Людвиг Тик ВИТТОРИЯ АККОРОМБОНА{1}

ПРЕДИСЛОВИЕ

Уже много лет назад мое внимание привлекло имя этой поэтессы, как и ее странная и удивительная судьба. В 1792 году я впервые прочитал в сборнике старых пьес Додслея трагедию Уэбстера «Белый Дьявол, или Виттория Коромбона»{2}. Эта пьеса была издана в 1612 году в Лондоне и часто ставилась в те годы. Возможно, сюжет ее навеян какой-то новеллой, которая могла быть написана около 1600 года и теперь затерялась; пьеса содержит только обвинение и искаженно передает все известные нам обстоятельства. Квадрио упоминает о несчастной Виттории во втором томе своей «Истории поэзии»{3}, хвалит и оправдывает ее; его вкратце цитирует в своем большом труде Тирабоски{4}. Риккобони в «Истории университета Падуи»{5} сообщает о ее гибели, об этом же пишет Морозини в «Истории Венеции»{6}. Й. Лебрет{7} повествует в своей «Истории Венеции» об убийстве Виттории; но самые полные сведения о ней находятся в журнале этого историка. Новейшее сочинение господина Мюнха{8} я увидел, когда моя работа уже была завершена. Это удивительное и трагическое происшествие не могло не захватить и не вызвать сочувствия у современников Виттории. Если история ее гибели и наказания пресловутого Луиджи Орсини во многих книгах описана достаточно четко, то история убийства Перетти, ее первого супруга, представляется туманной и запутанной как в отношении обстоятельств, так и мотивов. По-видимому, все современники сознательно замалчивали связь между ними, ибо даже многоречивый и изобретательный Лети{9} только кратко и вскользь упоминает об этих событиях и, кажется, сам не имеет понятия о том, что племянник кардинала состоял в браке с Виргинией Аккоромбони (как ее называет Квадрио). Таким образом, автору не оставалось ничего иного, как заполнить своими средствами пробелы этой странной истории и осветить ее туманные места поэтическим светом.

Однако многое в этом романе не придумано, а изображено в соответствии с фактами. Так, в 1576 году, в ночь на 11 июля, Пьетро Медичи в своем загородном доме убил свою супругу Элеонору Толедскую, а 16 июля того же года загадочным образом в уединенном замке Паоло Джордано, герцога Браччиано, умерла его супруга Изабелла (С. Галуццо{10}, История герцогов Тосканских. Т. II).

Картина этого времени — времени упадка итальянских государств — должна была обнажить темные стороны человеческой души и выставить их в надлежащем свете. Виттория, или Виргиния, Коромбона, или Аккоромбона, завоюет, как надеется автор, сердца чистых и сильных духом людей и тем самым опровергнет клевету старого английского трагика{11}, поэтические достоинства которого (в противоположность прежним временам) слишком высоко оцениваются некоторыми новейшими критиками.

Дрезден. В июле 1840 г.


Л. Тик

ЧАСТЬ ПЕРВАЯ

КНИГА ПЕРВАЯ

ГЛАВА ПЕРВАЯ

Это было в юбилейный год 1575-й{12}, когда семья Аккоромбони остановилась на вилле в прелестном Тиволи{13}, чтобы там во время жарких месяцев наслаждаться свежей прохладой, любоваться водопадами, прекрасным видом на падающую Теверону и чарующие холмы богатого ландшафта. Мать этого семейства — величественная гордая матрона, достаточно крепкая и в преклонном возрасте и не без следов былой красоты — управляла своим относительно небогатым домом с такой большой осмотрительностью и мудростью, что в нем царили достоинство и достаток, и чужеземцы, охотно бывая в этой семье, встречали здесь образованность, музыкальность, поэтический талант и даже ученость.

Эта женщина, благородная римлянка крупного телосложения, была душой дома, ибо ее властное присутствие внушало уважение всем знакомым и незнакомцам; она гордилась своей знатностью и своими детьми. Происходила она из старинного дворянского рода, а ее покойный супруг Аккоромбони был когда-то видным в Риме адвокатом, который вел важные дела великих мира сего и самого государства и с честью выигрывал значительные судебные процессы. Уже его отец, тоже будучи адвокатом, снискал любовь и уважение римлян, и оба эти человека имели дело с князьями, патрициями и знаменитыми учеными и писателями всех итальянских государств. Таким образом, дом Аккоромбони пользовался известностью, и не было ни одного выдающегося чужеземца, который не пожелал бы быть представленным почтенной хозяйке дома.

Однако наибольшую радость эта величественная женщина находила в своей семье и в кругу своих детей. Старший сын ее благодаря своим покровителям, среди которых первое место занимал кардинал Фарнезе{14}, был уже аббатом, и мать надеялась увидеть его в скором времени в облачении епископа, а впоследствии в пурпуре кардинала, ибо он пользовался славой ученого и его почитали как приятного светского человека.

Марчелло, второй сын, был дик и необуздан, часто много дней блуждал в горах, не давая матери отчета в том, где и с кем он проводил время. Гордым взглядом своих голубых глаз мать принуждала всех людей к почтению и, в известной степени, к повиновению, но не могла сломить упрямый нрав Марчелло, считавшего унижением подчиняться женщине.

Она пыталась использовать все свое влияние, чтобы выхлопотать этому упрямцу место капитана в папской гвардии, но он сам больше всех противился этому, поскольку не хотел жертвовать свободой и подчиняться дисциплине.

Фламинио, младший сын, казался его полной противоположностью: податливый, хрупкого телосложения, нежный по характеру, почти как девушка, почтительный слуга своей матери, повиновавшийся взгляду и движению ее руки. В постоянных заботах о доме, он доставал все необходимое для семьи, надзирал за слугами, был советчиком молодых людей, любимцем юных девушек, о чьей благосклонности, однако, не особенно беспокоился, хотя вообще был приветлив в обращении с людьми. Казалось, он обратил всю свою любовь на самое младшее существо в семье, свою очаровательную сестру Витторию, или Виргинию, как ее иногда называли. Какой-нибудь незнакомец, наблюдая за, ними, мог принять его скорее за влюбленного жениха, чем за брата прелестного создания.

Виттория казалась чудом совершенства, она напоминала один из тех портретов старого времени, который восхищенный наблюдатель, однажды увидев, уже никогда не мог забыть. Едва вступив в семнадцатый год, она была почти одного роста с матерью, ее бледное лицо было окрашено только легким румянцем, который при малейшем волнении души исчезал полностью или, быстро меняясь, так странно вспыхивал, что она казалась тогда другим существом, почти не похожим на прежнее.

Ее нежно очерченный рот пламенел рубином, бесконечно радуя улыбкой или пугая гневно сжатыми губами; продолговатый, приятного изгиба нос придавал благородство ее прекрасному лицу, и черные, изящно очерченные брови подчеркивали выражение огненных глаз. Ее волосы были темными; спадая локонами на плечи, они отливали медью; когда она сидела, задумавшись, погрузив свои длинные белоснежные пальцы в кипу волос, даже Тициан{15} не мог бы пожелать лучшей модели для прекраснейшей из своих картин. Но ни Тициан, ни любой другой художник не сумели бы даже в малой степени передать взгляд, выражение и огонь ее почти черных глаз. Серьезность взора, глубокомыслие, сменяющееся приветливостью, создавали неповторимое очарование, а пламя гнева было невыносимо даже для наглеца. По милой игре природы, ее длинные ресницы были светлыми, почти белыми, при движении век они сверкали, как лучи или яркие золотые блики, которые мы иногда встречаем на древнегреческих изображениях Минервы{16}.

Хотя благоразумная мать Юлия при своих ограниченных средствах стремилась дать всем своим детям хорошее воспитание, образование и приобщить их к наукам, все же Виктория, это высшее создание, была ее любимицей, на нее мать возлагала самые честолюбивые свои надежды. Сама донна Юлия часто дивилась рано созревшему уму этого ребенка, восхищаясь памятью Виттории, хранившей все прочитанное и заученное, и в то же время радовалась таланту, которым были отмечены стихи дочери.

Семья сидела в зале, когда Марчелло взял свою шляпу и плащ, прицепил к поясу шпагу и хотел попрощаться с матерью.

— Куда на сей раз? — озабоченно спросила она.

— Навещу друзей, знакомых, — ответил упрямец, — утро такое чудесное, вы не будете скучать без меня.

— Мне сказали, — возразила мать, — ты свел знакомство в горах с подозрительным Амброзио. Этот жестокий человек, должно быть, связан с бандитами, которые бродят в окрестностях Субиако{17}.

— Эх, матушка! — воскликнул Марчелло. — В наши дни бандитом называют всякого, кто не учитель, не священник и не адвокат. А последние часто грабят больше, чем те свободные люди, которые время от времени по очень веским причинам рвут связи со скучным государством и среди которых встречаются знатные графы, добродетельные люди, и даже такие, кто происходит из княжеских домов.

— Сын мой, — очень серьезно промолвила Юлия и, взяв шляпу из рук заносчивого юноши, положила ее на стол, — ты рассуждаешь как неразумный мальчишка, не знакомый ни со светом, ни с моралью. Ты можешь оставаться ребячливым, если так велит твоя гордость, но только никогда не забывай того, что твой почтенный отец и твой благородный дед были адвокатами.

— Конечно не забуду, — ответил Марчелло, — ведь их имена занесены в такие мерзкие книги, что уже только поэтому рискнешь заняться совершенно противоположным ремеслом.

Он торопливо схватил со стола шляпу и так поспешно выскочил за дверь, что гневные слова матери застыли у нее на устах.

Виттория подняла глаза от книги, с легкой улыбкой встретив взгляд матери.

— Что ты об этом думаешь, дитя мое? — спросила Юлия.

— Я уже давно убеждена, — ответила дочь, — что парня надо оставить в покое. Он проявляет мужскую гордость и находит утешение в непослушании и противоречии тебе; чем больше ты будешь настаивать, тем больше он станет искать случая делать то, что ты запрещаешь. Если ты сделаешь вид, что не беспокоишься о нем, он образумится, потому что вообразит, что поступает как свободный человек.

— Если только до этого не случится несчастье, — со вздохом заметила мать.

— Это, как и все, нужно предоставить провидению, — сказала Виттория, — ведь он вышел из того возраста, когда воспитывают и предостерегают.

— Но откуда, — снова начала мать, — у мальчика эта необузданность? Его отец был кротким и тихим, покладистым, сговорчивым, противником всего дикого, заносчивого: само спокойствие и миролюбие. От кого?

— Да от тебя, конечно, — со смехом сказала Виттория.

Мать встала, подошла к окну, окинула взором пейзаж, потом, повернувшись, посмотрела на дочь широко раскрытыми глазами и отрывисто спросила:

— От меня?

Виттория не смутилась, закрыла книгу, положила ее в футляр и спокойно ответила:

— Так я объясняю происхождение его буйного нрава. Твоя твердая воля, сила твоего характера, твоя благородная натура, которая должна была дать плоть и кровь его убеждениям, превратились в нем, как в мужчине, в жестокость молодости, которая пройдет с годами, разве я не была таким же резвым ребенком? И ты в свое время едва ли могла похвастаться кротостью, когда играла в куклы.

— Вероятно, ты права, — ответила мать, — мне такая мысль не приходила в голову. Действительно, с годами мы слишком легко забываем, какими были в ранней молодости.

— Я только что видела Камилло Маттеи, — снова начала матрона, — мне показалось, он идет к нашему дому, я не знаю, что ему здесь нужно.

— Да это же прелестное дитя, — засмеялась Виттория, — над ним приятно подтрунивать, при этом он так кроток и предан, что его нельзя не полюбить.

— Кто он для нас? — спросила Юлия, недовольно отвернувшись, — он необразован, простоват, незнатного происхождения. Вот уже несколько недель, как он является обузой для своего дяди-священника: он не может вернуться в Рим к своим бедным родителям, чтобы продолжить обучение в школе.

— Оставь его, дорогая матушка, — попросила Виттория, — он так нравится мне и всем в нашем доме; ведь наша семья славится гостеприимством, неужели мы сделаем исключение для милого Маттеи? Спроси лучше няню или старого Гвидо, какой приятный, приветливый и славный этот Камилло.

Мать заставила себя улыбнуться, когда Камилло вошел, почтительно поклонился и робко остановился, пока к нему не приблизился Фламинио и не предложил ему кресло рядом с собой.

— Камилло, — начала Виттория, — вы недавно хотели посмотреть эскизы картин, которые заказал кардинал Фарнезе для своего нового замка Капрарола живописцу Цуххери{18}, он прислал нам вчера этот прекрасный альбом, вот, посмотрите.

Немного полистав его, Камилло застенчиво промолвил:

— Я мало разбираюсь в этих великих и замысловатых вещах, а сражения и битвы меня вовсе не интересуют и я не могу оценить их; вот, например, битва Константина или Аттилы Рафаэля{19}

— Странный человек! — воскликнула Виттория полусмеясь-полугневаясь. — Когда разговор заходит о Рафаэле, всем остается молчать. Но кардинал, по-видимому, уверен, а его художник тем более, что может помериться силами с этим молодым человеком и его ватиканскими залами{20}, хотя в искусстве тот на несколько ступеней выше. А вот эти картины из Зала грез тоже по-настоящему поэтичны, такие замечательные произведения всегда могут служить образцом.

— Возможно, — согласился, немного раздраженно, Камилло. — Но сейчас такое чудесное ясное утро и совсем не жарко, не лучше ли нам прогуляться с уважаемыми дамами?

Мать взяла свою соломенную шляпу, и Виттория последовала ее примеру.

— Давайте сходим к вилле д’Эсте, — предложила матрона, — еще раз посмотрим прекрасный новый дворец и полюбуемся прелестями сада.

— О нет! — невольно вырвалось у Виттории. — Это сооружение лишилось бы своей привлекательности даже с маленькими фонтанами и фресками, изящно вытесанными и выложенными, если бы не посаженные между ними кипарисы, вносящие серьезную ноту. Нет! Лучше к милым водопадам! К Меценской вилле, к гроту Нептуна! — Там наше сердце и душа раскрываются, и бесконечно прекрасная, чудная природа берет тебя за руку и нашептывает в твое чуткое ухо такие сердечные, успокаивающие, возвышенные и веселые слова, каких нет ни в одной книге и ни в одной рукописи.

Фламинио повел мать, а Камилло пошел рядом с девушкой. По его облику было заметно, что он чувствовал себя ничтожным и скованным рядом со статной красавицей и в то же время польщенным, что имеет возможность находиться рядом с нею.

Когда они подошли к водопадам{21}, мать села рядом с сыном в тени и задумчиво обвела взором прекрасные холмы, поросшие оливковыми деревьями, а Виттория пробежала мимо нее к воде, чтобы насладиться прохладой, и увлекла за собою Камилло.

— Как много вы знаете, — тихо начал Камилло, — как бесконечно много, а я…

— Оставьте всю эту чепуху! — шаловливо воскликнула Виттория и ускорила шаг. — О, посмотрите на бесконечные чудеса вокруг, на эти каскады; сказки и золотые легенды, которые они не устают рассказывать, постоянно кажутся нам новыми, как бы хорошо мы ни знали их. Давайте будем здесь детьми, настоящими детьми, все забывающими в игре.

В эту минуту мимо нее пробежал кролик и скрылся в расщелине горы. Виттория устремилась за ним и бросила вслед маленькому зверьку разноцветный мяч, который несла с собой. Мяч покатился вниз по холму к реке, с шумом низвергавшейся здесь с большой высоты и образовавшей внизу в скале пещеру, которую многие называли гротом Нептуна. Опасаясь, что водоворот унесет мяч, она так быстро побежала вниз, что Камилло едва успевал за нею. Все произошло неожиданно: догнав наконец блестящую игрушку у самого обрыва, она так резко наклонилась за ней, что не удержалась и сорвалась в бушующую пучину. Потрясенный, не сознавая, что делает, Камилло с криком бросился вслед за нею, схватил прекрасную девушку, из последних сил державшуюся за выступ скалы, упал на острые камни, оттолкнулся от них, не выпуская из рук свою ношу, собрался с духом и прежде, чем было произнесено хотя бы слово, выбрался с нею на берег. Отчаяние придало ему сил, и слабый юноша сумел отнести отнюдь не хрупкую девушку на несколько шагов от берега, на безопасное расстояние, и упал в изнеможении на блестящую траву рядом со спасенной. Брызги близкого водопада сверкали, рассыпаясь с высокой скалы, как пыль или разноцветная радуга, над их телами и лицами. Бледная как смерть, тихо улыбаясь, Виттория сидела в траве. Она с благодарностью взглянула на своего спасителя и протянула ему дрожащую руку. Камилло, еще не оправившийся от испуга, в восхищении пылко поцеловал ее.

— Как мне вознаградить тебя? — спросила она.

— Так! — воскликнул он, осыпая ее прекрасные губы жаркими поцелуями. Она молчала, не отталкивая его, и только когда юноша, опьяненный, стал еще настойчивее целовать ее, она отстранилась и, улыбаясь, шлепнула его мокрыми пальцами по горячим губам.

Он пришел в себя и только теперь смог заново увидеть ее. Шляпа затерялась в волнах вместе с мячом, черные локоны рассыпались по плечам, с них еще стекала и капала вода, прекрасная грудь с молодыми твердыми мраморными холмиками была обнажена и ослепляюще сверкала в светлой тени от дерева и скалы, к телу и бедрам прилипла мокрая одежда, обозначая великолепные формы. Виттория представилась юноше нимфой, каких изображают на живописных полотнах, или самой Амфитритой, царственной супругой божественного Нептуна{22}, который, ослепленный краткими мгновениями любви, хочет увлечь ее в свой грот. Она наслаждалась игрой солнечных лучей в брызгах водопада, где многочисленные сверкающие радуги колыхались и танцевали, как блики в осколках рассыпавшегося кристалла.

— Смотри, Камилло! — радостно воскликнула она. — Я держу сказку — незримое в моей руке. Я даже могу, как дух природы, протянуть тебе эту сверкающую разными цветами радугу, это смеющееся дитя природы; гляди, и у моих ног в траве тоже играют милые, шаловливые призраки, блуждающие огни, сбежавшие от Аполлона с дружеской строптивостью. А теперь прислушайся: там, в ветвях, лесная птица поет триумфальную песнь, как будто мы уже упали в воду и остались среди рыб.

— Однако, — помедлив, озабоченно произнес Камилло, — нам надо возвращаться к твоей матери и поторопиться домой: ты можешь простудиться и заболеть от купания в холодной воде и от испуга.

— Испуг уже прошел, — ответила она, медленно поднимаясь и пытаясь нащупать платок на груди, но, обнаружив его пропажу, залилась краской стыда.

— Конечно, нам нужно вернуться, — прошептала она и переспросила: — Нам нужно? О, это постоянное «нужно» превыше всего в нашем будничном мире. Действительно, сказка улетает с бабочками, ласточками и соловьями, мы всегда приходим к последнему слову в прекрасной поэме, закрываем книгу и кладем ее в деревянный шкаф. После чудесного пения раздается хриплый голос жалкого слуги, приглашающего компанию к обеденному столу. Неужели всё должно быть так? А не могли бы мы заключить договор с каким-нибудь богом или каким-нибудь высшим духом, чтобы все сложилось по-иному?

Камилло удивленно посмотрел на девушку и увлек ее за собой вверх по высокой и крутой горе. Встревоженные Фламинио с матерью уже спешили им навстречу. Краткий сбивчивый рассказ Камилло о перенесенной опасности напутал обоих. Фламинио побледнел, и силы внезапно оставили его, так что ему пришлось прислониться к дереву. Мать неустанно благодарила Камилло, восхищаясь его смелостью и самообладанием.

— Пойдемте с нами, дорогой друг, — предложила она, — переоденетесь. Фламинио даст вам свое платье, согрейтесь в постели, выпейте горячего вина — позвольте нам позаботиться о вас.

— Нет! Нет! — воскликнул Камилло. — Я признателен за вашу доброту и благосклонность, но должен отказаться. Солнце сейчас такое жаркое, что одежда скоро высохнет, да и мой дядя живет неподалеку, я побегу к нему и там переоденусь. Какое блаженство, что я сумел оказать вам такую услугу и спасти вашу прекрасную дочь. Незаслуженное счастье!

Он убежал, и матрона, не говоря ни слова, повела своих детей домой. Виттория была задумчива, а Фламинио глубоко потрясен.

Когда Камилло пришел к своему старому дяде и рассказал ему о случившемся, старик ворчливо заявил:

— Все это — детские шалости, ведущие к большому несчастью. А если бы вы оба утонули и вас поглотила пучина? Я давно говорю тебе: общение с этими надменными людьми не пристало тебе, простому сыну горожанина. Чего тебе ждать от них? Ты будешь тяготиться своим положением и зря потеряешь время: даже если с риском для здоровья и жизни вытащишь кого-нибудь из них из воды, то и тогда не видать тебе их благодарности. Они якшаются с кардиналами и баронами. Когда высокомерный аббат, старший брат, проходит мимо, он едва удостаивает меня своим взглядом. Долговязый детина никогда не сделает мне что-нибудь приятное, как бы я ни унижался перед ним. А сейчас отправляйся в свою комнату! Разденься, ляг в постель, чтобы согреться, я пришлю тебе еду.

Камилло охотно повиновался дяде, только чтобы побыть одному. Почти не сознавая, что делает, он разделся, лег и стал грезить о происшедшем. «Господи, — твердил он себе, — кто я такой? А она говорила мне «ты». Целуя эти божественные уста, я хорошо чувствовал ее, когда она отвечала на мои поцелуи. Потом она отстранилась, но так ласково, нежно! А как она хороша! А эта грудь! О, могут ли холст и мрамор передать всю реальность и полноту жизни? Я жил ради одного этого мгновения — когда чувствовал это тело, прижатое к моему, ощутил биение ее сердца, но когда ее одежда откинулась в движении и обнажилась нога и колено!.. Неужели я когда-нибудь забуду этот миг блаженства? Неужели воспоминание о нем не сделает меня жалким и даже безумным? Какими тусклыми нам кажутся свет и мерцание, цвет и сверкающая белизна против сияния и великолепия, которые открывает нам тело прекрасной женщины! И это божество, однажды увидев, хочется созерцать постоянно. Зачем еще жить? Эти мгновения никогда, никогда не возвращаются. Не лучше ли было бы позволить водовороту утащить меня вместе с ней в вечно темную глубину?.. Погубить ее вместо того, чтобы спасти? Разве мы знаем, что такое смерть? Для меня она была бы счастьем, небом и блаженством, пусть даже в страхе отчаяния».

Так фантазировал Камилло и не мог ни заснуть, ни совершенно пробудиться.

ГЛАВА ВТОРАЯ

Поскольку у семьи Аккоромбони было очень много друзей и знакомых, большей частью в близлежащем Риме, то естественно, что до всех, кто знал о них, вскоре дошли слухи об этом происшествии, и порой с большими преувеличениями; некоторые даже думали, что юная и прекрасная Виттория преждевременно покинула мир. Мать, скрывающая свое глубокое потрясение, боясь проявления любой слабости, надеялась, что скоро снова увидит юного Камилло, еще раз выскажет ему свою благодарность и попытается узнать у него, каким образом она могла бы быть ему полезной в будущем. Но юноша так и не появился, она стала беспокоиться, а Виттория еще больше, о том, что Камилло мог простудиться. Они не допускали мысли, что он вернулся в Рим, не попрощавшись с ними. В таком ожидании мать однажды утром заявила дочери:

— Дитя мое, это неприлично, что мы совсем не беспокоимся о молодом человеке, которому ты обязана своей жизнью. Он беден, его родители, я слышала, живут в нищете. Говорят, что он собирается стать священником. Мы должны помочь ему и его родителям хотя бы деньгами, так он сможет спокойно продолжить свои занятия, и нам нужно обратиться за содействием к нашим покровителям, чтобы он получил доходное место и впоследствии поддерживал своих бедных отца и мать. В подобных случаях у меня всегда возникает желание разбогатеть, чтобы надолго обеспечить счастье одного из таких нуждающихся. Во всяком случае, я в состоянии дать ему сто скуди{23}, которые недавно отложила из своих сбережений на непредвиденные расходы. Но моя протекция принесет ему гораздо больше пользы, чем любые деньги. Фламинио, Виттория, что вы на это скажете, дети мои?

Фламинио, конечно, согласился с матерью, но Виттория с улыбкой покачала головой, так что мать смущенно и испытующе посмотрела на нее, стараясь проникнуть в ее мысли.

— Нет! Нет! — живо возразила девушка. — Уж поверьте мне, Камилло совсем не такой, каким вы его себе представляете. Я давно наблюдаю за ним и знаю его достаточно хорошо. Каким бы робким, застенчивым и слабовольным он ни казался на первый взгляд, причиной чему — молодость и неопытность, этот юноша так горд, что, уязвленный и обиженный, он, конечно, откажется от такого благодеяния, расценив его как попытку откупиться. И не думай, милая мама, что он мечтает стать священником. Несколько месяцев назад в Риме он признался мне, что ему ненавистно это сословие; он хочет быть солдатом или путешествовать как купец, попытать счастья в мореплавании и посмотреть чужие страны. Удивительные судьбы мореходов, великих полководцев и кондотьеров{24} — вот что волнует его. Такие книги, как старая поэма о полковом капитане Пиччинини{25}, он читает охотнее всего и пользуется любым случаем, чтобы пропустить мессу. Многие из его сверстников чужды Камилло, а они, в свою очередь, зло отзываются о нем, называя еретиком и лютеранином. И что это за деньги — сто скуди! Милая матушка, если бы тебе пришлось когда-нибудь за меня платить, неужели ты оценила бы свою дочь так дешево? Это так мало, за такие деньги я не продам и свою собачку.

— Странное ты создание! — сказала с улыбкой мать. — Как по-детски ты иногда рассуждаешь, и я порой удивляюсь, почему столько мудрых людей восхищаются твоим умом. То, чему нет цены, невозможно возместить никакими деньгами; это я знаю так же хорошо, как и ты. Но если потерянного ребенка не вернуть и миллионами, то его спасение непременно влечет за собой благодарность и желание помочь спасителю и отплатить ему хотя бы малым. Тот, кто совершил добрый поступок, сам понимает, какова его цена, и принимает то, что протягивает дружеская рука, когда он в этом нуждается, будто это какое-то большое сокровище. Разве мы не боремся постоянно с бедами и страданиями, которые овладевают нами: если я могу облегчить эту борьбу человеку, живущему рядом со мной, то я делаю что-то хорошее, даже если это пустяк.

— Это верно, — промолвила Виттория, — но в данном случае благосклонность и дружба, доверие, искренность и братское отношение, когда благодетель становится как бы членом семьи, — для тонко чувствующего человека будет истинной благодарностью и самой большой наградой. Так мы должны относиться к приветливому и скромному Камилло и иногда видеться в Риме с его родителями, они, конечно, будут очень польщены такими знаками внимания и почувствуют себя счастливыми.

Мать поднялась и начала взволнованно ходить по залу.

— Вот, значит, к чему это ведет! — сказала она и снова опустилась в кресло. — Возможно, всех нас отныне ждет горестная участь. Именно того, что ты мне тут так горячо наговорила, я и хотела избежать, ибо знаю человеческое сердце лучше тебя. Конечно, пережитое вместе потрясение сближает людей, и при таких обстоятельствах неуместно банальное вознаграждение, но великодушный благодетель зачастую заявляет свои права на само спасенное существо и тем самым зачеркивает благодеяние, принося любимую в жертву своему эгоизму, нередко в таких случаях и сама спасенная от гибели способна в порыве благодарности принести себя в жертву, не понимая, что готовит себе тем самым горькую долю, от которой ее освободит только смерть. И если мне суждено потерять тебя таким образом, не будет ли это гораздо больнее, чем если бы тебя поглотил бурный поток?!

— Вы удивляете меня, мама, — возразила, покраснев, Виттория. — Нет, я отношусь к маленькому приветливому Камилло почти так же хорошо, как к нашему Фламинио; о том же, на что ты намекаешь, матушка, никогда не было и речи. Ты говоришь, что знаешь человеческое сердце лучше меня — возможно, но я знаю мое собственное сердце, мою душу, струны которой тебе все-таки неведомы и чужды.

— Так рассуждает юность в своей неопытности! — ответила матрона раздраженно. — Твое сердце! Твоя душа! Ты еще не пережила настоящего горя, не испытала большой, сильной боли? Железо, пока оно не расплавлено, не закалено и не выковано, — бесформенная масса, хрупкая, податливая. Тебя переполняют пока лишь мечты и планы; все, что ты есть, — это только отражение моего образа мыслей и опыта. Поверь мне, дитя, там, в самой глубине души, куда не проникнуть взору смеющейся юности и дерзкой фантазии, дремлют ужасные призраки. Других людей узнаешь раньше, чем самого себя. Если Камилло будет постоянно рядом, он так привыкнет к общению с тобой, что оно станет для него необходимым. Даже когда он надоест тебе и ты захочешь отдалиться, в нем из тщеславия, оскорбленного самолюбия и обиды разгорится такой костер смертельной страсти, он будет так неистовствовать в ярости, своекорыстии и самоотречении, буквально умирать на твоих глазах, что сочувствие, отчаяние, укоры совести, упреки, которыми ты будешь осыпать себя, всецело завладеют твоей душой, и ты, на некоторое время поверив, что ощущаешь ту же страсть, слишком поздно раскаешься в своем самопожертвовании. Поверь мне, так нередко бывает и подобная мнимая любовь оборачивается несчастным браком. Под действием минутного порыва мы отбрасываем свое «я» и самое святое с бо́льшим легкомыслием, чем бросаем кость жадной собаке. Свободный и обдуманный выбор, моя Виттория, должен привести тебя к браку с прекрасным и благородным человеком, который должен возвысить тебя, чтобы твоя глубокая натура от этого только выиграла. Твой выбор должен пасть на того, кто понимает тебя, знает свет и благородство настоящих людей; это он должен тебя возвысить, а не ты его. Самая печальная, самая жалкая участь ожидает те браки, в которых жена стоит выше мужа.

Виттория опустила пламенный взор; она сидела, облокотившись на стол, обхватив ладонями свою прекрасную голову с распущенными волосами, спадавшими вниз темным облаком. Вдруг она подняла взгляд, как бы очнувшись от мечтаний, и почти испугалась, увидев поблизости своего брата Фламинио. Девушка встала, что-то тихо шепнула брату, и тот покинул комнату.

— Что с тобой, дочка? — удивленно спросила мать.

— Я только хотела сказать тебе, — ответила она, — и это не должен был слышать мой младший брат, — что я совсем не хочу и никогда не выйду замуж.

— Ты сегодня в странном расположении духа, — парировала мать, — неужели мое дитя может принять подобное решение?

— Я хорошо вижу, мама, что, несмотря на свою любовь, ты меня недостаточно знаешь, — заявила Виттория в глубоком волнении. — Что нам пользы от книг, общения с умными людьми, знания прошлого и всего, чему учат нас поэты и мудрецы, если всё это пройдет и не оставит в нас, как в камне, никакого следа и не скажет нашему духу: вставай, наступил утренний час, позови из всех уголков своего сердца и разума слуг, чтобы они принялись за работу, и в волнах крови проснулись решения и силы, превращающие духовное, невидимое в настоящее, реальное. Да, мама, я так создана, что ощущаю страх перед всеми мужчинами при мысли, что должна принадлежать им и принести себя в жертву. Ты только вглядись в них, даже в самых лучших, самых благородных, каких мы знаем: как алчны, бедны духом, ничтожны и тщеславны все они, когда оставят робость первых попыток и покажут себя в настоящем свете. Эта жалкая похотливость, проступающая в каждой черточке при слове «любовь» или «красота», эта тупая язвительная добродетель, выставляемая напоказ теми, кто хочет прослыть нравственным, эта услужливость и льстивая угодливость перед женщинами, которых сами же они презирают в глубине души, — о Боже! Чтобы в таком окружении сохранить свой веселый нрав, я должна забыться в тумане легкомыслия и усыпить свою проницательность. И этим ничтожным, бессердечным, жадным до денег, почетных мест и похвалы великих отдать сокровище моей невинности, мое целомудрие и чистоту, как отдают пищу, посуду, книгу или что-то неживое? И — я могу думать об этом назначении нашей жизни только с ужасом — как из шкафа, из живого гроба, в муках из меня должно быть вынуто существо — часть меня и все-таки не я, которое в своих первых проблесках сознания узнаёт меня так же мало, может быть, даже меньше, чем гвоздика, которую я выращиваю в своем горшке. От одной только мысли об этом мне становится жутко. И пережить это страдание, этот страх, это отвращение, действительно пережить, я не смогу. До чего верно ты поступала, мама, когда не прятала от меня наших Банделло, Боккаччо и блестящего Ариосто{26}, подобно другим матерям, ибо вместо того чтобы прельщать, эта так называемая любовь, всегда стремящаяся к одной ужасной цели, эта всепоглощающая страсть стали для меня ненавистны.

— Это же противоестественно! — воскликнула мать. — Дитя, только твоя испорченная фантазия — источник твоего страха, а не сама любовь, которая, как все живое, освящена божескими и человеческими законами.

— Я понимаю, — возразила дочь, — веление Бога и природы, я чту этот закон и принимаю его неизбежность — но почему я должна подчиняться ему, а не отступать, как многие священники, монахини, святые?

— И ты хочешь заживо похоронить себя в монастыре, ты, мое жизнерадостное дитя?!

— Нет, мама, — воскликнула Виттория, — лучше умереть! Я уважаю брак; ведь ты, прекрасная Юлия, стала матерью, матерью многих детей; именно тебе я обязана тем, что пришла в этот радостный мир. Может быть, время и опыт еще изменят мои мысли. Ты считаешь, что муж должен стоять выше жены. Однако я еще не видела никого, кто хоть немного мог бы сравниться с тобой. Своего отца я не знала и не могу представить его себе; но если суждено подчиниться общему закону, то мне кажется, что лучшего избранника, чем Камилло, не найти; к тому, что он ниже меня, я отношусь спокойно.

— Я еще долго буду размышлять о нашем разговоре. От того, что составляет основу всей прелести жизни, поэзии и искусства, — от этого ты хочешь отказаться и в то же время продолжаешь восхищаться живописью и поэзией, умеешь оценить красоту человека, как же ты со своими противоестественными понятиями будешь жить среди людей?

— Твердостью и решительностью можно всего добиться, — бодро ответила дочь. — Еще вчера я прочла прекрасную книгу Туллии д’Арагон{27} «О бесконечности любви», — видишь, эта знаменитая женщина никогда не выходила замуж, а между тем весь свет обожествлял ее и прославлял в портретах. Великий Бембо, прекрасный поэт Бернардо Тассо{28} и многие другие знаменитые люди преклонялись перед нею.

— Дитя! Дитя! — горько вздохнула мать. — Куда уносят тебя мечты? Эта женщина, какой бы красивой и талантливой она ни была, не может сравниться в добродетели и величии с Колонной{29} и другими поэтессами — верными и добрыми супругами. Ты ведь знаешь, что Туллия была известна и любима еще и за свой легкомысленный нрав, и платоническая ее любовь, должно быть, не раз опускалась до земной. Ты красива, а упрямство может привести тебя к тому, что вместо супруги ты станешь наложницей.

Виттория приложила палец к губам матери и сказала:

— Довольно! Довольно! Мало ли что говорит свет о замечательных женщинах. Я думаю, что Туллия вела прекрасную, чистую жизнь, привлекая к себе самых благородных из тех ученых, князей и поэтов, которые были у ее ног. Разве суровый, педантичный ортодокс, старый Сперон Спероне{30} не написал собственный диалог о любви, где она выступает в главной роли, и разве его не ценил сам великий Бернардо Тассо? Этот прекрасный поэт тоже никогда не отрицал, что Туллия была его богиней.

— Не забывай, что мрачный Спероне тогда был моложе и что в более позднем диалоге он отказался от юношеских заблуждений.

— Тем хуже для него! — воскликнула девушка. — Мы никогда не должны отказываться от того, что однажды было свойственно нашему духу. Кто не верен сам себе, тот никому не может быть верен. Кто предает себя, предаст и божественное. Отрекшийся, разумеется, прикрывается унылыми жесткими правилами сухой морали и неправильно понятой религии.

— Мы совсем забыли о Камилло, — напомнила мать, вставая. Она направилась в каморку для челяди, чувствуя, что этот разговор перевернул всю ее жизнь — он совершенно изменил ее мнение о дочери. Кто мог ожидать такой строгости мысли от только расцветшего ребенка, и не было ли поэтическое легкомыслие, беззащитность прекрасного создания, детское озорство — столь же умыслом, сколь и проявлением темперамента? Теперь ее беспокоило, что самые мрачные предположения могут оправдаться. «Разве мы не балансируем постоянно, — говорила она себе, — на грани безумия? Работа, обязанности, шутки и молитва ежеминутно должны отвлекать нас, чтобы мы не сорвались в вечно разверстую бездну, как Виттория несколько дней назад в водопад».

Поскольку Фламинио не было дома, Юлия послала Урсулу, старую няню, к пастору узнать, не заболел ли Камилло Маттеи. Он все еще не давал о себе знать. Болтливая старушка рада была завязать новое знакомство в маленьком городке, где у нее было мало собеседниц. Она привела в порядок свою одежду, накинула белый платок и направилась в небольшой домик священника. Старик неприветливо встретил незнакомую посетительницу, которая тотчас же передала добрые пожелания от своих господ и осведомилась, почему молодой Маттеи не удостоил их своим посещением, чтобы принять сердечные изъявления благодарности всей семьи.

— Садитесь, почтенная, — промолвил священник, — отдохните; болтовня, должно быть, очень утомила вас. Мой племянник, утешь его Господь, болен. Молодая резвая госпожа, как я слышал, отделалась только синяком. Так всегда бывает со знатными и богатыми — мы, нищее отребье, за все платим сполна. Вода не повредила моему озорнику, но во время прыжка он так сильно ударился об острые камни, что спина, ребра, бедра — все сплошной синяк. Он весь в шишках и кровоподтеках, синий, как дамасская сталь. Вы ведь знаете, наверное, что камни не так мягки, как вода?

— Помилуй, Боже, нет, — промолвила Урсула, — это я еще не забыла. Я вскормила всех моих господ, иначе моя милостивая синьора Юлия не была бы теперь такой красивой, а ее дети, и прежде всего старший, господин аббат, всосали с моим молоком все лучшее: ум, благонравие и знания, что позволяет им блистать в свете, вызывая уважение. Все мои достоинства и сейчас при мне. Да, а что касается камней, почтенный господин, то они и вправду жесткие, но все по-разному — каждый по своей температуре, а если уж упадешь на них, то твоему телу достанется. И злые евреи не сумели бы забросать камнями святого Стефана{31}, не будь в камнях определенной твердости.

— Ваши суждения движутся в верном направлении, — поддержал собеседницу пастор, — приятно познакомиться с человеком умным и опытным, ибо мир все больше глупеет. Но моего племянника, как мне кажется, господа совсем испортили; если даже он и поднимется, все равно на всю жизнь останется глупцом. Он фантазирует и безумствует в своей постели, болтая о старых языческих богах, по меньшей мере с дюжиной которых он познакомился там внизу, в водопаде. Потом для разнообразия говорит, что сам он — одно из тех древних божеств, ваша стройная синьорита вдохновила его на это. В своем философском неистовстве он считает, что, будь у него человеческий разум, он давно уже должен был покончить со сверхумной Витторией и одновременно с собой, и сейчас оба гуляли бы в Елисейских садах, лакомясь самыми спелыми и сладкими тутовыми ягодами. О религии он теперь совсем ничего не хочет слышать, потому что считает, что она не может принести ему особой пользы в его продвижении по аду. Видите ли, господин Плутон{32} и его подземные судьи экзаменуют кандидатов по совершенно иному катехизису. Короче, парень потерян для меня и для христианства, и в этом виновата ваша, только ваша сверхумная госпожа, которая таскает за собой этого молокососа, как пуделя, чтобы он вытаскивал из воды ее чуть не затонувшее высокомерие. Мне сразу пришлось послать за аптекарем, который принес с собой всякие мази, снадобья и капли и наложил ему пластырь, а я, бедняга, должен все это оплачивать из своего тощего кошелька. Все это горько, гнусно, гадко! Господа должны возместить мои убытки, а еще заплатить за то, что мне приходится выслушивать все эти безбожные адские бредни. Единственное утешение для меня во всей этой проклятой истории — что мой глупый баран-племянник получил порцию затрещин на десять лет вперед, ибо его спина и ребра теперь все помяты и переломаны.

— Святой отец, — заявила Урсула, — вы выражаетесь так умно и непонятно, что почти невозможно уловить ваши мысли. По крайней мере, это затруднительно для бесхитростного ума.

— Ну, тогда сами посмотрите на этот подарок, — ответил священник, — если ничего не сумели понять из моего рассказа.

Они прошли в каморку, где больной беспокойно метался на своей жалкой постели, глаза его горели. Вошедших юноша встретил криком:

— Дражайший монсиньор Харон!{33} Вы отвезете ее теперь туда, мою давно нареченную супругу, синьору Витторию? Ай, что это? Неужели она за последние триста лет так сильно состарилась? Как же тогда должен выглядеть я, если до своего рождения я уже был стариком? Как? Морщины на темном лице? Почему? Разве возраст не может быть просто почтенным, почему он делает человека смешным?

— Нет, нет, молодой человек, — невольно воскликнула Урсула, — я не госпожа, я — кормилица, я вскормила госпожу, поэтому оставьте ваши тирады и обратитесь к Богу, чтобы он вернул вам здоровье и восстановил ваш поврежденный рассудок.

— Вы вскормили ее своей кровью, своим молоком, своими жизненными силами?! — закричал больной. — Подойдите поближе, образец красоты, ибо только от вас ее совершенства и мудрость. Еще до ее появления на свет ее глаза, сладкозвучная речь, ее божественные губы, все стихи, которые она знает и сочиняет сама, покоились в этой костлявой, темной, как каштан, груди? О, подойдите и дайте мне тоже испить этого божественного напитка, чтобы я хоть немного стал похожим на нее.

— Фу! — закричала потрясенная кормилица. — Он должен хотя бы сумасбродствовать прилично, чтобы благовоспитанным женщинам не приходилось краснеть из-за его любовных грез.

Рассерженная, она, бранясь, вышла и, вернувшись, представила господам отчет, но далеко не полный и сумбурный. Синьора Юлия послала через своего младшего сына значительную сумму священнику, чтобы окупить его расходы на больного племянника; она позаботилась и о том, чтобы вместо полуграмотного аптекаря за лечение страдальца взялся за ее счет искусный врач. Она также прислала больному прохладительные напитки, засахаренные фрукты и многое другое в надежде, что скоро услышит об улучшении состояния, а потом и полном выздоровлении Камилло Маттеи.

ГЛАВА ТРЕТЬЯ

Камилло стало лучше. Юный организм победил горячку. И помощь синьоры Юлии, направившей к нему искусного врача, и присланная сумма, успокоившая пастора, ускорили выздоровление молодого человека. Он навестил семью Виттории, чтобы выразить свою благодарность, и мать приняла его приветливо, но с некоторой важностью. Виттория под строгим взглядом матери была сдержанна, в ее тоне не было прежней теплоты. Таким образом, Камилло, ожидавший совершенно иного приема, чувствовал себя задетым и униженным; он растерялся, и только стыд заставил его удержать слезы, готовые брызнуть из глаз.

— Вы теперь, наверное, — промолвила мать, стараясь оживить разговор, который то и дело прерывался, — вернетесь в город к своим родителям, чтобы продолжить учение? Когда вы будете чуть постарше, мой юный друг, я, не задумываясь, порекомендую вас моему сыну, аббату, и, может быть, мне удастся замолвить за вас словечко великому кардиналу Фарнезе, который теперь после его святейшества обладает самым большим влиянием в делах церкви. Если вы обнаружите честность и образованность, а позднее докажете свою правоверность, то вскоре получите доходное место, с которого постепенно подниметесь выше, чтобы вознаградить своих дорогих родителей за их любовь и возместить те жертвы, которые они ради вас принесли.

Виттория в глубине души была возмущена этой благочестивой речью, но у нее не хватило мужества вступить в спор с матерью в присутствии Камилло. Мать заметила ее раздражение, но твердо решила не позволять ввести себя в заблуждение. Камилло, заикаясь, возразил, сильно покраснев:

— Синьора, я проведу здесь, в Тиволи, еще восемь дней, так мне велел врач, которого ваша милость прислали мне. Потом я вернусь в Рим, обуреваемый все большими, чем прежде, сомнениями, совершенно неуверенный в том, гожусь ли для духовного звания. Ведь это так мучительно — посвятить всю жизнь тому, к чему с самого начала чувствуешь неприязнь. Вы хотите покровительствовать мне — я чувствовал бы себя счастливее, если бы вы в Венеции, Флоренции или где-то еще предоставили мне возможность начать военную карьеру или какой-нибудь торговец в Генуе или Венеции взял бы меня на службу. Боюсь, что я не настолько набожен, чтобы заставить себя принять духовный сан, вследствие чего могу проявить коварство и вступлю в противоречие с догмой церкви, впаду в дурную ересь и в таком состоянии потеряю и душу, и тело.

— Молодой человек, вы еще недостаточно знаете сами себя, — холодно и твердо заявила в ответ ему матрона. — Последуйте лучше моему совету. На примере собственного сына Марчелло я убедилась, как трудно молодым людям найти лучшую дорогу, чем та, которую открывает церковь. На военной службе преимущество остается за дворянами, и самые знатные дома Италии заботятся о том, чтобы во всех княжествах наиболее доходные места получили их родственники и подопечные. С купцами я не знакома, поскольку мои связи не простираются дальше Рима. Когда мы ищем место в жизни, то не должны считаться с нашими склонностями и страстями. Вопрос о нашей судьбе, навстречу которой мы идем, гораздо серьезнее игр и детских привычек, этих легких цветов, не приносящих плодов. Мы ведь вас так хорошо знаем и в долгу перед вами, это обязывает меня думать и заботиться о вас, как о близком родственнике. У меня есть доброжелательные покровители и друзья, имеющие влияние и считающиеся с моими словами и рекомендациями: именно потому, дорогой Маттеи, вы должны подчиниться судьбе, следуя этому предназначению, и никакому другому. Или вы слишком горды, молодой человек? Оглянитесь вокруг — сколько людей из нищеты и ничтожества этим почетным путем взошло на вершину карьеры. Здесь, в Папской области, настоящая республика, равенство всех родов и сословий: служители церкви, епископы, священники, даже папы поднялись из бедности и нищеты, чтобы светить миру и прославить свою семью. Вот самый наглядный пример — судьба нашего князя церкви, великого ученого, кардинала Монтальто, из семейства Перетти{34}. Кто в Римском государстве, да и во всей Италии не произносит с почтением это имя? А он произошел из такого бедного, низкого, слабого рода, что ваши родители, честные горожане, против его семьи могут показаться знатными. Этот человек, одаренный великой душой, в детстве был простым пастухом, жил подаяниями, принимая покровительство монастырских братьев. А теперь? Хоть он и небогат, но может, как и любой кардинал, через несколько лет стать папой. Видите, друг мой, сословие, которое вы не хотите уважать, единственное, где ценятся прилежание и покладистый характер, и даже самые слабые, попав туда, могут владеть миром.

Женщины испугались, когда в ответ на эти слова казавшийся прежде таким робким Камилло разразился громким хохотом.

— О да, — вскричал он, — я могу также пешком отправиться в Азию, выдать себя за святого и стать Великим Моголом{35}. Что помешает мне уподобиться знаменитому, таинственному святому Иоанну?{36} О происхождении Мельхиседека{37} и трех восточных царей тоже никто не знает. А не дойти ли еще и до того, чтобы, как Вечный Жид{38}, взять себе в компаньоны ветер? Ведь ветер тоже вершит свои дела во всем мире.

Внезапно юноша умолк, опустил голову и тайком вытер слезу, блеснувшую на ресницах. Мать и дочь с удивлением смотрели на него. Виттория побледнела, лицо ее стало как мрамор. Камилло поднялся в полном смятении и сказал прерывающимся голосом:

— Простите мне, высокочтимые, мою невоспитанность. Я — маленький человек и не заслуживаю, чтобы меня допускали в высшее общество. И правильно, если люди благородного происхождения меня прогонят.

Весь дрожа, юноша униженно склонился перед синьорой Юлией, поцеловал ей руку, потом подошел к дочери и, взяв ее пальцы в свою ладонь, крепко сжал их, с трудом сдерживаясь, чтобы не прикоснуться к ним устами; неожиданно ощутив, что молодая красавица тихо отвечает на его пожатие, он, как безумный, бросился за дверь.

Матрона взволнованно встала с кресла и подошла к дочери. Виттория, сидевшая не шелохнувшись, робко взглянула на мать.

— Я вижу, это задело тебя, — воскликнула та, — я же говорила! Таково жалкое свойство нашей человеческой души, чтобы из любой случайности вырастали безумные надежды, способные вскружить голову. Теперь он преисполнен гордости и уверенности, охвачен неистовой страстью, считает себя властелином мира, а сам всего лишь глупый бедняк. И всему виною ты!

— Я? — испуганно переспросила дочь.

— Потому что, неопытная и юная, не стерегла свое сердце и свой язык. Твою невинную симпатию он со свойственным мужчинам эгоизмом истолковал по-другому; ты снизошла до его уровня, пренебрегла своим высоким положением. Ты стала для него соблазнительной и желанной, его воображение уже овладело тобой, а сумасбродство переросло в настоящую страсть, обнаружив буйство, которое мы вынуждены терпеть.

— Но при чем тут я? — робко спросила Виттория.

— При том, дурочка, — упорствовала мать, — думаешь, я не заметила, как на прощание ты пожала ему руку?

— А если и так, — сказала Виттория, — разве есть что-нибудь более невинное? Мне было так жаль его, что я больше ни о чем не могла думать.

— И ты считаешь, — ответила матрона, — что пылкий юноша не истолкует это пожатие совсем по-иному? Он принял его за признание в любви. Если ты его действительно любишь, то поступок твой был опрометчив, но честен, если же ты не любишь его, то это просто жалкий обман, сродни тем дурным уловкам, к которым прибегают непотребные женщины, чья лживость приводит в отчаяние самых благородных людей.

— Ты заходишь слишком далеко, — заявила дочь совершенно спокойно, — неужели кроме дикой, грубой страсти, которая обязательно ведет к обладанию, и холодного, убийственного равнодушия не может быть благородной, дружеской, нежной привязанности? А если я тебе признаюсь, что всегда была добра к маленькому Камилло, но еще никогда он мне так сильно не нравился, как сегодня, когда разразился этой смешной и безрассудной речью, которая так сильно настроила тебя против него? Я никогда не предполагала в нем такой энергии. Если, как ты недавно говорила, я только после вступления в брак узнаю, каковы страсть и желание, то, может быть, нежность к моему Маттеи поможет мне обрести настоящую любовь? Так предоставь этим чувствам развиваться, и, возможно, спустя годы твое предвидение окажется правильным.

— Что безумие заразительно, я узнала сейчас совершенно точно, — промолвила мать и больше не сказала ни слова.

Камилло между тем задумчиво брел в дом своего дяди. «Да, да, — говорил он сам с собой, — прав был ворчливый старик! Все эти знатные ни на что не годятся! Только бедности знакомы любовь и добродетель! Я это вижу, глядя на своих родителей и на множество других бедняков. О, как несносно высокомерие смертных, чей век так короток! А эта величественная мудрая госпожа! Что в ней такого великого? Вдова состоятельного адвоката и судьи. Мой отец тоже мог бы быть адвокатом, имей он средства на ученье. Она, правда, из дворянского дома, но ведь унизилась же до судейского! Всё это глупости — человеку низкого сословия тоже есть чем гордиться. Это я-то священник! Лучше угольщик, разбойник, бандит! А Виттория! Ах да, ведь в гостиной она вела себя совсем по-другому, чем в той пучине, в преддверии ада, где мы были так близки. Почему я был так глуп и прост, что не потребовал большего в том опьянении, когда мы забыли весь мир? Она бы не противилась… И что же тут удивительного? Самое понятное, самое естественное, что может только пожелать простой человек. Ведь эта грудь, колени и всё сверкающее тело уже были моими, а в поцелуях моя душа уже проникла через ее божественные уста в самую глубину ее существа. И всё кончилось ничем! Пустота! Красота увянет и пройдет, нет ничего более настоящего и истинного, чем это мгновение, и умному человеку надо суметь им воспользоваться. Если он на это решится, ему будет принадлежать весь мир».

Придя домой, он лег в постель, потому что его снова лихорадило.

В тот же день после обеда в дом Аккоромбони прибыл друг семьи, известный повсюду дон Чезаре Капорале{39}. Мать и дочь были рады приветствовать человека, который поможет им развеять их дурное настроение и неистощимая веселость которого обещала приятное времяпрепровождение.

Чезаре Капорале был одним из тех людей, которые своей любезностью и добродушием заставляют забыть безобразие своего лица. Его тон и манеры таили благородство, а весь облик говорил о том, что он долго вращался в высшем свете. Небольшой крючковатый нос на удлиненном загорелом лице, многочисленные морщины, а также внешняя простоватость несколько старили его, хотя ему не было и пятидесяти. Небольшие серые глаза горели плутовским огнем, а каждое слово сопровождалось таким быстрым и лукавым взглядом, что многие изречения, которые в его устах казались чрезвычайно остроумными, будучи сказаны другими, воспринимались как банальность.

С обычной доброжелательностью он пожал руку обеим дамам, удобно уселся и заявил:

— Ну вот я и снова с вами, дети божьи, и радуюсь этому, как больной весеннему солнышку. Я был опять в моей любимой Перудже и весело там пожил с друзьями. Родное гнездо всё еще стоит на старом месте, ни один из моих знакомых не умер в этом году, в доме моего отца я всегда могу найти пристанище, я снова посетил церкви, побывал в горах и полюбовался шедеврами нашего старого мастера Пьетро{40} и его великого ученика Рафаэля. Прибыв в Рим, я к своему ужасу услышал, что вы здесь все захлебнулись или, с вашего позволения, утонули, что почти одно и то же. Отчаяние всех красивых лощеных молодых дураков было так велико, что не передать словами. Это не мудрено: когда человек красив, его жалеют больше, чем, например, такого, как я, кто ходит с фатальной рожей. Но скажите, ради бога, кто распустил этот нелепый слух? По-моему, все живы и здоровы и даже, совсем как разумные люди, сидите на суше. Благоразумная мать, образцовая Виттория и полный надежд Фламинио — все в полном здравии, разве только немного задумчивые, можно даже сказать, скучающие, хотя это, возможно, слишком поспешный вывод.

Мать вкратце рассказала ему о странном происшествии, которое могло закончиться столь трагически.

— Вот видите, — сказал под конец Чезаре, — я всегда утверждал, что наша Виттория чересчур резва и подвижна для своего роста. Такое допустимо только для небольших особ, им это даже иногда идет. Поэтому я с моим высоким туловищем, длинными руками и ногами держу себя так величественно. Если у меня какой-то жалкий мяч, который я, правда, не ношу с собой, упадет в воду, я позволю ему уплыть даже в адову пасть, как я всегда называю грот Нептуна, но, честно говоря, этот могучий великан никогда не был связан с реками нашей страны. Еще, пожалуй, пришлось бы воспевать и оплакивать вас, как старому поклоннику, если бы вы там погибли, а мне еще ни разу не удавались серьезные стихи.

— Но неужели вы не привезли нам никакого нового сочинения? — спросила мать.

— Поэта, — ответил Капорале, — так переполняют подчас наброски и планы, что он не может завершить ни одного. Я бродил по окрестностям Перуджи и сочинял. Моя поэма о жизни Мецената{41} уже почти готова, но, кроме новой комедии, там, в уединении, у меня возник еще один комический замысел. Дело в том, что я придумал, как Аполлон в своем охотничьем замке велел объявить собрание, и все, кто считает себя поэтом, должны были прийти к нему, чтобы от сведущих судей и присяжных услышать себе приговор. Задача щекотливая и с загвоздкой, ведь очень многие из наших ныне здравствующих педантов и бесталанных рифмоплетов могут рассердиться и обидеться. Поэтому я, возможно, опять откажусь от этого замысла, если не найду для его воплощения приличную золотую середину.

— О дорогой, — воскликнула оживленно Виттория, — вы должны похвалить всех моих любимцев, а тех, которые всегда сердили меня, метко осмеять и изобразить в черном свете.

— Например? — спросил поэт.

— Кто же достоин большей похвалы, — продолжала она, — чем благородный, великолепный Бернардо Тассо и его сын Торквато Тассо{42} за его божественную Аминту? Бранить же вы должны язвительного Спероне{43}.

— Не пойдет уже потому, — ответил поэт, — что я с ним совсем недавно разговаривал в Риме, и он был вполне приветлив со мной. Итак, продолжим: я бродил там, в горах Перуджи, размышляя, строя планы и проекты, переходя от досады к радости. Так я вышел в зеленое поле в вечерний час, солнце садилось, а мне еще хотелось побыть на свежем воздухе. Вдруг из зеленых кустов передо мной сверкнуло что-то так большеглазо, так неестественно огненно, что я подумал: может быть, вернулось солнце; и тут я увидел ее — то была Венера, вечерняя звезда. Но я еще никогда не видел ее в таком великолепии. Ну хорошо, я с радостью подивился тому, что в мире есть еще что-то столь прекрасное, и продолжал идти дальше, философствуя и размышляя о своей поэме. Действительно, в нашей жизни бывают минуты, когда ты забываешь о времени. Так было и со мной. Я все гулял, и тихая ночь застала меня. Когда я расхаживал таким образом, мне показалось, что на востоке поднимается, будто светлый туман, ясное, клубящееся сияние; подивившись этому, я совсем забыл, что, пожалуй, то могло быть сияние наступающего дня. Я отпрянул в испуге, ибо навстречу мне засверкала огненная колесница Юпитера, спустившегося на землю к своей новой возлюбленной. Божественно яркая звезда оказалась совсем рядом с зеленой землей, отражаясь в мокрой траве и лаская покрытые росой гранаты, — она была велика, подобно Луне, — чистая, белая, блестящая, она показалась мне, несведущему, божественной Афродитой, богиней любви. Тогда я, прелестные женщины, с благоговением задумался о вас; вы, Юлия, — моя вечерняя, светлая; вы, Виттория, — моя сверкающая утренняя звезда, и я не находил покоя до тех пор, пока снова не пришел к вам. Пусть на небе горят миллионы созвездий, для меня на нем только одна Венера. Не правда ли, кума?

— Вы галантны, дон Чезаре, — ответила донна Юлия, — и при этом поэт. Как жаль, что вы и многие подобные вам — женоненавистники.

