плоде может идти речь и не было ли, в самом деле, чего такого между нами.
И впрямь, бывает, что стиснут могучими задами и чреслами в обезличенной толпе и даже определить не в состоянии, кого же ты только что по недоразумению облапил и кто милостиво позволил себя легонько приласкать… А после, когда выберешься из этого скопления потных тел, оказываешься в недоумении, с кем же ты минутой раньше чуть не переспал? И, холодея от нехорошего предчувствия, жадно осматриваешь разбегающуюся по сторонам толпу. И вдруг из хоровода симпатичных цыпочек, расталкивая их в нетерпении локтями, вываливается… Ну ладно, хорошо хоть, не мужик.
— Нет, отчего же. Я некоторых наших авторов очень уважаю, особенно из числа интеллектуальных дам, — милостиво пояснила мне Кларисса. При этом, глядя в зеркало, поправила прическу, как будто было там что-то такое, что еще стоило бы поправлять.
— Ну вот! Прикажешь мне плиссированную юбку нацепить и колготки фильдеперсовые с люрексом? — Даже косвенные намеки на мое не вполне подходящее для того или иного случая происхождение всегда вызывали у меня решительный протест. Ну не женщина, не рафинированный интеллигент, не бывший партработник в Вологодской волости, так что же из того? Нельзя же только по национальным, идеологическим или же половым признакам заносить человека в разряд совершенно безнадежных графоманов.
— Такое перевоплощение тебе уже нисколько не поможет, — ухмыльнулась редактриса. — Я, конечно, могла бы порассуждать с тобой о планете расширений. Однако Венера в Водолее сделала тебя совершенно безответственным, особенно в том, что касается склонности к внебрачным совокуплениям и запоям. — Видя, что я собираюсь возразить, Кларисса взмахнула ручкой, мол, так и быть, проехали, и продолжала: — Ладно уж, я понимаю, гороскопы не представляют интереса для большинства Весов, но посмотри, как интересно. Скажем, у одного известного поэта Меркурий был в обители, почувствуй разницу!
Блин, только этой долбаной астрологической обители мне не хватало! Кто же мог предполагать, что голосистая Кларисса увлекается еще и этим? Ну, допустим, Меркурий у меня в изгнании — и что с того?
— Я так понимаю, теперь стало модно восторгаться не вполне удобоваримым глубокомыслием признанного диссидента, к тому же где-то мученика. Но и что же получается — если был гоним, так однозначно считается великим?
— Плутон неторопливо переходит в Козерога… Так для тебя и нобелевский лауреат, оказывается, не вполне поэт? — Лицо Клариссы стало покрываться красными пятнами, демонстрируя клинические признаки нарастающего раздражения.
Ох уж эти мне снобливо-занудливые лицемеры, охочие до пляжных, вагонных и салонных споров и бесед. Ну никуда от них не деться! Полным-полно болтливых, наголо обритых дам. И хоть бы одна приятная мордашка… А если что-то симпатичное и углядишь, так на поверку дура дурой всякий раз оказывается! От нее же за версту непроходимой глупостью несет. Конечно, для этих дел мозги совсем не обязательны, но хоть какое-то их подобие должно же быть!
А тут ведь все наоборот — передо мной расположился словно бы опутанный проводами и мигающими лампочками электронный мозг, одной своей «извилиной» подключенный к фондам государственной библиотеки, другая же расположилась в ближайшей кондитерской, среди эклеров с заварным кремом, бокалов с сельтерской и мятных леденцов. И все это в густых клубах табачного дыма, вместе с которым улетает куда-то единственная, высказанная за несколько часов беспрерывных разговоров стоящая мысль — «Ах, мужика бы!». А вот, извольте, и еще одно откровение, видимо тоже почерпнутое из анналов:
— В отличие от тебя у настоящих писателей персонажи существуют сами по себе, живут своей, неподконтрольной автору полнокровной, интересной жизнью…
Это как же так? Скажем, пошлю я своего героя в магазин за коньяком, а он приволочет мне бесплатную брошюру о пользе воздержания. Витек, а деньги где?! Да что тут говорить, похоже, что она из тех, которые, даже увидев меня в гробу, начнут претензии предъявлять: не так лежит, не те тапочки надеты…
— Твоя бездарная концепция, будто алчные и циничные люди оказываются в состоянии заставить торговать собой целый народ, не выдерживает ни малейшей критики, — продолжала вещать Томочкина родственница.
