Глава 7

— Господи, это же не еда, а произведение искусства, — восхитился Саймон, когда им принесли заказанное блюдо. (Кофе они попросили принести, как только пришли.) На тарелках лежало нечто оригинальное, напоминающее швейцарские булочки с тюрбо[38] или лососем (отдельно подавался соус «нантуа»[39]). Здесь же красовалась куропатка, посыпанная тертой морковью и цикорием.

— У меня рука не поднимется на такую красоту.

— Почему?

— Не хочется портить. А еще потому, что мы сидим и смотрим друг на друга и боимся слово вымолвить.

— Почему боимся? Хотя… Пожалуй, нам обоим есть чего бояться.

Они успели поговорить о литературе, музыке, обсудили французов вообще и парижан в частности, уроки русского, не шпионка ли Агафья Михайловна. Моника старательно обходила все щекотливые темы. О Ричелдис и Белинде не было произнесено ни слова. Официанты сочувственно улыбались, словно понимали, что происходит между этими двумя. Оба, и Саймон и Моника, были взвинчены до предела. Еще не поздно все остановить. Еще остается шанс спастись. Перед ними стоит вкусная еда, и совершенно не обязательно переходить грань, можно остаться просто добрыми друзьями. Они шли по острию. Шли, замирая от страха, боясь оступиться, но… продолжали идти. Молчание становилось невыносимым.

Он отпил кофе. С другого края стола (а ему показалось, с другого края земли) раздались слова:

— И что же?

Пауза.

— Может, мы говорим о разных вещах, хотя, — торопливо добавила она, — я так не думаю. Мы весь вечер их не касались. Зачем начинать сейчас?

— Потому что мы любим друг друга, — просто ответил он и потянулся к ее руке, которая нервно теребила подсвечник на столе.

— Зачем ты это сказал?

— Затем, что это правда.

— И ты уверен, что это взаимно?

Он всмотрелся в ее лицо. Обычно оно было слегка настороженным, словно его обладательница боялась, что ей причинят боль. (Ричелдис как-то обмолвилась, что Моника ей напоминает набросок портрета Джейн Остин, сделанный сестрой писательницы Кассандрой.) Оно словно несло на себе печать легкого превосходства над окружающими. Острого язычка Моники многие побаивались. Но сейчас в насмешливых зеленых глазах плясали веселые чертенята, резковатые черты смягчились, а на губах играла счастливая улыбка. Он чувствовал, что и сам выглядит примерно так же, сбросив привычный налет цинизма и усталости. Наверно, такими счастливыми и невинными были лица Адама и Евы.

— …Ну… Не знаю. И вообще я пошутил. А ты меня просто дразнишь.

Она бросила на него взгляд, полный муки. Взгляд существа, с которого сдирают заживо кожу. Это длилось миг, не дольше. Словно очнувшись, она вздернула подбородок, посмотрела на него с привычной насмешливостью и… отняла руку.

— Зря мы сюда пришли, но, черт подери, я рада, что мы это сделали.

— Почему зря?

— Саймон, ты сам все прекрасно понимаешь. Нельзя влюбляться в мужа лучшей подруги. И муж лучшей подруги не должен позволять в него влюбляться. Бог мой, у нас уже могли быть внуки.

— Не понял…

— А что бы сказала твоя жена, увидь она нас сейчас? Ты только представь.

— Порадовалась бы, что мы встретились в этом городе.

— А если бы она знала то, что знаем мы?

— Она бы не поверила.

— Я бы на ее месте тоже.

Саймон отпил вина и, помолчав, спросил:

— Ты когда-нибудь задумывалась о смерти?

— Разумеется.

— А я нет. А вот две недели назад почему-то задумался. После Фонтенбло. Я вдруг испугался, что мне и вспомнить-то перед смертью не о чем. Со стороны, наверно, кажется, что я хоть завтра могу сыграть в ящик с чувством выполненного долга — вроде бы уже всего достиг. Четверо детей. Преданная жена. Неплохой доход. Прекрасный дом, ну, во всяком случае, с общепринятой точки зрения. Хорошая работа, а в последнее время и дел-то никаких особо нет.

— Правда? Впрочем, ты прав, якобы деловые поездки в Париж, действительно, не считаются, — не удержалась от язвительного замечания Моника.

— Но по большому счету вспомнить-то нечего. Будто в трясине живу, пусто все, неинтересно. Жить не хочется. Вот и занимаюсь самоедством. Или того хуже, на Рич срываюсь. А на кого еще-то? Сам виноват. Думал, можно прожить жизнь без любви.