— И вы верите в эту сказку? — спросил Капорале. — Только уродливые мужчины и те, кого не выносят женщины, прикидываются женоненавистниками. Ни один смертный не принимает такое всерьез, да это и не может быть серьезно. Каприз природы в том, что она создала женщин, и это — единственное, ради чего стоит жить. Все слабости, противоречия, неверность, недостатки характера, даже совершённое зло, о чем постоянно кричат моралисты своими хриплыми голосами, всегда только женской природы, которую они не в силах оценить. Кто любил одну женщину, кого когда-либо осчастливила возлюбленная, будет ценить ее ложь и глупости выше, чем правду Аристотеля и мудрость Платона. Могу ли я критиковать утреннюю звезду? Разве я требую от нее добродетели и морали? О ты, вечная непостижимая красота, ты, божественное, бессмертное, хотя и такое преходящее сокровище любви и наслаждения! Как грубо обходятся с тобой люди и манипулируют самим божеством, как будто это доска или деревянная подставка, чтобы хранить на ней старый забытый хлам.

— Не будьте таким скучным, — заявила мать, — и расскажите нам лучше, что нового в Риме.

— Громы небесные, — воскликнул поэт, — это же как раз признак нашего века, что ничего нового нет. Или вы подразумеваете под новостью каждый пустяк? Так, наш святой отец Григорий все еще мастерит свой новый календарь{44}, как будто вместе с ним мы получим реальное добро, если самое глупое и непостижимое в мироздании — время — будет распределено по-новому. Новый год теперь должен начинаться не с Пасхи и весны, а с холодного тривиального первого января, и т. д., и т. п. До сих пор мы верили, что папы заботились только о так называемой вечности, но теперь они ополчились и на земное время, чтобы и здесь навести порядок. Новости в Риме? Кардиналы плетут интриги друг против друга, в связи с юбилеем в Рим прибыло много чужеземцев, церкви и святые места посещаются; рассказывают, будто гнусный Амброзио выловлен со своей шайкой.

— Амброзио? — переспросила мать. — Где же поймали негодяя?

— Говорят, в Субиако, — спокойно ответил поэт. — Шайка взломала и разграбила там ночью дом начальника магистрата, а самого хозяина утащили с собой в горы, чтобы отомстить ему, слишком уж он усердствовал в преследовании разбойников. Но добровольная армия внезапно напала на их логово и разорила все гнездо.

Матрона задумалась, а Капорале не мог понять, отчего эта новость так расстроила ее.

— Страшно подумать, — заговорила Виттория, — как с каждым днем множатся разбойничьи банды. Почти каждая знатная семья, защищаемая великими и сильными, имеет свою банду, сражается открыто, как на войне.

— Да, — промолвил Чезаре, — Орсини, Колонна{45}, флорентийцы — все имеют свои маленькие армии в нашем городе и в Римской области. Святой отец смотрит на это сквозь пальцы и чувствует себя слишком слабым, чтобы препятствовать бесчинству. Месть и убийство из-за угла считаются благородным делом, и можно с уверенностью сказать, что мы сейчас в безопасности лишь настолько, насколько нам позволяют эти убийцы. А частное лицо вынуждено поддерживать связь с той или иной бандой, чтобы не понести урон от всех остальных.

— Я не могу слышать об этом, — вмешалась в разговор мать, — меня охватывает ужас при мысли о том, что наша жизнь и благосостояние зависят от случая, и мы так уязвимы. Все рассказы о привидениях, какие я слышала в молодости, просыпаются тогда в памяти, а душа становится рабыней недостойных представлений, возникающих в расстроенном мозгу, и волосы встают дыбом.

— Нет, мама, — воскликнула Виттория, — не браните мои любимые призраки и тот поэтический ужас, охватывающий нашу душу, когда мы слушаем эти истории! Это как прохладный утренний ветерок, свистящий в дубовом лесу и приводящий в дрожь листья. Точно так же освежают и легенды о возвращающихся умерших, о темных демонах, живущих около уединенных озер, о тех странных кобольдах{46}, которые заманивают нас в опасные болота или в пропасти в горах; голоса оракулов в одиноко лежащих долинах, способность сумасшедших или больных отчетливо видеть будущее или увидеть друга в отдаленной местности и все эти сказки о волшебниках и заклинателях, о союзах со злыми духами. Ради одного только чудесного и загадочного Абано, или Пьетро Апоне{47}, я хотела бы побывать в Падуе и посмотреть его дом с большим залом и колодцами. Если подобный большой или маленький призрак придет в мою уединенную комнату, я, конечно, испугаюсь, но и обрадуюсь этому испугу и буду наслаждаться всей душой. Я посмотрю на существо, удостоившее меня своим визитом, и, наверняка, без ужаса попрощаюсь с ним. Я частенько обдумываю подробности такого происшествия и уверена в своем самообладании. Нет, призрачный мир не вызывает в нас таких ужасов, какие порождает реальная жизнь.

— Почему вы так считаете, моя поэтическая амазонка? — спросил дон Чезаре.

— Одно видение, — ответила девушка, — преследует и пугает меня с самой ранней юности. Я одна глубокой ночью, моя семья ушла спать, моя служанка отпущена, хочу лечь в постель и погасить лампу, как вдруг передо мною появляются страшные злодеи в масках, бряцающие оружием; я оборачиваюсь, зову на помощь, и оттуда навстречу мне выступают такие же отвратительные фигуры. Спасения нет, слова застывают у меня на губах, дыхание перехватывает, грудь готова разорваться; я совершенно бессознательно и в то же время совершенно отчетливо вижу, как злодеи, а вместе с ними и сама смерть подбираются ко мне все ближе и ближе. И даже сейчас, когда я вам об этом рассказываю, теряю от ужаса рассудок. — Сгинь, кошмарное видение! — И можете ли вы после этого отрицать, что подобное уже не случилось где-нибудь? Мы все читали о таких нападениях. Разве это не может повториться?

— О дитя! — вскричал Капорале. — Вы пугаете меня. Успокойтесь, прогоните это наваждение из своей души, развейтесь и избавьтесь от этой чепухи, которая, кажется, уже пустила в вашей душе глубокие корни. Ваши слова пробуждают и в моей душе одно старое суеверие. Дело в том, что я никак не могу избавиться от убеждения, что если видение повторяется, то оно непременно необъяснимым образом сбудется. Фантазия является своего рода почвой, на которой позднее действительно вырастает ядовитый сорняк. Ради Бога, пусть эти фатальные игры останутся только в вашем воображении!

Мать содрогнулась.

— Неужели, — сказала она спустя некоторое время, — наша душа может обладать такой чудовищной силой, чтобы воплотить через идею что-либо подобное? Или это только способность предвидеть неизбежное, проявляющаяся в таком страхе и призрачном видении? Что вообще представляет собой мое «я»? Почему мы так легко говорим: мой дух, моя душа, как будто нами изнутри управляет кто-то, помимо того, кто стоит выше нас.

— Конечно, — заявил Капорале, — размышления о подобных тайнах не находят логического разрешения. Мы познаем себя только в деяниях — здесь раскрываются наши силы. Сознание и сила мышления таким образом постепенно отходят от нас и предстают в искаженном виде, как в тусклом, плохо отшлифованном зеркале, извращающем нашу суть. Разве наша душа однажды уже не была здесь? Неужели она — опустившийся дух, возвращающий в определенные периоды своей трансформации здешнюю жизнь в прежнее радостное состояние делом, раскаянием, искуплением? Может быть, это искра божья, посланная нам при рождении?

— Вы — дурной еретик! — заявила мать.

— Я только пытаюсь понять, что такое наша душа, ведь Писание и церковь, насколько я знаю, тоже не высказывают по этому поводу ничего определенного. Незыблемым остается только одно: Я есть Я.

— Детская болтовня! — воскликнула со смехом Виттория. — Кто хочет узнать, что такое душа, пусть придет ко мне, потому что я это знаю совершенно точно.

— Ты? — спросила мать, удивленно взглянув на нее.

— Я хотел бы, — промолвил поэт, — броситься к вашим ногам и, распростершись в пыли, услышать святое пророчество от высокой сивиллы{48}.

— Внемлите! — воскликнула девушка. — Душа в своей истинной сути — это маленькая серая мышь.

— Виттория! — воскликнула в гневе мать. — Как тебе не стыдно! Или эти детские глупости должны означать всего лишь шутку?

— Даже в стихах Берни{49}, — сказал Капорале, — в которых иногда рассказывается о совершенно непостижимом, я не встречал подобных сравнений.

— Но я вовсе не шучу, — возразила девушка, — и утверждаю вполне серьезно. Я узнала об этом много лет назад из одной популярной книги, заголовок которой, к сожалению, забыла по легкомыслию. Дело в том, что истории, рассказанной в той книге, я обязана этим открытием и хочу вам сейчас ее рассказать.

Давным-давно в далекой стране жил герцог Бургундский, владевший имениями и расположенными высоко в горах замками. Если не ошибаюсь, это была область Германии, недалеко от Рейна. Часто этого господина теснили враги, но он всегда с победой возвращался в свой замок. Уже в те времена люди страдали от того несчастья, которое мучает нас и в новейшее время: у герцога были долги, потому что война полностью опустошила его казну. Приходя в свою сокровищницу, он видел только голые стены, а когда открывал сундуки и шкафы и заглядывал в них, в ответ ему смотрело одно безутешное Ничто. Чтобы развлечься, он поскакал однажды со своим верным оруженосцем в прекрасный густой лес. В народе уже несколько столетий ходила легенда, что где-то в лесу (но ни один человек не может определить места) спрятаны и заколдованы злым волшебником несметные богатства: золото, камни и драгоценные украшения, — и никакой волшебный жезл, никакой заклинатель или колдун не сможет обнаружить этот тайник. По обыкновению всех бедных и нуждающихся, добрый герцог любил в пути беседовать со своим оруженосцем о заколдованном кладе, утешая себя мечтой о недоступных ему алмазах и рубинах. Углубившись далеко в лес, уставший от скачки и болтовни, господин сошел с коня и привязал его к дереву.

— Мы заблудились, а здесь так спокойно и тихо, — сказал герцог, — охраняй мой сон, верный Готтфрид, ибо сладкая истома затуманивает мозг и закрывает мои усталые глаза.

Так они и поступили: герцог заснул, а слуга следил, чтобы ни одно животное или червь не приблизился к его почтенному господину и не причинил ему вреда. Его грудь спокойно поднималась и опускалась; он улыбался: сновидение, по-видимому, было приятным. Вдруг дыхание остановилось, лицо напряглось, и в одно мгновение крохотная серая мышка выпрыгнула из полуоткрытого рта. Теперь герцог лежал, как мертвый, бездыханный и недвижимый. А маленькая мышка в траве с любопытством огляделась сверкающими глазками, затем проскользнула между цветов в лес, но не так далеко от герцога, лежавшего неподвижно, как застывший труп. Испуг и удивление оруженосца сменились любопытством: что будет дальше с этим чудом, и он осторожно последовал за зверьком, не теряя при этом из поля зрения своего мнимо мертвого господина. Вскоре мышке пришлось остановиться — путь преградил ручей, такой узкий и маленький, что любое дитя могло легко перешагнуть его. Ручей струился так тихо по лугу под зелеными кустами, что вначале никто его не заметал. Мышь застыла в недоумении перед неожиданным препятствием — ручей казался ей рекой шире нашего Тибра. И поскольку ей немедля нужно было перебраться на ту сторону, она заметалась испуганно то вправо, то влево по берегу в надежде найти сухое или хотя бы более узкое место, которое она сможет перепрыгнуть. Добродушный оруженосец смотрел не без участия на испуганное маленькое существо. Он огляделся, но не нашел сухой ветки, тогда он вытащил из ножен охотничий нож с серебряной рукоятью и положил блестящее оружие, словно мост, через ручей. Мышка казалась сначала удивленной; она осторожно и нерешительно сделала несколько шагов по гладкой, зеркальной стали, а потом перебежала на ту сторону и вскоре затерялась в ближайшей траве, прыгнув в небольшое отверстие в зеленой, поросшей мхом скале. Герцог по-прежнему лежал без движения позади оруженосца. Тому стало страшно за исход, и страх одолевал его все больше, чем дольше зверек отсутствовал. А что если князь так и не придет в себя? Поверят ли великие вассалы и наследник трона в эту историю с мышью? Прошло, наверно, больше четверти часа; он собрался уже вложить кинжал в ножны, встряхнуть своего господина, и если тот не подаст признаков жизни — остается только вскочить в седло и пустить коня, куда глаза глядят, чтобы его не сочли убийцей, подкупленным врагами. Глядь, маленькое существо с еще более блестящими глазками выпрыгивает из кустов, оглядывается, семенит к ручью, снова пробует крошечной ножкой крепость стальной переправы и осторожно пробирается до рукояти. Готтфрид забирает свое оружие, а мышка бежит к герцогу. Слуга раздумывает: может быть, ему все-таки схватить и удержать ее — не очень-то прилично, когда зверюшка разгуливает по лицу его герцога и даже собирается заползти к нему в рот. Но прежде чем он смог принять решение, та действительно уже проскользнула внутрь между губами князя. Как только это произошло, лицо господина снова осветилось улыбкой, грудь задышала, и через некоторое время он потянулся, огляделся, приходя в себя, и покачал головой, как будто хотел стряхнуть с себя остатки дремоты. Улыбаясь, он посмотрел на оруженосца и сказал ему:

— Сядь ко мне сюда, в эту зеленую траву, я расскажу тебе странный сон, который сейчас увидел. Только я заснул здесь, на этом месте, как мне приснилось, что я иду далеко-далеко отсюда по густому темному лесу. Но как изменилась природа вокруг меня! То, что я считал травой, оказалось высоким-высоким густым камышом; чудовищные кусты сомкнулись над моей головой, и когда я зашел достаточно далеко, вдруг услышал жуткий шум и рев, как от большого потока. И действительно, широкая река, противоположный берег которой я с трудом мог разглядеть, раскинулась передо мной. Я бегал туда-сюда, ибо какая-то необъяснимая сила подталкивала меня — мне во что бы то ни стало нужно было попасть на другой берег. Я пытался высмотреть какой-нибудь корабль, плот или хотя бы маленький челн, но как далеко ни убегал, как ни напрягал глаза — ничего не увидел; еще меньше надежды оставалось на мост — наилучший выход для меня. Я был в отчаянии, и вдруг произошло нечто такое, что встречается только в старинных рукописях о чудесах и волшебстве, — откуда ни возьмись вырос длинный и широкий мост — да какой! Из чистой, блестящей, как зеркало, шлифованной стали, без перил или ограды, ослепительно сверкающий в солнечных лучах. Что было делать? Не торопясь, осторожно я ступил на гладкую поверхность, медленно продвигаясь вперед, чтобы не поскользнуться и не упасть в бурный поток. Я благополучно перебрался на другую сторону и снова оказался в густом, темном лесу, долго брел через него и наконец достиг высокой просторной пещеры в скале. Что же я там увидел? Высокие бочки, доверху наполненные слитками золота; мне пришлось долго-долго карабкаться наверх, чтобы добраться до края этих высоких бочек; тяжелые золотые слитки лежали и на земле вперемежку с драгоценными камнями всех видов и цветов. Я все тщательно осмотрел, долго пробыв в этой подземной сокровищнице, стараясь точно запомнить приметы, чтобы снова разыскать это место, затем покинул сумрачное подземелье. Возвращаясь назад, я все тревожился, стоит ли там еще стальной мост. К счастью, он не исчез. И вот, после долгого пути, — я снова здесь, но просыпаться грустно — увы, всё это было только сном. Видишь, этот сон стал продолжением нашего разговора, — так сильна во мне жажда сокровищ, что при моей бедности вполне естественно и простительно. Но ты молчишь, Готтфрид? Ты качаешь головой? Ты не веришь мне?

Этот добрый человек был смущен тем, как ему открыть своему господину, что он видел его самого в образе мыши. Наконец, оруженосец собрался с духом, и просто рассказал обо всем, что случилось. Преодолев небольшое расстояние, они разрыли мечами отверстие пещеры, чтобы расширить его, и действительно нашли там несметные залежи золота и драгоценных камней. Герцог остался сторожить, а оруженосец поспешил в город, взял коней, сундуки, телеги, верных слуг, и к концу дня все сокровища были у герцога. Так властитель Бургундии стал богатейшим правителем своего времени и подчинил своему скипетру всех прежних врагов. А я, по крайней мере, узнала из этой правдивой истории, что наша душа в ее естественном состоянии — серая мышь.

— Благословен будет человек, — промолвил задумчиво Капорале, — который однажды введет тебя в свой дом. А теперь я покину вас, милые женщины, и попрошу только разрешения привести к вам завтра гостя, который хочет познакомиться с вами, синьора, и с нашей юной поэтессой. Вы ведь всегда были благосклонны к чужеземцам и не откажете мне в моей просьбе.

— Разве вы не хотите, — спросила мать, — занять наверху свою комнату?

— Нет, — ответил он, — на сей раз я не могу отказать моему другу — настоятелю собора, он будет ждать меня к ужину.

В это время раздался громкий, настойчивый стук в дверь. Уже стемнело, и слуга поспешил с фонарем на улицу. Растерянный, в разорванной одежде, в дом ворвался Марчелло.

— Боже мой! — воскликнула мать. — Что случилось? Что с тобой?

— Спрячьте меня на несколько дней, — дико закричал юноша, — чтобы меня никто не нашел у вас. Ха! Дон Чезаре? Ну, веселый поэт, конечно, не выдаст меня.

Мать металась по залу, ломая в отчаянии руки и проливая слезы. Она совершенно потеряла самообладание.

— Мой сын — бандит! — восклицала она. — Свободен, как птица! Наверняка за его голову назначена цена! О Боже, за что? Чем я так тяжко провинилась, что мне приходится переживать подобное?! Я всю жизнь мечтала повторить судьбу матери Гракхов, я гордилась своими детьми, которым должен был завидовать весь мир, я видела в них самые высшие сокровища!

— Погасите факелы! — грубо оборвал ее Марчелло. — Эти милые сыновья заносчивой Корнелии{50} были перебиты, как мятежники и бунтовщики, другими очень достойными и доброжелательными людьми.

— Поедем завтра со мной, — сказал гость, — в моей карете в Рим. Вы можете выдать себя за моего слугу, а в большом городе гораздо легче укрыться на некоторое время, пока не сумеете подготовиться к побегу. Я заеду за вами завтра на рассвете.

С трудом сдерживая обиду, мать помогла юноше укрыться в отдаленном покое, в котором находился глубокий колодец. Когда наутро дон Чезаре хотел забрать беглеца, тот исчез. В ту же ночь и Камилло покинул своего дядю, не попрощавшись. Можно было предположить, что оба бежали вместе.

ГЛАВА ЧЕТВЕРТАЯ

Мать была так потрясена последним событием, что на следующий день долго не могла подняться с постели. Она встала только после того, как ее сын Фламинио и Виттория приняли гостей. Войдя в гостиную, она нашла общество за оживленным разговором. Ей хотелось рассеяться, и она заставила себя быть веселой.

Незнакомцу, прибывшему с известным нам поэтом, было около тридцати лет. Он был строен, высок и хорошо сложен, его осанка отличалась благородством, красивые глаза поражали и привлекали живым блеском. Виттория полагала, что гость тоже поэт, поскольку прибыл со старым другом дома, а поэты и ученые из всех провинций Италии охотно бывали в семье Аккоромбони. По какой-то причине он предпочел не называть своего имени. Чужеземец был очень приветлив и самого благородного нрава, скорее серьезный, чем веселый. Он попросил показать ему виллу д’Эсте{51}, о роскоши и красоте которой шла молва по всей Италии.

Когда Аккоромбони с гостями подошли к вилле, им разрешили войти, потому что владелица ничего не имела против. Чужеземец казался очень взволнованным, восхищаясь украшениями, картинами, убранством комнат.

— Как счастливы должны быть князья, — промолвил он, — которые могут позволить себе подобную роскошь. Все, что вокруг, — так возвышенно; куда бы ни бросили взгляд, хозяева видят только произведения искусства: озаренные красотой, воспоминаниями об истории и великом прошлом творения самых благородных художников: Рафаэля, Микеланджело и Юлия Римлянина{52} — и все же…

— Это правда, — согласилась матрона, — очень редко в таких великолепных дворцах живет настоящее счастье. Судьба и обстоятельства, отношения людей всегда сильнее, чем сам человек. Одинокий, независимый отказывается от своей свободы, поступая на службу, и ставит себя в зависимое положение, чтобы найти то, что он называет счастьем; а тот, кто купается в роскоши, окруженный благородными друзьями, в блеске богатства слишком часто мечтает об уединении отшельника. Свобода — благородное, красивое, звучное слово, но это всего лишь слово, мертвое и бессодержательное. Поистине, свобода лишь в смерти.

Чужеземец удивленно посмотрел на высокую женщину, а Капорале промолвил:

— Вы сегодня, уважаемая подруга, взволнованны, не развеселят ли вас природа и прекрасное яркое солнце, так чудно освещающее горы?

— Рассеют, — ответила она, — ведь самое благородное в природе и искусстве, зачастую унижая себя, должно служить увеселению зрителей.

— Наоборот, — заметил незнакомец, — становится еще благороднее и совершеннее. То, что в нас есть доброго, хорошего, истинного, всегда остаётся с нами.

— А вот этого как раз и нет, — промолвила синьора Юлия с глубоким вздохом. — Простите, мой благородный господин, вашего имени я еще не знаю. Ваша любезность ввела меня в заблуждение с первого взгляда, поэтому я повела себя с вами как с другом дома, перед которым нет необходимости скрывать свое горе. В этом месте, наверное, лучше вести другие разговоры.

Они покинули дом и вошли в прекрасный, заботливо ухоженный сад. Виттория шла молча рядом с матерью, веселый дон Чезаре тоже стал серьезнее, а незнакомец полностью отдался впечатлениям от окружающего, восхищаясь многочисленными сооружениями, живописной панорамой кустарника, величием деревьев: пиний и кипарисов, мерцающим блеском разнообразных клумб. Но больше всего его привели в восторг поющие фонтаны, мастерски имитирующие пение птиц, украшенные замысловатыми фигурками, изображениями людей, поющих и играющих на лютне. Водоплавающие птицы и животные сменяли друг друга, располагаясь живописными группами. Здесь нереиды, Пан и пастухи играли на водных органах{53}, флейтах и свирелях, там звучала сельская дудочка, а дальше возвышалось искусное сооружение, построенное для воспроизведения музыки, звуки которой напоминали журчание чистого ручья.

Когда незнакомец в своих похвалах стал изъясняться все с большим пафосом, Виттория не выдержала и, еле сдерживая гнев, заявила:

— Мне, конечно, известно, что весь мир восхищается этим садом и этими звучными фокусами, но не сердитесь на меня, дорогой друг, если я признаюсь вам, что без радости вступаю в этот парк: мне всегда казалось, будто здесь одинаково унижены и искусство, и природа. Подлинное искусство превращено здесь в диковину, которая, пожалуй, может вызвать удивление и даже восхищение, но не способна подарить настоящую радость. Природа здесь подавлена и искажена, превращена в рабыню для праздных забав, которые в конце концов утомляют, когда удовлетворено первое любопытство. Совершенно иное воздействие производит хорошая картина, музыка Палестрины{54}, свободный ландшафт, вон тот божественный водопад. Не кажется ли вам, что здесь хотят воплотить бред лихорадочного больного и добиться чего-то, что выходит за пределы наших человеческих потребностей? Однако каждый раз, когда человек предпринимает такую попытку удовлетворения своего тщеславия, он унижает свое собственное достоинство.

— Ай! Ай! Моя прекрасная синьорита, — воскликнул незнакомец, удивленно глядя на нее, — возможно ли, чтобы с таких прекрасных уст слетали столь суровые слова? Неужели вас никогда не приводила в восхищение прекрасная секстина или искусная канцона?{55} Как развили наш язык, речь, всегда так легко переходящую в крестьянский говор, Петрарка{56}, Бембо, Мольца{57}, Бернардо Тассо и многие другие! А эти механические изобретения, которые сами по себе способны вызвать только удивление и удовольствие, разве не могут быть поставлены на службу человеческим гением, чтобы и их, основанных на расчетах, знании математических законов и арифметических соотношениях чисел, включить в высшую поэтическую систему, порожденную свободной фантазией? Если природа, этот величественный водопад так восхищают вас и на мгновение заполняет вашу душу восторгом, то всё, что здесь, — та же природа в ее привлекательном проявлении, но в известных условных формах и получившая высшую поэтическую свободу другим образом. Эти прямые аллеи, эти пропорциональные и постриженные кругом клумбы подобны стансам или терцинам прелестной поэмы, где слово обычной речи с той же истинной детской радостью шаловливо облекается в формы, обусловленные строгими правилами, чтобы звучать изящнее и благороднее. А фонтаны, статуи, птицы, легкомысленные амуры и строгие кипарисы, трепет и легкое опьянение в пышных кустах между миртами, лаврами и мрачными кипарисами, вон та распростертая пиния, шелест и шёпот в вершинах, смешанные с благоуханием и эхом, эти почти человеческие звуки, пение птиц, горы там вдали, яркая синева неба над нами, сладкая игра лучей, темнеющая тень — неужели человеку ещё что-то надо в этом сладостном опьянении, неужели надо завидовать Юпитеру и его божественным палатам?

— Прекрасно, — промолвила мать. — Смотри, дитя, вот ты и нашла, наконец, противника, который мог бы сломить твое упрямство и, если бы счёл нужным, смог бы поучить и тебя.

— Возможно, — заявила Виттория, — то, что я хотела бы называть природой, красотой и свободой, — слишком узкое понятие, которое снова может привести к скованности и несвободе. И все же я не хочу по чьей-то воле ломать свой характер, а должна сначала сама пережить в себе сказанное дорогим чужеземцем. Я не могу повторять то, в чем не убеждена, или подавлять свои лучшие чувства. Ни в книгах, ни в стихах я никогда не пыталась сделать это, пусть уж лучше сама буду заблуждаться, чем повторять чужие слова.

Однако незнакомец считал, что в прозе и стихах, может быть, нужно согласиться с существующими, узаконенными правилами.

— Но вы таким образом противоречите сами себе! — воскликнула Виттория. Они, наверное, спорили бы дольше, если бы их внимание не привлекли две фигуры, неожиданно возникшие рядом. Пожилая женщина в сопровождении молодого, богато одетого мужчины вышла из ближайшего кустарника. Дама была крупная и полная, мужеподобная, загорелая, на подбородке и верхней губе даже проглядывала легкая растительность. Все почтительно встали и поклонились, давая дорогу пришедшим, направлявшимся к замку. Когда они удалились, незнакомец спросил:

— Кто эта дама, похожая на сильного пожилого мужчину?

— Нынешняя владелица виллы д’Эсте, — ответил Капорале, — знаменитая Маргарита Пармская{58}, дочь великого императора Карла V.

— Возможно ли, — воскликнул незнакомец, всплеснув руками, — что я именно здесь удостоился такого зрелища? Этот живой памятник старых событий, этот монумент великих времен, эта свободная сильная женщина прошла сейчас мимо меня, как портрет Фидия или Лисиппа{59}. Едва очнувшись от сна поэзии и искусства, я вдруг оказываюсь в чудесной старинной легенде, и мне не хватает духа, чтобы прийти в себя. Она, бедная, почти ребенком обрученная из политических соображений с жестоким, страшным Медичи, герцогом Флорентийским Александром, ставшая свидетельницей его убийства (с тех пор прошло ровно сорок лет), снова была выдана замуж и потом послана братом регентшей в Нидерланды, где, как настоящая королева, показала себя умной, сильной и великой в самых трудных ситуациях, образец благородства — полная противоположность великой Елизавете Английской{60}, пока не вынуждена была уступить неверной политике, коварству и кровожадности герцога Альбы{61}. Чего она только не видела, не пережила, не узнала! Она знает цену свету, князьям, противоречия и слабости людей, горе и счастье!

— Совершенно верно, — ответила донна Юлия. — Сейчас пока она живет на этой вилле, но, может быть, как княгиня мне недавно сказала, еще в этом году отправится в свои замки в Абруцци и в Неаполь. Сегодня она была очень занята, иначе, конечно, обратила бы на нас внимание, ибо всегда была весьма милостива и благосклонна по отношению к моей семье и особенно к моей дочери.

— Она — уникальная женщина! — воскликнул Капорале. — По крайней мере, я еще никогда не встречал и не слышал о подобной. Вы не поверите, но она еще и сейчас во время охоты, несмотря на свой возраст, даст фору опытному охотнику. Она искусная наездница и не боится даже самых диких лошадей, охотится впереди всех шталмейстеров, короче — настоящая вираго{62} в самом благородном значении этого слова.

Молодой человек, беседовавший с княгиней, теперь поспешил к компании и попросил старого поэта Капорале представить его семье, которой он уже намеревался нанести визит. Капорале заявил:

— Примите благосклонно, уважаемые дамы, моего замечательного молодого друга графа Пеполи из Болоньи.

— Мы слышали о вас, ваших благородных делах и вашей благотворительности,— сказала мать. — Когда встречаешься с болонцами, нет ни одного, кто не пел бы вам славу.

Граф изящно поклонился и ответил на эту лесть подобной же. Они пошли домой, где их ждал простой, непритязательный обед.

Есть характеры, которые, если и не отличаются силой духа, то все же привлекают сердца ненавязчивой благожелательностью и человеколюбием, а также тонким обращением. Граф принадлежал к их числу. Он сразу расположил всех к себе, как будто уже давно был членом семьи. Граф составлял приятный контраст со вторым чужеземцем, который казался хоть и благороднее, но не настолько знатным: в свободном, непринужденном поведении графа чувствовалось, что он с юности вращался в блестящих кругах, воспитывался дворянином, и большое унаследованное состояние с давних времен освобождало его от всякой нужды и от любого неудобства жизни. Другой гость, чьи живые глаза одухотворенно блестели, а губы так изящно улыбались, был более похож на ученого, профессора университета или на важное духовное лицо.

После обеда все направились в небольшую беседку в саду, где наслаждались свежестью дня и любовались видом красивых окрестностей.

— Здесь, в этом приятном обществе, — воскликнул Капорале, — нам нужно, как это сейчас стало модно, организовать небольшую поэтическую академию, где было бы можно импровизировать на любые темы. Если же сочинение не получится, то можно на ходу набросать небольшое стихотворение или поэму, если позволит муза.

Мать извинилась и ушла, Фламинио сопровождал ее. Остальные сели вокруг стола и Капорале предложил тему — «Сила любви».

Установилась тишина, все сочиняли, и когда листы были исписаны, Чезаре сказал:

— Я не поэт, а только шут, и об этом говорит мой сонет.

Капорале прочитал свое произведение. В сонете содержалось извинение, что поэт присягнул на верность пародии, но он льстит себя надеждой, что его стихи не покажутся фривольными, даже если в шутках и остротах он не достигает какого-нибудь Берни или других знаменитых поэтов.

Граф Пеполи произнес:

— Кто сейчас в Италии не слагает стихи? В круг воспитания всякого образованного человека входит умение это делать, и мы имеем большое преимущество в том, что наш прекрасный, изящно звучащий язык облегчает создание рифмы. Дилетант же, сам того не ведая, повторяет находки своих предшественников.

Утонченные стансы самого графа рассказали в нежных образах о неожиданном счастье на несколько минут превратиться в поэта в столь изысканном обществе.

Чужеземец прочитал сонет о том, что красота благородной девушки, сидящей рядом с ним, достоинство ее матери, встреча с великой княгиней, вид сада, созданного для божественного сладострастия и мечтаний, — все это побуждает его посягнуть на высшие звуки поэзии, однако муза качает головой и прикладывает палец к губам, шепча ему: «Именно потому, что ты счастлив и слишком упиваешься наслаждением, ты не можешь писать стихи в это мгновение; живи и будь доволен — сердечная боль и поэзия еще вернутся к тебе».

Виттория удивленно посмотрела на незнакомца и в задумчивости опустила глаза. Сонет показался ей превосходным, сочиненным настоящим поэтом. Затем она заговорила с большой живостью:

— Все вы, синьоры, и сам наш председатель даже не коснулись в своих стихах заданной темы и тем более не раскрыли ее. Все отделались вежливым извинением, что не могут сочинять. Лишь я, бедная, подчинилась, как и должны делать все мы, подневольные женщины, и, повинуясь, написала длинное неудачное стихотворение.

Она прочитала канцону, содержание которой было примерно таким:

Сила любви

«Всем управляет любовь — так говорят поэты и другие смертные. Я слишком молода, чтобы знать ее, слишком робка, чтобы ее вызвать. Как мне воспеть ее? Конечно, мне известно множество гимнов, прославляющих это божество, но есть и другие песнопения, в которых, напротив, обвиняют и поносят Венеру и Амура. Вот перед взором проходят старинные сказки и великие исторические легенды. Могущественное дитя голубей, величественная Семирамида{63} оказалась вдруг царицей Вавилона. Большой и красивый город был слишком мал для ее фантазий. И какой же восторг охватил ее душу, когда Семирамида вдруг обнаружила большие залежи золота, несметные богатства в своих кладовых. Художники, государственные деятели, слуги и горожане, каменщики, каменотесы и подручные были к ее услугам для того, чтобы осуществились ее царственные мечты. Так из этих сокровищ и ее фантазий возникло чудо света — Вавилон. Но если бы вдруг другой человек, такой же сильный и смелый, как великая царица, равный ей духом, решил возвести подобные дворцы, башни, висячие сады и вечные стены в своих владениях, располагая для этого лишь незначительными средствами? Получилась бы смешная несуразица, жалкая, презренная попытка, вызывающая усмешку или сочувствие к тем, кто строил. Так и в любви: когда ее могущественный полет фантазии соединяется со столь же великой созидающей силой (редкий случай), происходит чудо; иначе — исход плачевен. Отложи строительство и откажись от любви, если дух, который ты хочешь любить, поклоняться ему и принадлежать, не таит в своих глубинах божественных сил, через какие любовь только и может найти свое признание. Поэтому держись подальше от меня, прелестная Венера, со своими дарами, ибо только в царстве сказок живёт герой, чья душа могла бы светить мне, как золотой поток прекрасной дочери голубей, чтобы возвести до небес башни, дворцы и воздушные сады моей мечты».

Чужеземец поклонился в восхищении и поцеловал прекрасную руку поэтессы, граф тонко и изящно польстил, а Капорале воскликнул сердечное «Браво!».

— Теперь, — продолжил он, обращаясь к незнакомцу, — поделитесь с нами, как обещали, еще одним фрагментом — несколькими стихами из своей большой поэмы, над которой вы работаете, мой уважаемый друг.

Незнакомец вынул из кармана плаща несколько аккуратно исписанных листов со словами:

— Я хочу прочесть вам один эпизод своего сочинения и попрошу вас чистосердечно высказать суждение о нем, поскольку многие сведущие люди его уже раскритиковали или даже полностью отвергли.

Он начал читать об Эрминии и ее любви, когда Виттория вдруг с подозрением воскликнула:

— Как называется ваше произведение?

— «Освобожденный Иерусалим», — ответил незнакомец, смутившись и слегка покраснев.

— О, ради бога! — вскричала Виттория. — Так, значит, вы и есть тот самый Торквато Тассо, о поэме которого говорит уже вся Италия, подаривший нам много лет назад великолепного Ринальдо{64}, создавший божественную Аминту, из стихов которого коварный Капорале зачитывал отдельные фрагменты, например о Золотом веке. Ах, злодей! — повернулась она к тому, — значит, вы были настолько коварны, что скрывали от нас такого великого поэта?

— Это было сделано с добрыми намерениями, — промолвил, улыбаясь, дон Чезаре. — Зная, кто ваш гость, вы конечно же, сдерживали бы себя. Такова уж наша природа: мы прежде всего хотим угодить князю или великому человеку и не хотим показать свои слабости, не пытаемся противоречить. Если бы вы знали, кто этот незнакомец, то не стали бы спорить с ним. Ну а теперь вы старые знакомые, и я доволен тем, что способствовал этому, ибо вначале мой друг никак не соглашался с моим планом, считая неприличным входить инкогнито в почтенную семью.

— Мы должны преклонить перед вами колени, — воскликнула девушка, — так требуют приличия, когда божество удостаивает посещением убогую хижину смертного.

Она поднялась и стремительно подбежала к двери.

— Если я не сообщу матери и брату о том, какого гостя мы сегодня встречали, то как смогу потом оправдаться?

Когда мужчины остались одни, граф Пеполи умно и тонко признался Тассо, что считает большим счастьем личное знакомство с ним. Тассо был взволнован и, пожалуй, мог быть доволен похвалами, которые расточал ему с большим усердием и искренностью столь образованный человек. Появились мать и Фламинио, и он счел себя еще более обязанным, окруженный всеобщим уважением и вниманием, с радостью и удовлетворением продекламировать те знаменитые и прекрасные места своей поэмы, которые некогда были отвергнуты многими знатоками и критиками.

— Какой холодной и сухой должна быть душа того, кто не ощущает красоту этой поэмы, — промолвила восхищенная Виттория, когда поэт закончил читать. — О единственный! Я надеюсь, мы еще увидимся, если вы когда-нибудь будете в Риме. Но теперь не откажите мне — позвольте в глубочайшем почтении поцеловать руку, написавшую столь прекрасные, божественные строки.

Тассо поднялся и заявил:

— Не смущайте меня, прекрасная девушка. Но, может быть, поэту можно воспользоваться своим преимуществом перед остальными людьми, какое дает ему муза? Позвольте мне в присутствии вашей почтенной матери на память об этой минуте запечатлеть поцелуй на этих восхитительных устах.

Два прекрасных поэтических существа обнялись и сердечно расцеловались, и в своем творческом упоении не ограничились одним выпрошенным поцелуем, ибо Тассо чувствовал, что девушка отвечает на его восхищенное прикосновение сладкими свежими устами.

Когда стали прощаться, граф сказал:

— Я попросил бы у вас разрешения повторить завтра мой визит, если бы дела не призывали меня в Рим. Один мой родственник, кузен, богатый человек, похищен бандитами из Субиако там, в горах; разбойники требуют за него огромный выкуп. И хуже всего то, что никто не знает, куда они утащили беднягу. Теперь многие пойманы и доставлены в Рим; из них мне назвали одного, кто, может быть, располагает самыми точными сведениями о похищенном.

Гости откланялись, и Фламинио проводил их, чтобы еще некоторое время побыть рядом с великим, глубоко чтимым им Тассо.

— Мы тоже завтра отправляемся в Рим, — заявила неожиданно дочери мать.

— Боже, — воскликнула Виттория, — как ты меня напугала, мама! Я надеялась, мы еще продолжим наше веселое пребывание здесь, поскольку многие наши друзья только собираются выехать за город — осень в самом начале.

— Так нужно, — ответила матрона.

— О мама! — пожаловалась дочь. — Я не могу высказать тебе, каким ужасным и призрачным мне кажется сейчас город. Этот великий вечный Рим — предмет зависти многих чужеземцев, оценивающих жизнь в нем как счастье, — о, какими мрачными, страшными и отвратительными кажутся мне сейчас его улицы и площади! У меня такое предчувствие, будто там меня ожидает самое большое несчастье в моей жизни. Почему такая спешка?

— Почему? — воскликнула напуганная мать. — Потому что у меня есть дети, которые должны были стать моей гордостью и моей радостью, а становятся для меня адской мукой. Так знай же, несчастная, что наш Марчелло во второй раз задержан: в письме, которое я получила сегодня, говорится о казни; самое меньшее наказание для него — галеры. Он снова объявился у бандитов. Мне надо в Рим — наш покровитель, кардинал Фарнезе, должен помочь нам, иначе мы пропали.

— Боже мой, — промолвила сквозь слезы Виттория, — несчастный брат, эта его непоседливость и буйство, которые он принимает за силу и добродетель! Но милая, единственная моя подруга! Защити меня там от всех этих грубых, необузданных господ, которые клянутся, что любят меня, представляясь моими поклонниками. О, этот ненавистный Луиджи Орсини, ужасный человек: при виде его я невольно представляю себе Александра Медичи Флорентийского или страшного Чезаре Борджиа{65}. О, только защити меня от него и других ему подобных, иначе для меня было бы гораздо лучше утонуть там, в водопаде.

— На этот счет успокойся, дочь моя, — утешила мать, — этот Орсини Луиджи никогда не переступит наш порог.

— Дай мне еще одно обещание! — воскликнула девушка.

— Ну?

— Что ты не будешь принуждать меня выйти замуж. Я ненавижу, я презираю мужчин. Я могла бы скорее отравить одного из них, чем покориться ему. Это кажется мне самым жалким, самым позорным из всех преступлений. Нет, мама, не обуздывай мой нрав, он возмущается и лучше окунется во все ужасы, которые только можно перечислить, чем отдастся пошлости, которую многие ничтожные люди называют добродетелью и необходимостью.

— Дочка, дочка! — сказала с испугом мать. — Боюсь, что в будущем ты доставишь мне больше тревог, чем теперь несчастный Марчелло. О Боже! Что такое жизнь?.. Приготовься к путешествию.

Виттория, оставшись одна, посмотрела в вечернее небо. Лунный свет озарил горы, она слышала в тишине шум водопада.

— Прощайте, — крикнула она, — мои любимые луга и деревья! Разве я не увидела сегодня, что божественный Тассо тоже всего лишь мужчина, слабый мужчина? Не сильнее Камилло. Где я найду человека, которого могла бы уважать и любить? Ладно, река Тибр так же глубока, как и Теверона. Если хочешь быть свободной, если действительно хочешь, — нет силы, которая наложила бы на нас цепи!

КНИГА ВТОРАЯ

ГЛАВА ПЕРВАЯ

Когда семья вернулась в Рим, жизнь вошла в прежнюю колею. Знакомые, узнав о возвращении Аккоромбони из Тиволи, не замедлили явиться с визитами. Мать немедля отправилась к своим влиятельным покровителям, чтобы выхлопотать для сына помилование. Но дело оказалось гораздо сложнее, чем она могла вообразить себе там, в тиши своего сельского уединения, ибо почти все партии единогласно сошлись во мнении, что суды до сих пор были чересчур мягки и народу необходимо преподать запоминающийся и устрашающий урок. Самым неумолимым оказался, чего менее всего ожидала мать, влиятельный кардинал Фарнезе, давний друг и покровитель семьи. Княгиня Маргарита Пармская по настоятельной просьбе графа Пеполи лично обратилась к кардиналу с просьбой посодействовать правому делу или, по крайней мере, не чинить препятствий мерам, которые примет правительство.

Фарнезе встретил донну Юлию приветливо и был с ней так откровенен, что сам дал матроне прочесть письмо княгини.

— Последнюю фразу послания, — сказал он с улыбкой, — вы, дорогая, поймете не хуже, чем я сам. Вы знаете, сколько неприятностей причинили мне враги — и в первую очередь партия Медичи, — многократно ставившие мне в вину мою мнимую связь с представителями разных банд. Вы, наверное, помните об организованном мною процессе против высланных из Папской области бандитов, которые хотели убить меня в моем загородном замке Капрарола по подстрекательству этой партии и великого герцога, и о том, какой удар был нанесен по моей репутации, ибо хитрые и умные адвокаты сумели повернуть дело так, что многие поверили, будто этот заговор исходит от меня самого и якобы я склонял негодяев действовать против великого герцога и дома Медичи. А теперь кардинал Фердинанд, брат князя, приобрел большое влияние и объединился с благочестивым Борромео, а за этими двумя, громко заявившими о своих добродетелях, следуют многие другие, мечтающие прослыть справедливыми. Все они как будто сговорились действовать против меня. Старый, дряхлый Монтальто тоже присоединился к ним — хитрая лиса, от которой мало проку, но много вреда. Его святейшество не хочет слышать обо всём этом, он погружен в ученые труды, занят церковными делами и возлюбленным сыном — генералом и губернатором Рима. От папы я не получаю поддержки, по крайней мере сейчас, ибо ко мне он относится ревниво, как к своему возможному сопернику, и опасается, что я после его смерти доставлю его семье множество неприятностей. Видите, как сильно повредило мне то, что меня уже несколько лет называют самым влиятельным, властным и даже деспотом, своенравно правящим коллегией кардиналов. Повредило мне и большинство голосов, полученное на последнем конклаве. Успокойтесь, я, подумаю, как выйти из сложившегося неприятного положения каким-нибудь окольным путем. Но почему ваш сын поставил нас в такое затруднительное положение? Признаюсь, очень неприятно ставить в зависимость свой авторитет и власть от судьбы преступника, притом не принадлежащего к знатному роду. Не надо плакать, уважаемая синьора, это в наших силах; я постараюсь использовать любые средства, чтобы притормозить процесс, и дело не скоро дойдет до обсуждения и принятия решения; а вы хорошо знаете, во многих случаях выиграть время — выиграть дело. Между тем месяц-другой может многое изменить, и если я вскоре окажусь на другом, более высоком посту, то все мои друзья, в том числе и вы, донна Юлия, не должны сомневаться в моем покровительстве.

Донна Юлия осознала, сколько вреда причинило ей дурное поведение сына. Она понимала, что Фарнезе не хочет открыто заступиться за человека незнатного происхождения, обвиняемого в серьезном преступлении, и не отважится рисковать своей репутацией ради его спасения. Таким образом, если Фарнезе что-то и предпримет, то только как друг дома, и тем самым она может рассчитывать лишь на благосклонность, поддержку, но не на серьезное вмешательство кардинала в дела.

Заметив ее глубокую озабоченность, кардинал взял донну Юлию за руку и подбадривающе сказал:

— Вот что пришло мне в голову: сходите-ка к Монтальто. Старик стремится прослыть добродетельным, охотно обращая грешников и утешая страждущих. Надеюсь, он сумеет настроить Медичи, а тот — Борромео и губернатора в вашу пользу, так что судьи, может быть, проявят снисходительность или, в крайнем случае, позволят преступнику бежать.

С такими слабыми надеждами синьора покинула дворец, размышляя по дороге, кто из ее знакомых мог бы достойным образом представить ее кардиналу Монтальто. Она не была с ним знакома и никогда не видела его в обществе, потому что кардинал жил очень замкнуто, посвятив себя только духовным обязанностям, и из-за слабого здоровья проводил часы досуга в своем саду.

Виттория тем временем посетила нескольких подруг, побывала в церкви Марии Маджоре и теперь возвращалась домой в сопровождении своей няни и старого слуги. Когда она свернула на соседнюю улицу, навстречу ей вышла толпа разряженных молодых людей. В центре их вышагивал легкомысленного вида юноша, среднего роста, субтильный, с белокурыми волосами, спадавшими волнами по плечам, и голубыми глазами на маловыразительном лице. Виттория хотела окликнуть его, приняв за известного нам Камилло, однако, подойдя поближе, поняла, что ошиблась. В незнакомце не было и следа того крестьянского чистосердечия, которая всегда так привлекала ее в друге детства; и она даже немного испугалась, когда выражение лица идущего навстречу юноши изменилось: рассеянная улыбка превратилась в нахальную гримасу; он вдруг затеял спор с одним из своих спутников и даже замахнулся кулаком, хотя тот был выше и сильнее его.

Виттория обрадовалась и успокоилась, когда к ней неожиданно подошел старый друг дома Капорале. Вместе они направились к дому Аккоромбони, и девушка по дороге поинтересовалась:

— Кто этот молодой человек, жестикулирующий так странно? Он кажется мне одним из избалованных дворянских сынков, которые стремятся прославиться своей невоспитанностью. Такие субъекты часто из пустого озорства, от скуки затевают ссоры, приводящие к трагедии.

— Этот молодой человек совсем не таков, — ответил дон Чезаре. — Он — самое миролюбивое создание на земле, но, как новичок в Риме, надеется, что своими ужимками, громкой речью, мнимой дерзостью и бранью сумеет завоевать авторитет у этих молодых льстецов и приспешников. Особенно усердствует в присутствии незнакомых людей и если его удостоит своим вниманием дама. Сейчас был сыгран небольшой импровизированный спектакль в вашу честь.

Виттория рассмеялась, а поэт продолжал:

— Этот паренек — выходец из бедной крестьянской семьи. Его поддержал дядя и послал учиться в школу в одном небольшом городке, затем ребенка взяли на воспитание монахи, и когда мальчик подрос, тот же самый дядя позволил ему приехать в Рим, чтобы посмотреть, что из него может выйти. Между прочим, опекун — не кто иной, как старый кардинал Монтальто, желающий перед своей кончиной видеть племянника хотя бы обеспеченным. Он хочет, чтобы тот стал священником, ибо когда ты небогат, успеха легче достичь с помощью духовной карьеры. Однако мальчик довольно упрям и не хочет слышать об этом. Да вы и сами убедились, как мало он подходит на роль священника.

В это время позади раздался громкий крик, и как только Капорале обернулся, к его великому удивлению, тот самый юноша, о котором только что шла речь, бросился к нему на грудь, бледный, как смерть, дрожа от страха и громко крича:

— Он бежит сюда!

Виттория, оглянувшись на крик, успела в последнее мгновение дернуть спутника за руку, который увлек за собой и обнимавшего его молодого человека. Один из быков, которых на длинных канатах приводят в Рим всадники, вырвался{66} на волю и теперь бежал вниз по переулку, а за ним толпа людей. Люди, идущие навстречу, шарахались в стороны, чтобы не попасть на рога.

— Опасность миновала, господин Перетти, — промолвил поэт, — очнитесь, вы весь дрожите.

— Наш дом совсем рядом, — сказала Виттория, — пойдемте к нам, там вы отдохнете и успокоитесь.

— Это очень любезно с вашей стороны, синьора, — ответил юноша, — но мне обидно, что мои спутники разбежались и бросили меня в беде.

Они вошли в покои, встретившие их свежестью и прохладой. Служанка шепнула своей госпоже:

— У вас уже есть один посетитель — милостивый господин. Его Превосходительство могущественный дон Лудовико Орсини.

Виттория побледнела и прошептала про себя: «Эта бестия гораздо опаснее, чем та, с рогами». Навстречу вышел высокий, сильный молодой человек с выражением наглого высокомерия на лице. Он лишь небрежным кивком приветствовал всех, быстро скользнув презрительным взглядом по лицу юного Перетти, и когда слуга поставил стулья, обратился к Виттории со значительным видом:

— Вы получили мое письмо, синьора?

— Да, — ответила она не без смущения.

— И что же? — в вопросе графа прозвучала угроза.

— Что мне вам ответить? — промолвила Виттория. — Я, кажется, все объяснила в тот вечер, перед отъездом в Тиволи. Вы должны это помнить.

— Ха-ха-ха! — подчеркнуто громко рассмеялся граф. — Я — потомок одного из самых древних родов, богатый, влиятельный; я, приводящий в трепет сотни, предлагаю свою руку и вместе с ней все состояние и свой титул простой горожанке, она же не может подарить мне ничего, кроме смазливого личика, гордой осанки да белых рук! Неужели я сошел с ума, ведь я могу выбирать невесту в семьях герцогов и князей?

— Так выбирайте же! — воскликнула Виттория, к которой снова вернулось самообладание и мужество. — Кто принуждает вас «опускаться» до простой и бедной горожанки. Я почту за счастье, если избавлюсь от необходимости лицезреть вас здесь.

— Вот как? — воскликнул в гневе грубиян. — И все же может так случиться, что я еще увижу тебя на коленях в пыли у своих ног, умоляющей спасти своего дражайшего братца от виселицы!

— Это уж слишком! — вскричала Виттория вне себя. — Презренный! Вон отсюда сию же минуту! И этот ничтожный, жалкий тип смеет говорить о своем благородстве и рассуждать о любви! Для такого любая служанка чересчур благородна! Я настолько презираю вас, что в моих глазах даже раб на галерах неизмеримо выше.

Разъяренный Орсини вскочил со стула, и возникло опасение, что этот наглец совершит сейчас что-нибудь ужасное. Капорале рванулся навстречу и силой удержал его. С величайшим презрением граф посмотрел на поэта.

— Жалкий стихоплет, — промолвил он затем, — вы посмели удержать меня силой.

— О да, — воскликнул Капорале в гневе. — До тех пор, пока я могу пошевелить рукой или ногой, я, как мужчина, до последней капли крови, буду защищать женщину, моего друга, от насилия!

— Раб! — закричал граф и вырвался из объятий Капорале.

— Вы ошибаетесь, господин граф, — овладев собой возразил поэт, — я независим, свободен, в провинции меня удостоили звания губернатора.

— О да, несколько убогих селений, — заявил тот. — Но если я пошлю туда двадцать моих молодцов, они сожгут дом господина губернатора и приволокут его самого в мой замок в цепях. Для меня вы слишком ничтожный противник. Но вас, Аккоромбона, я не оставлю в покое, даже если вы обойдетесь со мной еще более гнусно. Слова бабы ничего не стоят; дьявол, воспламенивший мою страсть, укажет мне пути и средства, как овладеть вами. Так или иначе вы станете моей.

Он так стремительно вышел, что чуть не сбил с ног Юлию, появившуюся на пороге. Виттория, рыдая, бросилась к ней на грудь, мать тоже не могла сдержать слезы. Капорале утешал их, как только мог, но в такой момент он не знал, что и посоветовать.

Выбрав подходящий момент, молодой человек вежливо представился женщинам и попросил разрешения повторить свой визит и продолжить знакомство, начавшееся при столь странных обстоятельствах.

В дверях он пробормотал про себя: «Хороша же стража в Риме: дикие быки бегают по улицам, сбивая с ног людей, а бешеные графы врываются в дома».

ГЛАВА ВТОРАЯ

Граф Пеполи неустанно хлопотал за своего родственника, но как ни стремились судейские угодить ему, было мало шансов, что его добрые намерения увенчаются успехом. Богатый синьор Белутти исчез бесследно, ни один из захваченных бандитов не хотел указать, куда его отправили, или назвать тех, кто его прячет. Следствие продвигалось медленно, и адвокат, чьи услуги щедро оплачивал граф, дал ему понять: игру ведет чья-то властная невидимая рука, которая, как уже часто случалось, все тормозит, чтобы защитить одного или другого и препятствовать тому, чтобы тень подозрения пала на кого-нибудь из аристократов. Посещая тюрьмы, граф услышал о преступнике, схваченном довольно давно и теперь получившем смертный приговор за другое преступление, возможно, он мог дать некоторые показания. Граф Пеполи настоял на свидании с этим жестоким убийцей, прикованным тяжелой цепью к стене мрачной камеры. Когда дверь ее открыли, тот встретил графа криком, прервав уличную песню, которую только что весело распевал.

Услышав, по чьему указанию прибыл незнакомец, разбойник закричал:

— Ай! Неужели старый бродяга еще жив и его не повесили? Ну, это меня радует, передайте ему от меня сердечный привет, ведь он знает, наверное, что я послезавтра отправляюсь в большое путешествие. Да, на этот раз со мной покончено, и если бы можно было начать сначала, все завершилось бы так же. Сказать по правде, я уже давно был готов к этому, по закону я уже десять раз должен быть повешен. Но это по тем законам, которые никогда не выполняются, как будто наш брат больше никому не может принести вреда или пользы. Увы, я потерял теперь своих покровителей, и не по своей вине. В прежние времена меня нанимали довольно благочестивые, добродетельные люди, влиятельные и знатные; они же помогали мне вырваться на свободу. Я был только разящим кинжалом, а эти богатые и почтенные люди, которым каждый уступает дорогу, были рукой, его направляющей. Так уж устроен мир.

Услышав просьбу графа, убийца задумался на некоторое время, потом заявил:

— Подойдите ко мне поближе, дорогой господин, чтобы я мог рассмотреть вашу физиономию, здесь так чертовски темно; вы видите: сам я не могу приблизиться к вам. Ах да! Ваше лицо внушает мне доверие; надеюсь, это не ловушка, чтобы заманить в беду моих добрых товарищей. Когда-то среди нас был прекрасный человек по имени Асканио, тихий парень, пытавшийся своими проповедями удержать нас от убийств; он был немного священником и слова «царствие небесное», «совесть», «религия» и тому подобные были для него не пустым звуком, но для нас, людей дела, они ровным счетом ничего не значили. Этот Асканио был доверенным лицом вожака той банды под Субиако, имени которого никто из нас не знал, а дурачина Амброзио, которого судьи считают атаманом, на самом деле случайный человек из тех, кто лишь помогает заварить кашу, но редко добивается успеха.

Асканио был всегда как бы нашим государственным министром или тайным секретарем. Он знал то, чего не знает сам дьявол, и при этом кроток, как ягненок. А теперь доброго парня заперли в крепости Анжело{67} под пустячным предлогом, якобы он чеканил и распространял фальшивые монеты. Если правда, то это только делает честь хитрому парню, верно? Он почти что гений, как наш Бенвенуто Челлини{68}. Но это может быть и уловкой наших, чтобы его по ложному обвинению отправили в крепость и чтобы он не фигурировал в их бандитском процессе. Смотрите, добрый друг, я доверяю вам, потому что вы показались мне честным, а вы можете судить обо всём, что я рассказал, как хотите. На своем долгом веку я встречал наибольшую верность и честность только среди жуликов, воров и убийц. Совершенно естественно, что порядочные люди в вашем мире живут добродетелью, если она им не в тягость, это их ремесло, но если успеха легче достичь плутовством, они не побрезгуют им — выкарабкаются и останутся на плаву. Особенно если нет угрозы разоблачения. Совсем иначе у нас — бедных честных воров! Наш отряд не продержался бы и суток, если бы мы не сохранили верности и преданности друг другу. И какой бы епископ, граф или кардинал доверился нам, не будь он в нас уверен. Лет десять назад меня дважды пытали, а мой высокий хозяин до сих пор живет в почете, счастье и довольстве, ибо я смог держать язык за зубами. А пытки были страшные. Недавно я обратился за помощью к этой высокой персоне, но меня только высмеяли, и правильно, потому что прошло слишком много времени, процесс уже забыт, никто мне не поверит, ни один судья и адвокат не захотят разбирать проигранное дело.

На прощанье граф оставил несчастному денег, чтобы тот еще раз порадовал себя напоследок вином и любимыми блюдами. Когда он велел доложить начальнику крепости Анжело о своем визите, ему ответили, что тот уехал по важному делу за город и вернется только завтра. Вечер граф решил провести у своего друга и в достойном обществе отдохнуть от грустных дел.

Друг графа, знатный римлянин, охотно принимал в своем доме ученых и поэтов. Граф Пеполи всякий раз, когда приезжал в город, пользовался его гостеприимством, тем более что был его родственником. После обмена приветствиями в веселом кругу доложили о прибытии Капорале и вслед за ним старого Сперона Спероне — наставника молодых поэтов. Величавый старец был одет в длинную мантию, не походившую ни на одеяние священника, ни ученого-правоведа, ни профессора. Это было платье, которое он сам себе придумал и которое, по-видимому, должно было напоминать римскую тогу, но с рукавами и широким поясом вокруг бедер, — так, по его мнению, должен быть одет поэт, образ которого он создал в своем воображении. Поэт, как охотно называл себя Спероне, стремился показаться выше и стройнее, лицо его было торжественным, речь медлительной и изысканной.

Остальное общество состояло из нескольких знатных римских дворян в сопровождении жен и дочерей, тайно мечтавших познакомиться с прославленным Тассо, который недавно прибыл в Рим. Однако вскоре все опечалились, когда хозяин сообщил, что великий поэт передал через посыльного извинения за свое отсутствие — болезнь удержала его дома.

Некоторые молодые красавицы принялись громко выражать свое разочарование и сочувствие бедняге, который часто страдал недомоганиями и все же не прерывал из-за этого своей работы.

