Лет двадцать назад в северо-восточном Лондоне под крышей дома 73б, что на Оукмор-роуд, обретались три юные барышни. Через год они разлетелись кто куда, но на всю жизнь остались неразлучны.
Моника Каннингем вспоминала этот год с содроганием: горы немытых кастрюль на неубранной кухне, ссоры из-за телефонных счетов. Белинда же в ту пору беспечно, как бабочка, порхала по жизни, и никакие кухонные дрязги не могли испортить ей настроения. Мир, окружающий их, казался таким же юным, как и сами девушки. Белинду тогда звали Линдой, в ее голосе проскальзывали тягучие нотки Вулверхемптона.[1] Замужем она успела побывать к тому времени только раз; краски немыслимых расцветок еще не коснулись ее кудрей; а формами она напоминала угловатого подростка…
Сколько лет прошло! Белинда давно уже одевалась только на Слоун-стрит, славившейся роскошными магазинами модной одежды, но до сих пор считала Оукмор-роуд райским уголком, а к его бывшим обитателям относилась с такой трогательной восторженностью, что им порой становилось неловко.
Прошлое имеет свойство обрастать легендами. Ричелдис отзывалась о жизни в Оукерах с умилением. Для нее все, что касалось прошлого, было окутано дымкой идиллической пасторали. Рич обладала чудесным свойством не помнить плохого. Да и могло разве быть что-то плохое, если именно на Оукмор-роуд Ричелдис повстречала Мужчину своей Мечты?
Белинда (Линдой ее не называли уже давно, с тех пор как она перестала носить вызывающие мини-юбки и черную невообразимую хламиду, с которой никогда не расставалась) боготворила Ричелдис. Свадьба последней с Саймоном произвела на нее неизгладимое впечатление. Подумать только, ей выпала честь быть свидетельницей во время бракосочетания!
Каждая как-то устроила свою жизнь, у каждой случались какие-то свои радости и неурядицы, впрочем, к Монике это утверждение относится весьма условно, поскольку она почти всю жизнь прожила одна. Зато Саймону с Ричелдис можно было только позавидовать — в наши дни мало какой семейной паре удается сохранить подобную чистоту и трепетность в отношениях.
Зимуя свою первую зиму на Оукмор-роуд, Моника и Белинда с удивлением поняли, что в их троицу вторгся некто Саймон Лонгворт.
Чем бы подружки не занимались — грызли попкорн, гладили кофточки, чистили перышки или прихорашивались перед очередным свиданием, — они без умолку болтали. Главным объектом сего глубокомысленного занятия были, разумеется, представители противоположного пола. У несчастного, попавшего к ним на язычок, не оставалось ни одной неперемытой косточки. Сначала, понятно, придирчиво обсуждалась внешность. Хорош ли собой? Потом вырабатывалась линия поведения на случай, если его намерения станут слишком очевидны. Какой предлог он предпочтет, позвонив? («Извините, но Линды нет дома», — привычно отбрехивалась Моника, когда ее подружка отчаянно махала руками, показывая, что не хочет ни с кем общаться: ни с Джоном, ни с этим «доставалой» Эдвардом, ни с Сирилом, ни с Джорджем.) Поначалу и Ричелдис участвовала в подобных развлечениях. До тех пор, пока не появился Саймон. Он был вне конкуренции и обсуждению не подлежал — и так было понятно, что он принц из сказки. Правда, неугомонная Линда все равно попыталась навести кое-какие справки о том, что представлялось ей наиболее важным. Откуда он родом, кто его родители. Белинда живо интересовалась подробностями первого свидания. Чем занимались? Не вышел ли он за рамки приличий? И кстати, как далеко простирается его щедрость (ах, они ели пиццу?! — надо же какая экзотика!)? А насколько серьезны его намерения?