Выдержала бы страна, а без сопливых рецензентов мы как-нибудь да обойдемся. Впрочем, такое ли это необычное дело — торговать людьми? Да и не было у меня написано ничего такого про народ, мне бы только кое с кем из власть имущих разобраться.
— Слушай, а может, тебе стоит про собачку написать? Ведь все великие с этого начинали. Вспомни хотя бы про Тургенева, про Чехова.
— Должен тебе признаться, что собак я не люблю. Предпочитаю кошечек.
— Да уж, не повезло, — огорчилась редактриса. — А вот, кстати, надо бы проверить, вроде бы я уже встречала твою фамилию в нашем черном списке. Жаль только, что нет его у меня сегодня под рукой.
— Разве такой есть? — Я был и в самом деле удивлен. Неужто и здесь собираются вводить некое подобие формы допуска?
— А что ты думаешь? В любом деле порядочные люди стараются оградить себя от нежелательных особ. Тех, что не из их круга, не тех убеждений и вообще не вполне симпатичные им люди. Ну ты и сам понимаешь, о чем я. — Тут Кларисса слегка смутилась и, поправив привычным движением прическу, изрекла: — Вот и лирическая линия у тебя прописана крайне слабо. Дамы вроде ничего, а мужики какие-то хилые, невзрачные…
Мосластых ей подавай! Уж она бы им прорычала свои бесценные «Брависсимо!» и «Браво!».
— Подруга, здесь ведь не «Бахчисарайский фонтан» и даже не ярмарка спортивных тренажеров, — отбивался я чем мог, выискивая повод, как бы мне эту сволочь напоследок побольней ужалить. Другой бы на моем месте пожалел ее, приласкал бритоголовенькую, а там, глядишь, и роман бы напечатали. Но, как известно, стоящие мысли приходят опосля, когда из разорванного в клочья моего творения и на рассказик два-три непуганых абзаца не останется. Ну и пусть!
Когда в посудную лавку вваливается слон, когда сотня разъяренных дикарей из племени оголодавших каннибалов высаживается десантом на Соборной площади, все это производит гораздо меньшие разрушения, чем вмешательство такого вот «редактора» в творческий процесс, притом что память у Клариссы была отменная, а мстительности — хоть отбавляй.
И только тут меня словно осенило. Вот ведь, прежде гонимых теперь с какой-то стати чтут. А сам-то я, почему меня к мученикам нельзя причислить? Господи! Да как же мне раньше такое в голову не приходило? Ведь я же и есть самый что ни на есть исконный мученик, к тому же пострадавший вовсе ни за что, то есть за совершенно чуждые мне идеалы.
Случилось это в незапамятные времена, когда в числе прочих симпатичных крох, усвоивших правила примерного поведения и послушания заветам старших, единственного не то что в классе, но из всей школы, выбрали меня для вручения цветов членам правительства, причем не где-нибудь, а на Мавзолее, во время первомайской демонстрации. По-взрослому гордый и упоительно счастливый сознанием близости к тем, к кому не каждому приблизиться дано, стоял я на трибуне, едва достигая подбородком до парапета, на котором покоилась приготовленная для меня огромная коробка шоколадных конфет. Каждая конфета была завернута в золотистую фольгу, притом, как выяснилось позже, содержала необыкновенно вкусную начинку — таких мы раньше и в глаза не видывали. Как дорогую реликвию показывал я потом соседям и одноклассникам ту коробку и сверху, и даже изнутри — с пустыми обертками из-под конфет. Можете сами догадаться, что мои родители не уставали докладывать всем знакомым и даже посторонним об очередных успехах своего чада, за которым «наверняка уже установлен особенный надзор, и куда уж денешься, если секретнейшим приказом предназначена чрезвычайная карьера».