— Может быть, — предположила красивая веселая молодая женщина, — Тассо не пришел сюда, узнав, что встретит здесь своего главного противника, строгого господина Спероне?

— Конечно, не поэтому, — возразил серьезно поэт, — если мы прежде и расходились во мнениях, то теперь снова помирились, и никто более меня не склонен отдать дань уважения таланту этого юноши. Он сам, добровольно объявил меня критиком своего большого произведения, поскольку я уже был когда-то доверенным другом его выдающегося отца; но что я могу поделать, если мои взгляды побуждают меня отдать предпочтение старшему Тассо. Разве это позор для сына? Неужели это может обидеть его?

— По крайней мере, слава останется в семье, — промолвил Капорале, — и если бы старик Бернардо был еще жив, он поровну разделил бы славу со своим сыном.

— Он — поэт, — заметила одна из женщин, — который в совершенстве владеет языком. Стихи его так музыкальны и сладкозвучны, что ласкают любое ухо.

Старого Спероне, казалось, покоробили эти слова, он резко возразил:

— Сладкозвучны и милы — да, но им не хватает мужественности.

— Но сцены битв, — вмешался Капорале, — и вдохновенные речи героев разве не блестяще ему удаются? Жаль, что он не решился сразу напечатать поэму, она уже готова, вся Италия могла бы наслаждаться ею.

— Бесспорно! — воскликнул Спероне. — Ему не стоит слишком медлить, ибо произведение, которое должно пережить время, получило необходимое завершение. Но он настолько требователен к себе, что принимает с благодарностью любые замечания своих младших и старших друзей. Только часто одни бранят именно то, что хвалят другие. Мне, например, кажется совершенно лишним всё, что считает необходимым молодежь. Кто-то советует убрать какую-то строфу, другой — непременно сохранить ее. Нежные любовные ласки описаны прекрасно, но непристойные места в поэме, опирающейся на религиозный сюжет, оскорбляют человека благонравного, а юное легкомысленное создание восхищается этими греховными октавами, считая, что ради них одних и следует прочесть это пространное произведение. Таковы различия во мнениях людей, и, я считаю, было бы лучше доверить оценку одному-единственному умному человеку.

Споры еще продолжались, пока самая решительная из присутствующих дам не дала понять, что престарелый критик судит слишком односторонне и предвзято, порицает многие прекрасные места. Старик тогда заявил с нескрываемой горечью:

— Мои разногласия с молодым Тассо, собственно говоря, исходят совсем не из сомнительных мест в его поэме. Они гораздо глубже. Когда несколько лет назад юноша отправился на службу к герцогу Феррарскому, я, единственный из его друзей, пытался отговорить его от этого шага. Он — не придворный, им нужно родиться: нужно не желать, не знать и не почитать ничего иного, кроме двора, и хуже всего быть принятым туда в качестве поэта. Он мог стать профессором в Падуе или в любом другом университете, мог занять государственный пост и таким путем обрести независимость, ибо не унаследовал никакого состояния. Однако в то время его заманили посулами и восторгами приветливый герцог, принцессы, его сестры, и все их окружение. Мое предостережение казалось ему безумной речью ворчуна, может быть, даже педанта, завидующего его блестящему будущему. Так, я изображен на страницах его пасторали «Аминта» брюзгливым Морфусом в противоположность замечательным Пигне или Эльфино. По-моему, невозможно ко всем без исключения относиться доброжелательно, тем более если ты воспринимаешь науку жизни всерьез. Как могут относиться к поэту при дворе избалованного, эгоистичного князя? Как к равному по рождению другу и родственнику — никогда, как к мудрому советчику и государственному мужу — ни в коем случае. Вначале — любимец, доверенное лицо, фаворит, предмет восхищения; позднее — вынужденный выносить причуды своего эгоистичного повелителя изгой. Если он знаменит, то и другие дворы, правители, женщины хотят его любить, видеть у себя; ему поступают предложения, он снова чувствует себя польщенным, ведет за спиной герцога тайные переговоры. Соглядатаи выдают это его господину, и тот, считающий себя благодетелем, разъярен, видит в своем прежнем любимце негодяя и преступника, размышляя, как бы ему отомстить, не слишком явно показав миру свою слабость. Удел поэта при дворе сродни участи диких заморских животных, которых держат в своих садах князья для развлечения: их забавляет яркая раскраска диковинных птиц или чудный хобот слона. А еще говорят о защите наук и искусств и ставят в пример Перикла, Александра или Августа{69}, к досаде мыслящего человека, знающего историю и часто наблюдавшего подобные эпизоды в своей жизни.

— О, вы, бессердечный, злой старец, — воскликнул Капорале, — если у вас был такой печальный опыт, то вы правы только наполовину, ибо совсем забываете упомянуть и о преимуществах такого положения.

— Всё выглядит в мире так, — ответил Спероне, — как хочет видеть сам человек. Но будьте уверены, положение бедного Тассо именно таково, как я описал, а его успех лишь подтверждает мои слова. Я знаю, что он уже давно тяготится своим положением там, в Ферраре; он тоскует по новым друзьям, не может жить и творить без поддержки, но ему не хватает мужества открыто порвать с двором. Новый великий герцог Флорентийский, Франческо, достаточно тщеславен, чтобы иметь рядом в числе своих приближенных знаменитого человека; тайные послания, посредничество чужеземцев, унизительные предложения — всё удручает беднягу, соблазны двора и притягивают, и пугают его, а между тем князь и женщины снова приветливы, они льстят ему и его таланту; он снова переживает золотые дни и блаженно витает в лучах заката. Но Феррарец хорошо знает, что поэт уже собрался уйти от него; нет недостатка и в сплетниках, которые настраивают его против бедняги. Прежде он был в доверительных отношениях с Пигной, секретарь Гварини{70} тоже по-дружески относился к нему; теперь они — его противники, а последний — его открытый враг, хитрый, ловкий человек, обладающий выдержкой, так не хватающей Торквато, при этом тоже поэт, и одаренный, — как тут не вспыхнуть ревности. Сейчас его вызвал сюда, в Рим, самый верный друг и покровитель Сципио Гонзага{71}, герцог с неохотой дал ему отпуск, ибо знает, что здесь, должно быть, ведутся переговоры Тассо с кардиналом Фернандо Медичи; Сципио, наверняка, рассчитывает привлечь даже папу на сторону поэта, чтобы тот выделил ему здесь каноникат или приход, но папа, конечно, не хочет обидеть Феррарца из-за малозначительного дела; Медичи не может слишком открыто выступать со своими предложениями; д’Эсте из тщеславия считает это дело гораздо важнее других, оба не доверяют нерешительному характеру Тассо, и отношения так запутываются и осложняются, что дело должно закончиться явно не в пользу поэта.

— Ваш рассказ действительно печален, — промолвила одна красивая молодая синьора, — и если ваше предсказание верно, то я уже сейчас оплакиваю милого Тассо. Ваши слова о природе человеческих отношений так верны: каждое сословие должно утвердиться, каждый остроумный человек наживает себе врагов, министр и советник поддаются соблазну изменить своему долгу; кто живет среди людей, рискует попасть в переплет и должен бороться, мыслить и работать.

— В ваших словах есть доля правды, — ответил старец, — и все-таки поэт встречает гораздо больше трудностей. Если у него нет государственного поста или ученого звания, если он не священник, то его жизнь вдвойне трудна, но этого не хотят понять окружающие. Настоящий затворник по природе своей, он поневоле втягивается в мирскую суету. Он всецело погружен в свое творчество, которое, однако, не имеет ни малейшего влияния на ход истории. Из-за этого он теряет способность объективно оценивать себя, однако обычные критерии здесь неприменимы, ибо, подводя итоги дня, он не может сказать себе: сегодня ты совершил действительно нечто полезное, ты помог тому или этому, ты прояснил запутанное дело, это общество, тот обвиняемый, этот вельможа должны тебя благодарить. Если у поэта нет вдохновения, он чувствует себя потерянным, а если оно к нему приходит — он ощущает себя выше всех людей. Тогда звучат похвалы друзей, громкие восторги толпы, восхищенные восклицания женщин и девушек — но подумайте, друзья мои, много ли на свете сильных людей с твердым характером, кто, наслаждаясь всем этим, сумеет сохранить трезвый ум, не вознестись в воображении выше всех смертных, даже королей, и, собственно, не потерять рассудок.

— Да, верно, — заметил Капорале, — редко встречаются такие люди, каким был наш Ариосто. Тассо мягче и уязвимее.

— Что касается князей, — снова торжественно начал Спероне, — не забудьте древнее изречение: дальше от Юпитера — дальше от молнии. Несколько лет назад я осматривал великолепную коллекцию диких животных при дворе одного сиятельного князя. Огромный тигр жил там в своей клетке и грелся на солнышке, а пестрые полосы его прекрасной шкуры переливались на свету. Порой люди были так жестоки, что бросали ему в клетку живых собак, чтобы насладиться кровавым зрелищем. Я был немало удавлен, когда увидел рядом с ним в клетке жалкую собачонку, которая встретила нас бодрым лаем и то и дело прыгала на своего властелина, снисходительно принимающего любую ее шалость. Смотритель, видя мое удивление, объяснил столь редкое явление. Много месяцев назад у тигра воспалились глаза, так что он был постоянно зол и агрессивен. Очень трудно лечить таких бестий: врач боится войти в клетку и лекарство дать невозможно — высокий пациент отказывается употреблять постные блюда и овощи.

Смотрители опасались ярости разгневанного больного. Ему продолжали бросать в клетку мясо и время от времени живых зверей, это казалось единственным, что могло порадовать и успокоить его. Бросили и эту собачонку. Она без страха, по-дружески подскочила к нему и облизала его гноящиеся глаза; ему это понравилось, он почувствовал облегчение и ничего не сделал зверьку. Та повторила свою процедуру и так старалась, что большой и сильный тигр через несколько недель полностью выздоровел и снова стал красивым и веселым. С тех пор собака могла вытворять со своим страшным повелителем все, что хотела, и таким образом поднимала ему настроение. Когда они оба раздирали свои порции мяса, тигру нельзя было приближаться к маленькому фавориту. Если приходили незнакомцы и тигру было лень выйти из своего дальнего убежища и показаться любопытным, малышка начинала тормошить великана, дергать за мех, кусать его лапы до тех пор, пока исполин не поднимался, подчинившись маленькому тирану. Князь стоял у клетки со своим фаворитом, пока смотритель вел свой рассказ, они удивлялись странному явлению природы, и молодой дворянин, одновременно и друг, и шут князя, позволил себе грубо шутить о дворе, женщинах, даже родственниках семьи, чем очень позабавил князя. Я же в душе содрогнулся, тогда как ни один из них, исключая, быть может, смотрителя, не подумал о параллелях.

Не прошло и полгода, как тигр в припадке бешенства все-таки разорвал и сожрал своего маленького друга, а юный весельчак-дворянин лежал в тюрьме замка в цепях и оковах.

Возвращаясь домой, Капорале и Пеполи не спеша прогуливались по улицам города. Проходя мимо дома Аккоромбони, граф заметил:

— Вы не можете себе представить, какие несчастья преследуют этих превосходных людей в последнее время. Видимо, они вызвали гнев каких-то злых сил, возвысившись над жалкой посредственностью?

— Старый провидец в еврейской мантии{72}, пожалуй, прав, — ответил поэт, — меня очень тревожит будущее этой прекрасной, щедро одаренной талантами девушки. Она не может идти обычным путем, а мать — страстная мечтательница — не может направить дочь по нужному пути. А мятежный дух Виттории, противореча, ищет самые крутые дороги к своей цели. Тут еще мерзкий Луиджи Орсини, преследующий ее своей грубой любовью, такой красивый и образованный, но в то же время — позорное пятно нашего римского дворянства.

У дверей дома Аккоромбони они увидели людей кардинала Фарнезе; старый князь вышел из дома, увидел Чезаре Капорале и пригласил его в свою карету, чтобы поговорить о чем-то важном. Разговор, который они вели между собой, был довольно странным.

ГЛАВА ТРЕТЬЯ

Кардинал Фарнезе никогда ещё так часто не посещал дом Аккоромбони, как теперь. Каждый раз его принимали, как полагалось, с величайшей почтительностью, и всё-таки матрона слишком хорошо понимала, что, несмотря на дружеское расположение кардинала, она не может доверять ему больше, как прежде. Опять доложили о приезде кардинала, дочь была в церкви. Юлия одна приняла его, и, казалось, ему было приятно беседовать с ней наедине.

Гость затеял учтивый светский разговор, но мать чувствовала, что сегодня он намерен сообщить ей нечто особенно важное: он был немного рассеян и взволнован, а прекрасные большие глаза блестели ярче, чем обычно.

— То, что вы рассказали мне о молодом Орсини, — начал он наконец, — меня действительно испугало; я в затруднении, что посоветовать вам, чем помочь? Раз вашей дочери противен этот юный негодяй, естественно, что о помолвке с ним, как бы ни был он богат и знатен, не может быть и речи. Даже если бы Виттория ничего не имела против, я изо всех сил старался бы отговорить ее от такого союза: Орсини, презирающий любой закон, ежечасно подвержен опасности, не слушает ничьих советов, и если он не изменится, его ожидает плачевный конец. И все-таки у кого хватит сил противостоять ему? Число его приверженцев велико, сотня дерзких искателей приключений, некоторые даже из хороших семей, окружают его, наемным бандитам нет числа. Любой из них без колебаний готов исполнить самый безрассудный и преступный его приказ. В нашем государстве стала такой могущественной эта гидра, что даже его святейшество не в состоянии справиться с ней. Неаполь и другие государства вдохновляют и поддерживают вольные банды, чтобы нанести ущерб Риму, король испанский торжествует, что мы оказались в таком затруднительном положении, а Флоренция, можно сказать, стоит на службе у этого новоявленного монарха и никогда не противоречит ему. Так велико это зло и так глубоки его корни, что нам самим приходится обращаться за помощью к бандитам, чтобы не попасть под враждебное влияние других. Если какой-нибудь Орсини или другой знатный негодяй дойдет до крайности, то самым большим наказанием ему может быть только ссылка, и его примут с распростертыми объятиями в Неаполе, Флоренции и Венеции, ему предложат значительный пост и окажут любую поддержку. Что же будет с вами? Кто защитит вас в этом маленьком домике? Кто внушит страх этому Орсини?

— А вы сами, уважаемый друг; разве такой влиятельный кардинал не сможет вступиться за своих подзащитных?

— Моя дорогая давняя подруга, — промолвил со вздохом кардинал, — наша власть, наша сила зависят от обстоятельств. Историей правит случай. Если кто-нибудь из знати действует против нас, явно или тайно, то возникают препятствия, которые мы пытаемся обойти, но вдруг чувствуем себя беспомощными, потому что внезапно настигает молниеносный удар, откуда меньше всего его ожидаешь. При дворе слуги и знать плетут интриги и стремятся уничтожить друг друга, то же, но гораздо сильнее, тоньше, больше и разнообразнее, происходит в нашем католическом государстве, где не только кардинал и епископ, герцог и посланники двора, но и простой нищий монах могут помешать нашим планам и разрушить все расчеты. Особенно это стало очевидно теперь, во время вашего процесса о наследстве, который тянется вот уже два года. Моим адвокатам строжайше приказано устранять все препятствия, мешающие вам выиграть дело… И все же, все же, может так случиться, что вас постигнет неудача.

— Великий Боже! — воскликнула донна Юлия и, побледнев, рухнула в своё кресло, — этот удар гораздо страшнее, ибо я ожидала его сейчас менее всего. Стать ещё и нищими! Это было бы ужасно!

— Пока это только предположение, не надо принимать его близко к сердцу, — попытался успокоить ее Фарнезе, дружески пожимая ее руку, — случись худшее — ваши богатые друзья не допустят, чтобы вы терпели нужду.

— Что вы говорите? — вскричала она. — А жить подаяниями, крохами, которые у нас можно так же легко отнять! Жить в убогом, глухом переулке, лишить себя общества порядочных, свободных людей! Не иметь возможности утешить подаянием бедняка, предложить чашку супа старому другу! Вот таким, значит, должен быть конец моей жизни? — Из ее больших глаз покатились горькие слезы; она, казалось, не замечала их.

Фарнезе поднялся во весь свой внушительный рост и наклонился, дружески утешая ее. Когда она немного успокоилась, кардинал произнес:

— Не правда ли, вы доверяете мне, моя верная подруга? Обещаю: я готов сделать и сделаю все для тех, кого люблю и уважаю.

— Вы — моя единственная опора, — сказала матрона, — если вы откажетесь от меня, я погибла.

— Так позвольте же мне, — воскликнул князь, — защищать вас всеми средствами, как членов своей семьи, не рискуя вызвать недоумение людей.

— Что вы имеете в виду?

— Видите ли, у пап есть свои любимцы, которым они не только покровительствуют, но дают богатство, власть и высокое положение. Разве я не мог бы покровительствовать вам и вашим близким подобным образом?

Мать испытующе посмотрела на него.

— Я слышал от самой Виттории, — начал снова кардинал, — что, будь на то ее воля, она никогда не вышла бы замуж. И она права. Ибо какое счастье может найти столь возвышенное создание в обычном браке? Блеск, роскошь должны окружать ее, она достойна быть княгиней и вершить судьбы мира. Как это удалось знаменитой Бьянке Капелло, бедной изгнанницей прибывшей во Флоренцию, а теперь управляющей там герцогом и государством, и все склоняются перед нею с почтением, а ее красотой восхищается весь мир. Позвольте мне продолжить: Виттория гораздо красивее и одареннее, чем эта Бьянка, история которой кажется миру сказкой. Я не великий герцог, но могу подарить вам и вашим близким один из моих крупных замков здесь или за городом, роскошный Капрарола или какой-нибудь другой, отписать его ей на веки вечные, и ни один из моих родственников не сможет мне возразить, ибо их я тоже так щедро награжу, что при любых условиях ни один из них не отважится противоречить. Да, я признаю, моя страсть к божественной Виттории возрастает с каждой неделей: ее благосклонность и любовь мне просто необходимы. Не спешите с ответом, и поскольку я зашел так далеко, то позвольте мне высказать все. Если вы согласны на мои условия и если мы будем так тесно связаны, я даю вам свое княжеское слово, более того — священную клятву, напрячь все свои силы, не считаясь с мнением духовных и светских князей, папы и курии, осуществить наши общие намерения. Вы знаете мою жизнь — бывало, я действовал без страха и колебаний. Я сделаю вас богатыми и могущественными, назначу вашего старшего сына епископом, Фламинио получит доходное место, а ваш Марчелло, которому сейчас грозит смертный приговор, станет уважаемым и состоятельным человеком. Таким путем вы избежите позора и обретете счастье.

— А моя дочь станет шлюхой? — выкрикнула Юлия, испепеляя его огнем своих больших глаз.

Фарнезе покраснел, опустил глаза, губы его задрожали. Вскоре он взял себя в руки и продолжал:

— Дорогая моя! Вы выросли в свете и многое видели. Оглянитесь вокруг, вспомните старую и новую историю. Кем была Лукреция Борджиа{73}, ставшая почтенной герцогиней Феррары, перед которой с нежным вздохом преклонял колени даже великий Бембо. Неужели вы, мудрая женщина, придерживаетесь мещанских взглядов? Величие и блеск заткнут любой рот; и даже нищие и озлобленные, клеймящие всех за грехи, не одобрят вашу унылую добродетель. Не будь я облечен своим саном, я по доброй воле предложил бы Виттории свою руку, теперь же могу предложить только любовь. И разве то отношение, та связь, которые возникают из нее, не естественнее всего в мире? О, разве вы сами не испытали этого? Тогда откуда ваше нынешнее благородство и благоразумие? Разве не такого рода отношения связывали вас с графом Орсини Питтиглиано? О, конечно, ваше смущение говорит об этом достаточно красноречиво. Не спешите с ответом, не надо. Взвесьте, успокоившись, мое предложение.

Прощаясь, Фарнезе учтиво поцеловал донне Юлии руку; в это время открылась дверь, в комнату во всем блеске своей красоты вошла Виттория. Она пришла с мессы в сопровождении Капорале и молодого Франческо Перетти.

— Что делает в вашем доме этот белобрысый молодчик? — задержался на пороге кардинал. — Его дядя, вечно сонный Монтальто, не может ничего из него сделать. Почему просто не оставить его в деревне, с телятами, младшими братьями и сестрами?

Нежно взглянув на Витторию и презрительно отвернувшись от молодого Перетти, он доверительно пожал мимоходом руку старому Капорале и покинул дом.

Когда донна Юлия осталась одна, она погрозила ушедшему кулаком и сказала про себя: «О ты, блистательный священник, ты, отвратительное чудовище! Такое ты, значит, задумал сотворить с нами? О, как ужасен этот мир! А был ли он когда-нибудь другим? Хитрая лиса с голубиной миной! Неужели нам ничего более не остается, как повторить старый спектакль с Лукрецией, и децемвир{74} принуждал меня здесь ударом кинжала расправиться с моей Витторией? И я еще мечтала (смешно!) быть матерью Гракхов! А ведь ее убийцами тоже были римляне!»

Громкий смех из соседней комнаты пронзил ее сердце. «Вот так обстоят дела, — сказала она себе, — там шумное веселье, здесь отчаяние, и между ними только тонкая преграда. Как только он, называющий себя моим другом, осмелился напомнить мне об истории далекой юности! Откуда ему знать, что сотни зазубренных ножей прошли через мою грудь».

Юлия открыла дверь в другую комнату и позвала своего старого, надежного друга, простого и честного Капорале. Они сели и удрученная мать со слезами на глазах поведала ему о случившемся.

— Не мучайте себя так, — промолвил поэт, — я узнал все еще вчера вечером. Его высокопреосвященство пригласил меня в свою карету, кучеру же было приказано ехать объездной дорогой, чтобы духовному князю хватило времени в нашем уединении раскрыть свое сердце. Так невольно я стал его поверенным, не имея возможности уйти от его откровенности.

— Что нам теперь делать? — спросила мать взволнованно.

— Всё или ничего.

— Что означают эти слова?

— Или принять с благодарностью его предложение, или сопротивляться насмерть. Да, насмерть, ибо в противном случае может произойти самое страшное. Или Виттория станет супругой необузданного Орсини, и тот сумеет обеспечить ей спокойствие своей шпагой, или она умрет. Боюсь, что ее легкоранимая душа может предпочесть последнее. Только не тешьте себя надеждой, что всё ограничится пустыми угрозами. Хитрый кардинал с его тонким нюхом давно рассчитал приближение этого момента, он достаточно умен, чтобы не упустить его. Он блестяще разыграл передо мной роль нежного влюбленного, откровенничал со мной, как с самым близким другом, так сердечно обнял меня на прощание, рассыпаясь в высочайших похвалах о моем незаурядном поэтическом таланте, который, по его словам, превосходит всех нынешних поэтов! А напоследок клятвенно заверил меня, что не успокоится до тех пор, пока не выхлопочет для меня более доходное место, чем мое нынешнее. Так, глядишь, благодаря вам я стану одним из самых могущественных людей. Весьма очевидно, что если вы сейчас откажете кардиналу, то проиграете свой процесс, а ваш сын умрет от руки палача.

— Слава Богу, — негодующе воскликнула она, — есть все же истинные друзья на свете!

— Я не мог спать этой ночью, — промолвил старик, — наше бытие с его условностями ещё никогда не представало передо мной в столь неприглядном свете. Путеводная звезда{75}, которую мы считали вечной, грозит погаснуть, и на душе такое чувство, как будто совесть — это только сказка, если старые люди, священники, князья, уважаемые народом, так спокойно и уверенно могут излагать подобные гнусности удивленному слушателю, будто какие-то математические тезисы.

Поэт хотел удалиться, но мать попросила его побыть еще немного, чтобы утешить ее; сейчас она не могла оставаться наедине с семьей. Капорале с неохотой выполнил долг дружбы, ибо чувствовал, что его советы бессмысленны, опасался новых сцен и нуждался в покое после этих потрясений и бессонной ночи.

В комнате кроме Юлии и Чезаре была еще Виттория — Фламинио ушел проводить Перетти. Новый знакомый не переставал заверять молодого Аккоромбони в пламенной дружбе. Ни о чем не подозревающая девушка казалась очень веселой, она смеялась и бросала в окно хлебные крошки голубям, которых очень любила.

— Что тебя так радует, дитя мое? — спросила мать, тяжело вздыхая.

— Ай, я почти как Цирцея{76}, — шаловливо ответила девушка, — поймала в свои сети нового воздыхателя, которого даже не надо превращать в животное, ибо он — настоящий осел. Клянется мне, что непреодолимая страсть навеки приковала его к моим стопам, что может жить без еды и питья — ему достаточно одного взгляда моих прекрасных глаз. Он хочет попросить своего старого дядю дать разрешение на брак — или немедленно умрет страшной смертью. Пробыв здесь несколько минут, он наболтал мне глупостей и сделал предложений больше, чем все мои предыдущие и нынешние воздыхатели, вместе взятые. Если сама ты не охвачена этим безумием, то нет на свете более смешного, чем любовь.

— А своего Орсини ты уже так скоро забыла? — спросила мать.

— Сейчас я оправилась от испуга, — ответила девушка, — и могу смеяться над этим новым Родомонтом: он любуется своим неистовством, а объясняться в любви может только ругательствами; но в конечном итоге этим Сакрипаном и Роландом{77} можно управлять спокойно одним только взглядом.

— Оставь ты своих голубей, — промолвила мать, — и сядь к нам.

Виттория вопросительно посмотрела на мать:

— Что-нибудь случилось? У тебя такое тревожное лицо. Я хотела рассказать об этом моем Перетти и вместе с тобой посмеяться над ним. Ты уже слышала, как в какой-то поэме или новелле глупый олух-камергер представляет чужого принца невесте князя. Даже среди всех сумасбродств Ариосто это — самое удивительное, но дело обстоит именно так и произошло это со мной.

— У нас сегодня совсем другое положение, — заявила мать, — со вчерашнего дня все перевернулось, это может подтвердить наш единственный и надежный друг.

— Ну, говори же, — расстроилась Виттория, — мне кажется, я могу выслушать все, пока светит солнце, ночью я становлюсь гораздо пугливее.

— Мы на грани отчаяния, — воскликнула мать в сильном волнении, — нам неоткуда ждать помощи. Нищета, позор, смерть и ужас стоят у наших дверей, громко и настойчиво стучатся и требуют, чтобы их впустили, а наши ангелы-хранители скрылись и отреклись от нас.

— Но мы должны быть твердыми, и пока моя душа принадлежит мне, судьба находится в моих руках. Никогда, никогда я не склонюсь, никогда не поддамся тому, что люди называют необходимостью или роком. Кто может потребовать от меня: ты должна повиноваться! Пока я в состоянии двинуть хоть одним членом, я не унижусь перед людьми, перед смертью или судьбой! — так говорила Виттория.

Мать в ярости вскочила, дочь никогда еще не видела ее такой, и Капорале содрогнулся.

— Дура! Слепая! Сумасбродка! — закричала она, не владея собой. — Смотри, за малую кроху хлеба, такую, как вот эта, предназначенная для твоего голубя, за сотую долю гроша тебе придется стоять на коленях и умолять, взывая о помощи, целуя жестокие руки, которые бросят тебе, нищей, с презрением эту малость, когда не будет ни меня, ни друзей, а твои поклонники будут гнушаться тобой.

Виттория, побледневшая, дрожащая, отвернулась от матери. Она больше не понимала ее и как ни была напугана этим диким приступом ярости и отчаяния, сильнее всего ее поразила происшедшая с Юлией метаморфоза: на несколько секунд та превратилась в злобную, безобразную старуху. Она не узнавала мать. Чувствуя свое превосходство, Виттория заявила совершенно спокойно, даже с некоторой долей холодного презрения:

— Неужели так трудно умереть и закрыть пугающую книгу, не дочитав до конца ее страниц?

— Простите меня, дон Чезаре, — плача промолвила мать, — я, наверное, вела себя недостойно, и вы стали свидетелем моей слабости. Я снова слышу от этой сумасшедшей те же слова: «свобода», «смерть», как легко она их произносит. Не так просто умереть, и прежде чем это случится, каждый должен испить свою чашу до дна.

— Тогда объясните мне все разумно, спокойно, — заявила Виттория, — ведь я понятия не имею, о чем идет речь.

Юлия несколько раз прошлась взад и вперед по залу, чтобы собраться с мыслями, потом, взяв за руку дона Чезаре, обратилась к дочери:

— Прости и ты меня.

Затем она села и повторила свой рассказ уже дочери. Дрожь в ее голосе постепенно исчезла. Мать поведала о предстоящем процессе, который, вероятно, будет проигран, а вместе с ним и все состояние будет потеряно, о неминуемой казни брата, о грозящей нищете, о возможности насилия со стороны Орсини и о гнусном предложении кардинала, открывшего сегодня перед ней свое истинное лицо.

— Теперь ты все знаешь, — закончила мать, — скажи, что нам делать, если ты такая сильная.

Мать и Капорале замерли, ожидая приступа безумной ярости.

Но как же они были поражены тем, что Виттория осталась совершенно спокойной, даже более невозмутимой, чем прежде. Наконец она промолвила почти иронически:

— Ну, мама, что же дальше? Я-то гадала, какие чудеса вы хотите мне открыть. Мы не можем бежать в другую страну, для этого у нас не хватает средств; а здесь, на родине, нет никого, кто был бы настолько влиятелен и добр, чтобы защитить и содержать нас, и мы брошены на произвол судьбы. Единственный выход для нас — благородная добровольная смерть, по примеру великих римлян. Но для вас он неприемлем: наша религия считает самоубийство непростительным грехом. Тогда почему бы не принять предложение нашего «лучшего друга» — великого кардинала. Богатство, блеск, свобода брата, процветание семьи — вот что нам предлагают великодушно. При этом никто ничем не жертвует, кроме меня. Если бы я только согласилась с таким предложением? Да, будь на его месте такой человек, как папа Юлий II{78} или, скажем, Лоренцо Великолепный{79}, — это не было бы даже жертвой с моей стороны, потому что такой великий характер заставил бы меня полюбить его. То, что я думаю о браке, ты уже знаешь, мама. Добровольно отдаться слабому, презираемому мужчине, — как мне поверить, что духовный обряд может освятить этот жалкий союз? Только для тупой толпы, для хитрого священника да для жалких старых кумушек существует разница между законной и запретной связью. Если все мужчины кажутся мне ограниченными и жалкими, если сам брак мне противен, — но, как ты утверждаешь, каждая женщина должна покориться, — то я не понимаю твоего гневного возмущения в адрес нашего доброго старого покровителя.

— Я больше не могу называть тебя своей дочерью, — холодно заявила мать и покинула комнату.

Капорале был настолько удивлен, что не мог понять, все ли он правильно расслышал и понял.

— Оставьте меня! — крикнула Виттория, разражаясь слезами. — Я хочу быть одна! Видно, это моя судьба, — даже мать не поняла меня.

ГЛАВА ЧЕТВЕРТАЯ

Старый кардинал сидел, глубоко задумавшись, в своей комнате, расстроенный и взволнованный. Его юный племянник, Франческо Перетти, стоял смущенно в углу, его глаза покраснели от слез.

— Все мои планы, — начал старик после продолжительной паузы, — рушатся. В них была радость моей жизни. С тех пор как я увидел тебя, несчастный, моим сердцем овладела какая-то загадочная привязанность. Тебе я хотел отдать все, что не получили от меня мои бедные родители, ибо они покинули этот мир раньше, чем я смог чего-то добиться. Твои успехи изменили бы к лучшему жизнь брата и заложили основу будущего благополучия и авторитета семьи. И вот ты здесь. День, когда я снова увидел тебя, был для меня днем счастья, самым прекрасным днем в жизни. Но вскоре я вынужден был признать свою ошибку: ты слаб, мягок характером и недостаточно мужествен, избегаешь работы, предпочитая развлечения, и — что еще хуже — вращаешься в плохом обществе. Мне пришлось отказаться от намерения устроить твою духовную карьеру, где я мог бы оказать тебе самую большую помощь, поскольку ты даже не скрываешь своего отвращения к достойному уважения сословию. Я начал колебаться в своем решении, хорошо ли я сделал, вызвав тебя в Рим, не лучше ли мне сразу снова отослать тебя в деревню. Но вышло еще хуже. В моем присутствии ты дрожишь и подчиняешься моей воле, а за моей спиной ты распущен, нагл и разыгрываешь преступника, перенимаешь манеры у здешних наследников богатых домов, как будто сам принадлежишь к ним. Ты пренебрегаешь уроками, которые я тебе преподал и благодаря которым ты мог бы завоевать уважение и добиться высокого служебного положения. Все учителя жалуются на тебя, и как бы ни хотели они польстить мне, ни один из них не возлагает на тебя больших надежд. Ты пошел на поводу у своих приятелей и вверг себя в пучину разврата, ты позорно губишь свою жизнь, и как бы я ни любил тебя, твоя смерть показалась бы мне, наверное, меньшим несчастьем, чем твое нынешнее существование.

Перетти подошел ближе к дяде, униженно встал на колени перед ним.

— Ваше Преосвященство, — промолвил он умоляющим тоном, — позвольте мне поцеловать вашу добрую руку. О дорогой, самый замечательный дядя, простите еще раз заблудшему. Я исправлюсь, я буду больше прислушиваться к вашим предостережениям, только…

— Ну конечно, — оборвал его Монтальто, — теперь появляется новое приключение, самое сумасбродное из всех. Молодой человек решил жениться, белобрысый мальчишка без бороды, ума и опыта хочет теперь представить себя в роли супруга и обзавестись своим домом. Если действительно должна состояться помолвка, то нужно еще несколько лет подождать, пока ты не освоишься в свете и не обратишь на себя внимание уважаемых семей, — но сейчас?! И на ком? На женщине без положения, правда, говорят, она талантливая поэтесса, известная своей красотой и многочисленными поклонниками, — какой вздор!

— О дражайший, почтеннейший отец, — воскликнул Франческо, — да, именно так я должен называть вас, потому что вы для меня как отец — добры, душевны, более чем благородны. Поверьте, мое чувство — не юношеская влюбленность, ваше милостивое разрешение может осчастливить меня и сделать совсем другим человеком. С тех пор как я в первый раз увидел восхитительную Аккоромбону, я изменился, исправился, я распрощался с компанией, которую вы справедливо браните, и больше не хочу их видеть, ибо я теперь знаю, как должны думать и вести себя благородные люди. Если вы поможете мне достичь высшего счастья, я оправдаю ваши надежды. Если же вы откажетесь дать свое согласие — ах, мой самый дорогой, единственный, вы называете меня слабым, и я действительно таков, — если вы останетесь неумолимы, то моя слабость обернется отчаянием и ускорит мою гибель. — Он снова заплакал и в бурном порыве бросился к ногам своего дяди. Тот сидел совершенно спокойно, невозмутимо глядя на него сверху и задумчиво перебирая его светлые локоны.

— Твоя избранница, должно быть, достойная, смелая и отважная особа, — промолвил он спустя некоторое время, — я никогда ее не видел, но ее отца я, кажется, знал много лет назад как порядочного человека. Ты уверен, что эта сильная натура сможет любить и уважать тебя, если будут устранены препятствия?

— Ее брат Фламинио, которому я открыл свое сердце, — ответил юноша, — подаёт мне надежду. Он рассказал мне, что за удивительное создание его сестра. Она ненавидит Луиджи Орсини, который уже давно нагло объявил о своих притязаниях на ее руку, и считает: только с тихим, добрым, кротким мужем она могла бы быть счастлива в браке.

— Пусть снизойдет на тебя благословение Господне, — промолвил кардинал, снова кладя руку на голову стоящего перед ним на коленях племянника, — да исполнятся твои надежды. Однако ты сам знаешь. Франческо, что я не могу наградить тебя богатством, увы, немногое я могу сделать для тебя. Поговори с ее матерью, она слывет умной, рассудительной женщиной. Принеси мне ее согласие и согласие дочери, может быть, этот союз составит твое счастье и счастье всей нашей семьи, если только оно возможно. То, что она отвергла знатного, могущественного Орсини, делает ей честь. Что она желает незнатного и кроткого мужа, говорит о ее разуме и о том, что для нее простое, тихое счастье выше, чем блеск и великолепие. А теперь ступай, мы еще вернемся к этому разговору.

Молодой Франческо был в таком восторге, что не заметил, как выскочил из дома и оказался на улице. Один из его прежних необузданных приятелей попытался заговорить с ним, но он возмущенно оттолкнул парня, ставшего ему теперь ненужным. Он помчался к дому Аккоромбони.

Мать была одна в своей комнате и уже настолько овладела собой, что довольно спокойно размышляла о своем возможном будущем. В крайнем случае она намеревалась отправиться в Абруцци к своей зажиточной родственнице и жить там вдали от всех тем, что осталось от ее состояния. Что такое бедность, она успела узнать и с содроганием вспоминала обстановку, которую видела много лет назад. Юлия снова задумалась над тем, почему она, немолодая женщина, боится смерти больше, чем ее строптивая дочь, и ужас матери постепенно таял, хотя она не могла понять Витторию, ее еретические взгляды на брак, доброе имя и все общепринятые правила благоразумия и добропорядочности, зачастую нарушаемые самыми одухотворенными и замечательными женщинами и самыми благородными и высокопоставленными мужами.

Взгляды Виттории приводили ее в ужас, хотя порой ей казалось, что дочь права, называя привычную накатанную жизненную колею, по которой проходит так много людей, скучной, однообразной. Собственная юность Юлии прошла перед ее глазами в более ярком свете, и многие воспоминания и чувства, которые она считала уже давно умершими, с новой силой вспыхнули в сердце.

Поэтому появление Франческо Перетти, с порога обрушившего на нее предложение руки и сердца Виттории и сообщившего о согласии дяди, она восприняла как знак свыше. Мать попыталась ободрить молодого человека и подать ему надежду. Он рассыпался в благодарностях и, не переставая, целовал прекрасные руки своей будущей тещи. Она пообещала замолвить за него словечко перед дочерью — ей самой так хотелось верить в успех. Она отправилась в комнату Виттории, но той не оказалось дома, вероятно, она была в церкви или в гостях у соседки. Франческо распрощался, чтобы вечером вернуться за ответом.

— Только не забудьте, молодой человек, — крикнула мать ему вдогонку, — что его преосвященство должен согласиться с некоторыми условиями, далеко не простыми, иначе не может быть и речи о помолвке, даже если сама Виттория даст свое согласие.

Вскоре прибыл редкий гость — пастор из Тиволи.

— О, видите, господин Гвидо, — заявила старому слуге болтливая Урсула, когда вошел священник, — этого почтенного духовного человека; он такой ученый, что говорит только непонятные вещи, которые не разумеет ни один человек. Ах, от этого учения только и пользы, что человек получает дар совершенно свободно, не запинаясь, молоть всякую чепуху, когда нам приходится раздумывать над каждым словом целый день.

Старый пастор бросил на стол свою широкополую шляпу и воскликнул:

— Скоро кончится эта болтовня?

— Чем мы обязаны такой чести? — спросила няня, присаживаясь к нему поближе.

Гвидо отложил шляпу пастора в сторону и поставил перед стариком добрый стакан вина и тарелку с фруктами. Гость, сдержанно поблагодарив его кивком головы, начал снова:

— Я навещал здесь, в городе, родителей бедного Камилло Маттеи. Старики просто в отчаянии. Этот сорванец уже давно сбежал от меня, но не в Рим, как я себе вообразил; отец и мать, с тех пор как он ушел ко мне, совсем его не видели. Теперь я хотел бы спросить вас, мудрая женщина, не появлялся ли он у вас здесь. Хотя, думаю ваша госпожа не настолько благородна и знатна, чтобы он нашел здесь место дворецкого, секретаря или советника.

— Нет, — прервала его Урсула, — таких должностей никогда не было в нашем доме.

— Верно, — хладнокровно продолжил священник, — я только подумал, не нашли ли этому шалопаю здесь, как какому-нибудь домашнему животному, полезное употребление. В собачьей будке я уже посмотрел, но это место занято другой достойной персоной, которая довольно-таки грубо облаяла меня в своем служебном рвении. Я хотел осведомиться у индюка — он таким же образом ответствовал мне, а гордый павлин и вовсе не захотел ничего знать обо мне. Так я перешел от неразумного скота к философски образованной части животного творения, то есть к вам, чтобы справиться о своем племяннике.

— Видите, Гвидо, — воскликнула старушка, — какую тарабарщину он несет. И чем дальше, как говорят, тем больше. Теперь он, кажется, думает, что парень составил компанию тем несчастным животным, у которых нет человеческого разума. Нет, наш дорогой, красноречивый гость, я, пожалуй, объясняю вам это чудо природы гораздо лучше. Это мне стало ясно с некоторых пор.

— Ну? — промолвил священник.

— Да, — сказала она, немного подумав, — вы, конечно, неверующий вольнодумец и хотите все объяснить законами природы и своей философией. Но вы все же должны знать из своего катехизиса, что ведь есть и невидимые водяные.

— Конечно, — ответил старый священник, — кто в этом сомневается?

— Эти амфибии, трутоны, амфулотриты{80} и нептуны, и как ещё там называют эту нечисть; ведь я свою дорогую Витторию, которую сама долго кормила грудью и укачивала, правда, это было, конечно, в её ранней юности, тогда она ещё не могла иметь таких мартирологических{81} знаний, но я часто слышала об этих созданиях и скрюченных тварях и запомнила из этого самое важное и полезное, когда она так беседовала со своим господином сержантом или Корпоралом, как его еще называют, или со своей матерью.

— Вы могли бы быть профессором мифологии в университете, — сухо заявил пастор и опорожнил свой бокал.

— Нет, что вы, — улыбнулась старушка, — до такого моя ампутация{82} ещё не дошла. Нельзя же быть всем. Такой профессор позволяет глазеть на себя целому залу молодых студентов, что со временем опустошит его дух и душу, и он в конце концов будет выдавать такое, что перемешает всех чад и домочадцев, а потом и вовсе растеряет весь разум. Но если снова вернуться к этим водяным, то могу вам поклясться и подтвердить это перед любым судом, что они обосновались именно в Тиволи, недалеко от вас. Вы, должно быть, часто слышали, как там в омуте, в ужасной пропасти, которую называют большой гасконадой{83}, они кувыркаются и ревут, и рычат, и орут так мерзко, что можно оглохнуть и ослепнуть. Я однажды ночью проходила там по горе и все опасалась, как бы не скатиться к ним в ад, и совершенно отчетливо слышала в тишине крики и рычание: «Сойди вниз, иди сюда, Урзель! Получишь гроздь винограда! Есть еда! Здесь прекрасно! Иди, иди сюда, ротозейка!» — Тогда я закричала им в ответ изо всех сил: «Покорная слуга! Ищите себе другого ротозея!»

— Ну, и он нашелся? Не правда ли, госпожа Урсула?

— Конечно, — ответила она, — и это как раз ваш глупый племянник. Я хорошо видела, как Виттория тогда вязала разноцветный мяч, а ваш Камилло пришел после обеда и принес ей какую-то тряпку, или бумагу, или записку, они сунули ее в мяч и при этом смеялись, как будто сделали что-то особенное. А это был пакт, по которому они отписывали себя водяным, потому что речь шла все об Аполлоне, Нептуне и прочей нечисти. Они ушли, а домовой, белый кобольд с красными глазами, послал вслед своего кролика с белой шкуркой. И вот этот кролик приветливо и набожно спрашивает: — «Вы теперь идете?» — «Да! — кричит шаловливая Виттория. — Сейчас!» — И бросает мяч с завернутым в него пактом прямо в бушующую воду. Вода не заставляет повторять дважды и сразу заглатывает мяч в свою пасть. Теперь они должны прыгать вслед за ним, но Виттория, которой все-таки стало жаль уходить, повернула назад. Камилло тоже повернул, но злые духи природы не отпускают его. Вы же сами видели, старый, почтенный человек, и доказали мне это, как черти поставили ему синий знак на спине, он выглядел как черная ежевика или черно-красная тутовая ягода. Подобным образом метят красным камнем овец и баранов, чтобы на общем пастбище или при продаже земли видеть, кому они принадлежат. А теперь он снова добровольно объявился в их компании. Вот так и обстоит дело. Только я боюсь, что и мою девочку заберут, хоть она и здесь, в Риме, на твердой почве, ведь вельзевулы и оттуда могут пробраться в Тибр. Ибо она так много плакала и причитала, по крайней мере в последние дни, и ее мать не меньше. Они еще так ужасно ссорились. Ну, теперь вы все поняли, верно?

— Безусловно, — ответил Винченцо, священник, — я благодарю вас за столь обстоятельный доклад, сам Гвиччиардини{84} не мог бы отчитаться лучше.

Зайдя в комнату прислуги по какому-то делу, мать увидела пастора и пригласила его к обеденному столу, где уже находились Виттория и Капорале.

Было решено навести справки о Камилло, и пастор с благодарностью удалился, ибо не предполагал такого приветливого приема от людей, чье положение в свете считал высоким, а мать еще дала ему в дорогу подарок.

Оставшись вдвоем с Капорале, Юлия сказала своему старому другу:

— Как я рада, что эта неукротимая, наконец, позволит обуздать себя. Я действительно недостаточно знала ее, ибо не верила, что дерзкие, противоестественные представления могут завести ее так далеко. Завтра я нанесу визит кардиналу Монтальто, и мы обсудим с ним условия брачного контракта. Надеюсь, в нашу семью придут мир и покой, и мы заживем счастливо.

— Но, — заметил Капорале, — пара ли такой жених вашей одухотворенной дочери?

— Так должно было закончиться, — ответила она.

— Если только это не начало гораздо худших осложнений, — промолвил старик.

— Все гораздо легче перенести, чем круговерть, в которой мы теперь оказались, когда в любой момент может разразиться беда, — воскликнула мать. — Нужно обуздать обстоятельства и предотвратить неожиданные удары судьбы, а повседневность все расставит по своим местам, для супруга же Виттория станет источником духовных сил, и он станет настоящим мужчиной. Между тем незаметно пролетит бурная молодость, и жизнь введет их в нужное русло, в котором и следует двигаться, если не хочешь разрушить или уничтожить самого себя.

Когда Капорале вышел, он встретил во дворе Витторию, кормившую голубей.

— Вы выходите замуж? И за Перетти? — спросил он. — Вы же хотели быть счастливой?

— Пойдемте в наш садик, — ответила она. — За эти несколько дней вы стали нам так близки, что я доверяю вам, как старшему брату.

Они вошли в гущу деревьев, приятно шумевших над ними листвой.

— Что значит быть счастливым? — начала она. — Я с каждым днем убеждаюсь в том, что счастье — всего лишь глупая детская сказка, и все, что находится по ту сторону ее, не стоит даже усилий, ради чего можно было бы наклониться, если оно лежит у наших ног. Я буду запряжена, как вол, в ярмо повседневной обыденности и буду тянуть воз упорядоченной скуки, как и все остальные люди.

— А то, что вы говорили о Фарнезе, — снова спросил дон Чезаре, — неужели это было всерьез? Не скрою, я был напуган вашими словами.

Она испытующе посмотрела на него и ответила:

— А если я вам прямо скажу, что говорила серьезно, — чего бояться? Буду ли я продана таким образом или как-то иначе — все равно рано или поздно я буду продана и конец будет один и тот же. Кто из вас сумеет понять, если даже мать отворачивается от меня, все величие, чистоту и благородство невинной девушки? В делах, в уходе за мужем, детьми все уже давно забыли о том, как это свято. Отречение от этой святыни должно стать нашим призванием, все так говорят, но я никогда этому не верила: если жестокая нужда заставила однажды склониться самых смелых, как мне пришлось сделать сейчас, то немножко больше или немножко меньше унижения — не столь уж важно. Я опустошена, уничтожена, так должно было случиться, я выполняю свое так называемое предназначение, на моем языке это именуется: ничтожность.

— И снова вы пугаете меня, — промолвил Капорале.

— Как меня — жизнь, — ответила она с горечью, — только теперь я впервые разглядела этот змеиный клубок, это скопище гадов трезвым взглядом. Мне хочется плакать, а я смеюсь, как вы видите.

Капорале вздрогнул при звуках громкого судорожного смеха.

— Не удивляйтесь, — продолжила она будто в бреду, с лихорадочно горящими глазами, — для смеха гораздо больше причин, чем для слез. Я никогда еще не видела свою мать в таком состоянии, никогда не боялась ее, никогда не отворачивалась от нее в глубине души. Неужели и самый благородный человек в гневе, в отчаянии становится таким безобразным? Зачем вытаскивать из возмущенной пучины самое отвратительное? Что это — проявление духа? Или нечто другое?.. Тут можно сойти с ума… Я чувствовала: ярость матери отбушует и уйдет. Возможно, она прокляла бы меня, чтобы потом, когда все-таки произойдет несчастье, как Пилат, умыть руки{85}. Теперь все утряслось. Я стану супругой маленького Перетти, потому что не хочу еще раз вызвать подобные страсти. Понимаю, что жертвую собой; наверное, это моя судьба. Но если я ослушаюсь матери, представьте себе, как гадко будет у меня на душе, какой низкой я буду себе казаться тогда. И знаем ли мы вообще свою душу?.. Будьте счастливы, мой друг, ибо с этой минуты вы являетесь им для меня больше, чем когда-либо.

Капорале покачал головой. В таком трагическом свете жизнь еще не представала перед ним. Сколько неожиданных признаний он выслушал в последнее время от матери, дочери и кардинала Фарнезе.

ГЛАВА ПЯТАЯ

К губернатору, могущественному Буонкомпано, граф Пеполи легко получил доступ, и ему был оказан дружеский прием. Письменная рекомендация княгини Маргариты Пармской заставила губернатора, человека утонченного, обойтись с незаурядным посетителем совсем иначе, чем с большинством визитеров. Похищение уважаемого человека из магистрата привлекло огромное внимание, так что само правительство было заинтересовано в том, чтобы подобное злодеяние не осталось безнаказанным, а жертву освободили. Таким образом, графу дали разрешение поговорить с глазу на глаз и без помех с заключенным Асканио и узнать у него о возможности спасения старика.

Асканио, бледный, худощавый человек, был крайне удивлен визитом знатного вельможи. Когда он услышал приветствие, которое Пеполи передал ему от казненного Страды, он испугался, но пришел в еще больший испуг, когда узнал, о каком деле пойдет речь и что разговор будет о старом Белутти и его освобождении. Заключенный заломил руки и громко и жалобно разрыдался.

— Я вижу, — воскликнул он, — что погиб; никто уже не усомнится, что я фальшивомонетчик, и теперь меня втянут в новый процесс. Вы уже назвали губернатору мое имя, следствие будут продолжать, не обойдется и без пыток, и в конце концов меня повесят самым позорным образом. О, боги, почему человеку не дают жить просто и честно? Я был бы так счастлив и доволен в кругу самых близких друзей.

Граф попытался успокоить его и расположить к себе. Дружелюбие Пеполи, его любезность растопили враждебность узника и смягчили его.

— Мне хочется вам верить, — сказал он наконец. — Я доверяю вам свою судьбу. Если вы легкомысленны или лицемерны — я пропал, в этом нет сомнения, но если достаточно умны, то останетесь честным со мной, ведь ваша участь, если продадите меня, тоже будет незавидна, потому что вы — чужак на территории, куда отваживаетесь ступить.

Граф назвал ему свое имя, положение, сказал, что он богат и не пожалеет денег на доброе дело.

— Я надеюсь, — заявил Асканио, — что вы вознаградите меня, но необходимо выполнить одно условие.

— Какое условие?

— Губернатору следует отпустить меня, он должен подписать приказ о моем освобождении, но при этом необходимо сохранить тайну. Если вы сможете устроить это, я надеюсь, что сумею добиться освобождения вашего родственника.

Граф пришел в замешательство.

— Предупреждаю вас, — воскликнул Асканио, — если мое условие не будет выполнено, мы прекратим любые разговоры об этом раз и навсегда. Но даже если вы добьетесь моего освобождения и я выйду из тюрьмы, то и тогда моя жизнь все еще будет в опасности.

— А кто положится, — спросил граф, — кто даст мне гарантию, что вы не сбежите, как только окажетесь на свободе, и все мои усилия не пропадут даром?

— Не знаю, — ответил заключенный, — почему я доверяю вам больше, чем другим людям. Но если вы дадите честное слово освободить меня, то можете пока оставить меня здесь в тюрьме и выпустите только тогда, когда исполнится все, что я сказал. Если вернетесь целым и невредимым, выполните свое обещание, и мы расстанемся довольные друг другом.

Граф вернулся к губернатору, напомнил ему, как много преступников уже было освобождено из милости, как благодаря этому раскаявшемуся грешнику можно сделать что-то хорошее: он предлагает свои услуги в случае, если его пощадят, и обещает не иметь ничего общего ни с одной из банд. Многих людей гонит в банду не склонность, а нужда, а что касается этого бедняги, то можно, пожалуй, один раз и отступить от закона.

Буонкомпано, как благородный и умный человек, согласился выполнить просьбу Пеполи, потому что сам лучше всех знал нужды своего отечества. Он понимал, что многие преступники — это всего лишь марионетки в руках больших людей, которые беспорядками и смутой ослабляют авторитет Римского государства и стремятся разрушить его. Итак, он вручил графу подписанный документ о помиловании, пожелав ему всяческого успеха.

Когда Пеполи вернулся в тюрьму, арестованный запечатывал письмо при помощи воска и шифра, вырезанного из дерева. Пленник очень обрадовался, увидев документ о помиловании.

— Вы — человек чести, — сказал он, — каких, наверное, очень мало в наше время, я обязан вам жизнью, свободой и скорым возвращением к жене и детям. Это больше, чем жизнь. Вы хотите еще и одарить меня, чтобы я смог встать на ноги. Вы увидите, что доверились достойному человеку. Но как бы ни были дороги вам честь, жизнь и совесть, действуйте только по моему указанию и не доверяйте нашей тайны ни одному смертному. Разрешите мне пожать вашу графскую руку в залог нашего соглашения. Это свершилось.

— А теперь возьмите, — продолжил он, — это послание, но не показывайте его никому, иначе я сочту вас вероломным клятвоотступником, которому не дорога ни своя, ни чужая жизнь. Внутри вы не найдете ничего, ни одного написанного слова, кроме шифра, совершенно непонятного вам. Этот немой листок без подписи вы отдадите там, куда указывает второй, маленький, лист. Он тоже не подписан. Пообещайте мне торжественно не открывать и этот листок прежде, чем окажетесь за воротами Рима. Никто не должен знать, что у вас при себе. Надеюсь, все пройдет благополучно, а я останусь здесь и буду ждать вас; как только вы вернетесь, вы отпустите меня на свободу. Видите, — я доверяю вам больше, чем вы мне, ибо если дело не удастся, вы можете вернуть мое помилование губернатору. Но я надеюсь и знаю, что мы оба гораздо выше того, чтобы плести такие мелкие интриги.

— Пожалуй, это так, — взволнованно промолвил граф, — поэтому возьмите и сохраните ваше помилование, пусть оно останется у вас, если вдруг мне не посчастливится. Сейчас я вернусь к губернатору, чтобы объяснить ему все и убедить его открыть вам ворота в случае, если со мной что-то случится.

Пленник напутствовал его напоследок:

— Назначенный за похищенного человека выкуп огромен — ни один князь его не сумеет заплатить. Все это сделано только для того, чтобы выиграть время и запутать военных и судейских, чтобы они не усердствовали, как старик Белутти. Кроме того, преступники хотели познакомиться с посредниками и в крайнем случае расправиться с пленником самым ужасным образом.

Вошел надзиратель, чтобы снять пока с заключенного цепи по приказу губернатора, и граф покинул город. Оказавшись за его пределами, Пеполи открыл предназначенный для него листок и увидел, что тот адресует его в Субиако к некоему аптекарю Томазо. Было удивительно, что его послали туда, где произошло преступление. Убедившись, что запомнил имя мужчины, граф тщательно уничтожил записку, чтобы ни сопровождавший его слуга, ни кто-нибудь еще не смог прочитать листок. В деревне недалеко от города он оставил своего провожатого и пошел пешком в маленькое селение. В ответ на свой вопрос он услышал, что человек, которого он искал, содержит маленькую аптечную лавку у самого входа в деревню. Граф вошел туда, огляделся и попросил хозяина лавки поговорить с ним наедине в комнате. Томазо отвел гостя в кабинет, где Пеполи передал ему листок без подписи. Разглядев печать, аптекарь догадался, от кого явился граф, сломав ее, заметно побледнел, когда увидел шифр. Прочитав послание, он сразу же сжег записку на огне свечи, стоявшей здесь, сел и написал другую, предусмотрительно прикрывая ее рукой. Потом запечатал листок, и сказал графу:

— Идите вниз по этой дороге, справа на маленькой площади увидите большой белый дом, над дверью будет изображение мадонны; перед домом — каменный порог из трех ступеней, вы не ошибетесь. Постучите в дверь, вам откроет маленький худощавый человечек; тихо шепните ему: «Семфорас», — и он скажет вам, что делать дальше. Если же дверь откроет служанка, ждите молча, пока не выйдет тот, кто вам нужен.

Смущенный и задумчивый граф направился по переулку. Когда он приблизился к описанному дому, то услышал крики стражников. Большой, сильный, широкоплечий офицер и его стражники вели в тюрьму преступника. Граф постучал в дом, дверь открылась, и тощий костлявый человечек вышел ему навстречу, бледный, с опущенными глазами, и спросил тонким голосом, чего он хочет. Граф Пеполи склонился к его уху и прошептал таинственное слово, доверенное ему:

— Ах, это другое дело, раз вы знаете пароль! — сказал коротышка, поклонился и посмотрел ему в лицо, приветливо улыбаясь. Потом он проводил незнакомца с поклонами вверх по лестнице, открыл дверь и ввел графа в совершенно пустую комнату.

— Подождите минутку, — прошептал коротышка, закрывая дверь снаружи. Граф зашагал взад-вперед по комнате. Окна располагались так высоко, что невозможно было выглянуть на улицу, отчего помещение казалось почти тюрьмой. Только два кресла стояли здесь да еще был виден закрытый стенной шкаф, больше никакой мебели не было.

Граф Пеполи все больше раздражался от долгого ожидания. Он прислушивался у двери, ведущей на лестницу, но ничего не слышал. Посетитель начал беспокоиться: ему показалось вполне возможным, что заговорщики, так тесно связанные друг с другом, могли и его захватить, если опасаются, что он знает о них больше, чем нужно для их безопасности. Пеполи стал стучать в дверь, та была крепко заперта, и не было никакой возможности ее открыть. Пока он размышлял, что делать, чья-то рука хлопнула его по плечу. Он оглянулся и увидел высокого мужчину — того самого офицера, которого только что встретил на улице. Тот, вероятно, тихо вошел через потайную дверь, не замеченную графом.

— Что вы хотите от меня, дорогой друг? — спросил великан недовольно. Пеполи молча протянул ему листок аптекаря. Капитан отошел в сторону, развернул послание, рассмотрел его хмуро и разорвал бумагу на мелкие клочки. Затем великан Антонио — так звали этого капитана — принялся молча ходить по гулкому залу и, казалось, с трудом сдерживал гнев.