Но Саймон не был похож ни на кого из тех, кто вился вокруг подружек. Все оказалось гораздо серьезней. Это Линда могла морочить голову сразу двум ухажерам — ни одного из которых, впрочем, она не подпускала слишком близко — и давать подружкам читать письма своих кавалеров. Моника, уморительно гримасничая, зачитывала вслух самые смешные, на их взгляд, фразы «доставалы» Эдварда, а Линда в лицах описывала, как Эдвард пригласил ее в кино на «Лоренса Аравийского»,[2] и, алея от смущения, признавалась, что он положил руку ей на колено (а руки у него, между прочим, потные!) — как раз тогда, когда О’Тул совершал свой героический поход через пустыню. Саймон был другой. Они оба, Саймон и Ричелдис — в этом-то и крылся секрет, — были иные, слепому ясно.
Начались приготовления к свадьбе. Моника помнила непривычно посерьезневшее лицо Линды, когда та с умилением говорила, что наконец-то поняла, что значит выражение «святое семейство». (Хотя в ее устах «сладкая парочка» звучало бы более естественно и не так высокопарно.) И действительно, наши влюбленные в те дни просто светились от счастья. Их счастье было настолько неподдельным, искренним, ничем не омраченным, что каждому хотелось хоть немного погреться в его лучах.
Так сложилось, что роль летописца досталась именно мне. Это мне выпало разбираться в делах давно минувших дней, ибо сами участники событий слишком пристрастны, а значит, необъективны. К тому же сколько лет прошло с тех пор! Многое забылось, многое перепуталось. Лучше всего все помнит, конечно, Моника, но воспоминания для нее слишком тягостны, да и не любит она ворошить прошлое. А у Белинды в голове такая неразбериха, что толку от нее немного.
Роман Саймона и Ричелдис развивался настолько стремительно, что период ухаживания вместил в себя лишь пару выходов в ресторан на Кемпден-Хай-стрит, славившийся греческой кухней (видимо, в память о воинской службе, которую Саймон проходил на Кипре), и поход в кино на «Доктора Живаго». О будущем женихе никто ничего толком не знал. Разве что Белинда все пыталась выведать хоть что-нибудь, например, чем торгует компания, принадлежащая родителям Саймона. Сама Ричелдис любопытства не проявляла или, по крайней мере, умело его скрывала. Саймон оказался наследником преуспевающей фирмы «Лонгворт и сыновья», расположенной в лондонском пригороде, известном своими песчаными карьерами. Графство Бедфордшир, кажется. Кроме того, он постоянно приезжал по делам в Сити. Он производил впечатление более солидное, чем его сверстники (они же воздыхатели наших героинь), либо зарабатывающие себе на жизнь мальчиками на побегушках, либо прозябающие младшими клерками, либо оставшиеся вечными студентами.
О Бедфордшире Ричелдис знала лишь то, что поместье Лонгвортов называлось Сэндиленд и где-то там неподалеку находится городок Данстейбл. Еще у Саймона есть брат, которого все называют Божеским наказанием и которому явно не светит стать преемником папаши Лонгворта. Матери у них не было.
Получалось, что о семействе Лонгвортов известно больше, чем о самом Саймоне. Белинда уверяла, что тут что-то не чисто. Люди с серьезными намерениями так не скрытничают. Может, у него с головой не в порядке? Но Ричелдис, привыкшая к эксцентричности своей взбалмошной матери, не видела в этом ничего странного. (К слову говоря, все три девушки так или иначе испытали на себе давление Мадж. Властвовать было для нее так же естественно, как дышать.)
Итак, что же наши голубки? Саймону двадцать пять лет. Он, по словам Линды, вылитая копия Омара Шарифа,[3] хорош необыкновенно. Ричелдис на три года помладше; первое слово, которое приходит в голову, когда ее видишь, — «душечка». Круглолика, русые волосы убраны волос к волоску. Она любила носить повязку на лбу, как Алиса из известной сказки Кэрролла. Как-то Эдвард, которого девушки окрестили «доставалой», сказал, что ей самое место на обложке журнала «Кантри лайф». Хотя Ричелдис никакого отношения к пейзанскому сословию не имела. Она считалась интеллектуалкой, жила с матерью-издательницей в Патни, отец, пока не сгорел в дружеских попойках, писал недурные стихи левого толка. И все же… Ричелдис уродилась ни в мать, ни в отца. Она напоминала нераспустившийся розовый бутон, светской суете чуждый. Саймон же, по словам той же Белинды, казалось, пребывает в поисках приключений себе на голову. С него станется пригласить приличную женщину на ипподром, или того хуже, позволить себе грубость в ее присутствии. Впрочем, в обществе Ричелдис он был кроток аки голубь.