— А жена, дети? Разве ты их не любишь?

— Я не хочу сказать, что никогда не любил Ричелдис. Во всяком случае, мне казалось, что я люблю ее. Но если бы наша любовь была настоящей, то разве я смотрел бы на других женщин? — Он заметил, что Монику передернуло, но продолжил: — Это ведь правда. Наша прошлая встреча произошла при несколько… м-м-м… необычных обстоятельствах, поэтому я не считаю нужным обходить эту тему молчанием. Поначалу мне просто льстило женское внимание. Смешно, конечно. Знаешь, я был потрясен, обнаружив вокруг себя такое количество женщин, готовых на все — только руку протяни. Когда я был помоложе, думал, что для женщины главное — пристроиться к кому-нибудь под крылышко и свить гнездо. А оказалось, что многие леди просто любят…

— Я уловила твою мысль, избавь меня от подробностей.

— Удивление сменилось болезненным пристрастием, превратилось в своего рода марафон, который подхлестывало смешанное чувство вины и раскованности. В общем, душа неслась в рай, а попала в ледяную пустыню. Я не пытаюсь снять с себя вину. Ты меня понимаешь? Конечно понимаешь, ты всегда все понимаешь. Иначе я не решился бы сказать тебе все это. Можно хоть каждый день менять женщин, говоря, что «мне все равно, для меня это ничего не значит». Не значит, и точка. И я сломался. «Ничего не значит». А вокруг — пустота. Постепенно все потеряло смысл: работа, семья… Дети растут независимо от того, хорошо или дурно поступают их родители. Мои отец с матерью не навязывали мне своих взглядов. Так почему я должен давить на своих детей? Им не терпится поскорей стать взрослыми, чтобы стряхнуть с себя мою опеку. Моя жизнь? Не работа, не дом… а жизнь. Она жестока, она больно ранит… Я не боюсь старости… Я не склонен в каждом прыще видеть зародыш раковой опухоли. Ты помнишь стихотворение про арандельское надгробие?

— «От нас останется лишь любовь»…[40]

— Да… Я так и знал, что ты читала. Может, я сентиментален, как барышня из любовных романов «Миллз энд Бун»,[41] но мне кажется, что жизнь бессмысленна, если ты лишен внутренней свободы, если тебе не дано любить. Уютный дом, хорошие друзья, гольф-клуб, семья — это все чудесно, но этого мало. Счастье важнее покоя.

— И ты решил, что счастье можно найти, пригласив старую, ну о-очень старую знакомую в роскошный ресторан? Знакомую, которую связывают с твоей семьей долгие годы дружбы? Саймон, опомнись, мы же почти родственники!

— Прекрати издеваться.

— Разве я издеваюсь?

— Да. Прошу, не надо. Не смейся, даже если тебе претят мои слова… Я схожу с ума, Моника, но мне… мне нужна любовь!

Его пальцы потянулись к ее руке, но та проворно отодвинулась и обхватила бокал.

— Я хочу тебе кое-что рассказать… Одну историю. Когда-то давным-давно жили-были три девушки. Красотка, Милашка и Серая Мышка-тихоня. У Красотки и Милашки не было отбоя от поклонников, Мышка-тихоня…

— Это ты-то мышка? Ты никогда не была мышкой, что за дикость?

— Это хорошая история… Не перебивай. — Узкая, прохладная ладонь легла ему на губы. — Пусть не Мышка, пусть Простушка Джейн. Простушке Джейн не нужны были никакие поклонники, потому как она уже была влюблена. По образованию историк, Джейн занималась елизаветинской эпохой. С профессором она познакомилась, когда редактировала его книгу…

— Неужели ты и профессор Эллисон?..

— Он был старше ее, намного старше, и очень сильно ее любил. А она… она не говорила ни «да» ни «нет». Ей льстило его внимание, и она позволила случиться тому, что случилось. И не остановилась, боясь, что в ее жизни больше никогда ничего не будет. Ее немного пугало собственное отношение к нему… Он вызывал сострадание и жалость. Она знала, что он искренне любит ее, и если сейчас она его оттолкнет, он сломается. Поэтому она не отвергала его ухаживаний. Они не жили вместе. Она просто старалась скрасить его жизнь, не загадывая на будущее. Соседка Тихони собиралась замуж и готовилась к переезду. И тогда работодательница Тихони, ее звали Мадж, спросила, не найдется ли в Оукерах место для ее дочки Милашки. Примерно тогда же появилась и Красотка. Эта работала в глянцевых журналах и напропалую морочила голову своим многочисленным кавалерам. Ей Простушка Джейн не завидовала. Она завидовала Милашке. У той был потрясающий возлюбленный. Красивый, обеспеченный. Из тех, кого видят во снах, кого ждут всю жизнь, о ком можно только мечтать. При виде его у Простушки учащалось дыхание и подгибались колени.