— Ваше имя, положение, где вы живете? — спросил он, одновременно отпирая стенной шкаф. Граф ответил на вопросы. Порывшись среди многочисленных исписанных книг, в которых оказалось множество имен в алфавитном порядке, жандарм выбрал одну, открыл и стал читать.

— Я не нахожу, — заявил он через некоторое время, — ваше имя в списках наших союзников, добрый глупый Томазо лучше бы не посылал вас сюда. Расскажите мне о вашем деле, зачем вы разыскали нас?

Граф выполнил просьбу. Тот слушал его с растущим раздражением.

— Да, — сказал он между тем, — старика Белутти все еще держат в плену, и по праву. Если бы таких было больше и если бы их поощряли, братству давно пришел бы конец. — Когда он услышал о казненном Страде, то стал еще более нетерпелив. — Ничтожество! Это он послал вас к лицемерному Асканио? А тот имел наглость прислать вас сюда! Мы достаточно искусно запрятали хитреца в Энгельсбург, откуда он наверняка отправился бы на галеры. Но Асканио умен и использует вашу заботу о старом негодяе, чтобы выйти на свободу.

Офицер захлопнул книгу и довольно долго ходил по залу взад и вперед, заложив руки за спину. Вдруг, подойдя к графу, он грубо заявил:

— А что если я задержу вас здесь? Вы хоть и не так много знаете, но все же достаточно, чтобы выдать меня и моего доброго кума-аптекаря. Это было бы лучше всего. Для хитрого, много знающего Асканио надежнее было бы остаться в тюрьме.

Граф, не теряя самообладания, еще раз обстоятельно объяснил свои намерения, высказал пожелание хорошо заплатить за освобождение пленного и предупредил, что было бы непростительной жестокостью задержать его самого или убить. Такая жестокость совершенно бессмысленна. Его родственники в Болонье, судьи в Риме, более того, кардиналы, губернатор, а пожалуй, и сам папа возбудили бы тщательное расследование, ибо выдающиеся люди страны, такие как княгиня Маргарита Пармская, сочувствуют ему и его делу: да и поскольку, как известно, к этим тайным союзам принадлежат господа и даже князья, то и сам граф может быть наказан ими за это преступление. В Энгельсбурге Асканио также ждет его возвращения. Он, конечно, не станет молчать в случае, если его защитник не вернется, и поскольку у него в руках все нити, он нанесет своим бывшим соратникам самый большой удар, так как при таких обстоятельствах губернатор вряд ли отпустит его из тюрьмы.

— А вы умный мужичок, граф, — промолвил Антонио, — так же хорошо владеете собой, как и наш брат. Да и в ваших доводах есть толк. Проклятый Асканио знает слишком много, и какими бы умными мы себе ни казались, он все же гораздо умнее. Учтите, если я вас отпущу и если вы проболтаетесь хоть одному смертному о том, что здесь узнали, то не проживете и часа; впрочем, ваша просьба слишком важна, а дело слишком запутанно; но я один не могу ничего решить, не имею права взять это на себя. Есть только одно средство. Приходите во время полнолуния сюда снова с вашим Асканио, тогда соберется большой совет. А до тех пор забудьте, что видели меня и кума.

Граф отправился в обратный путь, размышляя об удивительных вещах в этом мире: несколько дней назад он был принят кардиналами и знатными дамами, а теперь оказался в зависимости от этого подлого человека, который, как большую милость, дал ему возможность свободно уйти.

Тем временем мать Аккоромбони обсуждала со старым кардиналом Монтальто предстоящий брак его племянника со своей дочерью Витторией. Старик любовался величественной фигурой еще красивой матроны, выражением умных глаз, благородной и степенной осанкой. У него сложилось хорошее мнение о нраве и характере женщины, умеющей преподнести себя с достоинством. Донна Юлия видела кардинала только при исполнении духовных обязанностей, он избегал близкого общения с людьми; но она понимала его умный взгляд и знала от своего умершего супруга, как последовательно, осмотрительно и настойчиво вел себя кардинал во всех жизненных делах.

После первых вежливых приветствий матрона сказала:

— Ваше преосвященство, одно из самых счастливых событий в моей жизни — вступить в родство с таким честным, истинно добродетельным человеком, как вы. Не сочтите это за лесть, я говорю правду; при всех обстоятельствах я предпочла бы подобный союз моей дочери всем предложениям самых богатых, знатных и самых старинных фамилий.

— Я верю вам, достойнейшая, — ответил кардинал. — Ваш высокий ум, ваше благородство известны всем. Достойно похвалы также решение ваше и вашей дочери, потому что вы обе хорошо знаете, что своему приемному сыну я не могу передать больших богатств, сокровищ или земель, ибо я всегда избегал тех кривых путей, которыми добывается богатство. Но вы получите хорошо обставленный дом с большим садом, а также приличный, даже значительный, годовой доход, вам не грозит нужда. Если дом, в котором вы станете хозяйкой, не будет принадлежать к самым блестящим, то любой сочтет его, по меньшей мере, приличным и зажиточным. Вы будете вращаться в обществе, держать слуг; мебель, украшения дома подобраны со вкусом, хотя и недорогие, и если вы еще присоедините свое состояние с доходами, то будете освобождены от всех жизненных забот и можете оказывать гостеприимство друзьям. Я бы и сам мог, пожалуй, найти для своего племянника невесту из известной аристократической семьи, которая охотно приняла бы его, но убежден, что он зачах бы в таком окружении. Моя семья была одной из беднейших во всей области, мои родные всю жизнь трудились в поте лица, и как ни заботились родители, работавшие на земле о моем будущем, они не смогли сделать для меня и самого малого. Как и мой благочестивый друг и покровитель, блаженный Пий V, я был в свои ранние годы нищим, жил благодеяниями других, а те, в свою очередь, были почти такими же страждущими, как и я. Поверьте мне, благородная женщина, в нищете, где мы можем рассчитывать только на помощь и участие Бога, открывается святость, сладкое причастие, о котором богатые понятия не имеют. На этом пути я научился не поклоняться богатству, хотя не стоит и пренебрегать им, и ни одному льстивому слову не позволил сорваться со своих уст: в Венеции, Испании и моей родной Джозефии всегда оставался верен себе и своим убеждениям. Моего опыта вы, конечно, не могли иметь, но во всяком случае вы тоже не искали покровительства знатных и не преклоняли колени перед богачами. Вы сильны и крепки, мужественны и благородны, и это главным образом побудило меня так быстро дать согласие, хотя мой племянник, строго говоря, еще слишком молод и незрел для роли супруга. Однако я наблюдал, как скоро его испортило общение с молодыми вельможами, их распущенность. Я люблю это дитя и готов сделать всё для него, поэтому передаю этот слабый и податливый характер вашему мудрому управлению, чтобы вы сделали его мужчиной, чтобы он научился отличать справедливость от беззакония, правду от лжи.

— Задача нелегкая, — возразила матрона. — Но чтобы решить ее и для блага моей дочери тоже, необходимо, чтобы вы помогли мне устранить одно препятствие с помощью средств, которые, несомненно, есть в вашем распоряжении.

Она рассказала ему о дикой, почти животной страсти молодого Луиджи Орсини, о его угрозах, из-за которых никто из близких не чувствует себя в безопасности.

Кардинал погрузился в глубокие размышления.

— Эта мерзость, — промолвил он затем, — настоящий червь, подтачивающий наше государство, яд, уже с давних пор отравляющий все его жизненные артерии. Нам не хватает Дракона{86}, у которого было бы достаточно сил и авторитета, чтобы осуществить свои кровавые вердикты. Только подобным образом можно что-нибудь изменить. Святой отец слишком слаб, слишком миролюбив, чересчур гуманен, даже в самом гнусном убийце видит своего брата. Но он забывает, что одно прощенное убийство влечет за собой десять новых. Однако будьте спокойны, в данном случае моя святейшая обязанность предотвратить угрожающее вам зло, и я этого добьюсь. Обещаю вам определенно, что дерзкий юнец больше никогда не переступит вашего порога и не обидит вас ни в обществе, ни на улице, ни в церкви, если не хочет обречь себя на изгнание. На это папа даст мне согласие, хотя мы и не близкие друзья: задета и его честь, и моя. По этому делу он издаст строжайшие указы и передаст их своему сыну, губернатору, тому я тоже нанесу визит уже сегодня. Потом я поговорю со старшим кузеном этого молодого сорванца, с герцогом Паоло Джордано, достойным уважения Браччиано, моим другом. Перед ним трепещут все эти вертопрахи. Они не отважатся выступить против него, а он до сих пор был моим личным другом. Так что не беспокойтесь.

— Вы упомянули, почтенный, — продолжила донна, — мое состояние. Для вдовы оно, пожалуй, и значительно, но все-таки едва достаточно, ведь я должна помогать сыновьям, они не обеспечены. И, увы, скоро я могу потерять и это немногое.

Она вкратце рассказала о своем деле, что оно уже было решено в ее пользу, но недавно, чтобы помучить ее и, может быть, навредить дочери, один могущественный человек, имя которого она не хочет назвать, сумел так запутать его, что адвокаты робко отступили, а партия противника близка к победе.

— Я, пожалуй, смогу угадать, — сказал Монтальто, — кого вы имеете в виду; будьте спокойны, я сам возьмусь за это дело, и мои добродетельные коллеги Фердинанд Медичи и Борромео помогут мне. Тот, кого вы не хотите называть, никогда больше не отважится выступить против вас открыто и, таким образом, адвокаты и судьи сумеют довести дело до конца.

Донна Юлия встала, схватила руку кардинала, пылко поцеловала ее, оросив горючими слезами.

— О, теперь, теперь, — всхлипывала она, — самая большая милость, самая большая жертва, которую вы должны принести, чтобы предотвратить беду, ибо она загонит меня в могилу, если вы не услышите мою просьбу, мою мольбу, — жизнь моего несчастного сына!

Монтальто, внимательно выслушав историю заблудшего юноши, ответил:

— И эту вашу просьбу я исполню вопреки своим принципам и убеждениям. Папа и губернатор пойдут мне навстречу, ибо впервые в жизни я требую подобное. Но если Марчелло снова попадется, связавшись с дурным обществом, то не забудьте мои слова: для него мои уста будут закрыты печатью.

Собеседники расстались, преисполненные величайшего уважения друг к другу. Вернувшись домой, Юлия увидела кардинала Фарнезе, сидящего рядом с ее дочерью. Он, по обыкновению, вел с Витторией разговоры льстиво, нежно, доверительно. Мать заметила, как необыкновенно хороша сегодня дочь — рядом с этим умным и аристократичным государственным мужем. Виттория воспользовалась возможностью удалиться в свою комнату, и когда они остались одни, Фарнезе сказал самым дружелюбным тоном:

— Где вы были до сих пор, почтенная подруга?

— У кардинала Монтальто, — ответила та.

— Что вы хотите от этого ханжи? — воскликнул, громко смеясь, Фарнезе. — Жалкий сонный осел из Марки, на устах которого всё еще пословицы тамошних пастухов и возчиков, достойный любимец фанатичного Пия V, имеющего такое же нищенское происхождение, как и он. Почему вы унизили себя до таких друзей, отвернувшись от лучшего общества, к какому привыкли?

— Умерьте свой пыл, почтеннейший, — ответила Юлия холодно, — мы только что договорились: его племянник теперь обручен с моей дочерью.

У кардинала слова застыли на губах, он побелел как мел. Фарнезе, в труднейших ситуациях не терявший самообладания, сейчас буквально онемел. Спустя минуту он с трудом выдавил из себя:

— Так? И вы считаете, что умно поступили? Прекрасно сработано! Захватить желторотого птенца в свои силки и позволить ему снимать сливки!

Он вскочил, затопал ногами и заскрежетал зубами.

— Я думал, — начал он снова, — вы, как трезвомыслящая, опытная женщина, взвесив все, оцените мои предложения, но нет, вы такая же гогочущая гусыня, как и все остальные болтливые мещанки.

Не пытаясь скрыть своей ярости, он покинул дом.

ГЛАВА ШЕСТАЯ

Спустя некоторое время после того, как граф Пеполи вернулся в Рим, он снова отправился уже с освобожденным Асканио в путь в Сабинские горы. Когда они вышли в поле, Асканио, оглядевшись вокруг, сказал:

— Только две породы людей по-настоящему могут понять, как я счастлив сейчас: больной, находившийся на пороге смерти и теперь начинающий выздоравливать, приветствуя природу с новыми силами, и пленник, который месяцами томился в тюрьме. Ах, какое блаженство наслаждаться светом и свободой! Если бы осужденный на казнь мог выбирать, то предпочел бы быть повешенным на свежем воздухе, чем лишиться головы в темном тюремном дворе.

— Есть ли у вас надежда, — спросил граф, — что мы скоро закончим наше дело и сможем сразу освободить старика?

— Если говорить откровенно, — ответил тот, — чем дольше я думаю об этом, тем слабее надежда. Кажется, со времени ареста мои товарищи потеряли ко мне прежнее доверие. Многое, должно быть, изменилось, судя по тому, как грубо Антонио обошелся с вами. Итак, мой добродетель, если вы мне не доверяете или колеблетесь, поскольку я теперь сам не знаю, как встретят меня бывшие друзья, то лучше разойтись прямо здесь, а я вечно буду помнить ваше благодеяние, которое никогда не смогу оплатить.

— А как же бедный пленник? — воскликнул граф Пеполи. — Я — его единственная опора и надежда на земле. Нет, мой добрый Асканио, давайте попытаемся сделать всё возможное. Если не терять мужества, то все происходит проще и лучше, чем ожидаешь вначале.

— Я пойду с вами, — ответил тот, — пусть даже речь идет о смерти.

Путники направились к горам, где Асканио переоделся и привел себя в порядок. Прибыв в Субиако, сразу направились в дом капитана. Открыв им дверь, коротышка лукаво улыбнулся. Наверху в комнате уже сидел глава стражников.

— Верно, — воскликнул он, встречая их, — сегодня у нас новолуние, и вы пришли не слишком рано и не слишком поздно. Мы отправимся в горы, собрание проводится там. Вы, Асканио, должны хорошо помнить это место; сколько приговоров там было вынесено и исполнено!

Антонио сменил свой наряд на обычную одежду. Внизу в доме их ждали четверо сбирров{87}, одетых по-крестьянски. Асканио наблюдал за приготовлениями с удивлением и тревогой, они, казалось, не предвещали ничего хорошего; граф, от внимания которого не ускользнул страх его попутчика, также начал проявлять беспокойство.

В обычно безлюдной местности по дороге на холм им встречалось все больше и больше людей, которые присоединялись к ним, так что вскоре собралась целая толпа. Асканио пугливо озирался, обращался то к одному, то к другому, но поскольку ему никто не отвечал, он смущенно замолчал и покорно отдался своей судьбе.

Процессия углубилась в лесную глушь, подальше от проезжей дороги. Наконец добрались до круглой, заросшей травой площадки, окруженной высокими отвесными скалами. Здесь сделали остановку, к собравшимся присоединились люди, прятавшиеся за скалами. Они были хорошо знакомы Асканио, но держались с ним так отчужденно, будто никогда его прежде не видели. Вдруг в центр толпы вышел большой, сильный человек и закричал:

— Сегодня мы собрались здесь, чтобы вершить суд.

Кричавший был одет во все черное, широкополая шляпа с черным пером закрывала его лицо. Лицо выражало жестокость, из-за большого шрама на левой щеке оно выглядело еще более отталкивающим. Речь и жесты были резки, в спешке он заикался и проглатывал окончания слов — трудно было понять, что он говорит.

— Сюда, Асканио, — вскричал этот необузданный громила, — здесь свершится месть. Кого из нас ты выдал и почему вступил в сговор с совершенно чужим человеком, чтобы подставить всех нас под нож?

Асканио все подробно и обстоятельно рассказал: и о случайном захвате в плен, и о том, как его отделили от остальных, как заключили в Энгельсбург — решение, которое, конечно, исходит от самих предводителей братства. Затем известный Страда приговаривается к смерти, и графу Пеполи, великодушно проявляющему заботу о пленнике из Субиако, он называет имя Асканио, который, по его словам, может указать пути и средства достижения благородной цели. Если где-то и было допущено предательство, то виной тому не кто иной, как этот бандит.

— Было естественно, — закончил говоривший, — что я хотел свободы и использовал возможность, которую предложил мне этот благородный человек, и все вы должны радоваться этому, ибо я не знаю, сколько тайн могла выдать моя слабая человеческая натура под пыткой или из страха перед ней. Теперь вы избавились от этой заботы, стоит лишь договориться с графом о старом пленнике, при этом заработав приличные деньги.

— Нет, — закричал бешеный дикарь, затопав ногами, — никакого выкупа! Зачем же мы вытаскивали тогда этого старого бородача из его мягкой постели? Чтобы показать пример, чтобы запугать стражников, судейских и солдат, чтобы никто не отважился слишком дерзко вставать у нас на пути! Цена, которую мы установили, должна была послужить нам для того, чтобы привлечь чересчур умных, заносчивых и познакомиться с теми, кто может быть опасен нам теперь или в будущем. Мы хотели напугать этих людей, выставив напоказ изрубленное на куски тело старика как памятник нашей власти и неумолимой жестокости. А теперь из-за какого-то предателя выходит — старались мы зря. Нет, мои мужественные братья, не позволяйте так глупо провести себя какому-то болтуну. Чужак, так хитро вошедший в наш круг, пусть умрет первым к вящему ужасу остальных умников и выскочек. Потом мы рассудим, что для нас полезнее: жизнь или смерть Асканио, потому что он на самом деле знает слишком много, чтобы мы могли не считаться с ним. А теперь обнажите ваши мечи!

Лес огласил дикий звериный крик, и сотни мечей взметнулись над головами. Асканио, как бешеный, рванулся к вожаку.

— Остановитесь! — закричал он изо всех сил. — Вы с ума сошли? Ты в своем уме? Этого великодушного, беззащитного человека вы хотите растерзать в своей животной ярости? А я должен спокойно смотреть на это? На казнь моего освободителя? Если ты не человек, если ты взбесившаяся скотина, возьми сначала мою кровь. Как бы ни был я верен братству, убей меня для своей безопасности, потому что я знаю все ваши тайны, но его, благородного человека, оставь в живых и позволь ему вернуться на родину целым и невредимым. Пусть последним знаком расположения ко мне, своему бывшему доверенному лицу, будет то, что вы принесете в жертву меня вместо него.

— Так будь ты первым! — закричал необузданный с пеной у рта, и Асканио, а может быть, и графу в одну секунду пришел бы конец, если бы в это мгновение, как молния, не появился перед остервеневшим великаном красивый высокий юноша.

— Спрячьте ваши кинжалы и шпаги! — закричал он звучным повелительным голосом. — Я слышал все. Недавно я сам был в городе и все знаю точно: Асканио невиновен и совершенно прав, вы сейчас чуть не стали убийцами, а не судьями. Если хочешь, Асканио, можешь снова присоединиться к нам. Или рискнешь начать новую жизнь, вычеркнув нас из памяти?

— Это-то я и хочу, благородный капитан, — произнес Асканио умоляющим голосом.

— А вы, граф, — продолжил юноша, — желаете снова заполучить вашего старика и невредимым выбраться отсюда?

— Верно, — ответил Пеполи.

Молодой человек удалился вместе с графом глубоко в лес, где никто не мог услышать их.

— Вы готовы отблагодарить меня, — начал он, — если я исполню вашу просьбу?

— Без сомнения.

— А что бы вы сделали, если бы вся эта история закончилась по-дружески и даже без какого бы то ни было выкупа?

— Все, что хотите, — ответил граф и посмотрел на него в изумлении.

— Да будет так! — продолжил его собеседник. — Дайте мне честное слово никогда никому не говорить о том, что увидели и услышали здесь, не узнавать никого из нас при случайной встрече и не заговаривать об этом происшествии. И второе: если когда-нибудь кто-то принесет вам зашифрованное послание, примите его, укройте на несколько часов и помогите тайно переправиться к нужному месту. Если вы согласны на эти необременительные условия, цена которым — жизнь ваша и вашего родственника, то поклянитесь, что выполните их и протяните мне руку.

Граф дал клятву.

— Теперь возвращайтесь вместе с Асканио в городок, успокойтесь и отдохните там на постоялом дворе, через час старик будет у вас.

Так и случилось. Старика привезли живым и невредимым к графу, так много поставившему на карту ради него. Слезы радости оросили лица обоих. Немного оправившись от потрясения, граф отдал распоряжения об отъезде в Рим, но Асканио, тосковавший по своим родным во Флоренции, решил поспешить к ним кратчайшим путем. Граф отдал ему все деньги, приготовленные для выкупа родственника. Возвращались в Рим с комфортом. Недалеко от городских ворот граф вышел из кареты, чтобы пройтись пешком.


Ранним утром донна Юлия получила витиеватое письмо от кардинала Фарнезе. Там говорилось: поддавшись страсти, давно зажженной в нем Витторией, но непозволительной в столь зрелом возрасте, он опустился до грубой бестактности, чем унизил себя и свое сословие, а также обидел свою дорогую и любимую подругу. Но как и бывает с благородными душами, подобные печальные мгновения, когда мы сами не владеем собой, забываются; так, он надеется, что великодушная женщина уже простила его и на этот раз. Отныне его главное стремление заставить Юлию всевозможными доказательствами дружбы забыть этот черный час. В знак прощения он надеется получить разрешение снова посещать ее дом, чтобы стать свидетелем счастья благородной девушки и, как было всегда, иметь возможность общаться с обеими женщинами, что так возвышает душу.

Было решено отпраздновать свадьбу только в кругу самых близких друзей. Кардинал Монтальто чувствовал себя не совсем здоровым и не мог участвовать в празднике, но были приглашены старый Капорале, несколько дворян со своими женами и граф Пеполи, который, оказалось, был в отъезде, и никто не мог точно сообщить день его возвращения. Однако граф появился, парадно одетый, у двери в церковь в тот момент, когда свадебная процессия выходила из переполненной часовни. Вокруг толпились дворяне и простолюдины, чтобы посмотреть на церемонию. Граф не без волнения приветствовал донну Юлию:

— Как счастлив этот молодой жених. Как я ему завидую!

Мать прошептала в ответ:

— Если бы вы серьезно сказали об этом раньше, я бы тоже, наверное, была счастлива.

Пеполи был изумлен.

Разодетый, со здоровым, свежим румянцем, стоял Марчелло рядом со своим братом Фламинио. Невеста была чудо как хороша: так высока и прекрасна, что невысокий жених казался рядом с ней смешным коротышкой.

— Я вам это припомню, — зловеще прошипел чей-то голос позади Виттории. — Такого супруга вы должны стыдиться! Мы еще поговорим, несмотря на запреты, только как-нибудь в другой раз.

Она робко оглянулась — позади стоял угрюмый Луиджи Орсини.

Процессия спустилась вниз по лестнице. На улице образовалась толкотня.

— Ведут рабов на галеры, — сказал какой-то горожанин.

Послышался звон и лязганье цепей.

— Ха! Проклятье! Будьте вы прокляты! — закричал кто-то в отчаянье громким голосом.

У Виттории потемнело в глазах, когда она узнала в закованном в цепи человеке Камилло.

— Ты — невеста! — снова закричал он. — Марчелло рядом с тобой весь в драгоценностях, а я в цепях! Пусть небо, все святые проклянут этот грешный брак! Ад ликует, черти радостно вылезают из пропасти, чтобы возложить на тебя свадебный венок, эти нежные мирты!

Все пришли в ужас. Бичи надзирателей защелкали, и с ревом, громыхая цепями, закованные бандиты проследовали мимо. Многие из них громко хохотали, другие злорадно усмехались, сверкая белыми зубами. Гости отправились за праздничные столы в богато украшенный дом.

КНИГА ТРЕТЬЯ

ГЛАВА ПЕРВАЯ

Мир в семье Аккоромбони был восстановлен. Молодой супруг чувствовал себя счастливым, Виттория жила тихо и спокойно, отдаваясь женским заботам или чтению любимых книг, то играла на лютне и пела своим звучным голосом нежные песни, многие из которых сочинила сама, то писала стихи и письма своим друзьям. Многие канцоны и стансы напечатали ее друзья и почитатели без упоминания ее имени. Некоторые сочинения до сих пор сохранились в рукописях в библиотеках Италии.

Виттория казалась удовлетворенной своей монотонной, заполненной повседневными заботами жизнью, собой и всем миром.

В доме Аккоромбони, ныне Перетти, чаще, чем когда-либо, появлялись чужеземцы, ученые и знать. Весь город говорил об уме, талантах и высоких душевных качествах прекрасной Виттории, и визиты благородных жен и мужей, поэтические вечера (академии), импровизации, музыка и пение, время от времени доклад ученого или философа, одухотворенные споры и остроумные диспуты превратили приветливый дом в пристанище муз, где веселый муж и серьезный юноша чувствовали себя одинаково уютно. Кардинал Фарнезе приходил сюда, как раньше, и даже чаще, ибо здесь он встречал своих друзей, знакомых и развлекался больше, чем прежде. Он, как всегда, был учтив и изящен, ничто не выдавало его былой страсти, и можно было поверить, что он окончательно исцелился от нее. Кардинал радушно принял Перетти, и тот мог запросто наносить ему визиты и ужинать во дворце, что происходило бы гораздо чаще, если бы юношу не предостерег от такого общения его дядя, кардинал Монтальто — бывший брат Феликс. Поскольку старик все больше сближался с домом Медичи и кардиналом Фердинандом, а Медичи и дом Фарнезе открыто враждовали, то он не мог допустить, чтобы его неопытный племянник слишком явно был связан с могущественным противником. Монтальто предостерег юного Перетти от излишней доверчивости — Фарнезе очень хитер и скрытен, маской любезности прикрывает злобу и коварство.

Донна Юлия со времени бракосочетания дочери заметно отдалилась от нее, считая, что Виттория теперь должна быть совершенно самостоятельной и независимой. Мать чувствовала, что после недавнего взрыва страстей между ними возникло некоторое недоверие, они были напуганы друг другом. Обе хорошо понимали, не признаваясь себе, что прежняя близость сменилась неприязнью, они теперь будто издали наблюдали друг за другом. Оказавшись вдвоем, мать и дочь разговаривали о литературе или будничных вещах, Юлия часто стала задумываться, правильное ли воспитание она дала детям.

Аббат Оттавио, получивший стараниями Монтальто доходный приход в Риме, теперь почти враждебно отзывался о матери и не одобрял брак сестры. При каждом удобном случае он плохо отзывался о самом Монтальто, с нескрываемым презрением относился к его племяннику и явно предпочитал общение со старым могущественным Фарнезе, тот также проявлял к молодому человеку большую симпатию.

Монтальто, посвящавший почти все свое время церковным обязанностям, редко навещал семью Аккоромбони, и то только в те часы, когда знал, что застанет их одних, без гостей. С матерью он общался охотнее всего, отдавая должное мудрости и высоте ее души; перед дочерью, как бы привлекательна ни была ее красота и как бы разумно и смело ни рассуждала, он испытывал некий страх, как перед совершенно чуждым ему существом. Милее всего ему был слабохарактерный, ничем не примечательный Фламинио, которого старый кардинал охотно наставлял время от времени и по-дружески обращал внимание юноши на вещи, которые тот раньше не замечал. Он умышленно избегал Марчелло, где только мог. Не захотел даже принять благодарности молодого человека, стыдясь своего благодеяния. Старался даже не вспоминать об этом. Слыша о бесчинствах бандитов, державших Рим в страхе, он приходил в гнев. Марчелло чувствовал, как неприятно его присутствие этому почтенному человеку, и сразу же покидал помещение, видя входящего Монтальто.

«Много ли радости, — размышляла мать, — подарили мне дети за всю мою жизнь? Как мог Марчелло, росший под моим крылом, стать таким? Ему никто не доверяет. Какое место он сможет занять в обществе? А Виттория? Ее странные мысли приводят меня в дрожь. И почему Фламинио никак не хочет стать мужчиной? Да, он добр и в нем нет злобы, но… А старший сын? Он совсем забыл, как я заботилась о нем, чем он мне обязан». Так она мучилась и упрекала себя, что была чересчур строга по отношению к одному ребенку, с другим — слишком мягка и уступчива и что своим примером воспитала в них чрезмерное свободолюбие и независимость.

Старый ворчливый Спероне тоже не раз навестил Аккоромбони перед отъездом, но его взгляды не нашли здесь должного отклика и сочувствия. Он сказал своим друзьям:

— Эта Виттория напоминает мне знаменитую когда-то Туллию Арагон, которую я в молодости видел несколько раз, только эта дерзкая новая муза гораздо красивее, в лице ее больше трагизма, словно она предвидит, что ее судьба сложится отнюдь не так серо и скучно, как у Туллии. Видя такое лицо я, зрелый человек, уже не подверженный увлечениям, вспоминаю рисунки, которыми художники украшают в книгах стихи поэтов; эти глаза сами излучают поэзию.

Капорале, как только появлялся в Риме, довольно часто посещал дом Перетти. Он стал необходим каждому члену семьи; его теплое участие, готовность помочь, дать мудрый совет вызывали доверие. Капорале ко всем относился одинаково тепло, хотя и отличал Витторию, и его привязанность граничила с нежным поклонением. О ее замужестве он никогда не заговаривал, чувствуя, что Виттория не склонна беседовать об этом. Он заставил себя быть приветливым с молодым супругом и обращался к нему с известным почтением, хотя ему забавно было видеть этого незрелого юношу главой семьи в доме, где царят искусство, поэзия, ученость. Сам Перетти, стыдясь своей необразованности, избегал участия в литературных спорах и поэтических упражнениях. Правда, нельзя не признать, что молодой человек усердно стремился расширить свой кругозор, но основы его образования были слишком шатки и ему не хватало энтузиазма, чтобы кратчайшим путем достичь духовных высот.

Однажды вечером, собираясь уходить, Капорале еще раз обернулся в дверях комнаты и обратился к матери и дочери:

— Мне надо рассказать вам, дорогие друзья, о небольшом приключении, которое произошло со мной несколько дней назад. Вы уже знаете, что я охотно путешествую пешком один, стараясь выбирать для этого безопасные дороги. Так я попал в Альбано{88}, подчинившись своему настроению, снял квартиру в маленьком домике за городом. Во время прогулок и возвращаясь домой, я иногда встречал крупного, сильного человека барской наружности, который привлек мое внимание и своей внешностью, и выражением лица, и поведением. Когда я собрался отправиться в Рим, то вдруг обнаружил, что мой кошелек исчез — видимо, кто-то украл его или я потерял его в горах. Поскольку я люблю, по складу своего характера, обходиться без титулов и званий, хозяин дома не знал, кто я, и по обыкновению начал громко браниться: говорил о сельских бродягах, обманщиках, все больше горячась при виде моей беспомощности. Вдруг он бросился к дверям, и я, не успев понять, какая неведомая сила увлекла его туда, увидел перед собой того статного незнакомца.

— Негодяй! — крикнул он. — Так обходиться с благородным человеком! Разве ты не видишь, кто перед тобой?

Незнакомец заплатил за меня. Побледневший хозяин принял плату из рук господина. Когда я хотел представиться ему и поблагодарить, он воскликнул:

— Не стоит, давайте еще на какое-то время останемся безымянными знакомыми и попутчиками. Позвольте быть для вас просто спутником.

Наше путешествие продлилось несколько дней, а когда прибыли в Рим, я узнал, что он нанимает дом недалеко от Порта-Капены{89}, где живет один, почти без прислуги. С тех пор мы нередко встречались. Я много рассказывал моему новому знакомому о вас, и он очень просил представить его вам. Но этот человек своего рода мизантроп и, кажется, особенно не любит высший свет. Узнав от меня, что вас нередко посещает высокомерный Фарнезе, он было пожалел о своем намерении, но все же просил разрешить ему посетить вас, когда вы одни. Если не ошибаюсь, завтра вечером вы не ждете гостей. Позвольте, я приведу этого необычного человека к вам?

— Охотно, — сказала Виттория, — только берегитесь, дорогой, привести в наш дом какого-нибудь переодетого бандита, который ограбит и убьет нас.

Капорале громко рассмеялся и возразил:

— Нет, прекрасная подруга, на такого мой знакомый не похож: открыл мне наконец, что он зажиточный купец из Ломбардии и покинул ее, потому что, как все мы знаем, в Верхней Италии свирепствует чума.

— Ты забыла, Виттория, — вмешалась мать, — что завтра здесь будут Челио Малеспина и ваш юный друг, дон Чезаре, словоохотливый Боккалини{90}.

— Эти, я думаю, ему не помешают и не будут путаться под ногами, — заявил Капорале, — но я все же предупрежу его, а он решит, что делать. Будьте добры, не принимайте больше никого.

На следующий вечер семья собралась, и молодой Боккалини — большой почитатель поэта Капорале — появился первым. Вскоре пришел Малеспина, уже несколько месяцев занимавший во Флоренции пост секретаря у герцога Франческо, который приступил к правлению несколько лет назад. Малеспина был молод, общителен, и знакомство с большим светом, где он смог лучше узнать отношения при дворе, казалось, радовало его. Он озорно посмеивался над многими вещами, о которых год назад почтительно помалкивал. Кроме того, он знал литературу и был лично знаком со многими учеными.

Вошел Капорале со своим новым другом. Незнакомец вежливо поздоровался со всеми, его утонченные манеры выдавали в нем светского человека; он галантно заметил, что уже давно мечтал познакомиться и узнать поближе знаменитую Аккоромбону, молва о которой идет по всей Италии; но он поражен, ибо слухи о красоте донны Виттории не могут передать всего ее очарования; был любезен с матерью, не забыл и Перетти, и обоих гостей. Его уверенность и утонченность говорили о нем как о человеке большого опыта, много испытавшем; он легко расположил к себе всех присутствующих.

Челио Малеспина рассказывал о Флоренции; Боккалини высмеивал некоторых римских ученых и государственных мужей; Капорале пытался смягчить слишком острые суждения. Внимание Виттории было приковано к незнакомцу, ей сразу бросилась в глаза его необычность. Она отвечала рассеянным смехом на заданные вопросы. Мать тоже потихоньку рассматривала гостя и лихорадочно пыталась вспомнить, не встречала ли раньше в своей жизни этого статного и сильного человека с пламенным повелительным взором. Перетти испытывал своего рода робость и страх перед незнакомцем, и его участие в беседе выглядело еще более нелепым, чем обычно.

Малеспина рассказывал, что во Флоренции стали известны несколько песен «Освобожденного Иерусалима» Тассо и привели в восхищение весь двор.

— Всем ясно, — продолжил он, — что этот молодой человек теперь самый большой гений нашего отечества. Тут и там уже раздаются голоса, которые ставят его выше нашего великого Ариосто.

— Эти вечные споры о том, кто выше и кто ниже! — невольно воскликнул Капорале. — В своей сфере божественный Ариосто никогда не будет достижим; Тассо представляет, насколько я знаю его прекрасную поэму, совершенно иную область поэзии. Эти два магических круга не могут соприкоснуться ни в одной из точек их волшебной траектории. Хрустальные дворцы Ариосто залиты сияющим светом шутки и веселья, пронизаны нежным озорством, а серьезность жизни превращена в легкую, хотя и глубокомысленную игру. Поэтические образы Тассо блуждают в зеленой сумрачной чаще, любовь у него сладка, но без лукавства, войны и приключений героев и юных дев; все проникнуто нежным участием, и дружеская печаль охватывает и пронизывает наш дух, когда мы отдаемся поэтическому упоению. Как не похож на это ослепляющий, захватывающий и манящий лабиринт нашего Ариосто! Зачем нам духовное величие, если в этом чарующем саду вместо Минотавра нас застигает врасплох хоровод смеющихся шаловливых нимф и сатиров, которые поднимут нас на смех за наши ожидания.

— О, как это верно! — вступила, наконец, в разговор Виттория. — Пусть Ариосто остается величайшим поэтом для знатока, который взвешивает его достоинства на весах, нежного Тассо всегда можно поставить рядом с ним.

Боккалини заявил:

— Поверьте, даже самые прекрасные произведения должны некоторое время оставаться неизвестными, пока не достигнут достаточной зрелости, чтобы удовлетворить вкус толпы, тогда она найдет в них особую прелесть. Истинных ценителей поэзии, опережающих свое время, всегда немного. А дикий, легковозбудимый, неотесанный человек поклоняется то одному бесплотному духу, то другому, как богу, и готов лоб себе расшибить, служа очередному истукану.

Статный незнакомец бросил на молодого человека острый, испытующий взгляд, заметив:

— Верно! Такое происходит нередко, но всегда ли время все ставит на свои места, отделяя семена от плевел? А сама история — разве она не вводила в заблуждение наивных потомков? Да, порой это так называемое будущее бывает таким рассеянным и забывчивым! Оно слишком падко на новые ценности, чтобы помнить о старых сокровищах. Новое кажется ему потому только лучшим, что оно ярче блестит, а массивное золото прежних дней потускнело от времени. Не слишком ли скоро блестящий Ариосто и полный юмора Берни вытеснили благородного Боярдо{91} в кладовую прошлого?

— Конечно! — включилась в разговор донна Юлия. — И меня радует, что благородный человек затронул сейчас этот серьезный вопрос. Изобретательный поэт Тассо проложил нам новую колею, он был упоен сладким вином прекрасных фабул, а теперь наконец превратил ароматные гроздья своего богатого виноградника в прекрасное вино.

Виттория с восхищением посмотрела на мать, с уст которой сорвалось такое великолепное поэтическое сравнение.

Малеспина снова рассказал о Тассо; он, судя по слухам, недоволен своим положением при дворе Феррары, ему хочется уехать, и он якобы ведет тайные переговоры с флорентийским герцогом, великим Франческо{92}. Князь тоже благоволит ему, а еще больше, кажется, его возлюбленная Бьянка Капелло. Только поэт настолько нерешителен, что дальше переговоров дело не идет; и флорентийский двор не хочет слишком открыто идти ему навстречу, чтобы не выдать себя герцогу Альфонсу, чья многолетняя неприязнь к Медичи всем известна.

— Вообще, — продолжил Малеспина, — бедного Тассо ждет несчастная судьба. Его избаловали и одновременно унизили; одни обожествляют его талант, другие умышленно порицают его, а он не может не прислушиваться ко всем, кто слывет знатоком, и сам отдает им в руки меч правосудия. Если он будет так податлив, то в его поэме скоро не останется ни одной живой строчки, самое важное и прекрасное будет полностью выхолощено. Консервативные критики, с трудом воспринимающие все новое, ругают Тассо, например, за то, что он ввел в эпическое произведение прекрасные вставные эпизоды, разрушив тем самым, по их мнению, классическую литературную форму. Если же бедняга начинает обороняться от этих стервятников, то в его сторону летят упреки в тщеславии, гордыне, и при этом педантичные придиры ведут себя так, будто поэт еще должен сказать им спасибо за то, что они терзают и топчут его произведение, которому он отдал годы труда, мучительных поисков и любви.

— Да, да, — согласился Капорале, — этой беде может посочувствовать только поэт.

— Таким образом, несчастный, — продолжил Малеспина, — теперь недоволен собой и всем миром. Он хочет уехать, и чем дальше — тем лучше, но герцогу Альфонсу{93} не хочется терять его. Множество завистников при дворе мечтают его прогнать, лжедрузья злорадствуют, наслаждаясь унижением талантливого человека.

— Хочется плакать, — воскликнула взволнованно Виттория, — когда видишь, как в нашем бедном отечестве гений, как дворовый пес, скован цепями княжеской милости. Игрушка в руках капризных высокомерных господ, не признающих талант, он низведен до положения слуги, его приносят в жертву и часто даже лишают жизни из самых низменных побуждений. О, это могло бы быть хорошей темой для трагедии, гораздо более захватывающей и проникновенной, чем холодные упражнения какого-нибудь Спероне или Триссино{94}.

— Вы правы, — согласился Малеспина, — но сам он, наш Торквато, увы, чересчур слаб. Некоторые его поступки даже у самых доброжелательных друзей иногда вызывают недоумение. Вы можете в это поверить, почтенные? Недавно он настолько унизился, что отправился к инквизитору и заставил экзаменовать себя на предмет своего правоверия. Тот должен был выдать ему свидетельство, что полностью доволен им, примерно такое, какое выдают детям или юным кандидатам. Но этого ему еще мало, хотя многие ученые, благоволящие ему епископы назвали его истинным католиком, он постоянно и настойчиво упрашивает своего господина отпустить его в Рим, чтобы здесь проверили прочность его веры. Говорят, он снова пошел теперь уже к другому инквизитору, и тот, вняв его мольбам, снова должен был подтвердить истинность его веры. Великий человек, читающий и комментирующий Платона и Аристотеля, сам создающий прекрасные произведения — теряет свое достоинство — о, не правда ли, не знаешь, плакать или смеяться? Как велика может быть человеческая слабость?

Когда эти слова были произнесены, Виттория порывисто встала и взволнованно зашагала по залу; потом она остановилась перед Малеспиной, заявив со слезами на глазах:

— Дон Челио! Откуда, из какого захолустного уголка дикой Калабрии вы явились? Как вы смотрите на свет и на людей, как вы читаете историю?

Дон Челио явно испугался подобного обращения; в это мгновение прекрасная женщина показалась ему страшной.

— Вы — придворный? — с вызовом продолжала она. — Знаток людей? О, берегитесь, берегитесь, чтобы вам эта насмешка над Тассо когда-нибудь не вышла боком. Высмеивать его, беднягу? Да были бы еще времена Юлия или Льва X{95}, когда остроумные грешники получали отпущение грехов за свой веселый атеизм, когда галантный Бембо именно благодаря своей утонченности стал кардиналом, когда Петра Аретинца чествовали священники{96}, папы и императоры. Но теперь! Разве вы не знаете (это не такое уж далекое прошлое), как ваш истинно великий князь, который умер всего два года назад, принес в жертву своего сотрапезника и поверенного, ученого Карнезехи{97}, лютующему в религиозном рвении папе? Благородного человека обезглавили и сожгли здесь, в Риме! А за что пострадал он от руки молочного брата, великого Козимо{98}, совершившего так много благородного и прекрасного? Чтобы избежать спора, в котором участвовали Козимо Феррарский и другие, за титул великого герцога. Почему не угасает ненависть Феррары и прочих князей к нему? Теперь Альфонс может передать Тассо в руки стражей веры, если он считает себя обиженным своим придворным поэтом, неужели они действительно верят в ересь Тассо или это приказ свыше? Ведь князь Феррары мог бы теперь отступить и оставить все нашей дорогой церкви. Возможно, что Тассо слишком боязлив, но высмеивать его за это нет причин.

Чужеземец, назвавший себя доном Джузеппе, встал в восторге, подошел к прекрасной молодой женщине, взял ее за руку, подвел к креслу и взволнованно произнес:

— Вы только что сказали очень верные слова о князьях, но кроме этой смелости я еще более чту ваше еретичество. О, кем бы стали мы, итальянцы, если бы многие тысячи из нас думали так, как вы, и имели мужество высказать это вслух так громко и бесстрашно!

Мать поначалу была напугана страстной речью дочери, теперь она испугалась еще больше слов постороннего человека. Ее особенно беспокоило то, как быстро этот едва знакомый человек подчинил себе всех присутствующих. Виттория взглянула на этого сильного человека совершенно другими глазами, потом опустила голову, неожиданно покраснела и снова побледнела; было видно, как она смахивает слезы, пытаясь скрыть их.

Молодой Перетти не замечал происходящего, рьяно обсуждая с Фламинио какую-то городскую новость. Марчелло все эти разговоры казались скучными, и он давно уже удалился, чтобы нанести визит одному из своих друзей, где споры шли громче, более бурно и весело.

Чтобы снова направить разговор в спокойное русло, Капорале перевел его на поэзию и попросил молодую подругу сочинить импровизацию на какую-нибудь тему, ибо дон Джузеппе много наслышан о ее таланте и энтузиазме, с каким она переступает в поэзии все привычные границы.

— Посторонний человек, — ответила она, — уже видел, как неосмотрительно я позволила овладеть собой этому демону, которого вы называете энтузиазмом. Давайте ограничимся этим на сегодня. Может быть, будет лучше, если каждый из нас продекламирует одно из собственных стихотворений, чтобы закончить наш вечер на итальянский манер. Я тоже с удовольствием прочту небольшую канцону, которую недавно сочинила.

Не задавая больше вопросов, Капорале вытащил из кармана несколько листов и произнес:

— Тогда я начну. — Он прочитал несколько глав из своей новой юмористической поэмы о садах Мецената, которые развеселили всех слушателей. Затем Фламинио прочел несколько строф, которые, вероятно, ему подправила сестра. Донна Юлия извлекла из шкафа нравоучительную канцону и продекламировала ее певучим голосом, а белокурый Перетти предложил слушателям песнь о счастье сельской жизни, но прочитал ее так неуверенно и сбивчиво, что возникли сомнения, сам ли он ее написал.

Дон Джузеппе, когда наступила его очередь, заявил:

— Теперь, я вижу, пришел мой черед, но, мне, увы, ничего не приходит в голову (трудно вдруг начать сочинять стихи, если за всю жизнь не написал ни строчки) и даже не вспоминается ничего, кроме, пожалуй, одного места из знаменитой детской сказки о трех апельсинах. В этой героической волшебной поэме упоминается железная дверь, которая стонет и жалуется на то, что ее петли не смазаны и поэтому она вынуждена так ужасно скрипеть и кряхтеть. Вот и я, как эта дверь, должен ждать, пока какая-нибудь из муз не придет и не смажет мне горло. Примите снисходительно, почтенные, это напоминание о поэме за саму поэму, а мою шутку всерьез.

Боккалини прочел веселые скользящие строфы о том, как разгневанный Аполлон напутал однажды спящего Амура. Рассерженный на малыша за то, что тот слишком часто пускает в него стрелы, причиняя боль, Аполлон задумал сломать его лук. Но как только он его согнул, зазвенела, как бы жалуясь, тетива — так бог создал лиру. Поэтому она всегда поет о любви, даже если богу муз хочется сыграть другие мелодии. Сатир, когда Аполлон к нему благоволит, нередко пробует этот инструмент, но в его руках он снова превращается в лук и стреляет горькими отравленными стрелами. Но наш сатир, оробевший от величия Виттории или Юноны, позволяет лишь добродушному Капорале посылать легкие шутки из изящного лука, а Аполлон и Виттория улыбаются, аплодируя ему.

Все зааплодировали, а Виттория, приветливо улыбаясь больше Капорале, чем Боккалини, выбрала из кипы листов несколько страниц и сказала:

— Я не знаю, как мне назвать это произведение: балладой, испанским романсом или просто капризом. Она стала читать.

Черный жених

Молодой князь прощался со своей невестой. Он был помолвлен с ней уже месяц. Он думал только о ней и сейчас скакал в горы к отцу, чтобы подготовить его к прибытию невесты.

— Не покидай меня, — умоляла его прекрасная девушка, — мне чудится несчастье. Почему ты уходишь от меня именно сейчас?

— Я должен ехать, — сказал принц и нежно поцеловал ее, — наша любовь с улыбкой перенесет эту разлуку.

— Нет, — плача, жаловалась она, — нам не суждено больше встретиться! Когда вчера вечером темные облака неслись по небу, я увидела в них чьи-то отвратительные лица, искаженные злорадной усмешкой. Это парки или демоны, подстерегающие тебя. Они хотят разлучить нас, убить тебя. Они боятся, коварные, что ты сделаешь счастливой свою страну, и хотят посеять здесь беду.

— Привидения, — ответил возлюбленный, — это лишь плод твоего воображения, поэтому не бойся, не дрожи, моя любимая. То, что мы любим друг друга, — вот правда, перед нею не устоит никакой демон. Твое воображение болезненно, реальность не такова: пока один страдает от боли, другой ликует и веселится.

— Как ты не можешь понять, — промолвила она и прижалась к нему еще сильнее, — они хотят нам зла, я видела это во всех моих снах. Ты — моя жизнь, мое настоящее и будущее, если они унесут тебя, как мне жить дальше?

Тут привели его черного коня. Он любил это благородное животное, да и конь был предан своему хозяину, он уже много раз спасал ему жизнь. А господин был благодарен ему. Любовь, связывающая людей и животных, — поистине чудо.

В долине, глубоко внизу, в ущелье, в окружении цикут{99}, белены и ядовитых цветов, жили в уединении ведьмы. Им были в радость людские несчастья, порча и болезни. Разгорающийся в ночи огонь, пожирающий хижину бедняка, приводил в восторг; заблудившийся человек, попавшийся навстречу, становился для них шутом, которого они жестоко разыгрывали и поднимали на смех. Ведьмы часто видели прекрасного черного принца и влюбились в него за необыкновенную красоту, каждая против своей воли хотела понравиться ему. Одна вышла к юноше в образе цыганки и предложила погадать, другая в образе нищенки, а третья, самая мерзкая, со сверкающими глазами, хотела показать ему кратчайший путь через горы. Но как бы они ни льстили, как сладко ни пели, как низко ни кланялись, как ни улыбались ему в своих масках, он не обращал на них внимания, и тогда их любовь превратилась в горькую желчь и жгучую, как уксус, ненависть.

— Вот он приближается на своем черном, как ночь, коне, — промолвила Альруна, ведьма с желтой кожей, большими глазами навыкате и длинными, цвета воронова крыла, волосами.

— И конь его прекрасен, как сам хозяин, — заявила Гельдруда, чей длинный зуб торчал над синими губами.

— Как он скачет — земля дрожит, — произнесла злобная Гудула, любившая красть маленьких детей и подкладывать их мертвыми на пути у плачущих матерей.

Альруна закричала, скрипя зубами:

— Я отомщу за всех нас! Запомните, он никогда больше не увидит своего старого отца и прекрасную невесту.

Она встала, мерзкая, незаметно на дороге у опушки леса, где поблизости нет ни распятия, ни изображения мадонны. Вот принц приближается, от топота копыт коня дрожит подножие скалы, на весеннем ветру развевается плащ прекрасного всадника, и лес благоухает, и птицы поют.

Ужасный призрак срывает свои одежды. Ее не видят простые смертные — только духи. Безобразные ведьмы радуются уродству своей сестры. Она стоит на опушке леса, как засохшее дерево, как принявшая стойку темно-желтая ядовитая змея, как высоко разросшееся мерзкое растение, которого робко сторонится свежий утренний воздух, и сама заря плачет, что вынуждена освещать это чудовище.

Хоп-ля! Внезапно появляется прекрасный юноша. Он поет радостную песню, темные локоны развеваются на ветру, овевая и лаская его смуглые щеки. Он вспоминает песнь любви и восклицает:

— Как прекрасна природа! Как опьяняет весна! Как переполнен я счастьем!

Всадник приближается к ведьме. В ее взоре торжество. Одним прыжком Альруна оказывается позади него, ее колени отвратительно желтеют на черном фоне коня, она смеется своим огромным плоским ртом, сверкая белыми зубами. Вот она вонзает сухую жилистую руку с длинными когтями в грудь всадника. Тот не понимает, что с ним происходит, его сердце трепещет, конь спотыкается. Теперь подскакивают остальные, конь широко раздувает ноздри и фыркает, так что пролетающая мимо оса торопится прочь в ужасе.

— Куда ты, мой вороной? — кричит пораженный юноша. — Ты сворачиваешь с дороги.

Конь не слушается поводьев, не повинуется ни шпорам, ни окрику. Сестры, ликуя, наблюдают, как конь и всадник летят над камнями, над скалами, поросшими мхом. Всадник испуганно оглядывается, пытаясь сорвать невидимые путы со своей груди, и не может. Ведьма ногами бьет коня в пах, тот скачет все быстрей, все неудержимей: ее седые растрепанные космы, торчащие дыбом на ветру, летят, как грива, на губах усмешка, сверкают белые клыки.

— Какой злой дух правит моим конем? — кричит сын короля. — Что давит мне грудь железными оковами — мне хочется кричать от боли! Да остановись ты, исчадие ада!

Исполинской силой он останавливает коня, тот дрожит всеми членами, как осиновый лист, но рыжая ведьма позади всадника снова бьет коня ногами, и он, как бешеный, отскакивает назад.

С головы всадника падает шляпа, волосы развеваются на ветру. Конь и всадник несутся теперь по магическому кругу вокруг ядовитого источника, конь срывается со скалы и разбивается насмерть, умирающий князь бросает последний взор на светлое синее небо и видит маленькое облачко, которое, оплакивая его, проплывает мимо.

А омерзительные ведьмы смотрят жадными взорами на умирающего принца и радуются содеянному. Какое им дело до того, что отец теперь умрет от горя, что безутешная невеста в каждом красивом юноше будет видеть мертвеца?

Так невидимый демон с диким злорадством преследует многих до самой смерти. Чем прекраснее, чем благороднее преследуемое существо, тем страшнее и отвратительнее враг, доводящий его до гибели, сам не зная почему.

И это называют судьбой, неодолимым роком недальновидные смертные. О, если бы можно было раскрыть им глаза, чтобы они поняли, с кем имеют дело.

— Ах! — воскликнул старый поэт. — И как только у вас могло родиться такое мрачное сочинение? Неужели подобную вещь можно декламировать на веселой поэтической академии?

Дон Джузеппе, казалось, был другого мнения и похвалил поэму.

— Пожалуй, ее можно считать слишком верным отражением действительности, — промолвил он. — Я вменил бы в обязанность каждому восхищаться тем, что говорит и делает синьора Перетти.

— Вот это верно, — воскликнула Виттория, снова повеселев, — я всецело одобряю такое почтение, не допускающее никакого порицания. Придираться к нашему Ариосто или Данте{100}, толковать на разные лады их произведения, — это удел лишь малоодаренных людей, не правда ли? А вы, дон Джузеппе, относитесь ко мне как к абсолютному совершенству, я благодарна вам.

Когда обратили взоры к Малеспине, тот заявил:

— Я, как и дон Джузеппе, должен извиниться: не могу выдавать себя за поэта в подобном обществе, и даже если бы отважился на это, у меня, к сожалению, нет с собой ни одного листочка со стихами, а моя память недостаточно верна, чтобы декламировать что-нибудь, не глядя в текст. Однако, если вы не против, я хотел бы рассказать вам об одном смешном происшествии, довольно незначительном, какие часто случаются в резиденциях и при дворе. Оно послужит для развлечения компании. Только заранее прошу прощения у дам, если мой рассказ покажется им не совсем приличным.

Капорале промолвил:

— Здесь можно рассказывать почти все, если только не ищешь похотливого удовольствия в непристойностях.

— Верно, — заметила мать. — Я называю многих из наших авторов безгрешными, в то время как другие считают их носителями дурной славы. По-моему, только того можно назвать аморальным, кто одержим похотью сам и стремится заразить ею своих читателей.

— Тогда я возьму на себя смелость и расскажу смешную историю, которая произошла на самом деле, — начал Малеспина. — В нашей резиденции с давних пор живет забавный человек. У него много недостатков, и он часто попадает в смешные ситуации, но несмотря на это по праву претендует на определенное уважение, — это старый Конегиани, посланник Феррары при нашем дворе. Внешность его примечательна: долговязый, худой и бледный; впалые щеки и глубоко посаженные глаза. Временами, сидя в задумчивости, он являет собой воплощение горя; когда же пребывает в веселом настроении и смеется, то его тощее лицо с огромным разинутым ртом выглядит просто пугающе. Но этот ходячий скелет, это нелепое существо, которое кажется причудой матери-природы, не имеет представления о том, насколько он смешон. Он преисполнен чувства собственной неотразимости и считает себя красавцем, кавалером и острословом. Поэтому часто принимает участие в танцах на празднествах, ухаживает за дамами и не отказывается от забав, которые придумывают молодые специально для того, чтобы вволю позабавиться над стариком. Его лучший друг — молодой богатый дворянин из Падуи — имеет содержанку — красивую, остроумную девушку, и у нее посланник ужинает почти каждый вечер даже в отсутствие других гостей.

Старик уверен, что каждая дама при дворе влюблена в него. Женщины дурачат и дразнят его, часто разыгрывая влюбленных, чтобы, разумеется, поднять его на смех. А он совершенно открыто отдает свое чувствительное сердце остроумной, прекрасной донне Изабелле, которая делает вид, что отвечает на его любовь, на его нежность, и при этом ставит старика в такое смешное положение, что над их отношениями потешается весь двор.

— Кто эта Изабелла? — спросил дон Джузеппе, слушавший рассказ с повышенным вниманием.

— Она, — ответил чужеземец, — сестра нашего великого герцога и супруга герцога Браччиано, знаменитого Орсини Паоло Джордано, который, как вы знаете, отличился в разных походах. Эта дама, пожалуй, самая красивая при нашем дворе. Очень многие считают ее красивее нашей знаменитой Бьянки Капелло. Весь свет очарован ее прелестью, ее остроумными речами. При этом она так доброжелательна в обращении с людьми, что бедняки и горожане уважают ее. Ее находчивость и благоразумие так велики, что наша великая герцогиня, строгая и болезненная, предана ей и любит ее так же, как и озорная Бьянка Капелло. Конечно, это редкий случай, ибо правящая княгиня видит, насколько глубока привязанность ее супруга к куртизанке, и вынуждена терпеть соперницу около себя с душевным содроганием.

Итак, на последнем карнавале произошло следующее. Был мрачный дождливый день, и княгиня, обычно серьезная, меланхоличная, предложила танцы и игры, решив сегодня быть веселой. Объявили танцы, и, как всегда, самым активным участником всех мероприятий стал вышеупомянутый Конегиани, нежный воздыхатель герцогини Изабеллы. Пели песни, потом играли в слова; кто проигрывал — получал сильный удар по руке небольшой золоченой ложкой, как маленькие дети в школе. Много ударов, и достаточно сильных, получил и наш посланник, поскольку дама, следившая за исполнением наказания, не шутила с ним, ловя на ошибке, так что к концу игры его рука покраснела и, по-видимому, сильно болела, бедолаге оставалось только с комичной гримасой потирать ее об одежду.

Затем молодые люди предложили игру под названием маттачини{101}, во время которой один из господ подскакивает, прыгает и жестикулирует,— а все остальные повторяют его движения. Дамы, конечно, являются только зрителями такого сумасбродства. Участники забавы снимают сюртуки и остаются в жилетах. В таком костюме молодые люди с хорошим телосложением выглядят еще более привлекательно, но худосочный, бесплотный скелет, у которого нет ни икр, ни голеней, ни бедер, просто напоминает обезьяну. Озорную игру возглавил двоюродный брат герцогини Изабеллы — граф Троило Орсини, высокий, красивый мужчина в расцвете молодости и такой грациозный, что все женщины сходят по нему с ума. Он придумывал самые сумасбродные прыжки, позы и жесты, и если блестящему юноше с изящным сильным телом, который может позволить себе все, это идет — он не выглядит смешным и нелепым, то даже самое простое движение нашего посланника казалось безобразным и отвратительным. Вы можете представить себе веселье и радость озорной молодежи, женщин и девушек; я еще никогда не видел, чтобы благородная великая герцогиня столько смеялась. Смех превратился в хохот, когда сумасбродный Троило начал пинать впереди стоящего партнера. Как вращающееся колесо, это движение прошло с огромной скоростью по кругу: некоторые, получившие пинок, падали, другим грозило падение, но хуже всех было бедному Конегиани, чья длинная нескладная фигура от сильного пинка сгибалась, как лук. Гримасы, которые он при этом корчил, невозможно описать. Но и он не упускал возможности отплатить своим партнерам, так что даже вспотел, как и все остальные; а великая герцогиня была настолько захвачена весельем и безудержным смехом, что сразу же после этой игры была вынуждена покинуть зал. Все снова оделись, и посланник, упоенный радостью, присел у ног своей обожаемой донны Изабеллы, воображая, как он был неотразим во время игры. Дама сердца пожимала ему руки, хвалила его ловкость, и он был в восторге.