Никого не удивляло, что такой красавчик достался именно Ричелдис. Пока Моника и Белинда постигали прелести «Нескафе» и «Чудо-молока», Саймон разъезжал на своей (!) машине, влюбленно косясь на сидевшую рядом Ричелдис, уверенную, что ей принадлежит весь мир.
Разумеется, она видела, что он любит ее. Это было ясно без слов, только слепой бы не заметил. Будь ее подруги позавистливей, они наверняка бы сказали, что Ричелдис страдает непомерным самомнением: любовь Саймона воспринималась ею как само собой разумеющееся. Но грех гордыни и тщеславия девушке был чужд. Скажи ей кто, что она рождена, чтоб сводить мужчин с ума, она бы решила, что говоривший, должно быть, сам немного не в себе. Она по натуре своей не была охотницей. Расчет, самолюбование, эгоизм — все это к Ричелдис не имело никакого отношения. Просто, увидев Саймона впервые, она почувствовала, что этот человек пришел именно за ней, словно они были знакомы целую вечность.
«Вот и ты». Эти слова пронеслись у нее в голове, когда они впервые увидели друг друга. Обмениваясь пустыми любезностями, приличествующими случаю, Ричелдис думала: «Вот ты какой. Я никогда не признавалась в этом даже себе самой, но я все время ждала, что ты вот-вот придешь. Правда, это случилось чуть раньше, чем я думала. Мне только двадцать два года. Но как же хорошо, что ты пришел!»
Пока Ричелдис тихо радовалась, Саймон в радостном возбуждении прыгал вокруг нее, как расшалившийся щенок. Этот молодой человек сразу стал для нее своим.
Слушая в детстве сказки про принцев и принцесс, которые жили в любви и согласии долго и счастливо и умирали в один день, Ричелдис пришла к выводу, что она и есть принцесса и что все именно так и будет. И гордыня тут, поверьте, была опять же ни при чем. Просто в ней жила непоколебимая уверенность, что ни с поиском избранника, ни с замужеством у нее проблем не будет. Что встретив своего суженого, она его сразу узнает и жить они будут… — правильно! — долго и счастливо. Конечно, ей льстили внимание поклонников, вечерние свидания, приглашения в рестораны, признания в любви, романтические записки, но, по сути дела, они ей были безразличны. Она точно знала, что у нее все будет хорошо.
А потом настал вечер их первой близости.
К чести Линды надо сказать, что она несколько просветила своих подруг насчет интимной стороны жизни. Чего только не наслушались Ричелдис и Моника! Бел знала все про противозачаточные средства, про тесты на беременность, про… Она знала все! Она вдохновенно просвещала подружек о том, что бывают различные стадии петтинга. Ричелдис слушала вполуха. Она не была ни скромницей, ни пуританкой. Вокруг нее крутились разные молодые люди, правда, отношения не выходили за рамки дружеских. Степень ее искушенности приличествовала ее возрасту, ну, может, чуть отставала. Рич могла бегать на свидания, могла даже выкурить сигаретку в компании, чтобы не быть белой вороной. Но ее сердце молчало. Потому что она ждала Его. Который станет для нее самым главным и единственным. С которым все будет, и все будет можно. Сегодня вечером, когда они проезжали на его микроавтобусе мимо вокзала «Кингс-Кросс» в Блумсбери, она уже точно знала, что отдастся ему. И представляла его смятение, когда он об этом узнает. Девушка видела, что ее поклонник и так уже весь извелся, ломая голову, под каким предлогом пригласить ее к себе домой на Грейт-Ормонд-стрит. Ее умиляло его смущение, правда, немного беспокоило, что подобная трепетность может нарушить ее планы на вечер.
— Как-то не подумал, на какой бы нам фильм сходить, — сокрушенно признался он. Потом спохватился: — Если ты, конечно, хочешь сходить в кино.
— Знаешь, совсем необязательно ходить в кино каждый раз, когда мы куда-нибудь выбираемся.