— Скажи, что ты только что все это выдумала.

— …Простушка Джейн знала, что она ему не пара. Он никогда и не глядел в ее сторону. К тому же она продолжала нести свои крест в виде престарелого профессора. Когда Милашка вышла замуж за своего Принца, Простушка Джейн от души поздравила подругу, хотя сердце ее разрывалось…

— Я не знал…

— Через год мы с Джоном уехали. Мы прожили вместе четыре года. Но сердце мое осталось в Оукерах. Я не гналась за его деньгами. Он мне столько раз говорил, что после его смерти я стану богатой вдовой, а меня так раздражали эти разговоры, что говорить он перестал… Когда ему исполнилось шестьдесят два года, он умер. И все оставил мне. Я оказалась богатой невестой, ни гроша не смыслящей в вопросах любви. Я завидовала Ричелдис не потому, что она так чудесно устроила свою судьбу. Я не хотела для себя такого же мужа, как у нее, — прекрасного принца, благородного рыцаря, героя-любовника, обеспеченного и желанного. Мне нужен был именно ее муж. Увы! Во-первых, она была моей лучшей подругой. Во-вторых, они были по уши влюблены друг в друга. Казалось, они нашли секрет счастья, посягнуть на которое казалось кощунством: даже имей я хоть один шанс завлечь этого принца, я бы им не воспользовалась… Так я и оказалась в Париже. Просто сбежала куда глаза глядят, подальше от чужого счастья.

— Боже мой… Боже мой… Каким я был слепцом!

— Все почему-то считают своим долгом пожалеть меня за то, что я живу одна. Но никто не хочет поверить, что это одиночество мне не в тягость. Мадж пыталась удержать меня, когда узнала, что я увольняюсь. Она сыграла не последнюю роль в моем отъезде. Ее бы энергию да в мирных целях!.. Она, как асфальтовый каток, раздавит и не заметит. Я всю жизнь мечтала ни от кого не зависеть, делать то, что хочется именно мне, а не исполнять чужую волю. Хочу — читаю, хочу — гуляю, хочу — ем, хочу — сплю, причем тогда, когда этого хочу я, а не кто-то другой, пусть даже близкий и желанный! Париж — восхитительный город, по нему можно гулять бесконечно. Можно устроить праздник желудка, да мало ли что можно придумать! Друзья меня не забывают. Белинда частенько приезжает погостить. Коллеги по издательству звонят каждый раз, когда оказываются во Франции. Мне нравится такая жизнь. А всего-навсего надо было выбросить из головы все эти любовные томления и метания. Надеюсь, ты не думаешь, что я осталась старой девой, превратилась в синий чулок и прочие глупости. Мне нравится заниматься сексом. Но меня до ужаса пугает сама возможность того, что я могу к кому-то привязаться и потом измучить своей привязанностью и себя, и человека, которого полюблю.

— Ты об Эллисоне?

— О Джоне? Нет, что ты! Джон был изумительный человек. С ним было очень хорошо. Он был так нежен со мной… Он меня обожал, а я… я была слишком молода и не могла устоять против этого натиска. Ведь можно любить и при этом не подавлять того, кого любишь. Зачем кушать любимых? Ведь от них тогда ничего не останется. Вот Мадж просто не умела иначе. Ей обязательно надо было подмять под себя своих любимчиков. Это, конечно, сравнение немножко из «другой оперы», но суть та же. Да я по глупости и не подозревала, что можно жить как-то по-другому. Я, собственно, не очень-то и верила, что меня можно просто любить. Ничего не требуя взамен.

— Боже, но…

— Вот только не надо патетики… Я просто рассказываю, как все было. В Париже я поняла, что второго Джона у меня не будет. Но я этого и не хотела. Хотя мне до сих пор его очень не хватает. Я боготворила его. Но не любила. Только не вздумай вообразить, Саймон Лонгворт, что я тут в Париже только и делаю, что по тебе сохну! Вспомни, что было начертано на перстне царя Соломона.[42] Стоит только сказать себе: «этого не может быть, потому что не может быть никогда», как тут все и начинается. Я всю жизнь прожила с сознанием того, что я тебе не пара, что вы с Ричелдис созданы друг для друга, что у вас образцовая семья, что ты достойнейший супруг достойнейшей женщины в мире. Черт меня дернул поехать в Фонтенбло!