— А супруг донны Изабеллы тоже играл в эти остроумные игры? — спросил дон Джузеппе.

— Вы, наверное, не знаете, — ответил чужеземец, — что герцог Браччиано несколько лет назад покинул Флоренцию: если этот уже пожилой человек не на войне, то предпочитает жить как перекати-поле. Говорят, он никогда не любил свою супругу, как и она его. Нашего князя Франческо тоже никогда не увидишь в покоях своей супруги, когда у нее люди. У великих подобное происходит довольно часто, как вы, наверное, знаете из своего опыта. Позвольте мне, однако, перейти к той странной истории, к которой все сказанное было лишь вступлением, знакомством с героями.

Напротив квартиры посланника жила красивая девушка — содержанка молодого Троило, которая дружила с возлюбленной падуанца, друга нашего Конегиани, что естественно для молодых особ, воспринимающих жизнь легкомысленно. Старый посланник ежедневно видел сокровище Троило из своих окон и, поскольку по натуре был человеком достаточно ветреным, влюбился в нее. Ему самому казалось странным, что в его сердце рядом с высокой страстью к герцогине нашлось место для легкой влюбленности еще в одну женщину, и он решил подшутить над молодым человеком.

Поскольку с каждым днем посланник все активнее оказывал озорной малышке знаки внимания в виде подмигиваний, воздушных поцелуев и разных ужимок, она рассказала об этом своему Троило. Тот обрадовался: Конегиани открылся ему с новой стороны. Он приказал маленькой Лизе притвориться благосклонной к старику, как будто она поддается его очарованию, и подать надежду, что со временем может уступить его ухаживаниям. Веселого падуанца и его молодую легкомысленную Джаннину Троило тоже посвятил в свои планы, чтобы легче было привести в исполнение задуманное.

Падуанец рассказал обо всем своей двоюродной сестре — донне Изабелле, новость рассмешила ее, и она сразу одобрила его намерения — назойливые ухаживания старика ее утомили, ей надоело играть роль нежной возлюбленной на глазах всего двора.

Маленькую Лизу уговорили передать через подругу влюбленному, что она согласна провести с ним ночь; девушки зайдут в гости к посланнику, и после ужина она останется с ним наедине. Все было подготовлено.

Как раз за два дня до этого из Ливорно приехала молодая, безобразного вида, рабыня, которая, неизвестно для каких целей, понадобилась во дворце. Особенно примечательным было ее лицо: сильно косящие глаза и непропорционально большой рот; кожа отливала шафранно-желтым оттенком, такой цвет кожи достается потомкам при смешении черной и европейской расы — детишки получаются страшнее своего темного родителя. К слову сказать, рабыня отличалась довольно крепким и ладным телосложением.

Одетая в мужское платье, чтобы не привлекать к себе внимание и не быть узнанной чужими слугами, донна Изабелла в сопровождении Троило направилась к дому посланника, взяв с собой и вышеупомянутую рабыню. Троило, хорошо известный и любимый в доме за свою обходительность, разбудил в нижних покоях, занимаемых слугами, одного из них. Рабыня, говорившая только на своем варварском наречии, между тем разделась. Молодой человек провел всех троих по узкой лестнице во внутренние покои, а оттуда в спальню посланника. Слуга немного понимал язык дикарки и сумел объяснить ей, что она может спокойно расположиться на постели. Женщина охотно легла в удобную постель и сразу же заснула здоровым крепким сном. Слуга ушел, а Троило с Изабеллой прислушивались к шуткам и громкому смеху, доносившимся из соседнего зала. Старик сидел около своей возлюбленной Лизы, пил и ликовал; здесь же были его приятель падуанец со своей подругой Джанниной. Наливая Лизе вино, старик выкрикивал: «Выпей этого благородного «Монте-Пульчиано»! Как часто донна Изабелла угощала меня бокалом этого вина! Неужели ты не чувствуешь, малышка, что я, повелитель такой благородной дамы, опускаюсь до тебя и тебя возвышаю».

Пир закончился, и Джаннина, отведя старика в сторону, прошептала ему: «Позвольте, почтенный друг, Лизе уединиться сейчас в спальне, она разденется и встретит вас в темноте, — пощадите ее стыдливость».

Конегиани согласился, приказал слугам удалиться, предвкушая свое счастье. Падуанец тоже попрощался. Лиза ждала на лестнице, пока не вернется Джаннина, чтобы покинуть дом вместе со своими друзьями. Посланник в темноте направился в свои покои. Лег в постель, немало удивленный тем, что его подружка спустя всего лишь несколько минут уже так крепко спит. Сначала он счел это за притворство, но крепкий и здоровый храп вскоре убедил его в обратном. Раздосадованный, он довольно долго будил заснувшую женщину. Наконец она проснулась и, заметив рядом мужчину, который, как ей казалось, хотел совершить над ней насилие, принялась истошно кричать на своем непонятном варварском наречии. Посланник в ужасе вскочил с постели и, теряя самообладание, стал звать слуг и требовать, чтобы принесли свечи. Проснулся весь дом. Прибежали слуги со свечами и увидели дрожащего полуодетого посланника. Пока он приходил в себя, рабыню поскорее увели, поверенный слуга отдал ей внизу платье. Старик, ошеломленный, сотрясаемый нервной дрожью, упал в кресло, ничего не соображая. Каково же ему было, когда вдруг перед ним выросли две фигуры, и в одном из мужчин он узнал свою высочайшую повелительницу донну Изабеллу! Ему казалось, что пол проваливается под ним.

— Теперь я узнаю вас, — обратилась к нему озорная донна, — вас, выдававшего себя за моего возлюбленного, за моего неизменно верного поклонника. Смотрите, какой острый глаз у ревности, которая следит за вами уже много дней, и теперь стала свидетельницей вашего клятвопреступления, вашего позора. Я не хотела верить кузену Троило, что вы — старый, коварный, неверный человек — способны на столь низкий поступок. Он всегда считал вас легкомысленным сластолюбивым обманщиком, всегда предостерегал меня от общения с вами. Предпочесть мне, кого вы боготворили на словах, такое чудовище! Так отдаться пагубной страсти. Я никогда не поверила бы, что такое возможно, даже услышав об этом от самого надежного человека. Но теперь я увидела все своими глазами и чувствую несказанную боль. Может быть, скажете хотя бы слово в свое оправдание?

Старик, растерянный и смущенный, опустился на колени и униженно просил прощения. Он все еще не мог прийти в себя, не мог говорить и меньше всего отважился бы на это в присутствии Троило, прихода которого, собственно, не предвидел. Он только умолял, когда расставались, не предавать огласке произошедшее с ним и молчать о его неудаче. Это ему обещали, и донна Изабелла была рада снова оказаться на улице, не узнанная слугами дома. Однако приключение посланника не осталось неизвестным, и ему пришлось выслушивать намеки на тайное свидание с чужеземной прелестницей, как отзывались в его присутствии о безобразной рабыне. Между тем Изабелла радовалась своему освобождению от назойливого кавалера, а он не смел протестовать.

— Это забавное происшествие, — заметила матрона, — если оно не слишком приукрашено, — лишнее подтверждение тому, что при дворе жизнь устроена совсем по-иному, чем думаем мы, простые смертные.

— Несправедливо, конечно, — сказала Виттория, — критиковать поступки людей, как будто они персонажи книги, но должна признать, что совсем не понимаю эту донну Изабеллу. Красивая, трезвомыслящая, остроумная, образованная — и проводить время в пустых забавах! Неужели она не чувствует, что, выставляя на смех старого посланника, она тем самым унижает и себя? Благородный человек должен прежде всего думать о том, кого он выбирает в друзья, ибо самые нежные и возвышенные натуры страдают больше всего от плохого окружения; серенькому человеку гораздо легче, ибо он в своей незначительности владеет таким оружием, какого лишены люди с утонченной душой.

— Очень верно подмечено, — промолвил дон Джузеппе, — обычный человек, не одаренный талантами от природы, не способен подняться до божества, не может превратиться и в злодея. Чем натура утонченнее, нежнее, тем легче ей скатиться в бездну порока.

Было уже поздно, и вскоре все разошлись. Когда дон Джузеппе прощался с Витторией, оба испытали волнение. Он медлил, бросал на мать и дочь многозначительные взгляды и наконец попросил разрешения повторить свой визит. Ему охотно позволили. Обе женщины не могли не признать, что этот человек заинтересовал их, хотя они не знали о нем ничего определенного.

Капорале решил проводить нового знакомого, и когда они проходили уединенные окрестности Колизея{102}, чужеземец остановился, помолчал мгновение, затем взял руку поэта и промолвил:

— Как я вам благодарен, мой замечательный друг, что вы ввели меня в эту семью, и каким счастливым должны быть вы, ибо знакомы и дружны с ними уже долгие годы. Бога ради, скажите, почему Виттория соединила жизнь с этим человеком, точнее, человечком? Она, которая, по-моему, могла бы выбирать среди высшей знати Италии. Здесь, кажется, скрыта какая-то тайна. Ведь он смотрится рядом с ней как расфуфыренная кукла, способная лишь заполнить пустоту в зале? Неужели для матери так важно родство с Монтальто? Пусть этот человек благочестивый и добросовестный, но никто не уважает его; он никогда не добьется большого влияния, к тому же он стар и дряхл.

Капорале в ответ отделался несколькими словами, ибо не хотел посвящать в историю семьи малознакомого человека.

— Молодую синьору, — продолжал дон Джузеппе, когда они отправились дальше, — можно назвать настоящим чудом. Я никогда еще не видел столько истинного величия и благородства в женском облике. Как она говорит, какой изысканный тон! А какое удовольствие просто смотреть на нее! Прекрасные каштановые волосы, брови цвета воронова крыла, а под ними, как золотые лучи, длинные изогнутые ресницы! Ни один художник даже во сне не мог увидеть подобное. А вы не обратили внимание на милый каприз природы — или как это еще можно назвать? Слева не хватает пяти или шести золотых ресничек. Опустит она глаза или поднимет их неожиданно и посмотрит на вас — кажется, будто Амур вдруг выходит из золотой каймы и, лукаво улыбаясь, целится в вас из своего лука. Не правда ли, для человека в летах я изъясняюсь еще довольно поэтично? И боюсь, мне трудно будет отказаться от мечты об этом прекрасном создании.

На следующий день Капорале пришел к своим друзьям с тяжелым сердцем. Молодую женщину он встретил в саду: новый сад Виттории, в отличие от прежнего, был широк и просторен. Виттория поспешила навстречу другу.

— Я вас ждала, — встретила она его.

— Приветствую вас, — сказал поэт.

— Я надеялась, — ответила она с мукой в глазах, — услышать от вас что-нибудь новое — чудесное или хотя бы хорошее. Ах, дорогой мой друг, я всю ночь не могла заснуть, и когда мне удавалось задремать на несколько мгновений, перед моими глазами вставали портреты древних героев. Я увидела наконец настоящего, истинного мужчину!

— Во сне? — спросил дон Чезаре.

— Вы говорите, — живо воскликнула она, — совсем не как поэт. Вашего дона Джузеппе я имею в виду, или как там его еще зовут. Я предвкушаю заранее встречу с ним, чтобы слушать его и узнавать, ибо каждое слово, слетевшее с его уст, значительно.

— Вы в восторге, — возразил поэт очень серьезно, — я мог бы понять вас, будь мужчина еще молод, но он примерно моего возраста, и о вас можно подумать невесть что.

— Думайте, что хотите, — воскликнула она невольно, — снова и снова я выслушиваю старую пошлую сказку о юности и старости. Это кто же молод? Уж не мой ли одряхлевший, давно неживой муженек, этот Перетти? И почему он молод? Потому что у него белокурые волосы и розовые щеки? Все постоянно говорят о бессмертии, о высоком благородстве души и все же отдают в конце концов предпочтение телесной оболочке. Что такое молодость? Разве это не полет души в поднебесные выси? Неужели она способна прятаться в вялых чувствах и глупых мыслях? Только теперь я начинаю, хотя и не совсем, понимать, что такое любовь к мужчине. И если это божественное чувство завладеет всем моим существом, кто посмеет остановить меня? Кто заставит меня отвернуться от этого святого причастия? По какому праву? Кому я обещала — себе самой, или мужу, или Богу, что я буду любить маленького Франческо? Любить! Разве я знала раньше, что означает это слово?

— Бедное дитя, — сказал Капорале, — теперь я сам боюсь, не окажется ли верным предположение, высказанное недавно в шутку: не привел ли я в дом старого бандита. Вы только представьте себе; я прихожу сегодня к нему — все заперто; наконец, после долгого стука, дверь открывает дряхлая старушка. Оказывается, он уехал с восходом солнца, и ни один человек не знает куда, не может рассказать о его таинственных передвижениях, о том, когда он вернется и вернется ли вообще, — так он всегда поступает. Всякий раз, когда он входит в дом, он нем, как могила, его даже нельзя расспрашивать ни о чем. Короче говоря, этот человек — загадка. Где он сейчас? Почему уехал? Ведь он заверял меня, что придет к вам еще сегодня вечером, что в восторге от вас, вашего таланта, вашей красоты. Он говорит о вас так же мечтательно, как и вы о нем. Вы могли бы объяснить мне это странное явление?

— Только теперь я поняла, — промолвила молодая женщина, — как я несчастна, теперь я знаю: до сих пор я только мечтала. — Она прислонилась головой к плечу старика и горько заплакала. — Никогда больше не увидеть его? Он — предатель, убийца? Пусть. Пусть он оставил меня, пусть он подлежит высшему суду, пусть он нищий — моя душа связана с ним навеки. Вы понимаете меня, добрый друг? Вы прожили столько же лет, видели столько же зим, сколько и он! Но он все равно молод, а вам не поможет даже напиток бессмертия! Вы — всего лишь упрямый старик, хотя и добрый, как ягненок. Знаете ли вы, что значит любить? Во всяком случае наперсник вы смешной.

Она откинула назад темные волосы, упавшие ей на лицо, мягко отстранила его, со смехом поспешила к зарослям деревьев и скрылась там. Дон Чезаре стоял ошеломленный. Он покачал головой и раздраженно сказал, покидая сад:

— Тяжелая участь — быть близким другом необычных людей.

ГЛАВА ВТОРАЯ

Дон Джузеппе, узнав вечером, что Малеспина на следующее утро снова отправляется во Флоренцию, и вспомнив о каких-то неотложных делах там, не раздумывая, собрался в дорогу вместе с приятным попутчиком. Договорились обо всем еще ночью, а рано утром, еще до восхода солнца, были за воротами Рима.

Разговорчивый Малеспина с охотой отвечал на все вопросы любознательного ломбардца.

— В наше время часто случается такое, что бывает только в сказках, — рассуждал он. — Рассчитанное природой или историей на долгий срок развивается очень быстро и заканчивается неожиданно. Какой бедной и беспомощной приехала из Венеции Бьянка Капелло со своим нищим молодым супругом! Юный принц Франческо увидел ее, и вскоре она стала его возлюбленной; эта красавица настолько хитра и коварна, что и сейчас, спустя тринадцать лет, он все так же страстно предан ей, как и в первые недели. Все убеждены, что, как только умрет его супруга, он сделает Бьянку великой герцогиней. Когда муж Бьянки стал ненавистен всем своим высокомерием, его убили, и никто его не оплакивал. Как ни стремился князь Франческо быть строгим, убийства в нашем городе, как и в провинции, не прекращаются, ибо власть имущим всегда кажется наилучшим выходом убрать противника, вызывающего досаду и осложнения.

Оба путешественника могли свободно и безмятежно беседовать в своей повозке, поскольку дон Джузеппе не взял с собой слуг, а флорентиец нанял править каретой глуховатого человека, который был занят только лошадьми.

— В вашем рассказе вчера, — начал дон Джузеппе, — мне многое осталось неясным, и я сомневаюсь, так ли действительно все произошло? Но, похоже, вы хорошо знаете то, о чем говорили, — может быть, и сами участвовали в тех пошлых играх при дворе?

— Конечно, — ответил его собеседник, — но, друг мой, если вы никогда не жили при дворе, то и не знаете, на что толкают пресыщение и скука. Пустые траты, погоня за роскошью, золото, выбрасываемое пригоршнями, на свадьбах художникам и музыкантам — и рядом с этим недостойная скупость и жадность! Самые талантливые мастера нашего времени трудятся над созданием шедевров к восхищению современников и потомков, а рядом со всем этим течет жизнь двора с его глупыми играми и развлечениями, которые вы только что назвали пошлыми. Великий герцог видит свою больную супругу лишь изредка, ему нужен наследник мужского пола, чтобы его герцогство не отошло к брату: кардинал Фердинанд — выдающийся человек, утонченный, находчивый и благородный, и великий герцог, конечно, смотрит на него с завистью и ревностью. Самый младший из братьев, дон Пьетро, проживший много лет в Испании и женатый на испанке из дома Толедо, — что можно сказать о нем, об этом диком, распущенном синьоре, истощенном болезнями, который в гневе едва ли похож на человека? Его боятся и ненавидят: для него нет ничего святого, он не страшится ничего и считает все дозволенным.

— Раз уж вы так откровенны, дон Челио, позвольте мне задать вам несколько вопросов и разрешите некоторые сомнения, которые вызвал ваш рассказ о том смешном посланнике из Феррары, — сказал дон Джузеппе. — Троило Орсини, которого вы называли и описывали как красивого молодого господина, должно быть, связывают доверительные отношения с герцогиней Браччиано, той самой Изабеллой; я назвал бы эти отношения подозрительными, поскольку он компрометирует ее, когда привлекает к подобным ночным прогулкам и переодеваниям.

— Мой почтенный господин, — ответил Челио, — вы слишком строги. Как наша бедная великая герцогиня, чей брак, собственно говоря, давно пустая формальность, постоянно томится от скуки, досады и ревности и поэтому охотно ищет развлечения в сомнительных забавах, так происходит и с донной Изабеллой. Ее супруг, герцог Браччиано, — храбрый человек, воин, отмеченный тысячью достоинств, но на любовь он, кажется, не способен. Еще в молодости он стяжал лавры храброго воина на службе республике Венеции. Он уже тогда был бравым солдатом, несколько лет назад прославился в бою против турок, а двенадцать лет назад отправился из Венеции в морское путешествие — бедная супруга его почти не видела.

— Вы знакомы с ним? — спросил дон Джузеппе.

— Нет, — ответил Челио, — вот уже несколько лет он не показывался во Флоренции. Все, кто его знает, уважают его мужество и добродетели, но и побаиваются его, ибо он резок и неумолим, когда гневается, даже сам великий герцог немного робеет перед ним. Браччиано, в зависимости от настроения, живет то тут, то там. В Риме содержит прекрасный дом, который превосходит в роскоши дома знатных вельмож. Из Рима он снова отправляется путешествовать, поддерживает бедных родственников и обуздывает тех, кто слишком заносчив. Но бедная Изабелла! Он, вероятно, женился из политических соображений и никогда не любил ее. А теперь в моде этот легкомысленный тон при дворе, который нередко становится причиной досадных происшествий или непозволительных связей.

Донна Изабелла, в сущности одна, чистая и непорочная. Но скука, одиночество, неудовлетворенность приводят к тому, что она начинает придавать большое значение легкомысленным забавам.

— У нее есть дети?

— Да, сын и дочь. Виргинио — еще несовершеннолетний, и мать любит его, как и свою дочь Виргинию. Изабелла вышла замуж совсем молодой, почти ребенком.

— Как же такое возможно, — снова начал дон Джузеппе, — ведь Троило постоянно выдает себя за ее поклонника, и у него хватает дерзости знакомить столь знатную даму со своей содержанкой; как Троило отважился свести их вместе, что подумала о нем донна Изабелла? В каком свете она видит кузена? И откуда взялась такая непозволительная фамильярность, если их отношения не выходят за пределы дозволенного? Как видите, для меня это неразрешимая загадка.

— Это потому что вы не знаете двор! — со смехом воскликнул Челио. — И смотрите на все эти мелочи слишком строго, с точки зрения традиционной морали. То, что молодой граф показал герцогине свою любовницу, — самое верное доказательство того, что оба ищут лишь развлечений и приятного времяпрепровождения, ведь иначе она стала бы ревновать и отдалила бы его от себя после таких знакомств. Если правящий князь, как обстоят дела у нас, совершенно открыто имеет незаконную связь, то его окружение берет с него пример и превосходит его в распущенности. Он уже несколько раз грозил придворным наказанием. Однако в этом он чересчур непоследователен.

— И переодеться мужчиной?! — снова начал дон Джузеппе. — Бродить одной темной ночью с молодым человеком?! Прятаться в спальне со слугой и рабыней!

— Вы подумайте, — невольно вырвалось у Челио, — ведь только таким способом можно было осуществить всю эту забаву. Слуги посланника не должны были признать донну Изабеллу: она была в длинном плаще, открылась только посланнику, чтобы пристыдить его.

— Ну, как хотите, — возразил дон Джузеппе, — какое мне дело до всей этой гнусной истории. Но родственники знатной дамы должны счесть в высшей степени неприличным то обстоятельство, что она с молодым человеком, пусть и своим кузеном, проводит так много времени на улице и в доме в темноте, а потом снова во мраке спальных покоев наблюдает ту отвратительную сцену. Подобное легкомыслие этой дамы, в моем представлении, несовместимо с женской добродетелью.

— Я еще ни разу не видел упрямца, которого так трудно переубедить! — воскликнул Челио. — Хорошо, что вы не живете при дворе. Вы предостерегаете меня, почти как почтенный Спероне, которого не любят дворяне в Риме за то, что он является в любое общество, нарядившись в длинную, до пола, профессорскую мантию — одеяние, какое не отважился бы надеть ни один ученый муж, тем более в высшем обществе. Не донна Изабелла — супруга принца Пьетро — вот кто вызывает всеобщее осуждение. Она совершенно ни с чем не считается, любой мужчина, будь то аристократ или человек низкого происхождения, — в постели все для нее равны, и она даже не пытается скрыть свой позор. Правда, ее супруг еще хуже и бессовестнее — он общается с самым низким отребьем и подхватывает самые дурные болезни в грязных пивных. Он задолжал всему свету, не знает ни стыда ни совести, и служит ей, падшей, наихудшим примером. Гнусным образом жизни обоих возмущен даже сам великий герцог, но как бы ни был он силен и горд, все-таки робеет перед братом, а наглый и распущенный Пьетро и его жена не слушают никаких предостережений. Мне всегда говорили, что, если стыдливые и воспитанные испанки однажды сбросят узду, они становятся более необузданны и бесстыдны, чем наши итальянки. Князь не раз предупреждал брата о дурном поведении его жены, предлагал обуздать ее: Пьетро было приказано написать письмо отцу Элеоноры, чтобы тот приехал из Неаполя, призвать ее к порядку и тем самым смягчить позор, если уж нельзя совсем его избежать. Все в напряжении ждут развода, или дело ограничится лишь тем, что ее запрут в монастыре. Может быть, супруг презирает ее так глубоко, что больше не беспокоится о ее судьбе.

Так за разными разговорами путешественников шло время. Челио Малеспина многое знал об ученых и государственных деятелях. Чего он только не увидел и не пережил во время своих путешествий, его память впитала это в себя, и он так умело преподносил все незначительные мелочи, придавая им свежую окраску, что фигуры и предметы, как живые, стояли перед глазами слушателя.

У дона Джузеппе часто менялось настроение: то он был весел, то задумчив, даже мрачен. Когда Малеспина спрашивал его о причине, он односложно отвечал, что нужно уладить в Милане некоторые финансовые проблемы, которые и беспокоят его.

По дороге они нигде не останавливались: ни в Болонье, ни в Сиене. Часто, когда лошадям нужно было отдохнуть, дон Джузеппе шел по городу или полю пешком, не обращая внимания на своего компаньона. В другой же раз он был приветлив, покупал дорогие вина и фрукты и с радостью угощал своего словоохотливого спутника.

Оказавшись недалеко от Флоренции, дон Джузеппе решил задержаться в Борго{103}, в нескольких милях от города. Он сказал Челио:

— Здесь, мой дорогой товарищ, я должен попрощаться с вами — пункт вашего назначения перед вами, здесь мы должны будем расстаться друг с другом. Я навещу в этих горах старого дядю, которого, если не увижу сейчас, возможно, не увижу никогда. — При прощании возник вежливый спор, ибо миланец хотел возместить флорентийцу все расходы, связанные с путешествием, и оплатил всё путешествие сам. Малеспина противился, но ломбардец был настойчив, даже повелителен, и Челио в конце концов пришлось уступить.

— Я богат, — заявил ломбардец, — и если моя сделка не сорвется, то я буду гораздо богаче вас. Я заметил, что вам иногда приходилось платить больше для моего удовольствия, чем заплатили бы вы, будучи один. Потому вы, совсем еще молодой придворный, не должны нести ущерб по моей милости.

— Добрый друг, — прочувствованно промолвил Челио, — я много раз напоминал вам, что вы ничего не знаете о дворе. Ведь это совершенно естественно; ибо когда богатый купец общается с господами, он всегда видит только оболочку, маску.

— В ваших словах есть доля правды, — ответил тот, — и все же я хочу на правах более старшего дать вам на прощание совет, он будет гораздо дороже, чем та незначительная сумма, о которой мы вели столь ненужные споры.

— И каков же ваш совет?

— Если вы хотите стать придворным, меньше рассказывайте другим, особенно незнакомцам, о том, что, как вам кажется, вы видели или пережили.

— Старина! — воскликнул раздраженно Челио. — Я должен поблагодарить вас за добрый совет, и всё же мне не хочется этого делать. Я — личный секретарь моего милостивейшего господина, и меня повесят, если выдам хотя бы пустяковый секрет или сведение, даже самое безобидное, полученное при расшифровке раньше, чем другие. О том, что я рассказывал вам там, в Риме, болтают даже дети на улицах.

— Все равно, — возразил старший, — иногда ты многое отдал бы за то, чтобы вернуть назад, казалось бы, ничего не значащее слово. Слишком часто из-за болтливости попадаешь в определенную зависимость от людей, с которыми лучше не иметь ничего общего; с незнакомыми или чужими людьми это вызывает своего рода доверительные отношения, а они потом могут привести к зависимости. Тому, кого считают словоохотливым, умный клеветник легко может приписать такое, чего тот никогда не говорил, и сумеет заставить других поверить в это.

Попутчики расстались недовольные друг другом.

ГЛАВА ТРЕТЬЯ

Было начало июля, который принес в этом году небывалую жару. В Италии уже давно заметили, что в жаркие месяцы совершается больше преступлений и убийств. На севере же давно обратили внимание на то, что холодный климат ожесточает сердца людей больше, чем мягкий и теплый. В прекрасной Флоренции во всех домах и дворцах старались создать приятную свежесть и прохладу, многие богатые семьи выехали в горы в свои имения, и двор герцога тоже решил посетить несколько прелестных замков за городом.

Франческо Медичи был занят работой во дворце. Еще не обремененный годами, он уже начинал полнеть. Выражение его лица было мягким и приветливым, но он стремился напустить на себя серьезный вид. Его пристальный, умный взгляд одновременно отталкивал и завораживал. Франческо перенял его у короля и первых грандов в Испании, которых видел во время своего длительного пребывания там. Этим взглядом он часто ставил своих подданных в неловкое положение.

Перед ним стоял его секретарь Малеспина. Герцог, казалось, был им доволен и с удовлетворением слушал доклад о новостях в Риме. Ему было приятно узнать все мелочи о своем брате-кардинале, сообщаемые ему тайным секретарем. Не без злорадства он выслушал несколько анекдотов о частной жизни, а также о мелких слабостях, которые допускает в спешке или по небрежности человек, не зная того, что находится под неусыпным надзором.

Вошел камергер и доложил о визите герцога Браччиано. Франческо заметно стушевался и вполголоса промолвил с выражением глубокой досады на лице:

— Браччиано? Откуда прибыл этот неугомонный человек так неожиданно, так внезапно, как гром среди ясного неба? Что ему нужно во Флоренции?

Он махнул камергеру, тот вышел, раскрыв двустворчатые двери, и в ослепительном платье вошел высокий, статный мужчина с королевской осанкой. Франческо поднялся навстречу ему с сияющим от радости лицом и сердечно обнял его. Малеспина остолбенел, он готов был вместе с дворцом провалиться сквозь землю, ибо герцог Браччиано оказался не кем иным, как доном Джузеппе — его недавним спутником. Пока князья обменивались приветствиями, секретарь, бледный и смущенный, поспешил удалиться, а Паоло Джордано не подал даже вида, что знаком с ним. Секретарь понял, что будет умнее промолчать о вечере в Риме и совместном путешествии со знатным попутчиком.

Спустя некоторое время вошел и младший брат герцога, необузданный дон Пьетро. В его облике просматривались благородные черты Медичи, но в глазах блуждал беспокойный огонь, лицо было бледным, изнуренным. Чувствовалось, что он сильно взволнован. Войдя, он сразу принялся твердить о своем позоре, бранить семью, где ни отец, ни брат не прилагают усилий, чтобы наказать его жену, вызывающую публичные скандалы.

— А что будет дальше? — закричал вдруг дон Пьетро, нервно жестикулируя. — Я больше не буду терпеть это позорное пятно на своей семье!

Браччиано заговорил о разводе, о том, чтобы упрятать заблудшую женщину в монастырь.

— Чтобы привлечь еще больше внимания? — спросил Пьетро, нетерпеливо топнув ногой. — Гораздо проще и надежнее другое средство, которое не потребует вмешательства суда и священника.

— Что ты имеешь в виду? — спросил герцог.

— Ты так долго жил в Испании, — ответил тот, — и не знаешь? Только при одном подозрении, даже не имея доказательств, что женщина обесчестила мужа, там уже хватаются за кинжал.

— Мой принц, — промолвил Браччиано, — подумайте трезво и хладнокровно, прежде чем решитесь на крайние меры. Элеонора красива и умна. Вы прежде любили ее, избавьте себя, супругу и свет от трагедий. Не позволяйте клевете и подозрениям разрушить ваш дом, на блестящих страницах истории которого судьба уже оставила кровавые следы.

Великий герцог продолжал монолог в том же духе, взывая принца к благоразумию, но дон Пьетро прервал его негодующим криком:

— Что может знать старик о терзаниях молодого сердца? Пусть он сам сохраняет спокойствие и мягкость, тогда бедная сестра сможет наконец насладиться или семейным счастьем, или свободой. Но нет, господин герцог, вы годами в разъездах и уже, по сути дела, потеряли семью. Вы думаете и поступаете как итальянец, вы тоже чувствительны, когда дело касается вашей чести. Но сестра не подает вам повода для гнева и мести. А великий герцог — мой брат? Он всегда умеет быстро устранить того, кто встает у него на пути. Как ни мало вы, друг мой, беспокоитесь о своей супруге, вы непременно всполошились бы, если бы позор стал очевиден, и выбрали бы тот же путь, который я имею в виду. Главное преимущество аристократии перед низким отребьем в том, что нам не надо задаваться вопросами о форме наказания и праве. Если мы пойдем на уступки, то родовитый князь всегда будет в накладе, ибо мелочные и завистливые бюргеры станут оспаривать его законное право и унижать его на каждом шагу.

Великий герцог, казалось, молчаливо одобрял эти высказывания.

Разговор перешел в другое русло, и дон Пьетро удалился. Князь Франческо проводил его задумчивым взглядом, будто взвешивая про себя, сколько насилия уже свершилось в доме Медичи и сколько трагедий еще произойдет.

Браччиано удалился со словами, что намеревается отдохнуть в своих охотничьих замках, помириться со своей любезной супругой, которую слишком часто оставлял без внимания, посвятить себя воспитанию сына, то есть стать наконец примерным отцом семейства — до сих пор он жил совсем по другим законам. Герцог улыбнулся приветливо, но лукаво, по-своему истолковав эти слова. Браччиано отправился в свой дворец — распорядиться о подготовке большой охоты в горах. Пьетро тоже уехал со своей ветреной супругой и немногочисленной свитой. Изабелла встретила супруга в некотором смущении, ибо не видела его уже несколько лет. Ее удивили происшедшие в муже перемены: такой приветливой доверительности она не встречала в нем в прежние, лучшие, годы.

— Да, — заявил Браччиано, — я хочу прожить хотя бы одно лето в полном согласии с совестью; свои прекрасные охотничьи угодья в Церрето{104} я давно уже запустил, да и ты с удовольствием покатаешься верхом по прохладному лесу. Думаю, тебя, как настоящую героиню, не испугает дикий кабан? Мы прекрасно проведем время вдали от шумного двора: пусть приедут лишь несколько друзей. Жаль, что я до сих пор не занимался благоустройством нашего дома, не то что мой шурин великий герцог. Правда, он может потратить на свой Пратолино{105} гораздо больше, чем я.

Герцогиня Изабелла чувствовала себя так, будто оказалась в совершенно ином мире. Она никак не рассчитывала на внезапное возвращение своего супруга: весь ее привычный образ жизни должен был получить теперь другое направление. До сих пор ей казалось, что она знает характер мужа, но оказалось — нет: таким Изабелла его не видела и эти перемены пугали ее.

Герцогиня отправилась во дворец, чтобы попрощаться с братом — великим герцогом. Она нашла его уединившимся и размышляющим в его рабочем кабинете. Прекрасная женщина сердечно обняла его и поделилась своими сомнениями. Герцог был немногословен, но Изабелла всё медлила уходить, сама не зная почему.

— Ты выглядишь больным, бледным и усталым, мой дорогой брат, — промолвила она наконец.

— Могу сказать о тебе то же самое, — ответил он, — ты кажешься взволнованной, и лихорадочный румянец горит у тебя на щеках.

— Увидим ли мы еще друг друга радостными и в добром здравии? — спросила она, почти плача, и испугалась его пронизывающего взгляда, который неожиданно изменился и стал нежным, когда герцог, провожая сестру до двери, пожимал ей руку. Остановившись на пороге, она еще раз прижалась к брату, он ответил ей продолжительным, крепким объятием. С внутренней дрожью и выражением глубочайшей тоски он не скоро отпустил ее. Стоя уже за дверью, она прислушалась: всегда спокойный, немного замкнутый брат плакал, Изабелла хотела вернуться, но тут ее окружила толпа придворных, чтобы отвести в отдаленные покои великой герцогини.

Больная герцогиня, бледная и обессиленная, лежала на своей постели.

— Я уже знаю, — встретила она гостью, — как ты счастлива, помирившись со своим супругом, и завидую тебе. Только меня преследуют беды, и вполне возможно, что скоро я покину вас — невыносимо быть обузой себе и окружающим.

Изабелла с жаром стала целовать руки больной.

— Ты так добра, милая сестрица! — произнесла та. — Какой бы сумасбродной и легкомысленной ты иногда ни была, я всегда чувствовала твою любовь ко мне, хотя ты и дружишь с той, чьего имени я не хочу произносить, — может быть, больше для того, чтобы сделать приятное брату, чем потому, что уважаешь ее. Только не потеряй снова по легкомыслию и уважение своего супруга. Он прекрасный человек, он так великодушен и храбр, щедр до расточительности, он аристократ и князь до мозга костей и при этом не вспыльчив и не злопамятен, как многие из окружающих нас.

От княгини Изабелла направилась к Бьянке. Нашла ее в гардеробной за разбором головных уборов, платьев и украшений к сегодняшнему празднику.

— Сумасшедшая! — вышла Бьянка навстречу ей. — Ты уезжаешь сегодня и не можешь подождать праздника?! Посмотри, я хочу попробовать новую помаду — она, может быть, слишком яркая, но зато подчеркивает огонь в глазах. Мой маленький Франческо в восторге от этого изобретения нашего доктора. Ты не заметила, твой братец начинает понемногу толстеть? Но это ему идет; а вот твой второй брат, кардинал Фердинанд, холодный, расчетливый, — такой противный. Вообрази! Наш, или нет, твой Троило исчез — должно быть, лежит больной где-нибудь в деревне, но ни одна душа не знает где. Я так рассчитывала, что это весельчак своими проказами оживит наш нынешний праздник. Ты тоже остерегайся своего Браччиано — он был здесь у меня и совсем мне не понравился. За годы, что мы не виделись, он сильно изменился — говорит властно, пренебрежительно. А какое презрение по отношению ко мне! Будто он император и весь мир принадлежит ему! Эти несносные, злые мужчины позволяют себе всё, а нам, бедным женщинам, малейшую слабость ставят в упрек. Ты слышала, как Пьетро лютовал против своей жены? Верно, она зашла слишком далеко, стала дерзкая до безумия, и нам всем пришлось даже прекратить всякое общение с ней; но кто он, сам Пьетро — распутнейший из людей! Ему ли проповедовать добродетель?

Так продолжалась эта пустая болтовня еще некоторое время, потом Бьянка с преувеличенным дружелюбием попрощалась с Изабеллой:

— Я знаю, милая герцогиня, ты всегда была моей настоящей подругой, всегда помогала мне советом, я этого никогда не забуду. Если так случится, что тебе понадобится моя помощь, я сумею отблагодарить тебя. — И упорхнула в соседнюю комнату, где ее ждала портниха.

Изабелла не могла не задуматься над некоторыми вещами, которые, помимо ее воли, сами бросались в глаза. Откуда у Бьянки, показавшейся ей сегодня просто невыносимой, такая необъяснимая власть над братом? Великий герцог умен; не так тверд, как Козимо, его отец, но в делах — сильный, несгибаемый человек: он образован, благороден, горд, держится с достоинством и так много делает для своих подданных. «Но разве я сама не стремилась в чем-то подражать этой женщине? — Сердце пронзила досада. — Гордый, мужественный Браччиано имеет полное право презирать меня».


Они уехали. Герцог взял с собой только егерей и надежных слуг, Изабелла — нескольких горничных и старую няню, поскольку супруги хотели жить уединенно в лесном замке. Герцог в зависимости от настроения часто отказывался от соблюдения этикета и знаков своего сословия, чем приводил в смущение окружающих и прислугу, а потом снова неожиданно окунался в самую блестящую роскошь.

В родовом замке хозяев торжественно встретил управляющий, слуги и челядь приветствовали их. Когда Изабелла оказалась у себя в покоях и оглядела из окон лес и зеленые холмы, она подумала: «Что же это такое? Почему всё мне внушает страх: и деревья, и стены, и скалы? Ведь когда я бывала здесь, это уединение радовало меня, а теперь угнетает».

Герцог с супругой верхом отправились в лес. Казалось, Браччиано помолодел здесь, на свежей девственной природе, которую любил с детства. Он подшучивал над угрюмостью супруги, наслаждался тенью, воодушевлялся от звуков рога, в который трубили время от времени из разных уголков леса по его приказанию.

— Здесь так приятно мечтать, — сказал он, — можно представить, как чудесные образы Ариосто и Боярдо из поэтического прошлого встречают нас в сумерках. Не правда ли, поэту здесь было бы довольно уютно?

Они спешились в прелестном месте, где мирно журчал, приглашая к отдыху, маленький родник, который герцог обнаружил и обустроил сам когда-то. Выпили немного вина, и герцог начал фантазировать:

— Ты встречаешь меня здесь в своем костюме амазонки и зеленой шляпе, во всем блеске красоты, как королева Гениевра, ожидающая у этого вот колодца своего Ланселота{106}. Не хватает только весенних птиц, чтобы их пением, полным томления, завершить поэтическую картину… Но тебе отказала сегодня поэтическая шаловливость, и мне приходится фантазировать одному.

— Ты научился в Риме или где-то еще так предаваться поэтическому вдохновению? — спросила Изабелла. — Я никогда раньше не слышала от тебя таких речей.

Браччиано стал серьезным и задумчивым — в его воображении возник прекрасный, яркий женский образ, по сравнению с которым та, что беседовала сейчас с ним, казалась такой ограниченной и неинтересной. Как она далека! Им не суждено быть вместе. Он и прекрасная Виттория скованы жесткими условностями, которые, кажется, не должны были бы иметь над людьми такой всеобъемлющей власти. Самым трагическим свойством сильных натур всегда была необходимость подчиняться условностям и униженно принимать смирение, которое их сердце презирает.

Герцог порывисто встал — пора было возвращаться в замок. Когда опустились сумерки, поднялась сильная буря. Ветер завывал в вершинах деревьев, старые стволы содрогались, трещали и ломались ветки. Потом началась гроза.

Сели ужинать: герцогиня — робкая и задумчивая, герцог — в приподнятом настроении: волнение в природе доставляло ему истинное наслаждение.

Поздно вечером приехал старик-посыльный из Флоренции.

— Кто прислал тебя? Что тебе нужно? — воскликнул, увидев его, Браччиано.

— Простите, милостивый господин, — ответил старик, — что я появляюсь перед вами такой мокрый и грязный, но в город пришло известие, что в старом замке Медичи, в Каффаджиоло, неожиданно умерла госпожа Элеонора.

— Как? — воскликнула Изабелла, страшно побледнев.

— Отчего она — молодая женщина — могла умереть? — спросил Браччиано, сохраняя спокойствие.

— От сердцебиения, — промолвил слуга. — Принц Пьетро сам прискакал в город с этим печальным известием. Однако он ведет себя странно для вдовца — беспутен и дик, как обычно. Поэтому отовсюду поползли слухи, которые принц даже не пытается опровергать, что он собственноручно задушил жену, чтобы положить конец ее плохому поведению. Неужели ради этого можно было решиться на такую жестокость?

— Вы правы, — ответил Браччиано, — мстить таким способом столь же непростительно, сколь и неестественно. Безусловно, Элеонора опорочила гордое имя Медичи и дом Толедо, открыто пренебрегая законами нравственности, но это не оправдывает принца. Конечно, не пристало столь высокой даме бродить ночью по городу в мужском костюме, водить знакомство с рабами и рабынями, проникать под маской в чужие дома, чтобы стать свидетельницей непристойных сцен, и находить в этом радость, — это достойно наказания. Но убивать!? Собственными руками! Принц заклеймил сам себя на веки вечные. Этот проклятый испанский обычай кровавой местью утолять свою слепую ревность никогда не приживется у нас в Италии.

Браччиано попрощался со стариком, распорядившись, чтобы тому дали сухую одежду, накормили и постелили постель. У Изабеллы помутилось в глазах, однако ей приходилось делать вид, что она занята едой, которую заботливо предлагал ей супруг.

— События, достойные размышлений! — промолвил он спустя некоторое время. — У престола постоянно бушуют страсти. Как прост был образ жизни старого Козимо{107}, почтенного отца нашей родины, как чист и благороден был великий Лоренцо Великолепный! Но с герцогом Александром врываются насилия и несчастья. Загадочно умирают сыновья благородного Козимо II{108}, происходят кровавые события за недолгий пока еще период правления твоего брата. В других землях Италии — папа Александр и его ужасный сын Чезаре Борджиа, семьи Висконти и Сфорца в Милане, Феррарец, заставивший повесить собственного сына{109}, — и все это происходит из-за любви, сладострастия, ревности, жажды мести, корыстолюбия и стремления к власти.

Браччиано ходил взад и вперед по залу, потом заявил:

— Нет большего удовольствия, чем в такую вот непогоду бродить по лесу во мраке: я люблю это с детства.

Он взял шпагу, охотничье ружье и удалился. Изабелла сидела молча в полном отчаянии: вот, значит, куда заводит мечтательность и легкомыслие. Она блуждала по комнатам, повсюду встречая незнакомых слуг с суровыми лицами. Вдруг вошла старая няня и таинственно поманила свою госпожу рукой. Когда они оказались одни в спальне, няня зашептала:

— Вот, госпожа, возьмите записку! Старик сказал мне, что ехал сюда только ради вас — передать записку, пусть даже рискуя жизнью. Его, правда, щедро вознаградили, но ведь жизнь дороже любой награды.

Изабелла дрожащими пальцами взяла записку. Она хорошо знала этот почерк; в записке было лишь несколько слов: «Ради Бога! Бегите! Не медля ни минуты!»

— Куда? Как? — воскликнула Изабелла в отчаянии. — Окна слишком высоки, лес непроходим и мне не знаком, ни коня, ни верного человека — разве только тот старик из города.

— Он не сможет помочь, — запричитала няня, — я хотела зайти к нему, но двери заперли. Куда ни посмотришь — везде суровые, злые надсмотрщики с мрачными лицами; мы — узники крепости.

Изабелла проверила каждое окно, чтобы найти какой-нибудь выход, но все было напрасно. Вернулся герцог, и няня покинула свою госпожу. Он поставил ружье и шпагу в угол, снял перчатки и сказал:

— Стало холодно, нужно беречься в такую погоду. Можешь себе представить: несчастный старик, прискакавший сюда с печальным известием, все-таки простудился, да так сильно, что не выдержал жара и умер; теперь он, мертвый, лежит в комнате внизу.

Изабелла закричала громко, пронзительно, дрожа всем телом. На крик в комнату вбежала самая верная ее горничная — красивая молодая Стелла. Она увидела, как Браччиано заботливо склонился над страдающей супругой, — он держал ее на руках:

— Это путешествие или гроза так сильно напугали ее. С ней как будто случился удар.

Стелла бросилась к госпоже, принялась растирать ей виски. Герцогиня была в полуобморочном состоянии, ее угасающий взгляд скользнул по лицу девушки, она сжала руку служанки и прошептала:

— Останься со мной!

— Она всё слабеет, — промолвил герцог. — Вы видите мой страх, Стелла? Скорее, скорее принесите тот целительный эликсир, что хранится у егеря на случай ранения на охоте. Быстрее!

Горничной показалось, что госпожа, превозмогая страшную слабость, хотела удержать ее, но служанка не осмелилась ослушаться хозяина. Браччиано снова закричал:

— Что же вы стоите? Скорее!

Стелла помчалась со всех ног:

— Смотрите, — тихо промолвил герцог супруге, — из складок платья выпала записка Троило. Почему же вы ее сразу не порвали?

Прибежала, запыхавшись, Стелла, с бьющимся от страха сердцем. Однако когда она хотела войти в комнату, оказалось, что дверь заперта изнутри. Она дергала ручку и стучала. Ей показалось, что она слышит плач, потом громкие пререкания, всхлип, — вдруг всё затихло — Браччиано отворил дверь и промолвил:

— Кто же ее запер?.. Посмотрите на бедняжку.

Изабелла полулежала на полу. Стелла опустилась перед ней на колени и стала втирать ей в виски лекарство. Вдруг она заметила на шее и лице умирающей синие пятна, увидела, как широко раскрылись ее глаза: в них вспыхнул и погас последний огонек. Изабелла, мертвая, поникла у нее на руках.

— Видите, — плача воскликнул Браччиано, — она оставила нас, несчастная, прекрасная и восхитительная даже в смерти! Да, плачьте теперь, бедная Стелла, вы потеряли свою дорогую госпожу, великодушную, приветливую; она покинула нас. Так неожиданно утратить ее, не осуществив своих планов, так и не насладившись радостями тихого семейного счастья рядом с милым существом. Увы, я возвращаюсь в город горюющим вдовцом.

Стелла рыдала, остальные служанки тоже были потрясены страшной вестью:

— Путешествие, сырой замок, страшная гроза убили нашу нежную госпожу. Герцог безутешен.


Вернулись в город: Браччиано впереди, следом повозка с телом герцогини. За пышным погребением Элеоноры Толедской последовало второе — устроенное с еще большей торжественностью — прощание с молодой сестрой великого герцога. Брат усопшей шел, печальный, рука об руку с Браччиано, и казалось, оба старались утешить друг друга — горе будто объединило их еще больше, чем прежде. Пьетро на похоронах не было.

Когда вернулись из церкви, Браччиано заметил в толпе секретаря герцога — Малеспину и, проходя мимо, сказал вполголоса:

— Не правда ли, теперь снова есть что порассказать?

Тот содрогнулся от этих слов и поспешил покинуть толпу, чтобы поразмыслить в одиночестве.

ГЛАВА ЧЕТВЕРТАЯ

В Риме все больше и больше сближались два кардинала, Монтальто и Фердинанд Медичи, побуждаемые желанием создать непримиримую оппозицию властолюбивому Фарнезе. Было почти решено, что, если состоится конклав{110}, выбор, конечно, падет не на Фарнезе. Итак, кроме благочестивого Борромео, все больше прелатов партии Медичи тайно или явно объединялись против Фарнезе, ибо его высокомерие задевало многих, и они понимали, что их интересы будут ущемлены, если этот высокомерный человек займет папский трон.

Монтальто и Фердинанд встретились — молодой кардинал хотел сообщить старому важные новости и попросить у него совета.

— Как обстоят дела во Флоренции, почтенный друг, — начал Фердинанд, — нет нужды описывать вам. Вы, конечно, уже знаете о горе и позоре, обрушившихся на моего слабого брата? Бьянка — искательница приключений — так бесцеремонно управляет им, что страдают все: и народ, и придворные. По натуре он благороден и честен, любит искусство и науку, почитает религию, и все-таки жалкой шлюхе удалось заставить его так долго изменять самому себе. Распутство довело ее до того, что она не может иметь детей, и все-таки в прошлом году сумела убедить брата, что родила от него сына. Франческо счастлив и верит каждому слову обманщицы. Многие месяцы верные ей няньки искали и пытались подкупить женщин, ожидавших ребенка. Она же, притворившись беременной, вызвала сочувствие и радостные надежды брата. Одна из этих женщин разрешилась мальчиком, и его сразу же переправили во дворец, а потом представили как отпрыска великого герцога. Няни и настоящая мать постепенно куда-то исчезли, чтобы, не дай Бог, не выболтать секрет. Вы же знаете те отвратительные способы, какими привыкли избавляться от ненужных свидетелей в моем отечестве: молчат только мертвые уста, и убийство стало почти всеобщим ремеслом и законным средством управления.

— Сейчас страшно жить во всей Италии! — воскликнул Монтальто вне себя от гнева. — Кому только Господь даст в руки поводья, чтобы обуздать эту мерзость?

— А вчера, — продолжал Медичи, — посыльный из Болоньи передал мне записи о странном допросе и убийстве, которое произошло в горах, недалеко от города. Одна из кормилиц — должно быть, самая хитрая, состоящая на особом счету у Капелло, — была отпущена Бьянкой с дорогими подарками и вознаграждением к себе на родину. В горах на маленький эскорт напали переодетые разбойники, ограбили и закололи всех. Женщину, сочтя мертвой, бросили и скрылись. Она, однако, пришла в себя, добралась до города и сообщила судьям, что узнала бандитов. Все они — флорентийцы, негодяи, стоящие на службе у Бьянки, и сама она, кормилица, часто по приказу своей госпожи давала им поручения. Пока нет смысла обнародовать эту историю — рано ждать положительных результатов. Но я сохраню показания кормилицы, а саму женщину, если она выздоровеет, велю привести в Рим. В какое страшное время мы живем, кардинал: куда ни бросишь взгляд, повсюду только предательство и беззаконие! И разве не удивительно, почти непостижимо, что женщины, зачастую самые дурные, не обладающие ни привлекательностью, ни красотой, ни умом, держат на поводу величайших, умнейших мужей, как слабоумных или помешанных, и вертят ими как только заблагорассудится. Вам известно о последнее несчастье нашей семьи?

— Конечно, — ответил Монтальто, — неожиданная смерть вашей сестры и снохи.

— Меня охватывает страх, — снова заговорил Фердинанд, — когда я думаю о веренице кровавых событий в своей семье. Мой младший брат — человек неуравновешенный, испорченный и деспотичный, при этом слабый и болезненный, как часто бывает с тиранами; он, как портрет из прошлых лет, как метеор, пролетающий мимо, пугает, наводит ужас и больше не появляется. Он начисто смыл кровью то, что распутные люди называют позором. Они позволяют себе всё, и нравы этого безбожного мира таковы, что мужчине едва ли бросят упрек в том, что для женщины сочтут смертельным преступлением даже самые распутные грешники. Конечно, Элеонора была позором семьи. Но кто виноват в этом больше, чем мои братья? Какой пример своим приближенным подает правитель, когда совершенно открыто, без оглядки разрывает священные узы брака? Пьетро тоже пренебрегает женой, презирает ее, проводит время в компании шлюх, и она это видит. Сам пробудивший ее чувственность, теперь требует, чтобы она жила как монахиня, берегла честь его имени. А моя бедная, несчастная Изабелла! Брошенная и забытая престарелым мужем, она, может быть, не чаяла больше никогда увидеть супруга, считала себя свободной. И вот он возвращается — властный, высокомерный Браччиано, — чтобы наказать неверную супругу за поруганную честь. По нашим изжившим себя обычаям и бессмысленным законам страны и дворянства, она, конечно, заслужила наказание: ее связь с Троило Орсини была общеизвестна. Распущенность Бьянки пробудила и ее легкомыслие и укрепила его. Она даже знала содержанок Троило, смеялась и шутила с ними. Мой брат, который, конечно, не может поверить в естественную смерть сестры, дружен сейчас с Браччиано, как никогда; и мне тоже обстоятельства не позволяют отвернуться от него, и в глазах света я должен верить в эту нелепую смерть от удара. Троило уже бежал во Францию, где рассчитывает на защиту королевы; неумолимый Браччиано послал вдогонку двух своих бандитов, щедро наградив их. Они, конечно, найдут свою жертву в Париже{111}.


В семье Аккоромбони, казалось, царили счастье и покой. Зловещий Орсини больше не показывался — так на него подействовали серьезные предупреждения губернатора Буонкомпано. Появилась надежда, что Фламинио скоро получит место, обещанное ему кардиналом Монтальто. Усилиями старика старший сын, Оттавио, теперь стал епископом. Гордая матрона видела, как воплощаются многие ее мечты, и могла бы наслаждаться достигнутым положением, если бы к чувству радости не примешивалась горечь: как ни был обязан новоиспеченный епископ своему родственнику Монтальто, он вел себя по отношению к нему совершенно нетерпимо и даже не пытался скрыть, как глубоко презирает достойного и великодушного старца. С особым рвением, абсолютно открыто он присоединился к плетущей интриги партии Фарнезе, ибо верил, что этот деятельный человек скорее поможет ему сделать карьеру, чем медлительный Монтальто. Поэтому Оттавио лишь изредка появлялся у сестры, и его тщеславие было удовлетворено, когда, встретив в обществе Витторию или ее супруга Перетти, он мог продемонстрировать им свое презрение. Он ссорился и с матерью по поводу этого брака, который называл унижением семьи. Темперамент, присущий всем Аккоромбони, у этого человека проявлялся в гордости и высокомерии, и эта страсть так сильна была в нем, что он не стеснялся в средствах ее удовлетворения. Поэтому как для матери, так и для сестры было бы лучше, если бы он не появлялся вообще, чем выслушивать его брань. Иногда он целыми неделями не показывался в их доме.

От Юлии не укрылось то, что брак, который она сама благословила, не заслуживал этого названия. Виттория с трудом переносила супруга, слишком явно пренебрегала им, презирала его недостатки, которые каждому бросались в глаза.

Но самое большое горе причинял матери необузданный Марчелло, на которого не действовали ни любовь, ни строгость, — он вернулся к старому. Однажды Монтальто просто вышел из себя и впал в такую ярость, что мать и дочь пришли в ужас, видя таким старого священника. Это случилось, когда пришло известие, что Марчелло в драке ранил благородного юношу и бежал из Рима, чтобы присоединиться к одной из банд, поддерживаемых богатыми людьми как в стране, так и за ее пределами. Услышав просьбу Юлии снова помочь сыну, старик проклял бессердечие молодого человека, запретив раз и навсегда упоминать его имя в своем присутствии. Он не позволил просить и за молодого Камилло и постоянно повторял, как сильно раскаивается, что освободил тогда от виселицы недостойного Марчелло: подобному сброду только там и место, а теперь же его семья переживает горе и позор.

Граф Пеполи приехал из Болоньи и поспешил нанести визит семье Аккоромбони, ныне Перетти. Эти люди были для него самыми замечательными из тех, кого он когда-либо встречал. Виттория очень обрадовалась его приходу, поскольку в нынешнем удрученном состоянии любой образованный чужеземец был для нее утешением. После первых приветствий граф заявил:

— Я должен, почтенная, сообщить вам о событии, которое меня действительно встревожило. Несколько месяцев назад смертельно напуганный Тассо тайно бежал из Феррары. Никто при дворе тогда не знал, куда он может отправиться. Наконец узнали, что он жалким нищим добрался до своей сестры в Сорренто. Теперь что-то снова привело его в Рим. Но, Боже, как он изменился! Он просто не похож на себя! Почти неузнаваем. Каким полным достоинства и спокойным был он при той памятной встрече: нежная благородная грусть переполняла и облагораживала все его существо, он был мягким и скромным и все-таки чувствовал свою значимость, — а теперь? Я видел Тассо у его покровителя Сципио Гонзаги — истеричный, издерганный, снующий туда-сюда, как безумный, лицо серое, глаза потухшие, спешит что-то сказать, заикается, постоянно задает вопросы и не ждет на них ответа, — воплощение страдания и отчаяния. Этот великий, прекрасный, одаренный человек, который еще недавно верил в свои силы и мог дарить неизведанное счастье другим… О, как причудлив узор на полотне нашей жизни: то, что кажется сказочным даром, часто способно уничтожить нас, а призрачное счастье, влекущее к себе, оборачивается бедой.

Витторию глубоко потрясли слова графа, она вспомнила тот прекрасный день в Тиволи.

— Все его друзья, — продолжал граф, — прежде всего Гонзага, — заклинают его ни в коем случае не возвращаться в Феррару. Князь взбешен, принцессы от него отвернулись, завистники и враги Тассо правят бал. Но злой демон, кажется, гонит его туда в спешке и тревоге. Он ни о чем больше не думает и не говорит. Чтобы доказать преданность и верность своему господину и дать понять, что раскаивается, он пришел к Мазетто, агенту Альфонса, и живет там. Вот вам портрет человека, прекрасного, благородного, но исчерпавшего свои силы.


В светских кругах Рима, конечно, много говорили о неожиданной смерти двух молодых женщин — Элеоноры и Изабеллы, так скоро последовавших друг за другом. Лишь немногие верили в то, что причиной их ухода стала внезапная болезнь. Донна Юлия с возмущением отзывалась о преступных мужьях.

— Я никогда не видела этого герцога Браччиано, но мне кажется, он ужасен, — решила она. — Убийство слабых, беспомощных женщин — это еще более омерзительно, чем жестокость, которую может позволить мужчина по отношению к мужчине.