— Ты права. Честно говоря, мне и самому не очень-то хочется никуда идти.
— Может, пригласишь меня в гости?
Он уставился на нее во все глаза. Она спокойно встретила его взгляд, улыбнулась и подбодрила кивком:
— Правда, Саймон, по-моему, хорошая идея.
Машина вильнула на середину Юстон-роуд и проскочила левый поворот. Это совсем выбило Саймона из колеи. Когда они наконец добрались до места и вышли из машины, от бдительной Ричелдис не укрылось, что он весь дрожит. И ей не показалось, его и в самом деле трясло. Она ободряюще сжала его руку и повела по неосвещенной лестнице. Его же занимал только один вопрос: как признаться, что у него еще ни разу не было женщины.
Ричел ни о чем не спросила. Через час или около того он сладко потянулся:
— Мне кажется, я сплю. Никогда не думал, что это может быть так чудесно. Знаешь, я представить себе не мог, что ты…
— Что я?
— Что ты мне позволишь.
Они лежали совершенно обнаженные. Он потянулся к ней. Мерцающая чернота расширенных зрачков затягивала, кружила голову. У Ричелдис перехватило дыхание. Они долго любили друг друга, и она все время не отрывала своих глаз от его лица, будто хотела проникнуть как можно глубже в его мысли и желания. Чтобы воплотить их в жизнь. Она прошептала «люблю тебя».
— Это правда? — Вопрос остался без ответа. Он снова начал: — Я думал… — Он хотел сказать, что думал, что она не такая, что она хорошая, в смысле, приличная, девушка… Но ведь приличным девушкам не могут нравиться те вещи, которые нравятся мужчинам.
Наверно, каким-то шестым чувством она уловила его мысль. Ей вдруг стало жаль этого большого ребенка, и она протянула ему губы, в которых растворились все его сомнения.
Смущенно пересмеиваясь, они собрали раскиданную по ковру одежду и переместились в спальню, чтобы вновь унестись к вершинам прежде неведомого обоим блаженства.
— Послушай, неужели тебе было так же хорошо, как и мне?
— Гораздо лучше, — уверила она.
— Так не бывает.
— Бывает. Я не хотела тебе заранее говорить, что это случится сегодня. Я весь день об этом мечтала.
Ричелдис не могла налюбоваться Саймоном. Его тело оказалось для нее источником непрекращающегося восхищения — широкие плечи, покрытая курчавыми завитками грудь, сильные, длинные ноги. Впрочем, ее возлюбленный и сам, замирая, благоговел перед ее нежной и гладкой, как мрамор, кожей, волнующими разум округлостями, не веря, что ему позволили обладать этим великолепием. Они были так молоды, так счастливы! Невозможно описать словами те чувства, которые они испытывали, приобщившись к вечной тайне Любви. Человеческий язык бессилен передать ощущение Таинства, которому были послушны их разгоряченные нагие тела, сливающиеся будто бы отдельно от сознания своих владельцев, то уносящие их в темную пучину страсти, то возносящие их на седьмое небо. Скажу вам больше, в отличие от наркотического забытья или религиозного экстаза, их состояние, не омраченное ничем, было абсолютно естественным. Ритмичные движения словно вторили самой Природе, с ее вращением сфер, океаническими приливами и отливами, сменой времен года.
Когда они вновь обрели способность говорить, между ними возникла некоторая неловкость, которую оба предпочли скрыть друг от друга.
— Если бы я знал, что это так чудесно, то мы бы не потеряли столько времени, поедая кебабы на той неделе.
— Ах ты свинтус! А ну-ка отправляйся за едой!
— Ты на часы смотрела?
— А какая разница?
Ночь переливалась звездами.
Он обследовал свои запасы. Вскоре на плите грелось молоко. Нашелся пакетик имбиря. Поджарились тосты, наполняя комнату приятным, чуть горьковатым ароматом. Их намазали мармеладом. В глубине буфета обнаружились восточные сладости. Это был завтрак после первой ночи. Первый семейный завтрак.
Ричелдис прибирала комнату: вымыла посуду, вытерла тарелки и вдруг сказала:
— Пойдем смотреть на звезды?