Официант принес счет.

Им обоим вдруг стало трудно дышать. Они вышли на улицу. Иссиня-черное небо над бульваром Сен-Мишель вызвездило бесчисленными огоньками. Моника спрятала руки в карманы синего твидового пальто (Белинда называла его «сиротская радость»), и Саймон понял, что сейчас ее лучше не трогать. Странно, вроде и выпили-то они всего ничего, но им казалось, что реальность немного изменилась и они смотрят фильм, в котором сами же и исполняют главные роли. В голове у обоих шумело, слова доносились будто сквозь туман.

— Знаешь, меня такая зависть обуяла, когда я увидела твою подружку. А потом я подумала: «Какая, в сущности, разница, эта или другая?» Меня-то ты все равно никогда не хотел.

— Но… но я хочу тебя…

— Саймон, я не могу быть одной из многих.

— Ты слышала, что я тебе только что сказал? — Он развернул ее за плечи, так, чтобы видеть ее глаза. — Я люблю тебя, Моника.

— Да, милый, конечно, да. Я знаю.

— Я люблю тебя так, как никогда никого не любил.

— Ты меня любишь две недели. А я тебя — двадцать лет. Думаю, это дает мне право отнять у тебя еще несколько минут для серьезного разговора. Только давай начистоту. Насколько это возможно, когда говоришь о любви. Мне не нужен роман-однодневка. Мне ненавистна мысль о тайных свиданиях по выходным, украдкой или когда выдастся удобный случай. Для меня это неприемлемо. Я не вижу в этом никакого смысла. Мне неинтересно переспать и разбежаться. Это унижает.

— Я тоже против таких отношений, Мона. Поверь мне. Я не хочу никого обманывать, не хочу прятаться. Ты и только ты можешь вернуть мне чистоту.

— Милый мой, милый. — Она мягко взяла его за руку. — Это самообман. Чистоту вернуть невозможно. Можно смыть грязь. Но нельзя дважды войти в одну реку.

— ???

— Если бы ты уехал сегодня и нам никогда больше не суждено было встретиться, я бы как-то пережила это. Люди и не такое переживают: они умирают, их жрут черви. С любовью иначе. Я бы жила свою жизнь, ты — свою, с женой и детьми. И мы бы выжили. И не было бы так больно. Потому что так — больно, милый. — Обычно ровный голос вдруг задрожал, по щекам заструились слезы. — Три недели назад все было хорошо. Не рай, конечно, но жить можно. А тут пара звонков, открыток, поход в ресторан — и все перевернулось. Почему так?

— Потому что.

— Но ведь ничего не изменилось. Мы можем это все сейчас остановить.

— Это? Да ты знаешь, что это? — Он вскинул руку к небу… — Это Любовь. Она движет солнцем и звездами. Жизнь дана не для того, чтобы прожить ее в серой обыденности, мы появились на свет не только для того, чтобы надрываться ради лишнего пенни. Всего не заработаешь и с собой не унесешь. Не только для того, чтобы есть, пить, ходить в сортир, стариться и в конце концов сдохнуть. Должно быть что-то еще. То, что я к тебе чувствую, слишком огромно, чтобы им пренебречь.

— Что «еще должно быть», Саймон? Ты рассуждаешь, как ребенок. У тебя жена, работа, дети… Как бы мы ни любили друг друга, от этого нельзя так просто отмахнуться. Они были, они есть, они будут. Как ты не понимаешь?

— Я тебе уже сказал, что я чувствую.

— А я пытаюсь объяснить то, что чувствую я. Я, конечно, не очень хорошо разбираюсь в этой тонкой материи. Опыта, видать, не хватает, но я тебе вот что хочу сказать. Если мы сейчас расстанемся и больше никогда не увидимся, я, наверно, смогу превозмочь свою любовь. Но если мы станем любовниками, я ни за что не смогу поручиться. Мне будет все равно, что кому-то плохо и больно, я тебя уже никуда не отпущу. Называй меня как угодно: хищницей, собственницей, но ты мне нужен весь. Все или ничего.

Они дошли до моста Сен-Мишель. Моника смотрела в сторону, чтобы он не заметил ее слез. Но ему хватило ее слов, чтобы вдруг ощутить, как соленая влага подступает к глазам — как будто из самого сердца. Они стояли, обнявшись на пронизываемом осенним ветром мосту, и плакали. Горько, как умеют плакать только дети.

Загрузка...