— Часто, — заметила Виттория, — причина подобного кроется не в самом поступке, а в судьбе, неотвратимость которой обусловлена цепью обстоятельств. Из рассказа чужеземца, который вовсе не пытался сказать ничего плохого, я поняла, что донна Изабелла, должно быть, очень ограниченное существо. Когда обрывается такая жалкая жизнь, можно выразить сожаление, но потеря невелика. А мужчина — да, его нужно осуждать, но чувствовать перед ним ужас, почему? Браните лучше жестокие нравы нашей страны, пресловутую честь, как ее называют мужчины, — этот черный туманный призрак, которому принесено уже так много жертв. И кроме того, прежде чем вынести приговор, нужно знать точно обстоятельства произошедшего. Я не собираюсь защищать князя или прощать его — он мне неизвестен, но я считаю, что любая женщина, если любит, испытывает перед мужчиной своего рода робость, через которую таинство любви получает новое освящение. Она означает преклонение перед истинной мужественностью, и женщина чтит ее: каковы бы ни были отношения между супругами, всегда есть граница, где они, пусть не чужие, но всё же остаются загадочными друг для друга. Любящий муж тоже никогда до конца не поймет жену. Нежность, самопожертвование, стремление отдаться полностью тоже внушают ему своего рода страх.

Матери эти слова были неприятны, ибо каждое звучало насмешкой над бессилием Перетти. В комнату неожиданно вошел испуганный камердинер и сообщил, что герцог Паоло Джордано Браччиано просит доложить о себе. Даже мать, привыкшая к ежедневным визитам самых знатных людей, несколько смутилась. Виттория вскрикнула, когда в комнату вошел царственной походкой одетый в траур герцог, — она узнала в нем дона Джузеппе. У матери на устах застыли слова, которые она собиралась сказать.

— Благородные синьоры, — произнес Браччиано своим красивым, звучным голосом, — должны принять меня как старого знакомого. Неизвестному дону Джузеппе вы оказали доверие, почему же другое имя должно отдалить меня от вас?

— О ваше сиятельство, — воскликнула донна Юлия, придя в себя, — почему вы так коварно обошлись тогда с нами и с нашим Капорале? Теперь вы, должно быть, наслаждаетесь нашим смущением?

— Ваша дочь, уважаемая госпожа, — ответил герцог, — не кажется мне смущенной. И прошу вас, снимите с меня это подозрение, оно противоречит моему характеру. Тогда я несколько недель жил в Риме инкогнито, как люблю обычно делать, чтобы время от времени чувствовать себя свободным от уз общества. Это дает возможность лучше узнать себя и других людей, каковы они на самом деле. У меня дома считали, что я нахожусь в Неаполе по важному делу. Я случайно познакомился с честным доном Капорале, и мы долго говорили о вас; а поскольку я назвался незамысловатым именем, он взял на себя ответственность ввести к вам в дом нового знакомого. За это я ему благодарен вдвойне, ибо возможность стать вашим другом — одно из самых счастливейших событий в моей жизни.

После обмена любезностями беседу продолжил Пеполи, знакомый с герцогом уже несколько лет. Виттория была как во сне и сидела молча. Ее глаза постоянно устремлялись на гостя, она сравнивала свои прежние чувства, когда только познакомилась с ним, с нынешними. В ее отношение к этому человеку добавилось что-то новое: она растерялась и в то же время чувствовала, что счастлива, что жизнь приобрела для нее новый смысл.

Гости ушли поздно, пора была ложиться спать, но молодого Перетти еще не было дома. В последнее время он стал часто задерживаться в компаниях сомнительных друзей, но никогда еще он не заставлял ждать себя так долго, как сегодня. Все забеспокоились, начали расспрашивать слуг, где может быть молодой человек, когда у ворот дома поднялся шум. Открыли двери, и совершенно незнакомые люди внесли тяжело раненного юношу. Оказалось, что он с кем-то повздорил, схватился за шпагу и был ранен.

Мать вздохнула, подумав, что никогда она не найдет то, что называла настоящим счастьем жизни, и, сетуя на судьбу, направилась к себе в спальню. Позвали врачей, и Виттория всю ночь провела у постели стонущего, страдающего мужа.

Утром у больного поднялась температура, сильно озаботившая врача, присланного на сей раз Монтальто. Наконец страдалец впал в забытье, и появилась надежда на выздоровление. Виттория не отходила от Перетти, почти не спала и не ела, ухаживая за ним: часто меняла повязку на плече, кормила его, утешала, когда он скулил от боли, чтобы хоть как-то облегчить его страдания. Она ни с кем не виделась и не выходила в гостиную. Даже приход Браччиано не заставил ее это сделать, и Капорале, снова прибывший в Рим, не увидел своей молодой подруги, а мать молча дивилась самоотверженности дочери, которой не могла в ней предположить.

Пролетела неделя. Кардинал, много раз посылавший справиться о состоянии здоровья своего племянника, наконец появился сам. Было заметно, как сильно он переживал за юношу, как пугала его возможность потерять своего любимца.

Подробно расспросив о его состоянии, он сам проверил его пульс, осмотрел, как мог, и наконец успокоился, увидев определенное улучшение. Появилась надежда, что через несколько недель исчезнут последние следы болезни, молодость сделает свое дело.

— Но как ты угодил в эту злосчастную ссору? — спросил кардинал.

— Мой благородный дядя, — ответил племянник, — это последствия прежних грехов; буйные друзья моей молодости, с которыми я жил и с кем проводил время в тот день, когда впервые увидел Витторию, — преследуют меня теперь упреками, что я отвернулся от них. Тот, с кем я в то время дружил больше всех, — богатый молодой Чезаре Валентини — уже давно нарывался на ссору. Ах, почтеннейший, я молод, вспыльчив и в ответ на упреки бывших приятелей не сдержался и наговорил им всякого: об их грубости, низости… Они напали на меня. Их было много, а за меня некому было заступиться. Я услышал, что после той стычки Валентини бежал, потому что боится суда, а еще больше вас, дядя.

— Пусть он бежит как можно дальше, — не мог сдержать гнев кардинал, — и спрячется понадежнее, пусть поостережется снова появляться в городе! Хвала Небу, что ты избежал смерти.

— Да, Господь был милостив ко мне, — ответил Перетти с глубоким вздохом, — но и своей супруге я теперь стольким обязан! Она сделала для меня больше, чем все врачи, унизившись до положения сиделки, заботилась обо мне, отказалась от сна и еды, чтобы постоянно быть рядом.

Он взял ее руку и поцеловал с выражением признательности. Кардинал тоже был щедр на похвалы и благодарность, когда прощался. Виттория же вела себя с ним как обычно, вежливо и сдержанно, и простилась, уповая на его молитву и благословение.

— О обожаемая Виттория, — сокрушенно сетовал Перетти, когда они остались одни, — я не могу выразить тебе словами, каким недостойным чувствую себя рядом с тобой, каким низким, мелким и подлым. Ты — необыкновенное, возвышенное существо. Да, я знаю, я чувствую, что рядом с тобой я ничтожен и жалок, — но Небо поможет мне, я стану лучше и буду хоть немного достоин тебя.

Он умолк, умоляюще глядя на нее. Виттория, строго взглянув на него, сказала:

— Ты ждешь, Франческо, что я, как того требуют правила учтивости, начну переубеждать тебя. Но я не стану этого делать. Ты достаточно окреп, чтобы услышать правду из моих уст.

Она подошла к двери и, к удивлению Перетти, заперла ее.

— Так мы можем поговорить спокойно, и никто нам не помешает.

— Ты прав, Франческо, — начала она, — у тебя не хватило сил и желания, чтобы осуществить свои благие намерения. Ты знаешь, что я отдалась тебе не по любви, и нет нужды напоминать об этом. Быстро — хватило нескольких дней, чтобы погасло то, что ты назвал страстью навек, — я стала тебе безразлична. Это не упрек, я не жалуюсь, может быть, так даже лучше. Почему бы в таком случае нам тихо и в согласии не разорвать этот непрочный союз? Я буду тебе сестрой, подругой, всегда готовой помочь, сиделкой во время болезни, но никогда — твоей женой.

Франческо был раздавлен и не знал, что ответить.

— Это лучше сделать сейчас, и решение мое твердо и неизменно, — продолжала Виттория, — потому что я хорошо знаю, какие люди притягивают тебя. Ты вернулся к своим прежним привычкам с усиленной страстью. Пусть твой дядя верит в рассказы о ссоре, нет смысла разубеждать его. Но я-то знаю, у кого ты находишь утешение: это и дурные женщины, и распутная Агнес, охотно принимающая тебя за твои подарки. Именно там ты встретил Валентини, и ссора возникла из-за нее. Ограбленный, униженный, раненый, ты возвращаешься ко мне, но если в тебе осталась хоть искра прежнего чувства, ты должен понять, что я не могу быть к тебе благосклонна. Продолжать этот обман — оскорбительно для меня. Я не скажу никому, даже своей матери, о нашем разговоре; никто и не догадается, какое соглашение мы заключили. Но если ты будешь цепляться за наш иллюзорный брак, я тотчас уйду в монастырь или к диким зверям в лес, лишь бы освободиться от тебя, или открыто расскажу всему свету о тебе. Лучше жить в рабстве, чем называться твоей супругой.

Франческо сердито посмотрел на нее, закрыл глаза и начал что-то бормотать о покорности жены и супружеских обязанностях, освященных церковью.

Виттория поднялась, смерив его с ног до головы презрительным взглядом.

— Мне посмеяться над тобой, — промолвила она, — или возненавидеть? Ты просто отвратителен, как скользкий слизень. О каких супружеских обязанностях ты говоришь? Я бы слишком низко пала, если бы согласилась прожигать жизнь с животным легкомыслием, но не могу и не хочу этого делать, тем более сейчас, с тех пор как узнала, что такое любовь и что означает божественное в мужчине. Теперь я готова как дар принять смерть, чем изменить постыдным образом этому чувству, этому Божьему благословению, которое наполняет мое сердце. Я безмерно благодарна Небу, что оно не допустило того, чего я так опасалась: произвести на свет существо, зачатое от тебя. Бедное создание своими невинными взорами подтверждало бы мою низость, и я могла бы убить его, чтобы уничтожить свидетельство моего унижения.

— Кто же этот божественный мужчина? — со страхом спросил Франческо.

— Мне, наверное, следовало назвать его имя, — ответила она, — чтобы ты своим незрелым умом хотя бы попытался понять, кто заслуживает моего поклонения. Но я ведь не спрашиваю тебя о твоих Катаринах и Эуфемиях или как там еще зовут этих заблудших, к которым ты обращаешь свое сердце.

— Значит, этому таинственному мужчине ты и хочешь отдаться?

— Это тебя не касается, — вырвалось у Виттории невольно. — Знай только, что наше соединение было бы высочайшим триумфом любви, какой только может праздновать природа, это блаженство, даруемое самим Небом. Но я сама откажусь от него и буду жить и мечтать, лишь глядя на своего избранника и любуясь его величием. А он не потребует этого от меня, ведь наши сердца понимают друг друга без слов. Считается — и здесь есть своя правда, — что мужчине позволено больше, чем женщине. Сознание этого будет предостерегать меня. Но прежде всего страх: ведь его нрав (поскольку даже самый благородный мужчина таит в себе определенную жестокость) может оказаться не таким просвещенным, как его разум, и он может перестать уважать меня после того, как я ему отдамся.

— Когда я приду в себя от удивления, — сказал Франческо, — то и тогда вряд ли смогу понять твои рассуждения.

Она ответила со смехом:

— Конечно, все вы привыкли твердить о невинности, девственности и женственности, прикрывая красивыми словами наше унижение. А мы, женщины, так глупы и так мало ценим себя. Ах, как чиста простодушная юная девушка — как белая лилия! Но ей суждено стать добычей сластолюбца, умеющего ценить очарование невинности. Разве не должна считаться высшим достоинством и добродетелью способность свободно мыслить, чувствовать и говорить, что, конечно, не позволено тем, чьи души низки?

— Куда же, — воскликнул возмущенный Франческо, — к какому бесчестию могут привести тебя подобные взгляды?!

— Будь абсолютно спокоен, муженек, — заявила молодая женщина, — твою пресловутую честь я сохраню гораздо лучше тебя… Честь! О люди, на каком языке вы говорите? Как ты похож на моего брата Оттавио! Я, конечно, не должна знать, но все-таки знаю: вы оба с удовольствием продали бы эту мою честь и свою тоже великому и могущественному кардиналу Фарнезе, если бы я только согласилась. Не правда ли? Спи теперь спокойно и не сомневайся, что я осуществлю свои желания. А ты, с моего согласия, можешь теперь жить так свободно, как только подскажет твое необузданное и порочное воображение.

Она ушла, а у Перетти теперь было достаточно причин, чтобы долго размышлять об услышанном.

ЧАСТЬ ВТОРАЯ

КНИГА ЧЕТВЕРТАЯ

ГЛАВА ПЕРВАЯ

В доме Аккоромбони и Перетти царили мир и покой, и все его обитатели, казалось, были вполне счастливы. Многие добропорядочные синьоры и дамы с охотой навещали эту состоятельную семью. Молодой Перетти постепенно взрослел, перестал смущаться в разговоре, приобрел некоторый лоск и светские манеры. Его дядя мог быть доволен этим браком, его настроение портилось лишь оттого, что племянник, несмотря ни на какие предостережения, всё больше и больше сближался с коварным Фарнезе, который привлекал его лестью и заманчивыми обещаниями.

Герцог Браччиано возобновил свои визиты и вскоре стал добрым другом семьи, легко расположил к себе мать, взяв на службу ее младшего сына Фламинио и щедро платя ему. Некоторых удивила столь явная забота герцога о постороннем человеке, тем более что одновременно Фламинио получил очень выгодные предложения от Фарнезе и отклонил их. Таким образом, члены семьи как бы разделились на две партии: Перетти и епископ Оттавио примкнули к Фарнезе, остальные — к могущественному Паоло Джордано. Виттория от всех скрывала свои чувства, и только Браччиано понимал ее.

Граф Пеполи снова прибыл в Рим по важному делу. Он был потрясен, встретив во дворце Медичи красивого благородного юношу, в котором сразу же узнал предводителя бандитов, не так давно спасшего ему жизнь в горах.

Бесчинства бандитов переросли в открытую войну против папского государства, разбойники продвинулись до самых ворот Рима, грабили и разрушали небольшие города. Государство с его слабой, продажной армией и пустой казной не способно было взять под контроль это зло, ибо банды, щедро оплачиваемые мятежными князьями, попросту перекупали солдат и чиновников.

Кардинал Фердинанд Медичи по просьбе папы вел переговоры с Алонсо, графом Пикколомини, представлявшим для Рима серьезную угрозу. Пикколомини согласился на перемирие с условием, что ему вернут его имения во Флоренции. Внимательного наблюдателя эти события должны были привести к удручающим выводам: положение государства настолько шатко, что заставляет Рим открыто, во дворце уважаемого кардинала, вести переговоры с разбойниками, как с законной властью, и Флоренция вынуждена идти на уступки и возвращать дерзкому мятежнику владения, отобранные в наказание за предательство.

Оставшись с графом Пеполи наедине, кардинал Фердинанд заявил:

— Мы опустились до того, что вынуждены заключить с противником позорный мир, — это доказывает, насколько расшатались все основы государства и до какой степени, несмотря на существующие законы, власть погрязла в самой настоящей анархии.

В другом знатном обществе граф Пеполи встретил буйного Луиджи Орсини. Тот вел себя более сдержанно, чем обычно, ибо сопровождал прекрасную Леонору из знаменитого дома Савелли, с которой был недавно помолвлен. В красивой благородной девушке, на первый взгляд нежной и кроткой, угадывался, тем не менее, твердый характер: она сумела сломить упрямый нрав своего жениха. Графа Пеполи напугали доверительные отношения Орсини с графом Пигнателло, тем самым негодяем, предводителем банды, который тогда в лесу под Субиако хотел убить его вместе с Асканио.


— А, дон Джованни! — воскликнула Виттория, встречая вошедшего в зал графа. — Вы пришли как раз вовремя, чтобы поддержать меня в споре, который я почти проиграла.

Граф присоединился к довольно большой компании, где самыми знатными были герцог Браччиано и кардинал Фарнезе.

— О чем идет речь, благородная донна? — спросил он. — Хотя чем я смогу помочь, если даже вы уступили в споре?

— Наша подруга, — сказал Браччиано, — любит время от времени высказывать парадоксальные мнения. И для нее мало заставить смущаться более слабых, как я например; она идет гораздо дальше и хочет пристыдить нас. Так, сейчас донна Виттория пыталась убедить всех, что мир, заключенный святым отцом с Пикколомини, — это благо.

— Кроме того, она обвиняет нас в том, — подхватил Фарнезе, — что мы сами создали эти банды, оплачиваем их и одновременно зависим от них.

— Я только считаю, — возразила Виттория с живостью, — что все эти бунтовщики, ссыльные, разбойники и отверженные обществом люди в нашей сумятице просто необходимы. Почти все наши законы утратили силу, каждый делает, что хочет, обладающий властью может удовлетворить любую свою прихоть, и никто не смеет перечить ему; что было бы с нами, если бы это сословие отверженных, переросшее сейчас в большую самостоятельную силу, не тормозило в какой-то мере произвол и не сдерживало его? Правда, все эти люди преступили закон, но он слишком слаб и бессилен против них. Как и само государство, которому они открыто заявляют: «Это государство мы объявляем низложенным. Истинное государство здесь — в лесах, полях и горах. Оно основано на свободе и не признает все ваши ограничения и условности, которые вы называете законами! Все, кто ценит свободу, должны прийти к нам. И чем больше нас будет, тем скорее она победит. Мы создадим новую конституцию, новое отечество. Пусть жалкие, ничтожные корыстолюбцы и трусливые эгоисты прячутся от нас за своими ветхими стенами и изъеденными червями законами, в которые сами больше не верят». Действительно, то, что мы сейчас переживаем, — это иллюстрация к первой книге великого падуанца Ливия{112}, чьи рассказы скептически объявляют сказкой. Толпы сосланных независимых людей основали сильный Рим, из их крови и плоти вышли властители мира, которые пронесли свои законы и волю по всему свету. Если когда-нибудь над этими свободными людьми одержат победу сидящие взаперти и трусливые, то наверняка погаснет последняя сила Италии. Ибо это не рабские ватаги какого-нибудь Спартака, а настоящие аристократы, воспитанные в изобилии; правда, перед теми дрожал крепкий, основательный Рим, но всё же покорил их наконец; у нас же каждый робеет и дрожит, отчаявшись в себе, не оказывая сопротивления. Но, может быть, эта равнодушная слабость принесет победу, поскольку возмущенные государством часто бывают возмущены против самих себя и борются друг с другом гораздо серьезнее, чем солдаты и наемники государства против них. Таким образом, эти свободные люди состоят также и на службе у здешних и иногородних властителей и оплачиваются ими и время от времени воюют друг с другом. У каждого из вельмож есть своя банда, на которую он может рассчитывать, постоянно готовая оказать ему помощь в борьбе против государства и любого другого тирана. Так, меч, который должен уничтожать зло, удерживается другим власть имущим, и отверженные становятся настоящими защитниками нашей жизни и нашей безопасности, сдерживают тиранию и произвол, но совсем по-иному, нежели наши законы, над которыми сильный только смеется. Собственность, жизнь и свобода в опасности, подстерегающей их со всех сторон, но, не будь этих разбойников, всё, несомненно, оказалось бы во власти самого жесточайшего произвола.

— Плохо, если дело обстоит именно так, — промолвил Браччиано.

— Есть, конечно, доля истины в столь поэтическом выступлении, — заметил Фарнезе. — Если уж эпоха выбрала какое-то определенное направление, какое бы оно ни было, то тот, кто плывет в общем потоке, не сможет выбраться из него или противостоять ему. Умный, напротив, оценит все преимущества, сумеет извлечь пользу из своего положения и дождется лучшего времени: время — великая сила, только оно одно способно умерить терзания души, боль потери; бурлящий поток успокоится и вернется в свое русло, а с ним затихнут скорби и несчастья, буйство и страсть.

— Однако именно благодаря наводнению, — вставил герцог Браччиано, — засохшая земля превращается в плодородную, а некогда цветущие пашни и луга, наоборот, становятся пустыней. Спокойствия, однажды нарушенного, уже не вернуть. Искусством управлять стихией, способствуя добру и приуменьшая наносимый вред, владеют лишь очень немногие — это большая редкость.

— Да, наверное, это дар, — заметила Виттория. — Но ни один большой талант не расцветет в одиночестве. Он — подобно деревьям в горах — растет и зреет в гуще других деревьев. Так же, вероятно, обстоит дело и с искусством управлять. Одна личность ведет за собой другую, пробуждает и укрепляет ее. Это как эпидемия, которая приходит неожиданно, и никто не может сказать, откуда и почему она появилась, а с течением времени исчезает так же незаметно, как и пришла. Разве можно их сосчитать, всех этих великих мужей, которые жили за полвека до моего рождения? Ариосто, Бернардо Тассо, Макиавелли, Бембо, Аннибал Каро?{113} А Рафаэль, Буонаротти, Тициан, Корреджо{114}, Джулио и бесчисленные артисты и художники всякого рода? Разве у Карла V не было противников — Юлия II, Льва X и многих прекрасных кардиналов? Не присоединить ли мне еще к этим высоким умам и проклятого Пьетро Аретинца? Наверное, нужно назвать Гвиччиардини и Леонардо да Винчи{115}, а также Франциска I и многих князей того времени. Нельзя забывать и остроумного, глубокомысленного Помпонация{116} из Падуи, учителя Спероне, и сотни великих мыслителей. А что теперь? Но не позавидует ли и нам спустя пятьдесят лет грядущее поколение, ведь у нас всё же есть Торквато Тассо, Елизавета Английская и еще несколько блестящих имен?

— Мы, кажется, намерены, — заявил Фарнезе, — восхвалять и великих еретиков?

— Мы здесь в дружеском кругу, — резко возразил Браччиано, — так глубоко инквизиция до сих пор еще не вторгалась.

Кардинал улыбнулся и ответил:

— Мне можно доверять, я не являюсь другом инквизиции и тех строгих мер, которые зачастую, может быть, без нужды выдают за целительные средства.

— Я слишком незначительная фигура, — спокойно продолжила Виттория, — чтобы мое мнение кто-то мог принимать во внимание. Но мне кажется, даже церковь уступает свои позиции с первой половины нашего века, как и искусство управления государством, наука, живопись и поэзия. Уже со времен Александра VI в делах веры появилось свободомыслие, предшествовавшее всем нововведениям в Германии и Франции. Если бы великие папы и кардиналы, терпевшие свободолюбие и атеизм, который сами же поддерживали, были не так легкомысленны, если бы они больше ценили свое достоинство, я назвала бы то время золотым веком свободы, поэзии и мысли. Большая часть людей перестала бояться гонений, церковь должна была с этим согласиться и пойти навстречу новому, восходящему времени: духовенству нужно было изменить свой образ жизни, и, убрав многие устаревшие догматы, объединиться с выдающимися умами — таким образом можно было бы избежать ее раскола. Но умный презирал, наивный бранил симптомы нового, так ушло благоприятное время, и теперь вместо изменений к лучшему воцарились суровые порядки, ненависть и дух преследования, уничтожая всё в этой, до сих пор такой веселой жизни. После Павла IV, благочестивого Пия IV и сурового Пия V у нас теперь мягкий и человечный Григорий, наш святой отец, властитель, который не должен выпускать и ослаблять поводья, вложенные ему в руки его предшественниками. Да, я хотела бы вернуться в то радостное прошлое, когда наши родители без страха думали и говорили о церкви. В жизни и так достаточно горя и печали, мы и так ограничены и связаны со всех сторон, — поэтому надо бы дать простор игре и делу, поэзии и философии для развития самых благородных сил.

Фарнезе встал, смущенно улыбаясь. Он поцеловал руку говорившей и промолвил:

— Прошу вас — не так громко и открыто, ведь нельзя заранее знать, с какими дополнениями и искажениями ваши слова будут разнесены по округе.

— Но уж точно, никем из этого благородного окружения, — заявил Браччиано, поднимаясь, чтобы попрощаться. Он помедлил перед Витторией, взял ее руку и долго держал, не поднося к губам.

— Во всём вы велики — и в мыслях тоже, — сказал он наконец. — И всегда стоите в стороне от толпы в блеске своей исключительности. Вы должны были бы стать Семирамидой, чтобы заявить упрямому и мелочному миру, на что способны сердце и ум великой женщины.

Пеполи покинул зал вместе со всеми, а Виттория пребывала в смущении и недоумении: откуда герцог Браччиано, с которым она знакома так недолго, может знать стихотворение ее юношеских лет — тех прекрасных дней в Тиволи, стихотворение, по ее мнению, такое незрелое? Только добродушный Капорале мог рассказать ему об этом.

Перетти, снова окрепший, тоже удалился в свои покои, расположенные в стороне. Мать, вероятно, угадавшая новый перелом в отношениях супругов, старалась не думать об этом. Когда она разглядывала зятя беспристрастно, то признавалась себе, что, будь она на месте Виттории, в годы цветущей молодости ни за что бы не потерпела рядом с собой такого супруга. Она вздыхала из-за отчуждения, незаметно наступившего между ней и дочерью, обе старались не касаться в разговоре самых важных для них тем. С гнетущим чувством Юлия покинула дочь, а Виттория отослала всех слуг, чтобы остаться в зале наедине со своими мыслями.

Когда всё стихло и успокоилось, она открыла дверь в сад и стала любоваться светом месяца, загадочно мерцающего над верхушками деревьев. Потом села и записала несколько грустных стихотворений.

«О ты, сладкий бутон розы, — говорилось в стихах, — почему ты дрожишь и боишься раскрыть свою чашечку? Лунный свет мерцает в траве рядом с тобой и простирает свои мягкие, сонные руки вокруг твоей зеленой набухшей оболочки. Он приказал вечерней росе осыпать тебя жидкими бриллиантами, они должны подкупить тебя, чтобы ты раскрыл свои алые уста для поцелуя. Ты остаешься верен себе и молчишь. Но вот появляется всесильное солнце, и ты вынужден покориться судьбе. Как только ты откроешь их, роса скатится, как большая дрожащая слеза, на твою грудь — как блестит она на свежем пурпуре! Вот мимо проходит невеста в дыхании весны и говорит своему юноше: «О посмотри, как красив этот цветок, как он качает это влажное утреннее дитя, лаская его в пурпуре своих лепестков, и как отдается в многократном мерцании капель его восторженный смех оттого, что его холит такой прекраснейший цветок». Они стоят и любуются своим невыразимым счастьем, которое видят в этой картине, — и не знают или не задумываются над тем, что в этом блаженстве заложено несчастье — слеза горя — и что вечером свежая юная роза будет лежать на земле с осыпавшимися лепестками».

* * *

«В дальнем море по темному дну ползет моллюск. «Как я одинок! — жалуется он. — Как на милой земле в ярком свете блаженствуют растения и животные! И как пустынно здесь, на дне! Куда бы я ни посмотрел, о чем бы ни подумал, — всюду лишь холодные молчаливые чудовища. Нищета и отвращение вокруг: наверху же, на границе света и тьмы, печально бредут и плывут ящеры. Никто не знает, никто не видит моей тоски. Всё мне здесь чуждо, я замкнулся в себе, раздираемый страхом и тоской по неизведанной радости». Вдруг из глубины его существа прорывается вздох, вопль, жалоба или убийственное ликование, и, подобно тихой слезе, страдание, окаменев, опускается на мерцающую оболочку. Нежная боль растет в тиши и уходит, как уходит тоска. Вот и крепкий дом становится ему тесен. Смерть приносит моллюску освобождение. Умный ловец разбивает стены домика, раковина умирает, и он забирает драгоценную жемчужину, и несет ее королю, в чьей короне она продолжает сверкать, как самое драгоценное украшение. О бедный Торквато Тассо! А можно я скажу: о несчастнейшая Виттория? Или я слишком тщеславна?»

* * *

«Нет, не тщеславна, но не такая уж и жалкая. Ведь тебя понял благороднейший из людей и говорит тебе это каждым своим взором. Да, как бедному увядшему цветку нежный дождь с небес, эти живительные взгляды его ясных, одухотворенных глаз. Они для меня — духовные источники, источники молодости, о каких рассказывают сказки. Ибо, как дикарь сначала с удивлением рассматривает свое отражение в ручье, в реке, так и я в твоем взоре, в привете твоей души впервые узнала себя. О, какое блаженное содрогание, какая сладкая нега пронизывала все мысли и чувства, когда я впервые могла сказать себе: смотри, это — дух твоего духа и любовь твоей любви! И если я умру в это мгновение — разве не стоила вся прожитая жизнь этого единственного мига? Когда высшие души в восхитительной близости наслаждаются бытием, когда они во всей бесконечной Вселенной видят только одно — себя и свою любовь, — я кричу: благо мне! С его появлением я увидела богатство его сердца и одновременно бесконечную полноту моего».

* * *

«О ты, бедный, бедный мир! Ты, может быть, обвинишь меня в низости, причислишь к самым презренным созданиям, когда узнаешь обо мне и моих сомнениях из этих жалких, оборванных строк. Помешаешь ли ты той дивной гармонии, которая пронизывает всё мое существо сладкими волнами? Мой возлюбленный! Лишь для него я живу, только о нем думаю, ради него умираю. Если он впереди меня — я лечу вслед за ним через все миры, через пространство, время и пустоту. Только в смерти блаженно единение. Нас разделяет действительность; когда моя рука касается его руки, вечность взывает в пожатии: летите! Туда, где нет времени, где царит умиротворение, где нет усталости, нет забвения, нет сомнений и вопросов. Глаза в глаза, душа в душу, ты и я, я и ты, это выше, чем мысли и чувства! О бедный человек, вернись же к самому себе, к земле, — здесь ты обретешь то, что ищешь. Даже простое слово вечно: каждое мгновение любви — неисчерпаемое море — ах, мой возлюбленный, ослабевшая после взлета, я, счастливая, опускаюсь в твои руки — и во мне живет то, что я искала уже тысячи лет назад, ибо я тосковала по тебе, не удовлетворенная в своих желаниях».


Виттория сидела около стены, выходившей на улицу. Когда она писала, послышался шорох. Казалось, будто зверь или человек шуршал за стеной на улице. Она прислушалась: всё стихло, потом шорох возобновился. Виттория, которая не была боязливой, хотела открыть окно и посмотреть, что там так подозрительно двигается. Но окно, безопасности ради, было так крепко заперто слугами, что она не смогла бы открыть его без посторонней помощи. Внимательно прислушавшись, она совершенно отчетливо уловила дыхание спящего человека. Все ее сомнения исчезли, когда раздалось бормотание, а затем храп. Но эти звуки, казалось, доносились не с улицы, а из соседнего помещения, и всё же она была уверена, что рядом с этим залом комнат больше нет.

Виттория обшарила руками длинную стену и обнаружила небольшую, размером с зернышко, кнопку, совсем незаметную на стене и такого же цвета. Как только она нажала на нее посильнее, стена бесшумно открылась. За стеной находилось небольшое помещение, откуда и доносились странные звуки. Молодая женщина немного помедлила, размышляя, не позвать ли слуг, ведь было далеко за полночь. Но после недолгого колебания, взяв в руки лампу, она вошла внутрь. Как же она испугалась и удивилась, узнав в спящем в кресле человеке своего брата Марчелло, высланного из Рима.

Поставив лампу на маленький столик, она разбудила спящего, который наконец пришел в себя и воскликнул:

— Ты, сестра? Ты здесь? Ты тоже разгадала этот трюк?

Ему пришлось рассказать, почему и как он попал в город.

— Я частенько бываю в Риме, — промолвил он, как обычно, равнодушно, — а твой приветливый маленький Перетти всегда принимает меня в вашем хорошеньком домике в саду, ключи от которого он хранит у себя. Урсула тоже всегда знает, когда я появляюсь здесь, и помогает мне незаметно войти и выйти. При этом добрая старушка молчалива, как могила. Как-то недавно я тоже был здесь, об этом знала только няня, но добрая душа на этот раз забыла обо мне, и пришлось ночью плутать здесь впотьмах. Так я совершенно случайно обнаружил это милое укрытие. Его соорудил когда-то твой хитрый свекор, строя этот дом для себя. Через тонкую стену можно слышать всё, о чем говорится в зале, а еще в соседнем переулке за скрытыми окнами. Старик, наверное, специально для этого всё придумал. Теперь он живет там, наверху, отдав вам свой маленький дворец. Сегодня я снова опоздал и проскользнул сюда, поэтому мне пришлось выслушивать всю вашу болтовню, сестра. Урсула сейчас спит, и мне придется искать самому обратную дорогу через сад и стену, ведь у тебя нет ключей от дома.

Невидимая дверь снова тихо и осторожно закрылась, и когда Марчелло оказался в саду, он еще раз обернулся и прошептал сестре:

— Остерегайся этой змеи Фарнезе, он задумал что-то злое против тебя, а твой муженек — о эта милая белокурая головка, — тоже хорошая лиса. Не доверяй ему.

Марчелло быстро удалился, а Виттория еще долго оставалась в зале, обдумывая его слова.

ГЛАВА ВТОРАЯ

Италия снова отмечала праздник: великий герцог Франческо после смерти супруги женился на знаменитой Бьянке Капелло. Куртизанка стала княгиней. Кардинал Фердинанд, брат правителя, был оскорблен, но скрывал свои чувства, на публике показывал себя другом великого герцога, помирившись с ним. Он был вежлив и приветлив с новой княгиней, а поскольку сенат Венеции объявил Бьянку дочерью республики, присвоив тем самым ей высокий государственный дворянский титул, то было неудивительно, что знаменитые и малоизвестные поэты прославляли этот брак в своих стихах. Прекрасную поэму написал по этому поводу и бедный Тассо, уже томящийся в своей тюрьме; вечно бранившийся Спероне, всегда осуждавший лесть, тоже настроил на сей раз свою хрипло звучащую лиру. Было трудно понять, почему появилось это будто продиктованное смущением стихотворение, — вероятно, как дань уважения Венеции, а не новой великой герцогине.

Герцог Браччиано отозвался очень сдержанно об этом странном браке, и Виттория согласилась с ним, хотя и сильно бранила льстивых поэтов, даже старого друга дома Капорале.

— Конечно, — говорила она, — для каждого стихотворения нужен какой-нибудь повод. Сколькими шедеврами мы обязаны этому случайному порыву вдохновения! Но уже стало традицией или неизбежной необходимостью, что стихи звучат по любому поводу: чье-то возвышение, смерть или рождение, бракосочетание какого-нибудь князя или властелина, сооружение нового дома. И как жалок, безвкусен и неприятен тот напиток, который пытаются выдать за пьянящее вино! Восхищение дамами, которых давно уже нет в живых, лицемерные связи и галантные, изящные намеки на любовь, — а где же в этом глупом модном восхвалении возвышенность веры и служения отечеству, где ненависть к тиранам и позорному произволу, где воспевание истинно благородного, где настоящая, вечная любовь? Именно этот постоянно повторяющийся лепет и заикание и заглушают истинное пение, и дело доходит до того, что даже самый хороший поэт начинает жеманничать. Где та полнозвучная арфа, на которой орел Данте играл своими большими крыльями, — и родина, добродетель, Небо и природа в едином эхе отражали каждый проникновенный звук, и поэзия становилась супругой пророчествующего гения?

Когда сближаются две благородные души, подобно сведенным судьбой Виттории и Браччиано, каждое слово, каждое выражение, сказанное в волнении высокой страсти, принимает характер посвящения: любящий воспринимает речь своего избранника как предсказание и долго размышляет над оброненным случайно словом и выискивает в нем потаенный смысл. В таком слиянии сердец для обоих всё становится поэзией и правдой. Так, и герцог, и молодая женщина постоянно находили во всём, что они слышали и читали, в событиях дня, в старой истории намеки на себя и свои отношения. «Где я жил до сих пор и как? — спрашивал себя герцог в минуты уединения. — Ведь я никогда не замечал и не понимал ценности человека, величия женщины? Неужели мне нужно было дожить до зрелых лет, чтобы начать понимать самого себя и тайны собственного сердца? И неужели я не завоюю того, что создали для меня Небо и природа?»

Однажды в таком настроении герцог снова отправился в дом Перетти, как обычно, без сопровождения. Войдя, он обнаружил, что дом пуст и только Виттория сидит в беседке одна. Он застал ее врасплох: задумавшись над стихами, она так углубилась в свою работу, что заметила его только тогда, когда он, склонившись над ее плечом, уже прочел написанное. Виттория удивилась, но не испугалась и не пыталась изобразить испуг, обнаружив себя неожиданно наедине с возлюбленным. Браччиано порадовало ее самообладание, а она ответила:

— Если бы я сейчас расчувствовалась или разгневалась, вы, мой друг, могли бы принять это за притворство, поскольку вы застали меня так внезапно за моими стихами и таким образом познакомились с ними. Но это совсем не так. Вы, кажется, сказали вчера, что не сможете навестить нас сегодня. Моя мать и Перетти у кардинала — ушли благодарить его: процесс о наследстве наконец завершен, и в нашу пользу. Слуги получили приказ отклонять все визиты, и только ваше имя не было упомянуто, ибо я не надеялась увидеть вас сегодня.

— Значит, мне выпало негаданное счастье встретить вас совсем одну, — ответил Браччиано, — а теперь позвольте мне прочесть эти милые признания.

— О Виттория, — воскликнул он спустя некоторое время, — что ты за существо, что за чудо! — Он обнял ее, и она не стала уклоняться от его поцелуев.

— Что с тобой? — спросил он, почувствовав, как она дрожит.

— Со мной? — переспросила она взволнованно. — Я не могла себе вообразить, что нам, людям, дано испытать такое блаженство. Я слишком счастлива рядом с тобой. Такое счастье, говорили древние греки, боги не допустят, они вскоре разлучат нас или пошлют беду. О Джордано! Мы дерзновенно испытываем судьбу, такое непозволительно простым смертным, и боги накажут нас. А ты счастлив?

— Больше, чем можно передать словами, — ответил герцог в восторге. — Ты так умна и благородна, что без единого слова почувствовала и поняла мою любовь. Поблагодарим же богов, вместо того чтобы их бояться, — наше чувство, наше мужество вызвали их благосклонность. Пусть к нам спустится весь Олимп, не будем бояться участия в их триумфе.

— Что ты чувствуешь, любимый? — спросила она.

— Что безоговорочно принадлежу тебе, а ты мне, — ответил он в опьянении, — что между нами нет сомнений, никакой страх не может помешать нам быть честными и искренними друг с другом и омрачить эту радость; ты не скроешь от меня ни одного уголка своего сердца и на каждый вопрос с любовью дашь ответ.

— Да, мой друг, — сказала Виттория, — я всегда этого хотела, но если ложь должна быть изгнана из наших отношений, то всё же надо признать, что иногда бывает очень трудно найти настоящую правду. В притворстве и лжи говорит злой дух, но в страсти не всегда говорит голос правды.

— И ты, любя, всё же не можешь решиться стать полностью моей, отдаться мне без остатка? — промолвил Браччиано. — Разве ты сама не хочешь этого? И можешь равнодушно наблюдать, как я исхожу в тоске? О обожаемая, давай не будем увеличивать наши страдания, собственными руками возводя преграды на своем пути.

— Ты поймешь меня, любимый, — ответила Виттория, — мое сердце, душа, каждое желание — твои; разве может быть иначе, если я хочу этого всем своим существом. Полностью принадлежать тебе — это самое сокровенное, самое естественное мое желание с тех пор, как я узнала тебя. Пылкое желание, блаженство и рай означает для меня то слияние, на которое я раньше смотрела с ужасом, — но разве любовь и без этого — не высшее счастье? Каждый твой взгляд отзывается в моем сердце, каждое слово — откровение, а каждое пожатие руки — блаженное единство душ. Будь я свободна, любимый, я пошла бы навстречу твоему желанию, я с сочувственной улыбкой смотрела бы на мир, если бы меня назвали твоей любовницей. Но я дала священное слово матери, кардиналу и Перетти, торжественно поклялась никогда не изменять, никогда не давать повода ставить мне в вину слабость и неверность. Я должна сдержать обещание, данное доброму, благородному Монтальто, и не имею права причинить боль ему и своей матери. Ты не знаешь, от какого позора спас нас Монтальто этим печальным браком. Если бы я была свободна, то стала бы твоей. Видишь, я рассказала тебе правду со всей любовью.

Браччиано в отчаянье ударил себя ладонью по лбу и раздраженно зашагал по беседке.

— Почему, — воскликнул он, — я не встретил тебя раньше? Ты — моя супруга! Какое счастье сравнилось бы с моим! О моя божественная! Что по сравнению с тобой эта презренная Бьянка Капелло, притворщица и обманщица? И тем не менее она теперь — полноправная супруга князя — настолько охвачен страстью слабый Франческо.

— А ты не можешь быть счастлив без этого? — спросила со страхом Виттория.

— Да, — воскликнул Браччиано, — счастлив и доволен больше, чем кто-либо, кого я знаю, и все же жалок одновременно. Конечно, время — самый сильный доброжелатель и недруг: мы могли встретиться, когда ты еще не была связана словом, когда ты была свободной девушкой. Почему я не познакомился с тобой в те годы? А теперь? Так наши судьбы сплелись, чтобы уничтожить нас, и хотя страсть яростно обороняется, она всё же бессильна и вынуждена смириться наконец или обрести победу в отчаянии. А потом, — о, потом жизнь уже не тот чистый лист, который юноша открывает в своей книге жизни, чтобы с восторгом вписать туда гимн молодости.

Он углубился в невеселые мысли, долго стоял, опустив голову, затем взглянул на сад и вечернее небо.

— Ха! Изабелла! — воскликнул он неожиданно. — Ты угрожаешь, ты предупреждаешь! Да, тебе удалось отомстить и унизить меня!

Виттория содрогнулась: ей казалось, что она понимает Браччиано. Но сейчас у нее было такое чувство, будто черная ночь воцарилась в ее душе. Куда делось то, что наполняло мир еще мгновение назад, что казалось реальностью? Так бывает: когда кажется, что испарилась последняя капля жизни и душу охватывает ужас, ибо то, что казалось сказочным раем, теперь, когда рассеялся сладкий обман, лежит необозримой высохшей степью, пустыней сухого отчаяния.

Он подошел к ней, и оба посмотрели друг другу в глаза. Этот взгляд трудно описать. Они не могли произнести ни слова. Их души ощущали особую тяжесть, пугающую даже в тот момент, когда ложь, притворство и лицемерие далеки: в такие минуты страшная смерть машет своими крыльями над нашей обессилевшей душой.

— Я знаю, о чем ты думаешь, — промолвил он наконец и снова зашагал по залу, затем опустился в кресло. — Но она была недостойна меня, и даже ее братья не сказали мне ни слова упрека. А ты в тот страшный миг стояла передо мной такая чистая и светлая и тоже без единого слова упрека.

— В тот вечер, — проговорила она наконец, — когда болтун Малеспина находился здесь, нам был послан знак свыше. Самый трудный жизненный вопрос: насколько можно сопротивляться испытаниям, как их можно обуздать? Сейчас ты пробудил во мне ужас — это останется темным пятном в поэме моей любви и жизни.

— Ах, Виттория, — взмолился Браччиано, и слезы покатились из его глаз, — иногда ты кажешься мне такой недосягаемой и величественной, что я чувствую себя недостойным тебя. Я хотел бы лежать в пыли у твоих ног и целовать их, как ничтожный раб, которому лишь твоя милость и величие могут подарить свободу.

Браччиано бросился к ее ногам и, всхлипывая, спрятал голову у нее на коленях. На несколько минут он предался блаженному освобождению от всех мыслей, полностью растворившись в своей слабости; так мы бежим от себя и чувствуем только сладчайшее умиление. Виттория мягко и нежно перебирала рукой его кудри, и герцог, как бы просыпаясь, ощущал такое счастье, будто небесный ангел благословил его и отпустил все грехи.

Без доклада, как ближайший родственник, который мог позволить себе подобное, вошел брат Виттории, епископ Оттавио. Он бросил злобный, испытующий взгляд на сестру, не заметившую его прихода, и спросил:

— Виттория, его сиятельству плохо?

Виттория, не смутившись, подняла на него глаза, герцог же спокойно встал, обратив к вошедшему еще не высохшее от слез лицо, равнодушно посмотрел на епископа и промолвил:

— Очень хорошо, господин епископ. Таким радостным и взволнованным я редко в жизни бываю. Ваша сестра только что прочитала мне несколько своих последних стихотворений, и они настолько хороши, что я ей мог высказать свою благодарность только на коленях. Вы видите, я не стыжусь этого прекрасного чувства, — и сила мужчины может растаять от волшебства поэзии.

— Очень странно, — ответил брат. — Не прочтет ли и мне сестричка свои октавы или сонеты, чтобы я смог проверить, отзывчива ли на прекрасное моя душа так же, как и ваша.

— Тебе не понять этих стихов, — холодно заявила Виттория, встала и убрала листы.

— Действительно, — сказал епископ, — я не настолько сведущ в поэзии, как высокоодаренные знатоки, но то, что вызвало такое сильное волнение, наверняка будет понятно и дилетанту.

— Не всегда, — промолвил Браччиано, взяв шляпу и собираясь прощаться, — наше сердце бывает восприимчиво к искусству муз, — это особые мгновения.

— Тогда это действительно, должно быть, хорошо, — ответил Оттавио, — а ваше сиятельство, конечно, более чем расположен к слезам и волнению со дня смерти вашей прекрасной супруги.

— Синьор, — произнес Браччиано и подошел к нему вплотную, пристально, полугневно-полупрезрительно, глядя ему в глаза, — не помню, когда у нас возникли такие доверительные отношения, чтобы вы могли судить о состоянии моей души. Я не раздариваю так поспешно свое доверие и дружбу.

С этими словами он гордо удалился. Оттавио сел напротив сестры и заявил насмешливо-торжественно:

— Я, кажется, прервал сцену, которая, скорее всего, была прелюдией к другой, где еще более неуместны свидетели. Значит, уже сейчас, так рано, ты, мягкосердечная сестра, начинаешь забывать о чести нашего дома?

Не покраснев, с ледяной холодностью, не отводя от него своих больших глаз, сестра ответила:

— Я не могу даже выразить, как сильно тебя презираю.

Она произнесла только эти несколько слов. Оттавио, дерзко вынесший гордый взгляд герцога, теперь, вздрогнув, замигал глазами, опустил взгляд, и краска стыда залила его лицо.

— Ты так холодно это говоришь? — только и смог, запинаясь, произнести он.

— То, что я вынуждена говорить брату, — сказала она, — который, казалось бы, должен быть моей защитой, который лежал вместе со мной под одним материнским сердцем, слова эти, поверь мне, сейчас уже не разбивают мне сердце, нет, ибо я наконец успокоилась. Но каких смертельных схваток с тобой, бессердечным, это мне стоило, какой внутренней борьбы в измученной душе, я не могу передать словами. А зачем? Твоя грудь защищена непробиваемой броней от всего благородного, ты не проведешь меня своим лицемерием. Иди теперь и расскажи ему все, что, как тебе кажется, ты увидел, мне нет до этого дела. Все вы, плохие или хорошие, так поступили со мной, что я теперь в ответе только сама перед собой. Вы не измените мою судьбу и не остановите меня, вы — худшие из фарисеев.

— Я не понимаю тебя, — смущенно промолвил Оттавио, — пытаясь собраться с мыслями, — кому сказать? Кого ты имеешь в виду?

— Хочется смеяться, — ответила она, — если бы только глупец сам при этом выглядел чуточку веселее: тому самому знаменитому Некто, творящему все коварство в мире, бедному козлу отпущения, на которого сыплются все грехи: этому Некто ты должен рассказать, или его неизменному противнику Никто, ведь этот Никто должен быть самым добродетельным, богобоязненным, безгрешным и бесстрастным, и если уж этот Никто такой образцовый и безукоризненный, то должен же какой-нибудь Некто нарушить хоть что-то. О вы, презренные! Неужели Бог создал для вас особый язык?

С этими словами она оставила его и заперлась в своей комнате. Оттавио, уловивший язвительную насмешку и презрение в выражении ее лица, был несказанно рад, когда в дом вошла мать с сопровождающими. Виттория не вышла к ним, передав через слугу извинения и сославшись на нездоровье.

ГЛАВА ТРЕТЬЯ

Мать, донна Юлия, уже давно смирилась с теми правилами, которые Виттория установила для себя. Она уже не удивлялась, когда замечала, что супругов не связывают те отношения, каких требовали обычай, закон и религия. Они постоянно находились врозь и виделись лишь случайно, когда в доме собирались гости. Они следовали новой моде, появившейся в Италии, когда муж и жена не показываются вместе на людях, Витторию видели повсюду только в обществе герцога Браччиано, и все остальные поклонники красавицы вынуждены были отступить. Виттория относилась к своему супругу с явным пренебрежением, и он привык к этому. Небрежное отношение супруги теперь не унижало его, поскольку он чувствовал поддержку многих могущественных людей, и в первую очередь кардинала Фарнезе. Юлия горевала теперь о том, что потеряла доверие дочери, и дурное предчувствие грядущего несчастья, которое, возможно, произойдет в скором будущем, тревожило ее. Донну Юлию глубоко печалило и то, что ее сын, епископ, враждебно относится к ней и кардиналу Монтальто и стал приверженцем партии Фарнезе. От Марчелло она не получала никаких известий, кроме удручающих слухов, приводящих ее в дрожь, и, таким образом, надежды на почет и уважение, на которые она рассчитывала, сменились чувством страха и тревоги.

Если герцог Браччиано и был счастлив, то его непокорный дух постоянно стремился добиться большего. Отдавая должное благородству и мужеству своей возлюбленной, он чувствовал, каким недостойным был рядом с нею ее так называемый муж, его также мучила странная ревность, ибо он знал или, скорее, предполагал, чего хотел Фарнезе или добивался раньше молодой Орсини. Тот намеренно избегал всякого общества, где бы мог встреть Аккоромбони, и проводил время лишь со своей невестой, прекрасной Савелли, с которой вскоре и сочетался браком на удивление многих римлян, недоумевавших, как благородная, всеми уважаемая девушка могла соединить свою жизнь с самым распущенным из римской молодежи.

Для молодых людей был организован маскарад, в котором принял участие и Перетти. С некоторых пор Виттория избегала шумных развлечений, не пошла и на этот праздник, поскольку было известно, что он продлится до утра.

Мать, сославшись на нездоровье, рано ушла спать, и у Виттории появилась возможность снова насладиться уединением, которое было необходимо ей теперь, как никогда, и к которому она прибегала при первой возможности. От наблюдательного друга не ускользнуло бы, что она стала гораздо серьезнее, чем раньше, и юношеская шаловливость, придававшая ей столько очарования, появлялась у нее теперь очень редко. Сегодня вечером она предалась самым сладким грезам, поскольку ожидала прихода Браччиано, предвкушая провести наедине с ним несколько счастливых часов. Герцог настолько хорошо знал ее твердость, что больше не питал иллюзий и не делал никаких предложений, поэтому она могла доверять ему и себе, будучи уверена, что никакие мольбы и сладкие грезы в ночном уединении не изменят ее решения.

Урсула, посвященная в секрет, по условному знаку пустила в зал переодетого князя. Виттория ждала его при свете свечи. Она приготовила несколько стихов, которые собиралась прочесть ему. Браччиано, настроенный торжественно и вместе с тем задумчивый и грустный, сел рядом с нею. Она охотно позволила ему обнять и поцеловать себя, и оба принялись затем говорить о милых и сладких пустяках, которые показались бы прочим людям слишком ничтожными, им придают значение лишь те, кто опьянен любовью.

Наконец, Браччиано промолвил:

— Неужели ты смирилась с тем жалким положением, в котором оказались мы оба? Разве для тебя невозможно принять простое решение и начать новую жизнь? Разве мы не можем уехать в Венецию, в Тоскану, даже во Францию или Германию? Всё, что у меня есть, я кладу к твоим ногам: мои связи, мой титул; в любой стране ты будешь встречена с должным почтением; кто знает, что произойдет здесь за это время со слабым, болезненным Перетти, и тогда перед всем светом я объявлю тебя своей супругой. Если это счастье стоит целой жизни, то не нужно робеть перед каждым возникающим на пути препятствием, — что для нас сплетни толпы, обвинения недоброжелателей, которые никогда не смогут нас понять? И разве мы не можем с уверенностью сказать себе, что не пошлое сластолюбие и не легкомыслие толкнули нас на этот путь? Если любовь — самое благородное в мире, то должна же она после долгого самоотречения получить свою награду.

— Любимый, — ответила она, — ты знаешь о моем твердом и неизменном решении. Ты просто не можешь себе представить, чем мы обязаны благородному Монтальто. Этот брак действительно жалок. Я никогда не признавала его в душе, и с тех пор, как увидела тебя, отказалась от него окончательно. Перетти не смеет упрекать меня за это, он знает, как я презираю его, как много у меня причин его ненавидеть. Но я не могу так сильно ранить мою прекрасную, добродетельную мать, которую уже давно гложет тихое горе, сокращая ее дни. И ей, и жалкому Перетти я давала обещание не разрушать этот брак. Как я смогу оправдаться перед добродетельным Монтальто? Бежать с тобой? А кардиналы, твоя семья, Флоренция и князья Италии, — какой шум они поднимут, какие обрушат на нас обвинения, каким подвергнут преследованиям! И главным образом меня, потому что в этих случаях женщина всегда жертва. Сейчас ты задет и обижен, твое высокое положение и достоинство ущемлены, не всякое чувство выдержит такое испытание. Любовь, которую мы называем вечной, измученная и больная, в конце концов отступит, пройдет. Ну почему так сложилось: ты близок со всеми этими богатыми, великими семьями, этими кардиналами и князьями или состоишь с ними в родстве, благословен двумя прекрасными наследниками, — почему я, теснимая обстоятельствами, тоже вступила в столь высокое родство? Почему я, считавшая себя сильной, пожертвовала свободой? Смотри, милый, как против нашей воли выковалась наша судьба и наложила на нас тяжкие цепи. Никакая сила не сможет разорвать их. Но разве мы несчастны? Или обделены судьбой? Какими жалкими, достойными сожаления, низкими и мелкими кажутся мне остальные люди, ибо они не любят так, как любим мы.

— Не стоит произносить подобных слов! — воскликнул Браччиано. — Ты права и не права одновременно, когда пытаешься защищать то противоречащее человеческой природе и чувствам положение, которое мы вынуждены поддерживать. Я прихожу в ярость от твоей любви к софизмам, твоей рассудительности. Или ты не по-настоящему любишь?

Виттория со слезами прижалась к его губам, умоляюще прошептав:

— Не надо обижать меня.

Он осушил поцелуем слезу, дрожавшую на золотых ресницах, и снова заговорил:

— Кто видит тебя такой — эти огромные глаза, эта слеза, как пойманная птичка в золотых прутьях клетки, эти умоляюще сложенные пальцы прекрасных рук, — кто слышит твой серебряный голос, тот позволит тебе всё, если он не варвар. Пусть будет так. А что если, любимая, ты попробуешь настоять на бракоразводном процессе? Ведь ты сможешь привести достаточно веские основания.

— О молчи, молчи! — резко воскликнула она. — Иначе я сойду с ума. Я дерзка и мужественна, если нужно, отважна; но я не смогу выдержать этих унизительных вопросов, сомнений, объяснений; может быть, любовь в торжестве своих таинств и освободится от стыда, — но превзойти в беззастенчивости хладнокровных судейских — нет, любимый, скорее я на открытой площади воткну себе остро отточенный кинжал в обнаженную грудь! Ты ведь шутишь, верно; я знаю тебя слишком хорошо, чтобы воспринять твои слова иначе. Даже если бы я нашла в себе мужество и согласилась участвовать в подобной отвратительной комедии, — какие это даст плоды? Святой отец благочестив, он и коллегия поддержат семью Перетти, многие из моих и твоих врагов предпримут всё против меня — и только спустя годы, может быть, примут решение: в наказание за свое безбожие я должна буду принять покаяние в каком-нибудь жалком, уединенном монастыре, где меня постоянно будут уязвлять ханжа-аббатиса и злобные монахини.

Она ласкала его, шутила, смеялась и плакала, ее настроение передалось ему, и он воскликнул:

— Ну а если я все же отважусь на грубое варварство, увезу тебя одним прекрасным утром силой, уеду куда глаза глядят, в широкий мир вместе с горюющей и строптивой и оставлю здесь с носом маму, святого отца, милого Перетти и его дядю, а также коллегию и моих тетушек, кузенов и кузин? Как тогда?

— Только так, мой любимый, — со смехом ответила она, — именно так мы и выберем верный путь. И будем путешествовать и путешествовать рука об руку, до бесконечности, всё дальше и дальше, пока все кузены и кузины не останутся далеко-далеко позади, а мы высадимся наконец на необитаемом острове в Тихом океане, населенном одними лишь обезьянами. Пальмовое вино, самые сладкие фрукты, самые прекрасные цветы — всё к нашим услугам, время года — вечная весна, и вдруг мы обнаружим старого, но очень доброго волшебника. С помощью своего искусства он наколдует нам яства и напитки, прекрасную одежду и чудесный дворец; милые, грациозные эльфы и феи будут обслуживать нас. И ни единого черта или злого демона на всем острове! Как у Цирцеи, слушали бы мы тогда жужжание одинокой прялки, а самая сильная и искусная из фей ткала бы нам одежду, другие, младшие, вышивали бы на ней невидимыми иглами замысловатые узоры. Ты ездил бы на охоту в прекрасной повозке, запряженной оленями, потом мы сидели бы в разноцветной лодке и удили рыбу, а в лесу в это время пел бы соловей и журчал ручей, каждое дерево звенело бы своим особым голосом, — и я жила бы и жила в любви со своим милым муженьком, пока мы оба не состарились бы и не поседели; а я бы ни на секунду не усомнилась в верности нежного супруга, потому что там, в нашем мире, нет больше ни одной женщины, ни одной девушки. Не правда ли, именно так мы и устроили бы всё — просто и разумно?

— И среди всех этих обезьян моя супруга была бы самой чудесной обезьянкой, — ответил Браччиано, тихонько шлепнув пальцами по ее восхитительной шее. — Почему во всем, что ты делаешь, столько очарования? Маленькая болтунья снова становится королевой и внезапно переходит от милого щебетанья к глубоким мыслям, может кокетливо и шаловливо обжечь любого огненным взглядом; как говорили греки, должно быть, все грации стояли вокруг твоей колыбели, осыпая тебя божественными дарами. Ты — Гера и Юнона, Паллада и Венера, ты — неповторимая, единственная Виттория!

— Льстец! — сказала она, прижав пальцы к его губам, и сразу же нежно поцеловала их. Виттория играла его черными кудрями, герцог взял ее руку, любуясь узкими длинными пальцами, поцеловал ее, затем распустил ее длинные волосы, скатившиеся волнами по белой шее.