— А ты не замерзнешь?
На ней был надет только его свитер, который она заботливо отряхнула, подняв с пола. Одеяние едва прикрывало ей бедра, но она не ответила на вопрос.
— Пойдем, — нетерпеливо повторила она.
— Разве ты не останешься до утра?
— У тебя очень узкая кровать. К тому же тебе нужно выспаться.
— Не оставляй меня, Ричелдис, никогда не оставляй.
— Пойдем смотреть на звезды.
Поняв, что подружка не шутит, он оделся, и они вышли на улицу.
Она по-прежнему была в его красном свитере, правда, под ним была ее собственная одежда. Держась за руки, они стояли, задрав головы навстречу морозному хрусткому воздуху, вдыхая безбрежность ночи.
— Ричел, я тебя так люблю, так люблю…
— Ш-ш-ш.
Но если Саймону можно было сказать «ш-ш-ш», то с Лондоном этот номер не проходил. Вдалеке, на Лэмс-Кондуит-стрит, развеселая компания распевала песни, какая-то машина прошуршала шинами в сторону Куин-сквер. Зыбкая тишина разлетелась, и Ричел почувствовала себя неуютно.
— Ты веришь в небесных музыкантов?
— Что-о?
— Мне кажется, там кто-то играет, — прошептала она. — Даже когда мы этого не слышим.
— Оставайся со мной, Ричел. Люби меня всегда.
— Вторую просьбу, сэр, я выполню охотно. — Она поцеловала его. Несмотря на то что Ричелдис была моложе, она гораздо лучше владела собой. — А вот насчет первой… нет, мне надо вернуться. Иначе девчонки с ума сойдут.
— Ничего с ними не случится.
Однако они все-таки сели в его зеленый микроавтобус и доехали на Оукмор-роуд. На прощание она коснулась губами его щеки и, не оглядываясь, прошла в дом. Красный свитер так и остался на ней. Будет на память, решила она. (За полгода до начала нашей истории Ричелдис наткнулась на него и… отдала в секонд-хэнд.)
Я не стану сейчас подробно описывать жизнь на Оукмор-роуд. Все, что нужно, вы найдете на страницах нашего повествования.
Дружба девушек крепла день ото дня. Иногда их навещала мать Ричелдис. Врываясь, как смерч, она начинала возмущаться нищенской обстановкой квартиры. От этих рейдов квартирантки готовы были лезть на стенку.
— Ты ей хоть дочь, — жаловалась Моника. — А я у нее работаю. Это гораздо хуже.
Как раз в тот период Мадж прониклась к Монике какой-то буквально патологической симпатией. Она обожала давать всем прозвища, и Монике невесть почему выпало быть Тэтти Корэм.[4] Мадж легко меняла свои привязанности, но пока они имели место быть, их объекту приходилось нелегко. Особенно тихоне Монике, которая относилась к начальнице с каким-то суеверным ужасом — как к стихийному бедствию.
— Тэтти Корэм, душечка, как ты можешь жить в таком убожестве? — не уставала поражаться Мадж. (Надо сказать, что собственную дочь она никогда не называла «душечкой».) — И чьи это тряпки, ради всего святого, висят у вас в ванной?
«Тряпки», ясное дело, принадлежали Линде (она никогда не отличалась аккуратностью), которая только-только сделала аборт. Моника в то время уже начала встречаться с профессором Эллисоном, но оставалась все той же простодушной скромницей, краснеющей над короткими рассказами Кэтрин Мэнсфилд,[5] глотающей немыслимое количество кофе, вечно пребывающей в состоянии легкой депрессии и с некоторой настороженностью радующейся редким искоркам счастья.