Недолгое торжество сменилось отчаянием, и, что ни говорите, это было настоящее человеческое горе. Что тут поделаешь, если тот, вроде бы лысый и в пенсне, кавказского происхождения гражданин, рядом с которым я имел неосторожность обретаться на трибуне, — а уж все видели, должно быть, фотографию в журналах и газетах, — вскоре был судим и по приговору трибунала расстрелян, как злейший враг народа.
Вы и представить себе не можете, какое это было горе! Надо же такому случиться в самом начале столь много обещавшего жизненного пути. Как ни оправдывался я, что знать ничего не знал, как ни убеждали родители, что цветы я вручал вовсе не тому, что справа, а совсем наоборот, то есть тому, чья фамилия над входом в метро была в то время обозначена, однако сомнения оставались. И уже чудилось мне, что вот приходит за мной дядька в шароварах с генеральскими лампасами и, грозно щуря глаз, спрашивает: «Как же это ты, агенту империализма — и цветы?»
Но понемногу все утряслось, меня никто не вызывал, до меня никому не было никакого дела — даже после, когда того, второго, которому я тоже вроде бы вручал цветы, сместили со всех постов и обвинили в принадлежности к недопустимой антипартийной фракции. Само собой, ту злополучную коробку из-под конфет, дотоле бережно хранимую, поспешно отправили в мусоропровод.
Ну вам, быть может, это все смешно, а у меня во рту на всю последующую жизнь остался сладковато-приторный вкус тех самых шоколадных конфет, который усиливался иногда невесть от каких физиологических причин, но особенно донимал накануне событий, так или иначе имевших значение для моей карьеры.
Вот и судите теперь, кому из нас больше не повезло — тому антипартийному засранцу, который скоропостижно отправился в отставку, но дожил припеваючи до весьма почтенных лет, или же мне? Особенно если учесть, что с подачи не в меру болтливого кадровика, которому я по доверчивости при поступлении на службу рассказал про ту историю, — все как на духу! — начальство присвоило мне кодовый псевдоним Цветочница.
Но бритоголовой тетке все это было невдомек. Да, ей бы в органах служить — злости хоть отбавляй, голосок очень даже басовитый, да еще и тяжелая рука, судя по тому, как она Томочку отделала, уж в этом я теперь не сомневался. А в самом деле, может, и есть в нас что-то общее? Может, и вправду возможен некий взаимовыгодный альянс? Но только ведь недаром говорят, что в жизни сходятся противоположности, поскольку имеется вроде бы у них потребность одна другую дополнять. Однако чем же я мог пополнить коллекцию достоинств неподражаемой Клариссы? Разве что самому стать в этой коллекции одним из ценных экспонатов — скажем, изобразить некое подобие усатой бабы в питерской Кунсткамере.
Словом, про свой конфуз я так и не решился рассказать. И вовсе не потому, что в свое время дал расписку о неразглашении. Но одна только мысль, что придется поведать о несостоявшейся карьере, что надо будет оправдываться, объяснять ей, что, да как, да почему, — это способно было огорчить меня куда сильнее, чем незавидная судьба моей несчастной рукописи, которой, судя по реакции Клариссы, была уготована роль хранителя остатков ее волос на полках редакционного архива. Ну ладно, допустим, если бы я этой историей про майские цветы ее разжалобил — но что такое она могла бы мне сказать? Почаще перечитывай классику, поработай еще как следует над словом, глубже вскрывай пласты неведомых характеров — и тогда, родимый, все-то у тебя помаленьку сладится… Вот так породистая сука облизывает безобразное дитя.
И все же я оказался прав. Или не прав? Во всяком случае, вскоре выяснилось, что Кларисса разглядела во мне именно страдальца.