Браччиано напрочь забыл о возрасте, он смеялся и шалил со своей юной возлюбленной, и оба в это мгновение напоминали играющих детей. Неожиданно их юношеские грезы были прерваны: вошла старая Урсула и шепотом сказала:

— Ради Бога и всех святых! Наш хозяин неожиданно вернулся домой и с ним еще какой-то закутанный в плащ человек — я видела их обоих сверху, из своей каморки, они уже у двери, а у хозяина есть ключ от дома. Что делать?

Испуганная старушка ушла.

— Да, что делать? — повторила Виттория. — Даже если отбросить осторожность, ты всё равно не сможешь пройти в мою комнату: там ждет моя горничная.

— Зачем прятаться? — вскочил гордый Браччиано. — Что я — слуга? Если я обоих проткну этим кинжалом, они будут молчать.

— А я? — умоляла Виттория. — А наш дом? А моя репутация?

Вдруг она вспомнила о недавно обнаруженном маленьком кабинете. Нажав потайную кнопку, Виттория втолкнула внутрь своего возлюбленного, показала маленькую кнопку на другой стороне и в спешке удалилась, погасив все свечи. Только она закрыла за собой дверь, как услышала, что те двое входят через другую.

У Перетти под плащом был фонарь, и судя по тому, как его покачивало, он был изрядно пьян. Он зажег еще несколько свечей, оглядел зал, пошатываясь, обошел все двери и тщательно запер каждую.

— Теперь мы в совершенной безопасности, — промолвил он тихо.

Незнакомец снял плащ — и во всем своем облачении взору предстал кардинал Фарнезе:

— Наконец-то мы ускользнули от ваших друзей, которые меня, к счастью, не узнали; и сейчас, когда мы совсем одни, я рассчитываю, что вы сдержите свое обещание.

— Присядьте, великое, ужасное преосвященство, — запинаясь вымолвил Перетти, — увы, я не способен долго стоять — так усердно и радушно вы меня угощали. Человек во всем должен придерживаться определенной меры.

Кардинал раздраженно оглянулся и сказал:

— Я всё же надеюсь, что вы еще помните свои слова.

— Тогда мне нужно набраться мужества, — продолжил Перетти, — ваше великодушие и всевластное преосвященство, и помочь вам, поскольку уже ничего нельзя изменить.

Он опустился на колено, взял руку старика и поцеловал ее с большой нежностью.

— Почему вы так напились? — одернул его Фарнезе.

— Напротив, — ответил молодой человек, — в данный момент я более трезв, чем там, в зале, когда мы сидели одни за великолепным сиракузским, там действительно, мой покровитель, я был пьян, потому что мой язык говорил то, о чем не знало мое сердце. Ах, господин! Высокочтимый священник и правитель, не правда ли, мы лжем слишком часто, вольно или невольно? Я лгал и сознательно, и бессознательно, я признавал свою ложь и всё же всем сердцем был на вашей стороне, и мне хотелось, чтобы эта ложь стала правдой.

— Я теряю терпение от вашей болтовни, — заявил кардинал. — Разве вы забыли, зачем затащили меня сюда?

— Конечно, нет, мой сиятельный патрон, — продолжил тот, — и поэтому я должен налить вам чистого вина, как говорится, в благодарность за то, что вы наливали мне наичистейшего.

— И что дальше?

— Ах, Небо, уже долгое время я не могу ни ночью, ни днем войти к моей Виттории. Спьяну я совсем забыл, что обещал провести вас в темноте к ней в комнатку, как будто бы это был я. Да, такой обмен довольно забавен и было б здорово, если бы он осуществился, но это представлялось возможным только сразу после моей свадьбы, а теперь дверь ее комнаты всегда заперта, и в ней всегда горит свет, а Виттория читает и сочиняет всю ночь напролет. Если же мы сломаем замок, произойдет ужасный скандал, так что весь дом поднимется на ноги и прибежит её страшная мать. И что тогда со мной, бедным, будет, вы можете себе представить?

— И что же теперь? — рассердился Фарнезе. — Она вас не хочет видеть уже много месяцев. После первых же дней брака она рассталась с вами. Она ненавидит вас. У себя дома вы бесправны. И всё это вы забыли в животном опьянении? Вы намеренно льстите мне, но я только потому был на вашей глупой пирушке, что рассчитывал попасть к ней в комнату переодетым и незамеченным покинуть ваш дом утром. А теперь?..

— Теперь я действительно вижу, — промолвил Перетти, — пословица «истина в вине» — абсолютно неверна. Но почему вы сердитесь? Из уважения к вам, из любви к вам я забросил такую хорошую женщину. Я чувствовал себя недостойным быть вашим соперником в любви, она же, прогнав меня от себя, сделала это так грубо. Не будем отчаиваться по этому поводу и придумаем лучший план.

— Я обещал вам свою защиту, — снова обратился к нему Фарнезе, — сами видите, что ваш престарелый дядя, не уважаемый никем, не имеет влияния и не может принести вам никакой пользы. Я позабочусь о вашей карьере, сделаю вас богатым, влиятельным, но я должен получить ее, эту гордячку, высмеивающую меня, или, клянусь, я вас уничтожу!

— Я отдаю ее в ваше распоряжение, — воскликнул Перетти, — потому, может быть, что ненавижу ее так же сильно, как вы любите. Все мы на вашей стороне, кроме жалкого Фламинио, который служит этому заносчивому Браччиано и всецело ему предан. Но аббат Оттавио — ваш, и я — ваш преданный слуга, а храбрый Марчелло пожертвует для вас своей кровью и жизнью.

— Марчелло? — удивленно воскликнул кардинал. — Вот бы никогда не поверил.

— Этот человек полностью в моих руках, — заявил Перетти. — Видите ли, почтеннейший, хоть этот бандит уже давно выслан, он частенько тайком пробирается в город, и тогда я прячу его у себя в маленьком домике в саду. Мы там уже о многом переговорили, и если вы ему хорошо заплатите, он отдаст за вас жизнь.

— Друг мой! — вскричал Фарнезе. — Берегитесь этого дерзкого человека! Что вас ждет, если стражники обнаружат его в вашем доме?

— Не беспокойтесь, — ответил Перетти, постепенно трезвея. — Мы оба крайне осторожны. Но вернемся к моему плану. Я считаю, он не может не удасться. Я договорился с семьей, что скоро мы все на несколько недель поедем в Тиволи и поживем там в небольшом доме, в семейном имении. Гордая Виттория отправится в карете, как всегда, одна с двумя горничными, я поеду следом вместе с матерью и устрою так, что наша карета сломается — мы сильно отстанем. На половине пути в открытом поле ваши переодетые люди или ваши горные друзья смогут легко похитить ее и увезти в один из ваших замков или к надежному другу. Даже в самом Тиволи ее легко выкрасть, когда она будет дома или на прогулке — она любит гулять одна. Оказавшись в вашей власти, ради своего же благополучия она скоро отдастся вам. Ведь в противном случае я буду угрожать ей судебным процессом, обвиняя в том, что она так коварно бросила меня, добровольно позволив увезти себя какому-то кастеляну, конюху или другому поклоннику. Потом же, если она без скандала останется у вас, примет ваши подарки, богатство и полностью доверится вам, я пообещаю ей, что буду молчать, и представлю всё так, будто она живет отдельно от меня с моего согласия.

— Дорогой друг, — промолвил теперь Фарнезе, — оказывается, вы гораздо умнее, чем я думал. Сообщите мне только, в какой день и в какое время состоится путешествие в Тиволи, и я больше не покажусь здесь, чтобы избежать любых подозрений. Давайте договоримся: она станет счастливой, богатой и знатной, а вас я так награжу, что вы будете удивлены моим великодушием, ибо моя страсть к ней бесконечна. А теперь проводите меня незаметно — скоро забрезжит утро.

Фарнезе закутался в плащ, а Перетти достал ключ от дома. Едва оба покинули зал, как Браччиано, слышавший каждое слово, осторожно выбрался из тесного кабинета, закрыл его за собой и крадучись последовал за ними. Зал был открыт, он тихо спустился по лестнице, следуя за отблесками их свечи. Две фигуры задержались у входа — Перетти отпирал замок ключом. Дверь медленно отворилась, и посетитель проскользнул в переулок. В тот же миг Браччиано, стоявший уже за спиной Перетти, задул его свечу, оттолкнул наглеца и выскочил на улицу, направившись в сторону, противоположную той, где в туманных сумерках скрылась закутанная в плащ фигура. Перетти не понял, что с ним произошло. Дрожа и почти не владея собой, он запер дверь и отправился в свои покои, где долго не мог прийти в себя от ужаса.

ГЛАВА ЧЕТВЕРТАЯ

Перетти долго размышлял, кто же был тот незнакомец, который прятался в доме и так напугал его. Он подозревал многих, но не мог найти верного ответа. Одержимый страхом, он рассказал о случившемся Фарнезе, но сумятица в его душе лишь усилилась, когда тот принялся обвинять его, что такое возможно только в их доме.

— Как? — восклицал он. — Вы заманиваете меня тихой темной ночью в свой дом, я следую за вами в неподобающей моему положению одежде, ибо безгранично вам доверяю, а кто-то неведомый нас подслушивает. Может быть, это убийца. Он мог легко напасть на нас, невооруженных, и убить! Какая же посмертная слава пошла бы обо мне по свету? Подумайте, Перетти, как же мне не сердиться? Кругом враги! Даже вас я подозреваю в предательстве, в организации заговора против меня. Если вспомнить ваше странное поведение в тот вечер, то такое подозрение вполне обоснованно. Вы уговариваете меня переодеться и последовать за вами, чтобы сообщить мне важные известия и сделать какие-то предложения? В то время вы еще не были пьяны и, значит, помнили, что должны сообщить что-то важное. А теперь, оказывается, мы были на этом полуночном совещании не одни. Скажите сами, разве я не прав, считая вас предателем?

Перетти раскаялся, что так неосмотрительно проговорился, — вместо совета и помощи от своего покровителя он получил изрядную порцию упреков и обвинений. Теперь приходилось опасаться мести кардинала. Он извинялся, как мог, и пытался рассеять подозрения Фарнезе.

— Я поверю вам, — заявил старик, — а свою невиновность вы докажете тем, что еще на этой неделе состоится ваш отъезд в Тиволи. Я должен точно знать час и минуту отъезда. Я предупрежу своих людей и организую дело так, что ни малейшее подозрение не падет на меня. Позднее всё будет уже не важно. Если замысел удастся, то наше примирение будет полным и я верну вам свою дружбу и безграничное доверие. Если же я пойму, что вы неискренни и обманываете меня, что вы в заговоре с моими врагами, то месть моя будет страшна и длинная рука правосудия настигнет вас, не говоря уж о вашем дяде.

Этот разговор происходил в понедельник, и Перетти пообещал, что ускорит события и, вероятно, в пятницу отправится с семьей на виллу.


Было жарко. Виттория с матерью и верным Капорале сидели в прохладной тени сада. Он приехал снова, ибо не мог отвыкнуть от Рима и охотнее всего гостил в семье, которая уже в течение многих лет была ему ближе всех в этом городе.

— Вы так серьезны, — обратился он к донне Юлии, — я заметил, что вас давно что-то гнетет, но всё же рядом со своими близкими не стоит ни о чем горевать.

— А мой сын Марчелло? — возразила она. — Разве я могу забыть о нем, не чувствовать меч, нависший над его головой? Разве я могу быть довольна Оттавио? С тех пор как мы заняли нынешнее положение, я чувствую себя более скованно и у меня постоянное предчувствие, что вот-вот из какого-нибудь уголка выползет страшное несчастье.

— Но скоро мы уезжаем, — успокаивающе сказала Виттория, — уже в пятницу, в наш любимый Тиволи. Ты отдохнешь там, увидишь любимые места. Там мы наберемся сил, а я не подойду больше к тому проклятому омуту.

— Помнишь, как ты боялась тогда возвращения в Рим? — промолвила мать. — И предчувствовала что-то ужасное, что может случиться здесь с тобой. Твои предчувствия не сбылись; надеюсь, и мое не оправдается. Хотя меня тревожит эта поездка, я стараюсь прогнать страх, и все же не могу избавиться от него, преследующего меня на каждом шагу.

— Как в то время моя тревога, — сказала Виттория особым тоном, — стала предвестницей большого неожиданного счастья, так случится и с тобой, дорогая, — ты наберешься сил там, в Тиволи, и снова будешь радоваться жизни. Сейчас я покину тебя, мне нужно проследить за укладкой своих нот и записей, чтобы ничего не потерялось.

Она ускользнула, а мать долгим грустным взором проводила ее. Спустя некоторое время она промолвила мрачно:

— Боюсь, что я больше никогда не увижу Тиволи, а если и увижу, то совершенно другими глазами и в другом состоянии.

Капорале смутился, не зная, что ответить взволнованной женщине, показавшейся ему больной, — ее большие глаза потеряли прежний блеск, а щеки впали и стали бледнее обычного.

— Вы удивляетесь, глядя на меня, — продолжила она немного погодя. — Ах! Никто не знает, сколько я выстрадала за это время. Поверьте мне, старый друг, некоторые потрясения, даже если мы и стараемся после этого спокойно жить дальше, накапливаются в нашей душе, пока чаша не переполнится. И дочь, и оба сына, и коварный Фарнезе, а теперь еще и Перетти, — все по очереди отравляли меня страхом. Разве можно смотреть на этот брак без содрогания? Каким будет его развязка? Супруг дочери отходит от нас и становится слугой Фарнезе, так же как и мой старший сын. А что удерживает в нашем доме Браччиано? Неужели он, подобно младшему Орсини, так и будет преследовать Витторию? Слава Богу, что хоть тот женился и успокоился. И всё же мне не по себе всякий раз, когда я вижу его высокую, царственную фигуру здесь, у нас, глазами встречаюсь с его повелительным взглядом. Ох уж эти Орсини! Со времен моей молодости они, как злые демоны, вторгаются в спокойное течение моей жизни. Хитрый кардинал напомнил-таки мне не так давно об одном эпизоде моей юности, который я, казалось, давно забыла.

Капорале, которому Юлия доверяла, никогда не злоупотреблявший ее откровенностью, попросил рассказать об этом, и она начала:

— Вы знаете, дорогой мой, что я происхожу из старинного рода Агубьо. Мой отец был хоть и небогатым, но гордым человеком. Он ввел в наш дом графа Никколо Питиглиано, принадлежавшего к роду Орсини, как Браччиано, Луиджи и еще несколько столь же необузданных его представителей, известных вам. Граф Никколо уже позже низко обошелся со своим бедным отцом — выгнал из замка и заставил нищенствовать, а затем пытался убить своего единокровного брата, того, который сейчас водит дружбу с бандитами, — предводитель большой банды. Сам же Питиглиано (ибо Небо не оставляет безнаказанной жестокость) был изгнан из имения собственным сыном. Юношей Никколо был очень красив, и я не хочу и не могу отрицать, что он тогда завоевал мое сердце. Но мой отец, лучше знавший его порочную натуру, был настроен против него. Незадолго до этого в нашем доме появился тихий, очень милый молодой человек, который приводил в порядок запутанные дела моего отца, — образец порядочности, приятный в общении, образованный, довольно привлекательный. Молодым девушкам в расцвете лет и красоты отнюдь не безразлично то впечатление, которое они производят на окружающих. Это просто озорство, и я в свои юные годы хотела нравиться, не слушала мудрых предостережений матери и отца. Время шло, ухаживания графа становилось всё настойчивее, а Федериго — так звали молодого юриста — с каждым днем всё больше мрачнел.

Положение отца не позволяло поощрять любовь простого юриста к его дочери. А мне вздохи и жалобы Федериго были в тягость, и мой буйный нрав все более склонялся в пользу пылкого графа. Сейчас я признаю: к моей страсти примешивались гордость и высокомерие, отчасти сыграло роль и низкое положение юноши, ибо я презирала мещан.

Моя мать хорошо видела, как горе и ревность раздирали сердце бедняги, но когда мой кудрявый граф улыбался мне, я не замечала никого, была глуха к любым страданиям и ко всему миру. Позже мне часто приходилось размышлять о природе слепой страсти, которая связывает нас по рукам, усыпляет разум, благие намерения, совесть и благочестие, подобно чарам злого чародея. Так проходили дни, недели, месяцы. Я могу назвать то мое состояние полным затмением. Я не принадлежала себе. В редкие минуты просветления со страхом пыталась понять, где же мое прежнее «я».

Я совершенно забыла о своих родителях, о дочерней покорности. Когда мой возлюбленный не мог навещать нас, он присылал мне письма. По чистой случайности или Божьей милостью (признаю́ это со стыдом) я не отдалась той страсти в минуту нашего уединения в саду или в комнате. Мой добрый ангел покинул бы меня, если бы не бдительность верного Аргуса-Федериго. Он следовал за мной повсюду, как тень. Молча, в одиночку противостоял злому гению.

Мы с графом задумали побег: назначили день, он подобрал верных людей. Я уехала тихой полночью, меня сопровождали молчаливые спутники. Уже занималось утро, когда мы добрались до одинокого дома в горах. В одиночестве я ожидала возлюбленного, когда вошел Федериго. Не могу описать сцену, которая тут разыгралась. Он знал обо всем и превратил постыдное бегство в спасение: это он сопровождал меня в повозке, переодетый и неузнаваемый, появившись раньше графа в назначенном месте, я же позволила себя обмануть. Но с какой болью, каким неистовством, каким отчаянием я приняла этот спасительный обман! Не было такого ругательства, каким бы я не наградила его, и такого проклятия, какого бы я не призывала на свою голову. Даже услышав от него, что граф в этот самый день отпраздновал свадьбу с наследницей одного старинного рода и организовал мой побег лишь для того, чтобы навеки опозорить мою семью, сделав меня своей любовницей, я осталась непреклонна. Когда наконец я пришла в себя и была в состоянии видеть и слышать, то не смогла ничего возразить, когда Федериго предъявил мне письма и свидетельства, доказывающие его правоту. Но тем страшнее был мой гнев. Я бросила эти документы ему под ноги и дерзко, с вызовом заявила, что даже при таких обстоятельствах последую за графом в его замок. Разумеется, так низко я не опустилась бы, а выкрикнула эти слова лишь для того, чтобы как можно больнее уязвить преданного мне человека.

— И вы никогда не сможете полюбить меня?

— Пока я в своем уме — никогда! — крикнула я ему.

Но я чувствовала, что уже давно нахожусь в плену безумия. Федериго тоже был в отчаянии, рыдая и униженно умоляя, он поклялся покончить с собой у меня на глазах, раз я навсегда лишаю его надежды. Я только язвительно рассмеялась над его словами и возразила, что это всего лишь избитая фраза всех отвергнутых поклонников и что подобное сумасбродство не заденет моего сердца. И тут он, к моему ужасу, вонзил кинжал себе в грудь и, истекая кровью, опустился к моим ногам. Я была так поражена, взволнована и растерянна, что не сразу позвала на помощь, чтобы перевязали рану, казавшуюся смертельной. К счастью, в доме был врач, остановившийся здесь проездом, но он не мог поручиться за жизнь лежавшего без сознания юноши. В этот момент прибыл мой разъяренный отец. Какой удар я нанесла его гордости!

Буря, бушевавшая в моей душе, сменилась мрачным отупением и несколько недель я находилась на пороге смерти. Я не была больна, но не была и здорова. Мой отец, сильно беспокоившийся о состоянии Федериго Аккоромбони, постоянно твердил мне:

— Смотри, безумная, неблагодарная, — вот настоящая верность и любовь!

Прошло немного времени, страсти улеглись. Я испытала бесконечное сочувствие к юноше и приоткрыла свое сердце, чтобы впустить в него любовь, оплаченную кровью. Так я стала Аккоромбоной и матерью его детей. Но он так и не стал властелином моей души… Будьте здоровы, дорогой друг, может быть, мы еще увидимся в Тиволи.

ГЛАВА ПЯТАЯ

В четверг, радостные, все собрались за столом. Капорале веселил присутствующих своими рассказами, и только донна Юлия оставалась задумчивой, почти не принимая участия в разговоре. Перетти был развязен и много пил, таким его видели редко, и женщины про себя бранили его. Некоторых слуг уже отправили в Тиволи. Последние кареты, которые должны были выехать на следующее утро, стояли наготове во дворе.

Капорале был грустен при расставании, сам не зная почему. Он всё медлил, но наконец, подавленный, со вздохом, покинул дом.

Спать легли раньше обычного, чтобы вовремя встать. Вот и Виттория ушла в свои покои; мать уже спала. Перетти, занимавший самые отдаленные комнаты наверху, улегся в постель раньше всех, поскольку был пьян. Только несколько слуг бодрствовали.

Вдруг раздался громкий стук в ворота, как будто кто-то принес важные сведения. Слуга открыл дверь и очень удивился позднему визиту крайне неприятного синьора Манчини — одного из самых подозрительных людей в Риме. Ему, видите ли, очень срочно понадобилось встретиться с господином Перетти и передать ему в высшей степени важное письмо. Настойчивость посыльного заставила старого Гвидо проводить его в спальню хозяина. Было нелегко разбудить одурманенного вином Перетти. Наконец это удалось, и он принял письмо из рук одного из самых доверенных своих людей. Письмо было следующего содержания:

«Дорогой зять! Как только ты получишь это письмо, оденься и поспеши к Монте-Кавалло, в хорошо известный тебе дом, где мы уже частенько встречались. Случилось нечто очень важное, что полностью меняет прежнее решение или отменяет его вовсе. Известное тебе лицо, которое ты столь же любишь, сколь и боишься, твердо рассчитывает на твое появление. Завтра, как ты сам понимаешь, будет уже поздно. Если тебе дорога твоя шкура, то я тебя скоро увижу.

Твой Марчелло»

Перетти оделся в большой спешке и велел разбудить младшего слугу, который должен был сопровождать его с факелом. Гвидо между тем разбудил весь дом, и напуганные женщины, быстро накинув одежду, поспешили на шум.

Перетти вышел, покачиваясь, навстречу им в прихожую.

— Дорогой сын, — в страхе воскликнула донна Юлия, — неужели вы действительно намерены куда-то направиться так поздно?

— Должен, — ответил молодой человек. — Не задерживайте меня, я спешу. Скоро вернусь.

Виттория сказала:

— Если я хоть что-нибудь значу для тебя, Франческо, ты останешься дома. Ты же знаешь, как опасен город ночью. И разве стоит доверять такому негодяю, как Манчини? Подожди хотя бы до утра, если твое дело так важно. Мы лучше выедем в Тиволи на час или на день позднее.

— Ты не знаешь всех обстоятельств! — воскликнул испуганный Перетти, у которого пол горел под ногами, ему срочно нужно было попасть туда, где, как он полагал, его ждет властный повелитель. — Причем здесь Манчини? Твой собственный брат Марчелло срочно вызывает меня. Может быть, речь идет о его жизни или свободе?

Как только было произнесено имя Марчелло, донна Юлия в испуге вскрикнула:

— Так, значит, этот заблудший, несчастный, снова отважился, нарушив запрет, прийти в город? Он принес свою голову на плаху.

— Ах, оставьте! Он не настолько глуп, — ответил Перетти. — Он часто бывает здесь, как-то пять дней жил в нашем доме, о чем вы, конечно, и не подозревали.

— О Боже! Боже! Пресвятая Мария! Вот, значит, как? — кричала донна Юлия, не владея собой. Холодный пот выступил у нее на лбу, смертельно бледным стало лицо, седые волосы растрепались. Она упала на колени, заломив в отчаянии руки, и судорожно уцепилась за плащ порывающегося уйти Франческо, чтобы удержать его.

— Вы должны остаться, — взывала она дрожащим голосом. — Заклинаю вас всеми святыми, ибо я чувствую: вы стремитесь к своей погибели. Дочка! Виттория! Встань со мной на колени, моли вместе со мной, со слезами и плачем, этого упрямца, безумца, чтобы он остался с нами.

Она встала, выпрямилась и силой заставила дочь опуститься на колени. Виттория вынуждена была послушаться матери.

— Останься! — воскликнула молодая женщина. — Остановись, грешник! — Если ты переступишь порог, за тобой последует мое проклятие, неразумный. Неужели нет цепи, чтобы приковать к стене этого безумца?

Слуги стояли вокруг, со страхом наблюдая за этой сценой. Старая няня крестилась и шептала про себя молитвы. Но Перетти был непреклонен, он ногой оттолкнул Витторию, вырвался из рук матери, так, что она упала и ударилась локтем о мраморный пол, и скрылся за дверью. Виттория проводила его гневным взглядом.

Оказавшись на улице, Перетти отряхнулся и пробормотал:

— Эти женщины совсем ошалели, а моя женушка разговаривает со мной так, будто всё знает. Что же, завтра я от нее избавлюсь.

Моросил мелкий дождь, факелы чадили и слабо тлели в темноте. Подошли к Монте-Кавалло. Вдруг почти одновременно раздались три выстрела, и Перетти упал. Слуга рванулся в сторону. Темные фигуры приблизились к лежавшему на земле, он чуть слышно стонал. Семь мечей вонзились ему в грудь, и больше он не шевельнулся. Убедившись, что человек мертв, убийцы молча разошлись.

Слуга, погасив факел, в ужасе помчался домой, где волнение еще не улеглось.

— О, какой защитой был нам этот слабый юноша! — воскликнула, узнав от слуги страшную весть, донна Юлия.

Виттория, полуодетая, сидела в углу, уронив голову на руку, облокотившись на стол.

Слуги внесли на носилках труп. Пришел Капорале, до которого уже дошли печальные известия. Все молчали. Доложили о приходе Монтальто. Согбенный, больной человек, ни с кем не поздоровавшись, приблизился к телу любимца и сел рядом с ним на пол. Он взял руку племянника и оросил ее слезами. Никто никогда не видел его плачущим. Затем он поднялся, чтобы утешить мать и супругу. Сдерживая горе, он стал говорить о превратностях судьбы, которым подвержены люди, о том, что они должны целовать руку Отца, даже если она чересчур строго карает.

Как только кардинал ушел, все, печальные и безутешные, отправились к себе.

О путешествии в Тиволи больше не могло быть и речи.

ГЛАВА ШЕСТАЯ

Рим был потрясен кровавым преступлением. Поскольку убийц не удалось схватить, все строили свои догадки: страсть, неприязнь и ненависть могли стать мотивами преступления. Назывались сотни разных имен, в том числе и видных людей.

Ранним утром старый кардинал Монтальто, всё еще одетый, сидел у себя в комнате. Испуг и горе не позволили ему лечь в постель и забыться сном. Слуги сбивчиво рассказывали ему о том, какие слухи ходят по городу.

— Этот человек, — сказал он сам себе, — этот проклятый Марчелло — вот кто убийца или участник заговора. Он, кого я облагодетельствовал, кого спас от смерти, изменив своим принципам, по чьей вине меня до сих пор мучают угрызения совести, — так отблагодарил меня этот человек! И теперь я вынужден признать, что заслужил всё это, — Небо наказало меня за мою уступчивость, жестоко наказало. Вот какой ценой оплачены моя любовь, мое сочувствие, когда я однажды, следуя велению сердца, поддался мольбам убитой горем матери.

Он горько заплакал, уронил голову на стол, где лежали многочисленные бумаги, которые больше не интересовали его.

Выплакав все слезы, он наконец усилием воли заставил себя взяться за работу — подготовку доклада, который должен был держать перед папой. Таким, погруженным в изучение документов, в полном спокойствии, с сухими глазами и твердым взглядом, нашли Монтальто пришедшие к нему кардиналы. Медичи был растроган, а Борромео не мог сдержать слез. Все дивились его стойкости и покорности судьбе. Таким предстал он и перед собранием кардиналов. Друзья и противники не скрывали своего восхищения его мужеством, все пожимали ему руку и высказывали искренние соболезнования. Даже Фарнезе и его сторонники, до сих пор открыто презиравшие его, в этот раз не смогли не выразить своего уважения и восхищения его выдержкой и самообладанием.

Когда Монтальто вошел в комнату папы, старый Григорий встал ему навстречу, пожал руку и утер подступившие слезы.

— Мы расследуем это зверское убийство со всей тщательностью и строгостью, и будьте уверены, мой старый, надежный друг, виновный, кто бы он ни был, не уйдет от справедливого и жестокого наказания.

— Святой отец, — промолвил отрешенно Монтальто, — если моя просьба что-нибудь значит для вас, то давайте оставим эту печальную историю как есть и предадим ее забвению. Я не хочу этим расследованием сеять смуту и провоцировать новые преступления. Пусть Господь вершит правый суд.

Папа долго, изумленно смотрел на него. Наконец они перешли к делам, и когда закончили их и в комнату были приглашены другие кардиналы, папа поделился с некоторыми из них:

— Старый Монтальто столь же велик, сколь и мудр.

Прошло несколько дней. Перетти был похоронен, по желанию дяди, довольно скромно, чтобы не привлекать внимания. Тихий траур царил в семье Аккоромбони. Они принимали не всех, кто приходил с соболезнованиями, однако многие, объявлявшие себя прежде друзьями дома, перестали появляться, в том числе и кардинал Фарнезе. Браччиано заехал ненадолго, он выглядел потрясенным, Виттория не смогла найти у него утешения.

Виттория потеряла покой. Бессонные ночи отнимали у нее последние силы, она утратила аппетит, а кратковременное лихорадочное состояние сменилось наконец тупым безразличием. Она больше не думала о будущем, старалась не вспоминать прошлого. Резкий поворот в судьбе так потряс ее, что она погрузилась в безысходность и апатию. Душа ее была пуста, воля к жизни таяла день ото дня: с ужасом вглядываясь в эту внутреннюю пустоту, она не понимала, как могли иссякнуть те силы, которые всегда поддерживали ее, питали ее сердце, помогали справиться с самым тяжелым отчаянием и обрести утешение.

— Зачем, — восклицала она растерянно в ночной тиши, — я так стремилась к совершенству? Источник жизни во мне почти иссяк: холод царит в душе. Где же музы, весело окружавшие меня в часы вдохновения? Почему сейчас я позволяю мертвой, холодной земле властвовать над моим духом и не призываю на помощь тех, кто, так радостно улыбаясь, помогал мне в часы веселья?

Она села, взяла несколько аккордов на лютне и сочинила поэму в терцинах:

Суровость и трагизм жизни

«Может быть, верно говорят, что все мы — изгнанные духи, недостойные высшего счастья, восставшие против любви, обреченные на муки с младенчества.

Мы растем и наслаждаемся нашей юностью, похожей на розовое облако в первых лучах жаркого солнца.

И вот мы повзрослели — нас начинают преследовать демоны, словно сорвавшиеся с цепи собаки бедного оленя, пока он, обессиленный, истекающий кровью, не упадет на землю.

Так хитрый рыбак, коварно посмеиваясь, сидит у реки, опустив в нее вкусную наживку. Бедная маленькая рыбка вьется около нее и наконец заглатывает, — острый крючок, впившийся в нёбо, вырывает ее из родной стихии.

Ребенок играет с невинным ягненком, оба резвятся на весеннем солнышке. Но в кустах уже притаился мясник и точит свой кровавый нож.

Существует ли в жизни что-то еще, кроме потерь? Каждая наша победа оплачена болью утраты. Ты — как ребенок, которому взрослый подарил блестящую игрушку, а потом отобрал ее, наслаждаясь твоими слезами.

Так неумолимая смерть отнимает у нас родителей, братьев и сестер, милых друзей юности, — мы лишь игрушки в ее руках.

Или еще хуже! Кто-то живет по другим законам, готов совершать преступления. Он оторван от своих родных, которых приводит в трепет каждое известие о нем.

Но страшнее всего, когда общая материнская кровь, текущая в наших жилах, заставляет любить, а ты ненавидишь и презираешь. Какой звук, какой язык выразит эту боль!

Сердце разрывается от боли, заставляя кричать и плакать; потом приходит тупое отчаяние. Это тоже язык. Так в мертвой пустыне ревет о добыче умирающий от голода лев, а безмолвные скалы отзываются эхом, содрогаясь.

Бедный Перетти! Кем ты был для меня? И что значила я для тебя? Как в мертвой машине одно колесо, не ведая о других, приводит всё же в движение остальные, так и мы жили бок о бок.

И ты ушел! Ушел от себя самого, от мира, — не от меня. Упрямство, ослепление гнали тебя навстречу ужасному концу, предостережение друзей ты в гневе отринул.

А пугающие призраки витают вокруг меня. Мне кажется, я вижу, как злобно смеются невидимые демоны и скрежещут зубами. Хищные клыки сверкают в темноте ночи.

Они гонятся за мной — уже капает кровь из моего сердца. Ее запах приводит их в неистовство. Силы мои иссякают. Я падаю в изнеможении».


Отзывчивый Капорале снова проявил себя как самый верный друг. Он приходил ежедневно, утешал и поддерживал скорбящих, не позволяя никакой клевете ввести себя в заблуждение. В своем смятении Виттория и ее мать еще больше оценили этого человека, далеко не блестящего в глазах света.

Однажды утром Капорале вошел в комнату своих друзей. Он был задумчив, казалось, что-то гнетет его.

— Вы сегодня на себя не похожи, милый друг, — начала наконец мать. — У вас несчастье?

— Да, — ответил поэт, — и такое, что я совершенно раздавлен. Здесь, в Риме, живет с недавних пор английский лорд{117}, католик, который, как он сам утверждает, из-за религиозных убеждений вынужден был покинуть родину. Он связан с самыми влиятельными кардиналами и прелатами и находится в довольно близких отношениях с губернатором. Скорее всего, он — шпион и тайный советник своей королевы. Этот человек с некоторых пор искренне привязался ко мне. Я часто рассказывал ему о вас, и он заинтересовался вашей судьбой. Через этого рыцаря Карра я узнал кое-что имеющее для вас огромную важность. Благородный Монтальто желает, чтобы убийство Перетти было забыто и осталось в тени всё, что касается зачинщиков, кем бы они ни были и каковы ни были бы их намерения. О, этот старик столь же мудр, сколь и великодушен. Он не хочет наживать себе врагов: при смене правительства сильные кланы могут выступить против него. До Монтальто доходят все слухи, предположения и клевета, и, конечно, в глубине души он давно уже принял такое решение. Медичи, однако, не хотят оставить это дело, и Фарнезе присоединился к рассудительному Фердинанду и благочестивому Борромео. Такого же мнения и другие кардиналы, полагающие, что честь государства требует раскрытия преступления и наказания убийц. Папа, сильно огорченный и глубоко тронутый судьбой Монтальто, предоставил им свободу действий. Манчини, принесший в тот злополучный вечер записку, уже пойман или позволил поймать себя, при нем нашли ту самую записку, написанную рукой Марчелло. Продажная шкура, он уже рассказал на дыбе то, что, как мне кажется, вложили ему в уста, и сейчас его покровители намерены опорочить честь и добродетель самых благородных людей. Валентини, тяжело ранивший Перетти в первой стычке и, конечно, подкупленный, прислал письмо, где признается, что хотел убить его. Он давно ненавидел Перетти, стоявшего у него на пути.

— Говорите всё до конца! — крикнула мать, теряя терпение.

— Вы знаете, — продолжил Капорале взволнованным голосом, — что по закону вы не можете оставаться в этом доме, ибо Перетти не оставил после себя наследников, поэтому всё возвращается Монтальто. Вам же ничего не остается делать, как вернуться в свое старое жилище или обеим принять защиту епископа, вашего старшего сына, являющегося теперь главой семьи.

— Никогда! — возмущенно воскликнула Виттория. — Он станет обращаться со мной как с рабыней. Я уже давно размышляла над тем, какие пойдут сплетни, и самые ядовитые будут исходить от людей, лучше всего знающих правду.

— Так оно и есть, — промолвил Капорале, — сильного никто не обвинит, никто просто не отважится назвать во время процесса его имя. Весь поток оскорблений и обвинений прольется на бедных, беззащитных женщин, брошенных на произвол судьбы. Поскольку вы совершенно беспомощны, а ваш небольшой дом не может служить убежищем, вы должны прежде всего найти защиту у какого-нибудь сильного человека. Однако Фарнезе — самый влиятельный — отдалился от вас.

— Значит, нам ничего не остается, — воскликнула Виттория, — как обратиться за помощью к герцогу Браччиано.

— Я тоже об этом подумал, — ответил Капорале. — Но согласится ли он принять вас в таком стесненном положении и бросить тень на свое имя? Я только что был у него, страх за вас погнал меня туда. Герцог откроет вам свои двери, и там вы будете в безопасности, по крайней мере, первое время.

Мать в отчаянии блуждала по залу, заламывая руки.

— Вот, значит, что нас ждет, — восклицала она. — Его объявят зачинщиком преступления и скажут, что мы тоже участвовали в заговоре, что моя дочь — любовница герцога, что я, старая и несчастная, — сводница, и Фламинио подкуплен. Получится, что Оттавио и Фарнезе — добродетельны, а мы — преступники. О Небо, Небо! Как сурово ты наказываешь меня за мою слепую материнскую любовь и гордыню. Куда, куда завела нас судьба? Мы запутались в этой железной сети, мы бессильны. О ты, незапятнанная слава моего добродетельного дома! Нам ничего не осталось, кроме отчаяния и гибели.

— Крепись, мама, — промолвила Виттория, не теряя самообладания, — мы должны научиться управлять тем, что кажется неизбежным. Если я смогла решиться на этот злосчастный брак, раз того требовала необходимость, то и сейчас не согнусь перед насилием. Клевета?! Запятнанная репутация?! Конечно, честь и доброе имя — бесценные сокровища, но враги и лжедрузья загнали нас в такой тупик, что невозможно ни двинуться дальше, ни отступить назад, и я чувствую себя пленницей. Но теперь я не хочу умирать, нет, только не сейчас! Я лишь начинаю узнавать жизнь и надеюсь: судьба будет к нам милостива. Мы должны принять великодушную защиту Браччиано и немедленно отправимся к нему во дворец.


Фарнезе был взбешен, узнав о дерзком поступке Аккоромбони. Он был уверен, что ни герцог, ни запуганная семья не отважатся прибегнуть к такому средству. Он ожидал увидеть у себя двух униженных, молящих о защите женщин, которых собирался облагодетельствовать и потребовать затем от Виттории должную плату.

Браччиано был, разумеется, счастлив видеть возлюбленную в своем дворце и под своей защитой, но он отдавал себе отчет в том, какой опасности подвергнется в том случае, если правительство решится на крайние меры и поведет расследование со всей строгостью. Между тем он пытался поддержать Витторию и обещал, что приложит все силы к тому, чтобы не случилось ничего ужасного.

Судейские не отважились войти в его дворец, но губернатор сам появился у него, чтобы пригласить Витторию — как подозреваемую в убийстве Перетти — на суд кардиналов.

В зале Ватикана собрались судьи. Впереди председатель — кардинал Фарнезе, за ним Карл Борромео и Фердинанд Медичи. Присутствовали и другие кардиналы и епископы, а также несколько писцов и судей курии. Прежде чем начинать сам процесс, решили заслушать обвиняемую и подозреваемых. Рыцарю Карру удалось через протекцию быть допущенным на этот допрос, ибо ему очень хотелось хотя бы увидеть знаменитую Витторию, о которой на разные лады судачил весь Рим.

Все пришли в изумление, когда вместо скорбящей и униженной, как ожидали, в зал гордо вошла женщина в полном блеске своей ослепительной красоты. Она надела самый богатый свой наряд, на шее и в волосах сверкали драгоценные камни. Пораженный Фарнезе вынужден был признать, что никогда еще не видел эту мраморную красавицу столь неотразимой.

— Что мы видим, синьора? — начал Борромео. — Вместо убитой горем вдовы перед нами богато разодетая женщина, будто невеста князя; вместо кающейся Магдалины — гордая Юдифь?{118} Так вы выражаете раскаяние и скорбь? Так вы хотите примириться с гневной тенью вашего супруга?

— Если бы я действительно была преступницей, — твердо ответила Виттория, — то перед вами, называющими себя моими судьями, предстала бы сегодня безутешная вдова в заранее, с тонким расчетом, приготовленных черных одеждах и густой вуали, чтобы вызвать ваше сочувствие и благосклонность. Но испуг и горе так внезапно настигли меня, что я забыла об искусных приготовлениях и охотно украсила себя, ибо сегодня весь мир должен узнать о моей невиновности.

Не дожидаясь приглашения со стороны судей, она села в единственное не занятое в зале кресло.

Один из судей поднялся и громко зачитал обвинение. Он рассказал о бракосочетании молодого Перетти, умолявшего своего доброго дядю позволить ему, подающему надежды, жениться на небогатой, но красивой даме, которую он страстно полюбил. Но Виттория никогда не испытывала к нему благодарности и холодно вела себя с супругом. Она предпочла тихой, уединенной жизни, подобающей племяннице благочестивого кардинала, жизнь, полную развлечений: превратила свой дом в поэтическую академию — место сбора иноземцев и знати, чтобы наслаждаться поэзией, музыкой и пением, а также подозрительными беседами, которые именовались философскими. Синьора Перетти так пренебрегала молодым супругом, а мать потворствовала ее легкомыслию, что бедный юноша гораздо лучше чувствовал себя за стенами дома.

Он часто высказывал друзьям свою обиду на жену. И вот Перетти неожиданно убивают в полночь страшным, предательским образом. Люди давно уже шептались о том, что Виттория стремится избавиться от мужа, чтобы вступить в брак с более знатным синьором. Однажды Перетти уже подвергался смертельной опасности — был ранен известным скандалистом Валентини. С давних пор старший брат обвиняемой, достойный уважения епископ Оттавио, находится в ссоре с сестрой и матерью и почти не бывает у них. Второй брат, Марчелло, — убийца и бандит, — напротив, часто прятался в доме. В ту трагическую ночь именно Марчелло назначил синьору Перетти встречу через доверенное лицо. Это доверенное лицо — Манчини проговорился, что вслед мужу, отправлявшемуся на смерть, молодая супруга послала проклятия. Мать же, донна Юлия, плела заговор более осмотрительно; няня Урсула тоже знала обо всем. Убийцы, по словам Манчини, сбежали, один из них — подданный одного влиятельного господина, которого он, однако, не хочет и не может назвать. Валентини написал, что он пытался убить Перетти потому, что его подкупили. Вероятнее всего, Марчелло является одним из зачинщиков убийства, если не главой заговора, в союзе с сестрой Витторией, поэтому его и безбожную мать можно рассматривать как вероятных убийц.

В зале поднялся шум. Двери неожиданно распахнулись, и, с силой оттолкнув слуг, в помещение гордо вошел высокий, статный человек. Это был герцог Браччиано, представший в своем самом богатом, украшенном драгоценностями княжеском одеянии. Он небрежно поклонился присутствующим.

Виттория покраснела, узнав его, опустила голову и тихо улыбнулась про себя. Неожиданное появление столь знатного лица привело кардиналов в смущение, а один из судей поспешно поднялся, чтобы найти кресло для князя. Но не обнаружив свободного, подошел к Виттории, давая ей понять, чтобы она освободила место для почетного гостя. Женщина, будто не замечая гримасы судьи, продолжала сидеть, так что тот, рассердившись, собрался силой добиться своего. В то же мгновение рядом оказался герцог. Он схватил судью за руку и удержал его. Затем взял маленькую скамеечку для ног, стоявшую в углу, отнес ее на середину зала, снял украшенный драгоценностями плащ, расстелил его на скамейке и сел, не теряя при этом своего достоинства.

Теперь поднялась Виттория и вышла к судьям. Она избегала смотреть на Фарнезе, смущенного, но не отрывающего от нее глаз.

— Жаль, — начала она твердым голосом, — что на этом высоком собрании я не вижу добродетельного Монтальто, которому доверяю, который когда-то любил меня, в чьем присутствии, ободренная его взглядом, я бы чувствовала больше уверенности, чтобы отмести все эти пустые обвинения и опровергнуть клевету. Моя достойная уважения, добродетельная мать, принесшая свою жизнь в жертву любимым детям, которую почитают все друзья и знакомые, она — убийца? Ради какой цели? Разве она пыталась когда-нибудь достичь высокого положения постыдным путем? Вся ее жизнь, проведенная в самоотречении, свидетельствует об обратном. Я имею право напомнить присутствующим о том, как были встречены притязания влиятельного Лудовико Орсини на мою руку. И даже угрозы оскорбленного отказом графа не изменили нашего решения. Что же касается блеска и богатства — то кардинал Монтальто позаботился об этом. Великий, почтенный кардинал Фарнезе уже много лет знает мою добродетельную мать. Могу сказать, не задевая его достоинства, — он всегда был ей настоящим другом и никогда не упускал случая доказать свое уважение и доверие. Пусть он открыто скажет сейчас, заслужила ли Юлия Аккоромбона подобных оскорбительных обвинений? Да, я называю их оскорбительными и подлыми! И пусть высокое собрание простит мне эту резкость, ибо как иначе их можно назвать? Вы правы, я не любила Перетти. Но разве смогут благочестивый, добродетельный кардинал Борромео или высокочтимый Медичи назвать хоть одно достоинство, за которое его можно было полюбить? И разве он любил меня? Разве он был мне верным супругом? Разве он не ранил, не обидел меня смертельно? Но я не хочу обвинять, даже если бы мне пришлось оправдываться за свою измену. А несчастный брат Марчелло — моя незаживающая рана, — если он, как кому-то кажется, был связан с убийцами, если он даже руководил ими, то непонятно, почему от одного его неясного намека в письме Перетти так обезумел и поспешил к назначенному месту. Должно быть, он безоговорочно доверял Марчелло, вероятно, был его сердечным другом, союзником, кто знает, в каких преступных делах. А я, узнавшая, увы, слишком поздно, о том, что Марчелло часто прячется у Перетти в доме, способна была, по мнению обвинителей, руководить подобным заговором против моей чести, благополучия и жизни? Да, я открыто и громко заявляю: я прокляла Перетти, когда он в ту страшную ночь, несмотря на все наши просьбы и предостережения, поспешил уйти, оттолкнув от себя мою почтенную мать, которая, обезумев от горя и страха, пыталась остановить его. Пусть поставят передо мной этого жалкого обманщика Манчини, пусть он повторит, глядя мне в глаза, то страшное обвинение, — я убеждена и утверждаю: этот негодяй не выдержит моего взгляда и не посмеет оклеветать меня еще раз. Пусть пригласят сюда Валентини. Я хочу взглянуть и на него. И тогда, может быть, вместо просьбы о помиловании высокий суд получит выдвинутое уже мной обвинение, которое, боюсь, смутит того, кто чувствует себя сейчас так уверенно и спокойно. Я узнала, что произошло той ночью, когда бедный пьяный Перетти вернулся домой с маскарада раньше, чем собирался. Думаю, та ночь и стала преддверием другой — которую мы все оплакиваем.

Последние слова Виттории были обращены к кардиналу Фарнезе. Она подошла к нему совсем близко и прямо посмотрела в его глаза. Старик, будучи не в силах вынести этот пронизывающий, обжигающий взгляд, побледнел и тщетно пытался взять себя в руки. Борромео и Медичи, внимательно наблюдавшие эту сцену, заметили смущение обычно невозмутимого Фарнезе и догадались, что истинная подоплека событий совсем иная, нежели им хотели представить.

— Что касается моего образа жизни, — снова начала Виттория. — Вы осуждаете его? Порицаете мои занятия поэзией и философией, дружбу с чужеземцами: каким-то Тассо, Капорале, со знаменитыми и серьезными людьми, с благородным стариком Спероне? Наши беседы? Кому они досаждают? И разве это не единственная причина, по которой великий Фарнезе (как он сам не раз говорил) так усердно посещал наш дом? Разве к нам приходили раскрашенные или пользующиеся дурной славой женщины, как это происходит во многих домах и при дворах, где ими восхищаются, где они царят? Если меня принудят, я выскажусь более определенно, и пусть решение обо мне выносит собрание.

Нельзя не признать, что все были смущены, не ожидая такого исхода. Даже самому пристрастному казалось очевидным: так гордо и смело может говорить только добродетель. Предполагали, что за всем этим кроется другая, куда более страшная, тайна. Все видели, как тихо и смущенно, ссутулившись, сидел великий Фарнезе, больше всех настаивавший на этом допросе. Даже самому ненаблюдательному бросались в глаза явные противоречия в этом странном обвинении. Зал затих. Все знали, как часто свидетелям или преступникам вкладывают в уста фальшивые признания, чтобы таким образом облегчить им наказание и навредить какому-нибудь противнику. Ведь уже выпустили презренного Манчини, рассказавшего всё под пыткой, от него лишь потребовали никогда больше не ступать на римскую землю. Знали и о сумме, которую он, вероятно, получил от своих покровителей. Самообвинение Валентини значило еще меньше.

Еще не было произнесено ни слова, но все поняли, что Виттория уже одержала абсолютную победу, от чего пришел в восторг англичанин, видевший эту великолепную женщину впервые; рыцарь был поражен ее красотой и героической решительностью.

Теперь поднялся гордый Браччиано и обратился, приветствовав всех поклоном, к кардиналу Фарнезе, который сделал вид, что записывает что-то важное.

— Вы, уважаемый друг, — заговорил Браччиано громко, — сможете лучше и надежнее всех засвидетельствовать, как этого желает благородная вдова, ее добродетель и невиновность. Если вы предпочтете молчание или если святой отец и коллегия кардиналов будут настаивать на продолжении процесса, то я объявляю, что в состоянии указать истинного убийцу, и обязательно сделаю это, будучи принужден прибегнуть к крайним мерам. Но только в этом случае, повторяю. Всю свою власть, людей, авторитет, богатство и влияние я использую, чтобы защитить оклеветанную невинность. Тогда будь что будет, и пусть мои противники пеняют на себя за возможные последствия. Кроме того, я поведаю, каким образом узнал, зачем бедный Перетти понадобился тому знатному человеку. Если об этом станет известно, не пожалеет ли кто-нибудь еще, даже благородный дядя, о том, что открылась правда?

Все замолчали и посмотрели на Фарнезе, который изо всех сил старался сохранять выдержку. Он был уничтожен, ибо то, на что Виттория только намекнула, герцог Браччиано высказал более отчетливо: именно он той ночью слышал позорный уговор. С достоинством поклонившись, Браччиано направился к двери. Один из писцов поспешил вслед за ним и склонился в глубоком поклоне:

— Ваше сиятельство, вы забыли свой плащ. — И протянул его герцогу.

— Дитя, — снисходительно ответил Браччиано, — пусть это тебя не беспокоит. Оставь его, я не привык носить с собой стулья, на которых сижу.

С этими словами он покинул зал.

Тут поднялся Фарнезе и, спешно покидая собрание, промолвил:

— Я с чистой совестью должен подтвердить то, что сказал благородный герцог и эта умная, добродетельная вдова. Считаю ее невиновной и объявляю, что мы введены в заблуждение лжесвидетелями.

Вслед за ним поднялся Медичи:

— Виттория Аккоромбона, в замужестве Перетти, ныне вдова, суд считает вас невиновной и свободной от подозрений в убийстве супруга. Но, как вы сами заявили, в это неспокойное время, чтобы защитить вас от преследования сильных противников и властных поклонников, которые не гнушаются никакими средствами, мы обязаны укрыть вас в безопасном месте на некоторое время. Вы прекрасно понимаете, что ваш небольшой дом — слабая защита, а дальше жить во дворце герцога неприлично. Губернатор — племянник и светский наместник нашего святого отца собственной персоной, оказавший честь привести вас сюда, отведет вас к себе — в крепость Анжело. Вы вступите в эту крепость не как пленница, а как взятая под особое покровительство гражданка. Никто не посягнет на вашу свободу. Когда утихнут страсти, вы покинете крепость.

У дверей зала Витторию встретил губернатор и отвел ее в Энгельсбург, где ей предоставили несколько комнат.

Когда во дворце Медичи кардинал встретился с рыцарем Карром, последний заявил:

— Эта великолепная женщина достойна быть королевой империи.

— Говорят, — ответил Медичи, — что она уже сейчас помолвлена с Браччиано. Но, пусть она и невиновна, наша семья никогда не согласится на этот безумный брак, чтобы законные дети не были ущемлены в правах на наследство. Эти неудачные браки уже принесли достаточно несчастий. Я с дрожью ожидал, что она заговорит о моей нынешней невестке Бьянке Капелло. Но эта женщина в высшей степени умна!

КНИГА ПЯТАЯ

ГЛАВА ПЕРВАЯ

Казалось, в Риме и католическом государстве стал потихоньку налаживаться мир, но неожиданно возникло новое бедствие, гораздо худшее, чем все предыдущие. Оно коснулось в первую очередь простого народа. Разразился голод, такой страшный, какого не могли припомнить. Нищета превращает человека в животное. А уж чего ждать от обезумевшей толпы, нельзя себе и представить: любое ограничение своих прав она воспринимает как жестокое наказание, любой новый закон — как проявление произвола власти.

Ужас нищеты и голода сжали страну в своих тисках. Воровство, грабежи и убийства средь бела дня у всех на глазах стали повседневностью. Власть была бессильна. Оружие теперь решало любой спор и вершило суд.

Бандиты большими группами свободно разгуливали по городу. Знать платила им, нуждаясь в защите. Всякий раз, когда кардинал Фарнезе выезжал в карете или верхом по делу или с визитом, его сопровождала охрана из целой армии вооруженных головорезов, чей вид наводил такой страх, что все встречные в ужасе бежали прочь. Между разными группировками бандитов время от времени происходили стычки на улицах города, после них оставались десятки трупов.

Старый папа был в отчаянии, видя, что бесчинства возрастают с каждым днем. Он чувствовал, что силы покидают его, что конец близок. Проливая горькие слезы, он понимал, что все попытки остановить это несчастье и предотвратить отчаяние народа напрасны. Папа обращался за советом ко всем трезвомыслящим людям в своем окружении, у сильных просил помощи. Всё было напрасно: любые предлагаемые меры были слишком слабы. Бандами руководили графы и бароны, обедневшие дворяне присоединялись к ним. Оплачиваемое убийство стало почетным ремеслом. Преступления разбойников, поддерживаемых знатью, становились с каждым днем всё более дерзкими и жестокими.

Буонкомпано, губернатор Рима, пытался помочь своему достойному отцу и дать ему совет:

— Поверьте мне, корень зла в городе, а не за его пределами. Банды связаны между собой. Бедные римляне умирают голодной смертью, а преступники обогащаются за их счет. Разбойники рыскают у самых ворот Рима и отнимают у крестьян всё, что те везут в город: муку, зерно, овощи. Потом продают всё это на рынках через своих людей по баснословным ценам. Народ это знает, но обвиняет не их, а слабую власть. Помощи ждать неоткуда, мы должны начать действовать сурово, даже жестоко, если нет другой возможности. Надо любой ценой выманить бандитов из их убежищ — дворцов знати и расправиться с ними.

Отец был согласен с доводами сына. Они послали за главой римских стражников, баригеллом{119} Бозелой. Ему было строго-настрого приказано: собрать всех стражников, завербовать новых и вооружить их; хватать всех встречающихся в городе бандитов, а тех, кто прячется во дворцах, вытаскивать силой — отмена папой закона о неприкосновенности жилища допускала такую возможность.

Главарь одной из банд — Пикколомини — вместе со своими подопечными вынужден был капитулировать, и, вернувшись к себе во Флоренцию, он распустил наемников и пообещал вести себя спокойно. Шли переговоры и с другими предводителями.

Приказание было исполнено в точности. Горожане наконец вздохнули с облегчением: угроза голода миновала. Власть поверила в свои силы, стала смелее по отношению к бандитам, время от времени появлявшимся в Риме.

При разграблении некоего дома двое преступников были пойманы, другие укрылись во дворце Раймунда Орсини, надеясь найти здесь пристанище. Осмелевший баригелл, уполномоченный строгим приказом губернатора и папы, попытался ворваться со своими стражниками в дом и требовал выдачи беглецов. Графа не было дома — он отправился на прогулку с друзьями. Слуги отказывались выдавать бандитов, ссылаясь на неприкосновенность жилища. Начальник стражи не отступал, утверждая, что этот закон давно отменен и ни один человек не может сопротивляться блюстителю порядка. Во время этого спора вернулся с прогулки граф Раймунд с друзьями. Молодой человек, кузен Луиджи, обладал более уравновешенным характером, чем последний, но был так же тщеславен и высокомерен, как он, и, гордясь своим высоким происхождением, не мог стерпеть обиду и посягательства на свои права. Он возмутился, увидев главу стражников около своего дома, но, сделав над собой усилие, вежливо справился о цели визита. Баригелл ответил, что требует выдачи бандитов согласно высочайшему приказу.

— Синьор, я удивлен вашей дерзостью, — воскликнул граф Раймунд, — вы, наверное, забыли, кому принадлежит этот дворец и кто я такой? Как вы смеете нарушать мое законное право, так бесцеремонно переступив порог моего дома?

— Господин граф, я нахожусь здесь по приказу нашего общего повелителя — светлейшего губернатора, не говоря уж о его папской светлости. Вы должны подчиниться верховной власти.

— Какой новый, дерзкий язык! — воскликнул уязвленный граф. — Какая наглость! Я приказываю вам немедленно уйти прочь от моего дома и тотчас же освободить обоих пленников, иначе вы узнаете, каков я в гневе, и заслужите суровое наказание.

— Наказание? — в ярости закричал Бозела. — Кто вы, собственно, такой? Что дает вам право угрожать представителю власти?

Тут приблизились спутники графа: Рустикуччи, еще совсем молодой человек, и граф Савелли, шурин Раймунда. Они опасались, что Орсини в ярости может забыться.

— Кто я такой? — закричал, выходя из себя, Орсини. — Я прикажу сейчас моим слугам наказать вас, наглец, вы получите по заслугам. Благодарите мою сдержанность и великодушие за то, что этого пока не произошло, вы слишком ничтожны для моего гнева.

Рустикуччи попытался уладить ссору. На крики к дому стал собираться народ. Слуги, находившиеся внутри, были отрезаны от своих господ стражниками и не могли помочь им. Поднялся страшный шум. В толпе заметили дряхлого Монтальто, безуспешно пытавшегося пробиться вперед. Тут баригелл потерял терпение и закричал:

— Вы называете себя великодушным? Жалкий червь! Вы — мятежник и бунтовщик против законной власти и против нашего святого отца. Я могу арестовать вас самого и бросить в тюрьму, но не делаю этого.

— Ничтожная тварь! Собака! — кричал граф, вне себя от ярости. — Каналья! Он мнит себя принцем!

С этими словами он вытащил кнут и с размаху ударил по лицу баригелла, так что тому в первое мгновение показалось, будто он ослеп.

Когда резкая, ошеломившая его боль прошла, он оглянулся на своих людей, махнул рукой, и тотчас раздались несколько выстрелов. Одна пуля просвистела совсем близко от Монтальто. Народ в ужасе отпрянул, и улица мгновенно опустела. Молодой Рустикуччи истекал кровью, свесившись через круп коня и судорожно цепляясь за камни. Конь метнулся в сторону и тащил за собой седока, пока юноша не упал, бездыханный, на мостовую. Граф Раймунд, раненный в грудь, еле дышал. Слуги отнесли его в комнату и помчались за врачом. Савелли повис без сознания на шее коня, беззвучно повторяя имя зятя — Луиджи Орсини. Конюх принял его на руки и тоже отнес во дворец.