С годами Ричелдис постепенно забыла, как временами Моника ее раздражала. Хоть ее отношения с матерью нельзя было назвать теплыми, но все же дочерняя ревность заставляла Рич цепляться к Монике по каждому пустяку. А как выводили ее из себя французские словечки, которыми то и дело, к месту и не к месту, сыпала мисс Каннингем: и je ne sais quoi,[6] и tant pis;[7] и замызганная турка из-под кофе, которую Тэтти Корэм никогда не удосуживалась сполоснуть до la fin du jour.[8] A однажды Монике взбрело в голову устроить вечеринку у них дома. Ричелдис узнала об этом от Белинды. Они тогда долго гадали, кого может пригласить эта невзрачная мышка. У нее и знакомых-то отродясь никаких не было. Может, кого-нибудь из Общества любителей Толкиена или таких же, как она сама, пронафталиненных читателей? Правда, на это мероприятие, запоздало вспомнила Ричел, пожаловал и старик Эллисон. Она потерла виски… Интересно, а Мадж тоже была в числе приглашенных?
Когда в ее жизни появился Саймон, дела на Оукмор-роуд отошли на второй план. Ричелдис съездила в Бедфордшир. Саймон показал ей песчаный карьер, принадлежащий Лонгвортам, рассказал историю семейного бизнеса… Она тогда слушала вполуха. Какая-то крупная компания вот-вот должна была проглотить фирму «Лонгворт и сыновья», отец Саймона собирался в отставку, а сам Саймон надеялся остаться в правлении. Для Ричелдис все эти объяснения были пустым звуком. Эта сторона жизни суженого ее даже немного отталкивала. Равно как она побаивалась его усатого отца, который одевался, как букмекер, и называл ее «дитя мое». Она бы никому не призналась, что в этой семейке ей легче всего было общаться с немного чудаковатым братом Саймона Бартлом.
При мысли о том, что ей предстоит влиться в империю Лонгвортов, чье благополучие зиждилось в прямом смысле этого слова на песке, Ричелдис становилось немного не по себе. Примерно то же ощущение она испытывала, когда ей приходилось обедать с собственной матушкой, с которой, к слову сказать, она до сих пор Саймона так и не познакомила.
Завертелась предсвадебная суета, знаменующая переход к счастливой семейной жизни (естественно, неумолимо ведущей к семейному счастью). Ни разу у Ричелдис не закралось и тени сомнения относительно ее чувств к Саймону.
А уверенность в его любви отражалась на ее лице радостью, которую иначе как неистовой и назвать было нельзя. Она принадлежит Саймону, а Саймон — ей. И так будет всегда.
Потом пошли дети. Даниэль, Томас, Эмма. Ричелдис отдалась материнству с той естественной радостью, которая присуща всем женщинам, влюбленным в своих мужей. Эти дети были их продолжением, они были частичкой ее Саймона.
Она уже не представляла себе своей жизни, в которой не было бы Саймона Лонгворта. Она вообще очень редко задумывалась о таких вещах. Когда Моника или Белинда вспоминали дни на Оукмор-роуд, Ричелдис вежливо кивала — чтобы сделать подругам приятное. Она жила исключительно сегодняшним днем. Она утратила способность к воспоминаниям, но ей не казалось, что жизнь без них оскудела. Саймон много работал и часто бывал не в духе. Первые десять лет замужества она нянчилась с детьми, которые то плакали, то болели, то дрались, да мало ли что могут делать эти несмышленыши! Еще десять она, — избавившись от детских пеленок, — посвятила сдуванию пылинок с мужа. Ричелдис с девической восторженностью продолжала любить Саймона. За эти годы ее чувства к нему нисколько не потускнели. Казалось, Саймон и Ричелдис действительно те две половинки, о которых столько написано в умных книгах. Ричелдис почти не занималась собой. Ее меньше расстраивали собственный обвисший после стольких родов живот и плохие зубы, чем очередной седой волос на голове мужа или хмурая морщинка, прорезавшая его лоб.
Они вытянули счастливый билет. Годы закалили и отполировали их брак, как хорошее вино, которое со временем становится только лучше. Взять хотя бы секс. Как часто люди говорят о занятиях любовью, но слова их пусты! Ричелдис было дико слушать рассказы Белинды, когда та взахлеб делилась с ней подробностями своей личной жизни, рассказывая, что переспала с мужчиной, с которым едва познакомилась. Ну и при чем тут любовь? То ли дело, когда Ричел лежит, уютно положив голову на мужнино плечо, а его рука обнимает ее, напоминая об их слияниях под покровом ночи, когда весь дом погружается в тишину! Когда Любовь парит над супружеским ложем, окутывая их своими крыльями. Когда днем, стоит ему недовольно нахмуриться по поводу или без оного, ей достаточно ткнуться ему носом в плечо или взъерошить поседевшую шевелюру, чтобы почувствовать, как плохое настроение отпускает его, сдаваясь перед натиском ее нежности.
Но самое странное, что всегда изумляло Ричелдис, это то, что такие приятные сами по себе, такие восхитительные мгновения единения с любимым человеком таили в себе еще одну тайну. Они несли в себе продолжение жизни, они вели к появлению детей. Разве Белинде это объяснишь? Кощунственные понятия «аборт» или «нежеланный ребенок» для Ричелдис не существовали. В очередной раз понимая, что снова беременна, она испытывала огромную радость и почти священный трепет. Их любовь с Саймоном настолько велика, что она не может уместиться в них двоих, она должна развиться в новую жизнь, это ведь так естественно! Она пестовала плоды их страсти, лелеяла и всегда с безмерным удивлением наблюдала за их взрослением. Неужели эти люди появились в результате слияния мужчины и женщины?
Она знала, что все считают, что она помешана на детях и донимает их чрезмерной опекой. Она видела, что Моника, приезжая погостить, смотрит на нее со смешанным чувством презрения, жалости и… затаенной зависти, а вслух сетует на то, что подруга юности превратилась в «клушу обыкновенную». Ричелдис понимала, что время не на ее стороне. Годы уходят, а чего она добилась? Вечно занятой муж, четверо детей, каждый со своими проблемами, и… и все. Иногда ей хотелось вырваться из замкнутого круга стирки и готовки, но минуты слабости проходили так быстро, что она не успевала в них толком разобраться. Она понимала, что вся ее жизнь — это мишень для насмешек оголтелых феминисток. Но какое ей до них дело, в конце-то концов! Главное, что ее такая жизнь вполне устраивала. И не просто устраивала. Ричелдис чувствовала себя счастливой женщиной.
Конечно, порой наваливалась усталость, иногда Ричел заражалась от детей очередным гриппом, и тогда весь дом напоминал лазарет. Его обитатели, пошатываясь, бродили по комнатам, и дни казались нескончаемо долгими. Да, супругам Лонгворт нелегко приходилось, пока они наконец-то не решились взять помощницу по хозяйству. К тому же поначалу миссис Тербот приходила не каждый день. И все-таки… И все-таки Монике никогда не понять, что, несмотря на все трудности и невзгоды, Ричелдис нравилась ее жизнь. Ничто не могло поколебать ее счастья — ни корь, ни скарлатина, ни грипп, ни бессонные ночи, когда у Даниэля резались первые зубки, ни переживания из-за того, что Эмма никак не приживется в новой школе… Она растворялась в детях и, конечно, в муже. Она не представляла себе своей жизни без них. Какой глупостью ей казались рассуждения Мадж о том, что женщина должна быть независимой и самостоятельной! Ричелдис до сих пор сохранила свою круглоликую, приветливую миловидность. Она считала себя вполне самостоятельной и состоявшейся женщиной. И в ее аккуратно причесанной головке водились собственные мысли, никак не связанные с ее домочадцами. А однажды она даже позволила себе заболеть… Году в 1978 она чуть ли не на неделю слегла в постель и даже не поднималась, чтобы уложить детей спать.
Иногда, просыпаясь по утрам, она могла думать вовсе не о Даниэле, Эмме, Томасе или Саймоне. Она испытывала неописуемое счастье от того, что чувствовала себя частичкой Природы. Она выходила в сад на рассвете и просеивала сквозь пальцы мягкий песок Сэндиленда, вдыхая сладкие запахи розового сада. И все же роль жены и матери была для нее главным. Незаметно летели годы. Сначала выпорхнул из родительского гнезда Даниэль. Потом Эмма (слава Богу!) обзавелась подружками в школе, Томасу поставили пластинку на зубы, чтоб не выросли частоколом. А потом родился Маркус, бедняжка Маркус.
Бог ты мой, что им пришлось пережить, когда родился их последний сынишка. Ричелдис — мать, женщина, она к таким вещам относилась проще. А Саймон просто рвал и метал. Она даже боялась, что у него будет нервный срыв. Он был категорически против рождения Маркуса… Ричелдис же радовалась, что даст жизнь еще одному созданию. Хотя врачи сразу сказали, что ребенок болен. У него синдром Дауна. В легкой форме. Справившись с жутким известием, Ричелдис вдруг обрела ничем необъяснимую уверенность в том, что с малышом все будет в порядке. Как годами раньше уверовала в то, что Саймон предназначен ей судьбой. Она почему-то была уверена, что это создание будет не обузой, а, напротив, принесет им радость. Увы! Саймон считал иначе. Он не скрывал своей неприязни к сыну. Ричелдис же лелеяла надежду, что время все смягчит. Она же видела, что остальными детьми муж гордится. А то, что он шарахается от этого ребенка… Что ж… Он и раньше никогда не помогал ей возиться с пеленками и кашами, и никакая сила не могла его заставить встать ночью, когда дети плакали. А позже настоял, чтобы мальчиков отдали в Пэнхам, а Эмму в Уикомб Эбби — один из лучших пансионов для девочек в Англии. Ничего, успокаивала себя Ричелдис, он его еще полюбит…
Эта предыстория приводит читателя к тем дням, о которых я собираюсь рассказать.
Сцена в спальне в Сэндиленде. Вечер. Примерно полдвенадцатого. Саймон выходит из ванной. На нем пижамные брюки. Грудь обнажена. Ричелдис любуется светлыми завитками волос на его широкой груди. Подходит. Улыбаясь, проводит пальцами по коже. Саймон еле заметно отстраняется.
— Ты погладила мои рубашки?
— М-м-м… — Она целует его в ухо. — Они у тебя в сумке.
— Четыре?
— Солнце, я же сказала тебе, что четыре. Их погладила миссис Тербот. Еще я положила туда же твои носки, кальсоны и запасной костюм. А светлые брюки вынула, все равно ты никогда не надеваешь их на такие встречи.
— Ты чудо.
— Правда, милый?
Они улеглись. С их первой волшебной ночи на Грейт-Ормонд-стрит минуло двадцать два года. Даниэль закончил Пэнхам и уехал на год в Канаду. Из-за Томаса пришлось поволноваться. В Пэнхаме он не прижился, и его перевели в Оллхоллоуз. Эмма учится в Уикомб Эбби и собирается поступать в Оксбридж. Сейчас с ними остался только Маркус. Ричелдис вдруг подумала, что с тех давних пор, когда они с Саймоном впервые познали райское блаженство на коврике в съемной квартире, когда они, рука в руке, смотрели на звезды, а на ней был его красный свитер, все дальнейшее происходило как-то… скучно что ли… Тогда им и в голову не пришло ни принять душ, ни почистить зубы, ни выключить свет. Теперь ни один из них не ложился, не проделав эти необходимые (так ли уж необходимые?) процедуры.
— Милый!
— Да?
— Ты свет на кухне погасил?
— Да.
— Купишь что-нибудь хорошенькое для Маркуса в Париже, ладно?
— Разумеется. Что-нибудь красивое.
— Только не дорогое. Пустячок какой-нибудь.
— Ладно, что-нибудь придумаю.
— Ему так нравится ходить в детский сад. Слава Богу…
— М-м-м…
— Ты видел его черепаху?
— ???
— На кухне. Не волнуйся. Это совершенно безобидные краски.
— А, ты про картинку…
— Правда, славно получилось?
В ответ Саймон издал невнятный звук, который Ричелдис решила истолковать как проявление отцовской гордости за успехи сына.
— Навести Монику, милый.
— Постараюсь.
— Она, конечно, говорит, что не чувствует одиночества, но этого ведь не может быть.
— Спокойной ночи, дорогая. — Он поцеловал ее. «Никаким» поцелуем. Как целуют ребенка в лобик. Словно говоря: «Хорош трепаться. Пора спать».
Повернувшись к ней спиной, он погасил ночник. Она тоже щелкнула выключателем. Нерешительно коснулась плеча мужа. Тот спал. Или старательно притворялся, что спит.