Горожане были в панике. Как бы ни притесняла бедняков знать, этот кровавый спектакль стражников они восприняли со страхом и осуждением. Им было искренне жаль юношей, закончивших жизнь столь плачевно.

Баригелл с триумфом отвел пленников в тюрьму, в доме больше никому не пришло в голову прятать бандитов: слуги были заняты исключительно своими умирающими господами.

Виттория жила в крепости уединенно, но не как пленница. Ее комнаты были уютны, правда, имели выход лишь во двор. Губернатор заходил к ней время от времени, оказывая большое почтение; его помощник, лейтенант Вителли, раньше никогда не видевший Витторию, был очарован ее красотой и относился к ней с нежной заботой, почти с любовью.

Она хорошо понимала: этот плен при всей его привлекательности должен был отдалить ее от герцога, ибо Медичи боялись, что после женитьбы на ней многие поместья Браччиано перейдут к новым наследникам. Сейчас, после триумфальной победы на суде, она постепенно успокоилась и предоставила времени решать дальнейшую свою судьбу. Виттория довольствовалась тем, что была помолвлена с человеком, которого почитала и любила.

Известие о болезни донны Юлии глубоко опечалило ее, но сейчас она была оторвана от матери и не могла утешить ее. Виттория обычно отклоняла визиты тех, кто приходил к ней с разрешения губернатора. Поскольку она не могла видеть герцога Браччиано, который и не пытался встретиться с ней, то и других не хотела принимать. С ней оставались только ее старые верные слуги Гвидо и Урсула.

Браччиано пообещал папе и Медичи отказаться от связи с Витторией. При таком условии обвинение было снято и допросы свидетелей прекратились; слухи постепенно затихали, Витторию охраняли самым надежным образом. Браччиано понимал, что если он сейчас — сразу после смерти Перетти — ко всеобщему недовольству не пойдет на уступки и обвенчается с Витторией, то папа будет задет, его родственники непримиримы, а сам он потеряет всякую благосклонность окружающих; козни, которые строили коварные враги против семьи Аккоромбони, возобновятся и обвинения злопыхателей покажутся вполне правдивыми тем, кто верит только фактам, а не внутренним, скрытым мотивам. От него попросту отвернутся, и может возникнуть вопрос, достаточно ли силен герцог, несмотря на его положение, чтобы защитить Витторию от заключения в тюрьму или позорной смерти; не разделит ли он сам эту участь, побежденный более сильными противниками. Так сложились обстоятельства: оба сильных человека вынуждены были уступить; судьба, которую они сами накликали, заставила их это сделать.

В тихом, почти приятном уединении успокаивалась душа Виттории. Она пребывала в том состоянии, когда сильный дух охотно расслабляется, наслаждаясь бездействием. Ее душа как бы окунулась в освежающий сон, в приятное забытье, чтобы набраться сил для новых, может быть, уже близких бурь.

Только однажды ее гнев снова прорвался со всей силой. Старший брат Оттавио явился и стал добиваться разговора с сестрой. Виттория не только отказалась с ним встретиться, но и передала через слугу записку, в которой упрекала его в предательстве. Он ушел ни с чем.

ГЛАВА ВТОРАЯ

Весь Рим был в сильном волнении. Знать, воспринявшая убийство трех молодых дворян как нарушение своих прав, оскорбление и насилие, собиралась группами в домах, на улицах и площадях. Даже самые непримиримые враги объединились между собой и поклялись отомстить. Горожане запирали двери и окна, боясь погрома. Правительство было в растерянности.

Дворянству не хватало лишь предводителя, им стал яростный и неуемный Луиджи Орсини. Старые бароны и графы, даже многие из духовенства поддержали его. Луиджи неистовствовал: уже на следующий день от ран скончались его брат Раймунд и шурин Савелли. Их и молодого Рустикуччи похоронили одновременно, с большой пышностью, под шум и возмущенные крики толпы. Во дворце Луиджи собрались после похорон молодые дворяне из разных семей. Молодая супруга Луиджи напрасно умоляла его:

— Ты обещал мне, — говорила она, — отказаться от насилия, смягчить свой буйный нрав. Я поверила тебе и вышла за тебя замуж. А теперь исполняются самые мрачные предсказания моих подруг: ты никогда не изменишься. Заклинаю тебя, не ввязывайся в эти ужасные дела, останься со мной, отговори своих друзей от мести, ведь твой голос так много значит для них. К чему приведет этот мятеж? А если ты погибнешь? Если правительство одержит победу и сошлет тебя, или посадит в тюрьму, или даже…

— Как? — закричал он в диком гневе. — Нам, князьям и баронам, терпеть, чтобы подлые, трусливые наемники безнаказанно убивали нас? Забивали нас, как скот? Даже если меня разорвут на куски, если папа, кардиналы и Рим сгинут, мы должны отомстить. Неужели дойдет до того, что мы станем рабами стражников? Нам сидеть сложа руки? О, ты не Савелли, ты не та бесстрашная женщина, какой я тебя считал. И в чем здесь опасность? Вот увидишь, как легко, как быстро мы разобьем это отребье.

Он покинул жену. Душа его ликовала. Вероятно, он ждал лишь повода, чтобы дать выход ярости, бушующей в нем. Собравшиеся под предводительством Орсини молодые люди устремились на площади и в переулки, вооруженные мечами, кинжалами и ружьями. Сначала напали на часовых, которых баригелл собрал вокруг себя. Толкотня, крики, выстрелы, вопли раненых приводили в ужас горожан, с содроганием наблюдавших за резней из своих окон. Многие из дворян погибли, но главный пост баригелла был уничтожен. Он и его люди, оставшиеся в живых, пытались скрыться; их преследовали на улицах и в переулках, заставляя повернуть туда, где их ожидал покрытый кровью Луиджи. Здесь каждого настигнутого стражника ждала жестокая расправа.

— Какая радость, — кричал в упоении Луиджи своим спутникам, — какое веселье, должно быть, царило в Париже десять лет назад, когда там праздновали Варфоломеевскую ночь:{120} каждый нападал на проклятых еретиков и заливал улицы их кровью.

По всему городу, и по ту, и по эту сторону Тибра, шла охота на стражников; не было улицы, где не произошло бы убийство. Многих прохожих, оказавшихся случайно поблизости, тоже настигла смерть, потому что разъяренные бунтовщики не задавали вопросов и не ждали ответа, они каждого встречного принимали за переодетого врага. Группы мятежников, встречаясь, жали друг другу руки, обнимались и торжествовали, радуясь содеянному. Повсюду лежали трупы или умирающие, корчившиеся от боли и пытавшиеся прикрыть рукой зияющие раны. И ни в ком не было сочувствия.

Браччиано наблюдал за бесчинствами из своего окна, строго-настрого запретив своим людям выходить из дома и участвовать в этом празднике смерти.

Когда Луиджи обежал уже весь город и отделился от своих спутников, он заметил, как еще один стражник проскользнул в небольшой дом, чтобы спрятаться там. Жилье показалось ему знакомым, но он не придал этому значения и устремился вслед за убегающим в одну из внутренних комнат. Луиджи мчался за ним с кинжалом в руке. Дрожа от страха, стражник хотел заползти под кровать, но Орсини уже настиг его и вонзил кинжал ему в грудь. Фонтан крови, сдавленный хрип — и враг падает замертво. Луиджи огляделся и заметил на кровати странное существо, вид которого привел его в ужас, хотя он никогда не ведал страха. Это была женщина, показавшаяся ему призраком. Черный взгляд глубоко посаженных глаз пронизывал его насквозь; серые, как пепел, щеки впали, седые нечесаные пряди волос свисали на грудь, шею и худые руки.

— Боже мой! — воскликнул Луиджи и всплеснул руками. — Только сейчас я узнал вас, вы — донна Юлия.

— А почему бы и нет? — раздался хриплый голос. — Должен же кто-то играть и эту роль.

— Бедняга! — воскликнул злорадно Луиджи. — Так вот что случилось с вами? Где же теперь ваше счастье? Где поклонники, восхищавшиеся здесь, в этом доме, стихами вашей дочери? Не правда ли, ее брак с Перетти закончился великолепно? Ваш ум сотворил чудеса? Вот во что превратилась гордая, властная женщина, отважившаяся бросить мне тогда в лицо столь суровые слова? Прекрасные творения вашей заносчивости принесли жалкие плоды.

— Одно из ваших прекрасных творений, — ответила она, — вы оставили мне здесь. — Она показала на труп. — Ваш конец еще не пришел, но поверьте мне, настанет час, когда ваша жена будет рвать на себе волосы, сокрушаясь о своей и вашей доле: в затхлой, тесной, мрачной тюрьме вы с позором закончите жизнь, и все ваши сограждане будут ликовать, что наконец негодяй получил по заслугам.

С содроганием покинул Луиджи провидицу, оглядев напоследок дом, в котором когда-то надеялся быть другом, а стал врагом юной девушки, где, впервые увидев Перетти, произнес слова проклятия, которое, однако, какие бы несчастья ни обрушивались на семью Аккоромбони, не исполнилось.


Правительство Рима было в большом затруднении. Старый папа, от природы мягкий и слабый человек, тяжело переживал случившееся. Он раскаивался в отданных им приказах, повлекших за собой кровавые события, и опасался худшего. Его пугали и пророчества коварных людей типа кардинала Фарнезе, высказавшего опасение, что весь Рим может возмутиться и принудить папу и правительство бежать, потому что и горожане, и жители окрестных сел угрожали примкнуть к партии дворян.

Монтальто, Фердинанд Медичи и Карл Борромео собрались в уединенной комнате, чтобы обсудить последние события.

— Дела плохи, — заявил Монтальто. — Святой отец слишком слаб, у него нет сил обуздать заносчивое дворянство. Он оплакивает приказ, отданный им недавно предводителю сбирров.

— И ругает себя, правительство, любимого сына — губернатора и всех нас, — подхватил Фердинанд. — Он уже подписал смертный приговор нескольким сбиррам, укрывшимся в его дворце, обвинив их как мятежников и смутьянов, самовольно выступивших против него и против города. Как это на руку высокомерным разнузданным молодым дворянам и черни — их владыка, перед которым они должны дрожать, открыто просит прощения, позорно жертвуя теми из своих слуг, вся вина которых лишь в неукоснительном следовании долгу.

— Нечего больше говорить об этом, — добавил Борромео. — Баригелл, храбрый, мужественный человек, бежал, спасаясь, за границу. Папа требует его выдачи, затем последует процесс: его обвинят в растрате денег, в тайной связи с предводителем банды, известным Антонио из Субиако, и предательстве, за что и отрубят голову. Вот так пытается папа успокоить взбунтовавшихся дворян, демонстрируя тем самым свою слабость. Но удовлетворят ли подобные искупительные жертвы распоясавшуюся молодежь? Мне кажется, нет. Мы сами показываем им, что они могут требовать всё больше и больше. Я опасаюсь худшего.


Между тем Виттория находилась в своей тюрьме. Защищенная толстыми стенами, она ничего не знала о боях на улицах, не слышала ни диких криков, ни выстрелов. Во время этого мятежа, когда губернатор и Вителли бесшумно принимали меры по защите крепости, на случай если восставшие отважатся на штурм, она сидела и писала стихи в своей тихой комнате. «Разве память о нем, — думала молодая женщина, — не рай и не Царство Небесное? Мой любимый стремится сюда — я постоянно чувствую это.

А разве я не счастлива? Враги затихли, их нападки отбиты, надсмотрщики приятны, учтивы, утонченны: каждое мое желание исполняется, как только я его выскажу. Бедный Тассо, как счастлива я, когда сравниваю свою судьбу с твоей.

Дважды злой демон возвращал тебя в ненавистную Феррару. Ты не слушал предостережений, тихий шепот твоего гения заглушала страсть. А теперь ты, благороднейший из всех, томишься в затхлой, мрачной, тесной камере{121}, брошенный на поругание своим сторожам. Когда ты размышляешь и творишь, тебя оглушают вопли сумасшедших, живущих рядом с тобой. Разве ты — безумец? Держать тебя в сумасшедшем доме! Наглые, слабоумные сумасброды на свободе высмеивают тебя, проходят мимо тюрьмы, издеваясь над тобой или сочувственно пожимая плечами. А бесчестный Малеспина издает твою поэму самовольно{122}, без спроса, лишая творца последней надежды, и посылает ее мне, прекрасную и грустную. Произведение обезображено, а болтун пишет мне, что так всё же лучше, чем если бы поэма потерялась совсем; герцог заставил издать ее. Бьянка тоже желала этого всей душой.

Нужна целая армия, чтобы уничтожить тиранию, суесловие, неприкрытое злорадство, раздавить весь этот змеиный клубок».

Вошел лейтенант Вителли. Он рассказал Виттории о мятеже и убийствах после того, как якобы воцарилось спокойствие.

— Теперь святой отец насытил всех жертвами, которые он принес мятежникам, — произнес он.

— О Луиджи! — воскликнула Виттория. — Этот злой дух, этот человек, внушающий ужас, известен мне, но Небо хранит меня от необходимости его видеть. Он — воплощение ярости и грубости, но по существу он еще страшнее, ибо может разыграть человека утонченного, галантного. Даже когда он приветливо смеется, то думает о самом гнусном.

— Вы преувеличиваете, прекрасная госпожа, — ответил Вителли. — Скорее всего Луиджи, как и большинство людей, на подобные поступки вынуждают обстоятельства, а не внутренняя злоба. То дурное, что совершают люди, не надо списывать на их плохой характер. Иногда мы бываем так слабы, что многого не можем допустить или, наоборот, избежать, даже если и хотим, как, например, святой отец или почтенный губернатор. Они оплакивают удар, нанести который их принудили обстоятельства. Будьте здоровы, меня вызывает папа.

— Постойте, — воскликнула в испуге Виттория. — Позвольте предостеречь вас, друг мой. Разве вы не боитесь в такое время появляться на улицах Рима? Вы не должны так рисковать. Папа примет ваши извинения, а губернатору следовало бы просто запретить вам выходить.

Вителли улыбнулся в ответ:

— Женские страхи!

— Вы, мужчины, все таковы. По-вашему, женщины боятся всего и трепещут перед вами. Но бывает робость столь же мудрая, сколь и мужественная; безрассудную смелость и легкомыслие не стоит называть мужеством. Прошу вас, останьтесь сегодня в крепости, если не хотите, чтобы я умерла от страха за вас: я вижу черного демона за вашей спиной, он злобно и коварно ухмыляется.

— Я счастлив, — ответил молодой человек, — что вы принимаете такое теплое участие в моей судьбе.

— Не надо пустых фраз, — воскликнула она, — сейчас для них неподходящее время. Как сравню ваше нежное лицо, ваш благородный, мягкий характер с Луиджи и ему подобными!.. Останьтесь, друг мой, мы почитаем и займемся музыкой, ведь вы еще не дочитали до конца «Освобожденный Иерусалим».

Вителли снова улыбнулся, нежно поцеловал ее руку и направился к двери.

— До свидания! — крикнул он в ответ.

«Эти мужчины никогда не бывают серьезными, — сказала себе Виттория, — считают, что должны демонстрировать свое восхищение нами даже в те моменты, когда это совершенно неуместно. Несчастье женщин в том, что мы не можем найти настоящего друга среди мужчин. Они обожествляют нас на словах, а на самом деле совсем не уважают. Вот и кроткий любезный Вителли хочет выглядеть героем в моих глазах… «Нет ни одного настоящего друга среди мужчин», — это я только что сказала? О, я должна попросить у тебя прощения, добрый, верный Капорале!»

Вителли отправился к папе, чтобы выслушать его распоряжения. Поскольку город снова успокоился, необходимо было принять строгие меры к бандитам, рассыпанным по деревням. Но сомневались, что после смуты хотя бы один баригелл или стражник рискнет отправиться в провинцию. В городе их истребили, а новых будет трудно завербовать на такую опасную службу. Конечно, можно было использовать для этих целей преступников, подлежащих амнистии, чтобы хоть немного навести порядок. Но положение стало бы чересчур щекотливым: правительство попало бы в зависимость от них. В крайнем случае всегда можно положиться на вооруженный люд, солдат и даже наемных швейцарцев, на добровольцев, к которым обращались с призывом в случае крайней опасности.

Папа наконец отпустил своего любимца Вителли и наблюдал теперь за ним из окна. Офицер, поднявшись в небольшую открытую коляску, отвесил почтительный поклон в сторону дворца. В это время на площади появился Луиджи Орсини в сопровождении негодяя Пигнателло, они подошли к коляске. Спутник Орсини был одет так же, как когда-то в горах при встрече с графом Пеполи. С некоторых пор он стал лучшим другом Орсини, и тот использовал его для самых гнусных услуг. Вителли, стараясь подавить в себе тревогу, приказал кучеру трогаться. Орсини, пустившийся за ними вслед, закричал: «Стой!» И, схватив за поводья, остановил лошадь. В то же мгновение Вителли упал, сраженный выстрелом Пигнателло, и голова его свесилась через край коляски.

— Твой отец, — закричал Орсини, — негодяй, отдавший приказ стражникам убивать дворян! Так прими же награду за это!

Они медленно удалялись, напоследок посылая угрозы дворцу. Кучеру ничего не оставалось, как везти труп своего господина назад во дворец папы.

Папа, видевший из окна это гнусное преступление, упал без чувств на руки своего камердинера. Зрелище ужаснуло его. Вот, значит, как? Никакой кротостью и уступчивостью не смягчить эти жестокие сердца.


Это преступление, естественно, снова взволновало весь Рим. Убийство Вителли не одобрили даже друзья Орсини, многие из союзников отошли от него, громко и открыто осуждая гнусное преступление. Когда Луиджи узнал, что большинство мятежников отвернулись от него, то уже мог предвидеть свою судьбу. Но это не испугало его, он громко засмеялся и крикнул храбрецам, оставшимся с ним:

— Теперь я начинаю жизнь, о которой уже давно мечтал. Как Пикколомини, как Сциарра{123}, я буду вести открытую войну со своей страной. У меня отнимут замки и имения, меня объявят изгнанником и приговорят к смерти, если я снова ступлю на римскую землю. Пусть! Я отправлю жену в Венецию и, может быть, потом присоединюсь к ней. А до тех пор мы поселимся в лесу и в горах, займем там жилье, не спрашивая разрешения: все виноградники, вся дичь охотников, все женщины в крепостях — всё наше, а меч, нож и огонь отныне — наши братья.

Он покинул город, прихватив в спешке столько денег и драгоценностей, сколько сумел увезти. Как только папа пришел в себя и созвал правителей города, было принято решение, что Луиджи Орсини, как смутьян, бунтовщик и убийца, на вечные времена должен быть изгнан из Римской области и всех провинций; кроме того, за его голову была установлена цена и обещана большая награда тому, кто привезет его сюда живым или мертвым. При этом рассчитывали даже на бандитов — его приятелей.

Известие об убийстве Вителли не удивило и не испугало Витторию — она предвидела это. Молодая женщина плакала вместе с губернатором, на которого так неожиданно обрушился страшный удар судьбы.

ГЛАВА ТРЕТЬЯ

Со своими приспешниками, простыми и знатного происхождения, граф Луиджи Орсини направился в свободную местность, чтобы оттуда наносить удары по выславшему его государству. Вскоре в Рим пошли жалобы из городов и от сельских жителей, которых он ограбил. Орсини оснастил корабль для нападения на суда, плывущие в Рим. К нему присоединились новые банды; а также рабы с галер, частично отбывшие свой срок, частично освободившиеся силой сами, подняв бунт.

Его ближайшими сподвижниками были граф Пигнателло — жестокий убийца Вителли — и граф Убальди из Ареццо, еще один бунтовщик, промотавший свое состояние и теперь совершенно потерявший человеческий облик.

Лучше остальных казался граф Франческо Монтемеллино, которого судьба привела в банду случайно. Его вынудили податься к Луиджи несчастье и отчаяние, но не злоба. Он был средних лет, хорошо сложен, силен и благородного нрава. По иронии судьбы, Орсини относился к этому человеку с доверием, даже с любовью. Франческо был совсем не похож на него, и Орсини его уважал: граф Монтемеллино вскоре стал просто необходим Луиджи. Он заменил Орсини всех прежних друзей, покинувших его.

Среди рабов с галер оказался здесь и известный нам Камилло Маттеи, племянник пастора Винченцо из Тиволи. Он не отважился вернуться в Рим к своим родителям после того, как отбыл наказание, ибо чувствовал, что носит на себе клеймо позора, которое не позволит ему занять прежнее положение. Камилло люто возненавидел всех Аккоромбони; зная, как Виттория боится Луиджи Орсини, он с охотой присоединился к графу и его мародерам.

О Марчелло почти ничего не было слышно. Ходили слухи, что он находится в армии Пикколомини, которая действовала то в Флорентийском, то в Неаполитанском государстве и часто вторгалась в границы Римской области.


Несчастная донна Юлия в смятении духа затаилась от всех людей. Ее чувства были обострены, она считала, что судьба несправедливо обошлась с ней, и гневалась на себя и людей, даже на Бога, ибо не могла смириться и безропотно принять ее удары. Матрона отсылала от себя любящего Фламинио, не желая говорить с ним, — он раздражал ее своей мягкостью и уступчивостью. На герцога Браччиано она тоже сердилась и с пренебрежением отказывалась от любой помощи, которую он великодушно предлагал, ибо считала, что он должен вести себя более настойчиво и смело при таком повороте событий. Своего старшего сына, епископа, она больше ни разу не приняла, хотя он часто приходил в дом. Даже на приветливые послания и письма своей дочери Виттории она не обращала внимания. Так, покинутая всеми: и друзьями, и врагами, — она, наконец, бесследно исчезла. Фламинио долго разыскивал мать, но ни расспросы, ни поиски не принесли результатов.

Слухи об убийстве Вителли, мятеже Орсини, аресте Виттории Перетти и суде над ней проникли и за город. Народ, охотно сочиняющий небылицы и еще охотнее принимающий их на веру, связывал с этим тысячи невероятных зол и чудес. Говорили о колдовстве, яде, призраках и признании под пытками. В маленьком городке Тиволи, где часто бывала семья Аккоромбони, болтали об этом по-разному, судя по тому, как относились к обвиняемым: по-дружески или наоборот. Больше всего здесь была в ходу небылица, что Виттория с помощью любовного напитка околдовала герцога Браччиано, подобным же образом лишила рассудка молодого Луиджи Орсини, хотела отравить кардинала Фарнезе, заставила кого-то убить своего супруга Перетти, а теперь сидит под арестом вместе с матерью в крепости, и вскоре папа объявит их обеих ведьмами и прикажет сжечь.


Старый пастор Винченцо медленно брел по городу, размышляя над чудовищными и глупыми россказнями, о том, сколько он повидал и пережил на своем веку. «Всё, — говорил он себе, — похоже на Теверону. Там, наверху, она спокойна и приветлива, деревья и холмы отражаются в чистой воде. Но чем ближе она подходит к городу, тем все быстрее и быстрее бежит, чтобы обрушиться с ревом, шумом и проклятиями глубоко в пропасть. Как открыто и свободно они жили здесь, казались такими гордыми, уверенными и независимыми. Но слишком уж высоко захотели взлететь, вот и расшиблись!»

Пастор остановился перед изящным домиком, стоявшим в стороне от других. Он давно уже не проходил мимо этих стен, увитых плющом. Вдруг его внимание привлекли странные звуки: кто-то пел хриплым голосом, громко и пронзительно, строфы из народных песен, потом неожиданно всё стихло. Вскрики, всхлипы и снова пение, прерываемое громкими проклятиями. Потом Винченцо показалось, что кто-то упал, и сразу раздался чей-то визг, всхлипывания и многократные жалобною стоны. Окна были закрыты ставнями — старик не мог заглянуть внутрь. Он приблизился к двери, оказавшейся незапертой, и вошел с опаской в знакомый дом. Странные звуки повторились снова. Он нерешительно открыл дверь комнаты и вошел в полутемное помещение.

— Нужна ли кому-нибудь помощь? — произнес пастор робко, но отпрянул назад, вскрикнув от ужаса, — на полу распростерлось тело женщины, которую он принял бы за труп, если бы не беспокойные черные глаза, сверкнувшие на белом как мел, исхудавшем лице.

— Кто здесь? Какой смертный? — спросила женщина, медленно поднялась с пола и выпрямилась. Ее длинные седые волосы упали на лицо, губы растянулись в страшной улыбке, она тряхнула головой, затем взяла с кровати молитвенник и склонилась над ним, как будто хотела в благоговении прочесть молитву. Всем своим видом она напоминала дикое животное или чудовище. Вдруг, подскочив к старому пастору, женщина закричала:

— Ну, почему же ты не уходишь с дороги, если ты призрак?

— Ничего подобного, — ответил старик, стараясь быть спокойным, — я самый обыкновенный человек. Наверное, Небу хотелось, чтобы и вас так называли, но мне кажется, вы вышли из границ. Разве вы, с позволения сказать, не та госпожа Юлия Аккоромбона, которая жила здесь с красавицей дочерью?

— Моя дочь? — повторила сумасшедшая и величаво опустилась в кресло. Она взяла венок, сплетенный из соломы, и надела его на седую голову, отбросив спутанные волосы назад.

— Моя дочь? Жалкий раб! Как отважился ты говорить о ней? Она — знаменитая императрица Семирамида и сидит там, наверху, под золотым балдахином, высоко-высоко в своих сказочных садах, и думает, положив руку цвета слоновой кости на ослепительно-белый лоб и опершись другой на золотой скипетр, о новых чудесах света. О, такой картины небесной красоты, достоинства и величия еще никогда не видели на земле, и великий Рафаэль попросил вчера у нашего Плутона разрешения выйти из своей могилы и нарисовать это небесное создание.

— Оставьте ваши глупости, дорогая, несчастная госпожа Юлия, — посетовал пастор. — Небо привело вас домой, заставило смириться, и вернет вам ваш разум, который был когда-то таким светлым.

— Пусть вернет мне мои королевства! — воскликнула она пылко. — Но тише, мой Давид, мой сын, уже победил великана{124} — теперь он идет, помазанный король, со своими храбрецами, и проходит через горы — Господь велел Самуилу{125}, своему верховному жрецу, помазать его, — он покорит Саула, и тогда Давида коронует весь народ. Потом он подведет мать, неизвестную никому, закрытую шлейфом, к своему трону, и все народы будут молиться ей, бессмертной, что она произвела на свет таких детей.

— Какие речи ведет эта безбожница! — воскликнул в страхе Винченцо. — Не грешите перед Святым Писанием. Проклятый Марчелло — Давид, провидец царя, избранник Господний? Где это написано? Бандиты и убийцы — не святые, не Самуилом они крещены и помазаны не маслом, а кровью.

— Что? — воскликнула она, вскочила и крепко схватила за руку испуганного пастора. — Неужели вы — левит{126} и совсем не понимаете законы провидения? Разве вы не читали о Данииле{127}, любимце короля? Видите, вы, простофиля, это мой сын Фламинио, он служит теперь личным секретарем у великого тирана Олоферна{128}. А благочестивый епископ, мой сын, великий столп церкви, красноречивый, как Хризостом, ученый, как Ориген, более святой, чем Августин;{129} Святой Дух завтра изберет его папой.

— Ну, этого нам только не хватало! — проворчал Винченцо. — Грешная женщина, остановитесь, разве вам не достаточно того, что вы сами безумны, вы хотите и меня свести с ума?

— Тише, человечек, — обратилась к нему сумасшедшая, одарив леденящей душу улыбкой, и погладила его по горлу. — Не говорите так со знаменитой Корнелией. Знаете, мой сын Гай Гракх более вспыльчив, чем Тиберий, старший. Он сразу повесит вас, если я ему на вас пожалуюсь. Тогда вас сбросят с Тарпейских скал в реку{130}, совсем недалеко отсюда, у нас здесь так удобно.

Ах! — воскликнула вдруг она и, неожиданно вскочив, с криком заметалась по комнате, разбрасывая стулья и кресла.

— На помощь! На помощь! — кричала безумная Юлия. — Она тонет, моя дочь! Мое дитя! Убийца, проклятый, гнусный Камилло бросил ее в реку!

— Ну это уж слишком! — возмутился священник. — Образумьтесь, старая женщина, или каждый сочтет вас за сумасшедшую, если будете говорить такие нелепости!

— Ну, тогда давай потанцуем, мое сокровище! — повернулась она к Винченцо. — Если ты действительно считаешь, что здесь нет ничего зазорного.

Она вскочила, потом снова упала в кресло.

— Нет, — еле слышно прошептала она, — мои ноги что-то не слушаются, горе совсем лишило меня сил. И петь я больше не могу. Вы знаете мои прекрасные стихи? Да, мой «Освобожденный Иерусалим» они издали, а меня заперли в доме сумасшедших. Вы — один из них, и я должна перед вами выступать и вести поэтическую академию. Я жду от вас стихов.

— Этого мне только не хватало, я — сумасшедший, а она — умная.

— Как, Астрея{131} совсем покинула мир! О, сколько ужаса, сколько позора свершилось с тех пор, — продолжила старуха. — Как угнетают невинных, как истекают кровью бедняки, как закон осуждает того, кто прав, а зло и преступления ходят одетые в пурпур. Они хотят сделать папой Фарнезе, тогда Луиджи станет губернатором Рима, а все мои близкие будут обречены на гибель. Молитесь, чтобы Христос и Мария снова прислали к нам Астрею.

— Пусть они лучше прояснят ваш разум, — ответил пастор, — но они наверняка думают, что это впустую потраченные усилия.

Увидев, что больная немного успокоилась, Винченцо решил, что можно теперь разговаривать с ней о более разумных вещах и более проникновенно. Юлия слушала его и принимала его доброжелательность, поскольку после сильного возбуждения немного пришла в себя. Она привела в порядок волосы, набросила на плечи плащ и обещала спокойно принять волю Неба.

Вошла служанка, простая крестьянская девушка, и принесла немного еды и вина. Только ей, никогда не отвечавшей своей госпоже и не слушавшей ее безумных речей, разрешалось входить к донне Юлии, для всех остальных дверь была заперта, и никто из жителей Тиволи не знал, что синьора Юлия снова поселилась недалеко от них.

Словоохотливый Винченцо стал часто заходить к бедной больной и постепенно она привыкла к его присутствию. Иногда ему казалось, что к ней возвращается разум, правда, к добру ли?

Часто они сильно бранились, ибо старик не мог слушать, что его племянник, невинный Камилло, послужил причиной несчастья семьи. А когда синьора Юлия сравнивала вероломного Марчелло с Давидом, пастор так выходил из себя, что в такие мгновения трудно было разобрать, кто из них более безумен. Он по-христиански прощал ей мифологические и исторические глупости, когда она называла себя то одной, то другой царицей, или Юноной, Минервой, иногда даже Ниобеей{132}. Но когда она дерзко вторгалась в религиозные таинства и хотела присвоить себе и своим близким титулы великих персон из Библии или Писания, он становился строг и неумолим. Поняв его непримиримую позицию, она постепенно отвыкла от святотатства и довольствовалась мирской историей и языческой поэзией.

Постепенно, несмотря на безумие, Юлия становилась мягче и даже разумней, более приверженной христианству.

«Думал ли я когда-нибудь, — говорил себе пастор, возвращаясь от нее однажды вечером, — что еще смогу стать миссионером и обращать язычников? И что иногда против Сатаны можно действовать его же оружием. Может быть, и другие мужи, более великие, чем я, ничтожный, уже занимались этим искусством и узнали его целительное воздействие?»

ГЛАВА ЧЕТВЕРТАЯ

Хотя папа Григорий и не был болен, каждый мог заметить, что он сильно постарел и ослаб. Возникали смуты и волнения, завязывались новые связи, давались разного рода обещания и в коллегии кардиналов, и среди прелатов, и среди иностранных послов. Все ожидали важных перемен. Непот Буонкомпано, приемный сын папы, наместник Рима и главный правитель римской армии, был обеспокоен. Папа, поступавший всегда справедливо и по-христиански, как бы сильно и страстно ни любил Буонкомпано, не решился наградить его княжеским титулом и часто сдерживал его нетерпение, советуя довольствоваться своим немалым постом.

Чтобы не слишком рисковать, наместник помирился с великим герцогом Флоренции, ненавидевшим его, и уладил теперь все размолвки, из-за которых произошел разрыв, через посредничество умного кардинала Фердинанда.

Виттория часто беседовала с губернатором, старалась ободрить его, и тот неизменно восхищался ее умом и твердостью характера. Небольшое избранное общество допускалось в крепость только изредка. Наместник старался не говорить о своих дружеских отношениях с Витторией папе, ибо тот оставался по-прежнему непримиримым к ней. Она ничего не знала о ненависти к себе главы государства и надеялась со дня на день получить свободу, а пока пыталась найти утешение в любимых книгах и сочинении стихов. Со слугами и редкими гостями Виттория была приветлива и добра. Лишь один человек по-прежнему вызывал ее гнев — старший брат Оттавио. Удрученный, непрестанно преследуемый фуриями гордыни и высокомерия, он захотел недавно помириться с сестрой, но она с горечью отослала его. С некоторых пор Оттавио чувствовал себя обиженным и несчастным, поскольку всё, на что он так надеялся и чего желал, стало невыполнимым. Сторонники Монтальто отстранили его от себя из-за Марчелло и гибели Перетти, папа тоже не мог простить ему родства с убийцей, избегали его и флорентийцы, присоединившиеся к Медичи вместе с остальными. Поскольку объединение правительства против знати после недавних событий было слишком явным, уже сейчас стало ясно, что если папский трон опустеет, это высокое место будет предназначено не для Фарнезе. Все эти обстоятельства удручали епископа Оттавио, поскольку он строил планы, твердо рассчитывая на это. Однако и сам Фарнезе отвернулся от него, открыто демонстрируя неприязнь. Старый кардинал, старавшийся по возможности забыть всё связанное с Перетти, Витторией и ее матерью, вел себя с льстецом Оттавио как с подозрительным, опасным человеком, который может поддерживать связи с врагами, чтобы навредить ему. Враждебное отношение Оттавио к собственной семье убедило Фарнезе в его двуличии. К герцогу Браччиано и друзьям его дома Оттавио тоже не мог приблизиться, потому что князь ненавидел его за то зло, которое он причинил сестре. Даже Фламинио, его младший брат и поверенный Браччиано, не хотел его видеть, а мать при последней встрече прогнала его с проклятиями. Исчезновение Юлии неожиданно потрясло его. Долго все его поиски были напрасными, наконец до него дошли слухи, что она, вероятно, в Тиволи.

Спустя некоторое время на дороге в Тиволи можно было встретить бледного больного человека, бредущего неверными шагами. Измученный, он часто прислонялся к какому-нибудь дереву, казалось, он много размышляет и вспоминает что-то с печалью и страданием. Его, шедшего, как во сне, увидел из своего окна пастор Винченцо. Незнакомец, казалось, вот-вот упадет в обморок, и пастор поспешил к нему, чтобы оказать помощь.

— Войдите ко мне в дом, господин, — пригласил его пастор, — освежитесь в моей скромной хижине и позвольте мне послать за хорошим аптекарем.

— Нет, — ответил тот, — присядьте рядом со мной, если у вас есть время, сюда, на эту каменную скамью, и ответьте мне на несколько вопросов.

— Охотно, — согласился пастор.

— Может быть, вы знаете, живет ли здесь донна Юлия Аккоромбона, и где она остановилась?

Только сейчас изумленный пастор узнал этого человека, обратившегося к нему с вопросом. В этой горемычной фигуре, разбитой и измученной, пастор узнал того высокомерного, сильного, подтянутого Оттавио, который, еще будучи аббатом, едва удостаивал взглядом бедного священника. Он содрогнулся, подумав о превратностях человеческой судьбы и непостоянстве счастья; ему стоило немалых усилий взять себя в руки и скрыть потрясение.

— Значит, вы знаете, — снова заговорил епископ слабым голосом, — где находится донна Юлия, и можете отвести меня к ее жилищу?

— Конечно, — ответил пастор, — и я последний, кто видел ее и говорил с ней.

— Я был около нашего старого дома, — промолвил Оттавио, — но дверь заперта. Как она живет? Выздоровела ли и успокоилась?

— Теперь она совершенно спокойна, — ответил Винченцо.

— Ну тогда пойдемте, только дайте мне сначала стакан воды.

— Проходите, досточтимый господин, — воскликнул Винченцо, торопливо поднимаясь, — удостойте визитом мою хижину, откушайте чего-нибудь и укрепите силы глотком вина.

— Нет, — ответил Оттавио, — только воды.

Винченцо вошел в дом, и теперь только Оттавио вспомнил, кто этот человек, — тот самый пастор, которого он прежде еле замечал. Старик принес воду в изящном бокале на серебряном подносе. Епископ выпил воду и взглянул на чистое, ясное небо.

— Как все-таки мы, люди, жестоки и неблагодарны, — промолвил он. — Какой вкус, какое блаженство, какое чистое откровение открывается жаждущему и утомленному в одном-единственном глотке воды! В искусстве и науке, в высоких храмах с башнями и дворцах или в рукописях и их восторженных толкованиях мы пытаемся найти Слово Вечного — а находим его рядом с собой, где бы мы ни были; оно протягивает нам руку, а наша гордыня упрямо отворачивается от нее, обращая взор туда, где царят просвещение и наука, достоинство и пышность, великолепие, церемонии и воскурения. Теперь ведите меня, мой дорогой хозяин.

Они прошли через весь город.

— Здесь уже кончаются дома, — промолвил епископ, — неужели она так далеко переехала?

— Мы уже пришли, — ответил пастор грустно. — Там!

Они приблизились к церковному кладбищу. Один холмик был свежим, его покрывала молодая травка.

— Здесь она спит, — сказал Винченцо, — наконец ее бедное сердце нашло покой, там, внизу, тихо.

Помутившимся взором Оттавио скользнул по лицу своего спутника, потом опустился на колени, разрыдался и распростерся на земле. Винченцо удалился и сел печально под кустом, чтобы не видеть несчастного и не мешать его одинокой молитве. Разрывая сердце, как осколки льда, хлынули воспоминания детства и юности в душу молящегося. Как мать любила его, как многим она жертвовала ради него, добровольно лишая себя удовольствий, удобств, часто даже самого необходимого, чтобы обеспечить ему дорогу в жизни; как она радовалась его успехам, его процветанию! Он был ее гордостью. Каким блаженством было для матери, когда она могла удивить и порадовать его подарком, временами даже дорогим, на его именины, и потом, когда он стал священником. А какое восхищение горело в ее глазах, когда он стал наконец аббатом! А что же он? Гордыня, высокомерие и жестокость отвратили его от материнского сердца. Он постоянно отвергал ее любовь и заботу. «О да! — восклицал он, глубоко потрясенный, заламывая руки. — Да, мы, дети, — чудовища. Вместо любви и доброты мы впитываем самое худшее из груди и сердца матерей. Сколько подлости гнездится в нашей душе! Мы не умеем быть благодарными Небу и доброму человеку, протянувшему стакан воды. А ей, моей великодушной матери, вся любовь которой, вся жизнь была пожертвована детям, — как мы отплатили ей! О я, проклятый, хуже, чем Марчелло! Да, теперь, когда уже слишком поздно, я хотел бы опуститься перед ней на колени и раствориться в слезах раскаяния. Ах, если бы она могла теперь подняться из-под этого зеленого покрывала, — взглядом, словом, слезой она простила бы меня, осталась бы только любовь, и мать вернулась бы ко мне. Да, она забыла бы ту боль, которую вытерпела из-за меня. Для нее было бы счастьем, если бы я сумел вернуть ей те чувства, которые она испытывала, когда я был невинным ребенком. А тот, кого мы, запинаясь, называем Богом, — любящее сердце всех людей, — неужели не сжалится над кающимся хоть немного?»

Распростершись на могиле, он плакал и не мог остановиться, слезы облегчили его душу. Панцирь, сковывавший его сердце, разбился, и всё жестокое в нем выплеснулось с потоком слез. В это великое мгновение он стал другим человеком и мир изменился для него.

Оттавио не поднимался, и пастору показалось, что тот уже умер. Когда он подошел ближе, на него смотрели ясные глаза, во всех чертах лица светилось восхищение. Все признаки болезни стерлись с него, оно сияло, как лицо блаженно умирающего, который слышит угасающим слухом голоса ангелов. Винченцо, потрясенный, хотел уже броситься на колени и молить о благословении того, кто когда-то был с ним так неприветлив и неприступен.

— Не можете ли вы, — промолвил епископ, — приютить меня в своем доме на несколько часов или дней, что мне остались? Не исповедуете ли вы меня и не подготовите ли к прощанию с землей?

Винченцо заплакал и поцеловал ему руку.

— Может быть, мне послать в город за другим священником? — спросил он. — Не хотите ли вы сами отправиться в Рим?

— Ничего подобного, — промолвил Оттавио, кротко улыбаясь; он взял старика под руку, чтобы тот помог ему идти, и они медленно удалились.

В свои последние часы епископ обращался с пастором как со своим ангелом-спасителем и любящим отцом. Он излил ему свое сердце, исповедался во всех своих заблуждениях, грехах и ошибках, принял от него отпущение грехов и благословение. Безропотный пастор закрыл ему глаза и затем похоронил рядом с матерью, как пожелал Оттавио.

Всё, что принес с собой Оттавио, — золото, драгоценности и ценные вещи; всё свое имущество в Риме он оставил по завещанию Винченцо, другу своих последних часов. Разбогатев благодаря этому наследству, старик смог наконец немного побаловать себя и своих друзей-бедняков. Сам он стал более мягким и кротким и перестал прятать свою любовь за отталкивающей внешностью, теперь это была поистине христианская любовь.


Между тем в Риме умер папа Григорий. Кардиналы собрали конклав, и все напряженно ожидали, кто же займет его место. Многих смерть Григория радовала: они считали его слабость и нерешительность причиной всех тех страданий, которые тяготили государство во время его правления. Другие, кто узнал его любовь и добродетель, оплакивали смерть доброго и человечного владыки.

Как только о смерти папы стало известно, герцог Браччиано, ожидавший этого момента, поехал со своей свитой, в сопровождении графов, баронов и прочей знати, а также окруженный большой толпой слуг, дворян в дорогих одеждах и бедных в простом платье, к крепости. В это смутное время губернатор не посмел бы перечить ему и его приближенным.

Буонкомпано сильно смутился, когда высокий, статный герцог, исполненный достоинства, вошел к нему.

— Я требую освободить мою супругу, — не допускающим возражений тоном заявил он.

Губернатор стал извиняться, просил об отсрочке, сказал, что новый папа, возможно, будет бранить его за уступчивость, и советовал дождаться выборов, чтобы выполнить приказ нового властелина.

Со смехом и с гневом Браччиано ответил:

— Мой благородный друг, ибо вы являетесь и будете им всегда. Папа умер, теперь в Риме нет властелина, и сомнительно, что новый утвердит вас в этом звании. Сейчас нет правительства, а папа, которому я дал обещание не жениться, умер. Вы знаете сами, как часто во время заседания конклава беспокойный народ поднимает бунт. Если вы не выполните сейчас законное требование, то я не побоюсь взять силой то, что мне принадлежит по человеческим и Божьим законам. Неужели вы допустите войну между нами в эти дни анархии? Неужели вы позволите разгореться ненависти между моими и вашими людьми, когда, возможно, очень скоро вам понадобится моя помощь и дружба? Эту дружбу и поддержку я вам обещаю, если сейчас вы будете разумны и уступчивы.

Губернатор больше не возражал. Он промолвил только, что Виттория может подтвердить, с каким почтением и поистине отцовской заботой он обходился с ней в это печальное время. Он сам повел князя в комнату пленницы и после нескольких вежливых фраз оставил их одних, торжественно передав ему прекрасную супругу. Влюбленные обнялись, не в силах сдержать слез радости.

— Наконец-то, — промолвил герцог, — время подняло сверкающую волну, несущую мое счастье, мое блаженство. Не правда ли, жизнь все-таки большой подарок, таинство вечного безымянного духа? Да, Господь любит свои творения, давай с благодарностью признаем это.

Виттория ответила:

— Если бы только в такие мгновения нас не охватывал странный обман чувств. Это не робость, не сомнения, не наша неуверенность, даже не страх перед настоящим и будущим, — нет, мой любимый, это будто у поэта в момент наивысшего восторга, когда он готов воплотить в звуки все свои пламенные строфы, вдруг золотая лира разобьется в руках и серебряный голос охрипнет. Так и у нас, смертных, не хватает слов для выражения наивысшего счастья, радость слишком тесно переплетена с болью; для несчастий и страдания у нас тысячи ощущений.

— Глубокомысленная, меланхоличная невеста, — с улыбкой сказал герцог, — так мы могли бы сравниться с раком, члены которого созданы для того, чтобы ползти назад, а не вперед.

Он сердечно обнял ее, пылко поцеловал и повел вниз, чтобы вместе с ней отправиться домой.

Епископ, уже ждавший их во дворце, совершил в часовне обряд венчания. На невесте были прекрасные дорогие украшения и то самое платье, в котором она присутствовала на своем допросе; ее поведение на суде так восхитило герцога, что он пожелал увидеть Витторию в день свадьбы в том же наряде.

Священники удалились, и в зале остались лишь немногие из самых близких друзей. Браччиано не хотел устраивать большую и пышную свадьбу; в этот день он стремился избежать знатного и шумного общества: толпа была неприятна ему. Он пригласил только нескольких своих родственников, в чьей преданности и любви не сомневался, а также шурина Фламинио, которого отпустил со службы секретаря, наградив его немалым состоянием, чтобы тот мог стать самостоятельным человеком; не забыли и верного друга Капорале, находившегося в Риме.

За столом прислуживали девушки в нарядах муз; и трапеза, продолжавшаяся не слишком долго, прошла под шутки, смех и серьезные разговоры друзей. Герцог пожелал видеть вокруг только красивых служанок, одетых легко и поэтично, как нимфы или богини из сказаний. Капорале чувствовал себя таким счастливым, а его веселое лицо выражало такую радость, будто он сам был сегодня женихом. Он ликовал: несмотря на все затруднения и невзгоды, самое сокровенное желание его друзей исполнилось. Это ведь он, Капорале, привел в дом прекрасной невесты благородного друга. Поэт смотрел на Витторию с всё возрастающим восторгом, ибо она стала, как утверждал герцог, еще прекраснее, и в сияющем ее величии светилась такая пленительная женственность, что не только жених не мог оторвать от нее глаз, но и гости, и слуги. Девушки вокруг, как бы красивы и привлекательны они ни были в своих венках из цветов и поэтичных нарядах, как ни манили их обнаженные плечи и шеи, рядом с Витторией казались просто рабынями, и их блеск тускнел в ее солнечном сиянии.

Во время застолья принесли венки из роз, сплетенные по просьбе Капорале. По старому обычаю каждый должен был украсить себя одним из них, и затем служанки покинули зал. Капорале сочинил песню и спел ее от всего сердца пусть даже и несколько хриплым голосом. Каждый гость последовал его примеру, и только Браччиано, прислонившийся к груди своей прекрасной супруги, заявил, что это немое выражение чувства и есть самое искреннее и прекрасное стихотворение, которое он может рассказать сердцем и глазами, но не языком.

Виттория импровизировала, взяв в руки лютню и напевая своим серебряным голосом:

«Существуют ли боги? Продолжается ли веселье там, наверху, на Олимпе? Приходи, серьезный, мрачный скептик, посмотри на нас и наше счастье. Если твои глаза не ослепли от земной пыли, а душа не зачерствела от мрачных мирских дел, — взгляни: там стоит прелестная Киприда и пересмеивается с Амуром, лукаво поглядывающим сюда; женоподобный Бахус{133} тоже здесь. Если у вас достаточно мужества посмотреть им в глаза, то попробуйте и взгляните на властного Юпитера, вершителя судеб, и благородную Юнону, которая тоже в игривом настроении и немножко ревнует. Берегитесь испортить отношения с этой защитницей брака, ибо в конечном счете она одолеет и Зевса. Кто достаточно силен, чтобы противостоять ее надутым губкам? Огради меня, мой избранник, мой правитель, от гнева богов, чтобы никакое любящее тебя существо не разлучило нас».

Настал вечер, гости ушли, и горничные проводили невесту в комнату, чтобы помочь ей раздеться. Браччиано с помощью своего камердинера сбросил с себя одежду и спросил:

— Что с тобой, старый друг, почему ты так взволнован? Неужели кто-то причинил тебе горе?

— О нет, сиятельный господин, — ответил старик, — напротив, я радуюсь вашему счастью. О мой милостивый князь, ведь та богиня, которую вы ввели в свой дом, гораздо прекраснее, чем Армида или Елена{134}. Я счастлив, что мне пришлось перед смертью увидеть своими ослабевшими глазами такую красавицу, и вдвойне счастлив, что она теперь ваша супруга и моя госпожа! Какой князь, какой смертный может похвастать тем, что является мужем божественного создания? Да, Венера наградила красотой, должно быть, не одного смертного, — но здесь и Венера, и Юнона, и Минерва, и Диана слились в одном существе. А какой разум, глубокомыслие, милая шаловливость и детская разговорчивость, а это поддразнивание, шутки и многозначительные взгляды!

— Перестань, старый друг, — со смехом сказал Браччиано, — ты начинаешь мечтать и будишь мою ревность.

— Это слишком много для одного человека, — решил старик, — держать такое богатство в своих руках и считать его своей собственностью.

Девушки, отпущенные по домам, болтали между собой подобным же образом. Одна, утирая слезы, заявила:

— Я считала себя хорошенькой, меня даже называли красивой, — о, как жалко и блекло я выгляжу по сравнению с ней. Если он не останется верен ей, то заслуживает самой ужасной смерти.

Приближаясь к спальне, Браччиано сказал себе: «Кто я такой, что бессмертные позволили мне подобное блаженство? Я могу лишь поблагодарить вас со священной дрожью, с возвышенным страхом, со сладострастной робостью. Это самый важный момент в моей жизни. Только ради него и стоило жить».

ГЛАВА ПЯТАЯ

После многочисленных переговоров, ссор, примирений и интриг, которые делают такой поучительной историю конклавов, если ее пересказывать правдиво и обстоятельно, на пост папы был наконец избран кардинал Монтальто, отныне Сикст V{135}.

Многие отдали за него свой голос, ибо считали его таким слабым и уступчивым, что верили, будто сумеют править вместо него и от его имени. Некоторые пошли на уступку, считая, что он стар и болен, проживет недолго, и трон снова освободится, а это даст им новые надежды. Многие были за него только потому, что хотели утереть нос умному, честолюбивому Фарнезе. Свершилось наконец то, чего так страстно желал Медичи. Монтальто получил самый высокий духовный сан.

Достойное поведение Монтальто, потерявшего любимого племянника, многих склонило на его сторону, и он получил большую поддержку во время выборов. Таким образом, честолюбивая детская мечта Монтальто сбылась — он благодаря своему уму и настойчивости занял трон, перед которым все преклоняли колени.

Но как испугались члены коллегии, когда вместо хилого, больного, робкого старца вдруг увидели перед собой крепкого, сильного, властного князя церкви, сразу же давшего всем понять, что он умеет отдавать приказы и обладает силой заставить их выполнять. Многие помогавшие ему получить этот сан начали жалеть об оказанной ему поддержке, а Фарнезе и другие, считавшие слабого, немногословного Монтальто достойным лишь презрения, были смущены тем, что им приходится теперь унижаться перед ним. По городу распространились смятение и страх.

Существовал старинный обычай: в день восхождения нового папы на престол преступники в тюрьмах получают амнистию. Этого ждали и теперь. Многие высланные за пределы города добровольно сдались, чтобы во время амнистии их пожизненно освободили от ответственности за прежние, уже забытые преступления. Однако Сикст, чьим твердым намерением было навсегда положить конец бесчинствам, даже в день коронации заставил публично казнить всех, кто заслуживает смертной казни. Все просьбы, уговоры были напрасны. Как бы ни протестовали кардиналы, даже самые знатные, он заставил публично повесить одного юношу, который лишь защищался в перепалке со стражниками. Каждый, кто тайно был замешан в каких-либо темных делах, бежал из города. В сельской местности власть действовала так же неумолимо, ибо тот, кто не выполнял приказов папы или выполнял их слишком нерасторопно и небрежно, сам подвергался наказанию, и никому, кто допускал такую ошибку, не было пощады.

Всем стало ясно, что пришел суровый правитель, настоящий папа, который, не робея, если сочтет необходимым, прибегнет к тирании. Обнаружилось, что он умышленно стремился казаться старше своих лет и что, судя по годам, а также неожиданно проявившимся силе и бодрости, он еще долго будет занимать папский трон.

Когда была назначена высокая аудиенция, Браччиано направился вместе с другими вельможами во дворец Ватикана. Казалось, папа совсем не замечает его присутствия, он не разговаривал с ним, не смотрел в его сторону, и Браччиано вынужден был принять это как знак папской немилости.

Обеспокоенный, герцог обратился к кардиналу Фердинанду Флорентийскому: попросил выхлопотать ему частную аудиенцию у Сикста.

— Папа, — заявил тот, — конечно, рассержен, что ваша светлость все-таки вступили в брак с Витторией вопреки вашему торжественному обещанию.

— Я давал обещание только папе Григорию, и сделал это, видя, что разгневанный старец может довести дело до крайности. Это заставило бы меня выступить силой против него. Тогда жизнь моей супруги находилась бы в опасности и все мои тайные и явные враги быстро использовали бы возможность напасть на меня и уничтожить, ибо было понятно, что это коварство направлено больше против меня, чем против бедной Виттории: ее хотели использовать как предлог, чтобы принудить папу, ослепленного, не знающего всех обстоятельств, к насильственным мерам, чтобы я попал под подозрение. И кто знает, что удалось бы Фарнезе и другим, если бы она своим мужественным поведением на суде не заставила краснеть моего главного противника и не унизила бы его.

— Должен признать, уважаемый, что и я не могу полностью согласиться с вами, — возразил Медичи. — Неужели эта женщина на самом деле так хороша и добродетельна, как вы полагаете? Не ослепила ли вас страсть, не толкнула ли на ложный путь? Я говорю сейчас не о смерти своей сестры, она заслужила свою судьбу, будь это наказание или болезнь; она глубоко провинилась перед вами, и ни я, ни князь, мой брат, не разорвали дружбу с вами. Ради сына сестры мы выделили средства и кредиты, чтобы освободить ваши имения от долгов, накопившихся по причине вашего великодушия и щедрости. Но вы и мне обещали отказаться от этой женщины.

— Ваше преосвященство! — воскликнул Браччиано. — Будьте снисходительны и не ставьте меня в неловкое положение, подобным образом воспринимая слова и обещания, данные мною когда-то, совершенно по иному поводу. Только подумайте, что значили бы для меня любовь и страсть, если бы я навсегда отказался от обладания моей обожаемой супругой. Я уже тогда считал, что вы как мудрый человек восприняли мои слова: я лицемерно отказался от нее в тот критический момент и терпел, пока она, невинная, была заперта в тюрьме. А сама Виттория? Да будь она подобна Бьянке Капелло или хотя бы отдаленно похожа на нее, она давно уже пошла бы на сделку со мной и дожидалась бы благоприятных для себя обстоятельств. Вы ведь, конечно, знаете, уважаемый друг и шурин, чего только ни позволил этой женщине ваш сиятельный брат. У вас еще будет много забот, чтобы подложные дети не ущемили ваши права, мой же Виргинио не пострадает от того, что я в своем почтенном возрасте еще буду самым счастливым человеком в мире. А ваш великий отец разве не уступил в болезни и слабости еще одной страсти{136}, которую многие его друзья порицали? Я обязан вам и вашему брату тем, что вы навели порядок в моем хозяйстве, это пойдет на пользу моим детям. Но сам я охотнее остался бы бедным, без званий и титулов, пусть даже нищим, чем отказался бы от обладания моей Витторией, которая еще глубже в моем сердце, которую я люблю еще более страстно, с тех пор как называю своей супругой. Я уверен, вы бы поняли меня, если бы познакомились с ней поближе.

Медичи казался недовольным таким объяснением, но должен был признать, что Виттория почти такого же благородного происхождения, как и ненавистная ему Бьянка, а ее красота, поведение и добродетель оставляют в тени стареющую куртизанку.

Сикст дал согласие на аудиенцию, о которой просил Браччиано. Герцогу пришлось некоторое время ждать в аванзале, что задело его гордость, и он вспоминал времена, когда смотрел снисходительно, сверху вниз на Монтальто. Наконец его ввели к папе, и он увидел Сикста, сидящего в кресле. Когда герцог закончил традиционное приветствие, Сикст посмотрел на него своими колючими светло-серыми глазами, но Браччиано был собран и подготовлен к такому приему:

— Прося вашего благословения, святейший отец, для меня и моей семьи, я отдаю себя и всех нас под вашу защиту и милость. Под милостью, которую я ставлю выше всего, я имею в виду ваше позволение моему сыну Виргинио, приближающемуся к совершеннолетию, стать супругом вашей племянницы, дочери вашей почтенной сестры Камиллы. Тогда благосостояние моей семьи будет навсегда обеспечено, и я смогу спокойно умереть.

— Вы не похожи на человека, который собирается умереть, — ответил Сикст, — а новоиспеченный супруг не должен говорить о смерти. Что касается вашего сына и моей любимой племянницы, то я благодарю вас за предложение, которым вы оказываете ей большую честь. А я в свою очередь желаю вам в вашем союзе всяческого счастья, хотя прекрасная Виттория понравилась бы мне больше, если бы она в то время, когда произошло то несчастье, укрылась в монастыре, как благочестивая вдова, и полностью отошла от греховного мира.

Тут папа поднялся и стал ходить по залу быстрыми шагами. На площади только что казнили преступников. Он подошел к окну и подозвал к себе герцога:

— Смотрите! — воскликнул он. — Вот те бандиты и убийцы, которым я никогда, ни при каких условиях не окажу милости! Да! — продолжал он, и его сильный голос звучал, как раскаты грома, а сверкающие глаза с бешенством смотрели прямо в глаза герцога. — И если бы какой-нибудь правящий князь, пусть даже самый светлейший, стоял вот так передо мной, то я вынес бы ему свой приговор, не мешкая, и точно так же привел бы его в исполнение там, внизу. Всё забыто, что касается моего племянника, но каждое новое преступление, каждая связь с бандитами, каждое насилие в моих государствах будет наказано, клянусь Богом, своей честью и честью моего трона. — Он ударил кулаком в грудь. — Только петлю или топор получит каждый, кто бы он ни был.

Браччиано, всегда отличавшийся бесстрашием, на этот раз робко опустил глаза под огненным взором папы. Слуги в соседнем зале пришли в ужас, не зная, что произошло, ибо никогда не слышали столько гнева в голосе Сикста. Браччиано удалился после обычной церемонии прощания.

— Что с тобой, любимый? — озабоченно спросила Виттория, когда герцог вернулся во дворец. — Ты выглядишь бледным, твои глаза утратили блеск. Ты заболел?

— Оставь, дорогая, — ответил супруг. — Я здоров, а это потрясение скоро пройдет. Но мы покинем Рим, уже завтра на рассвете.

Виттория удивилась.

— Да, — промолвил Браччиано, — я стоял в бою под дулом смертоносных пушек, турецкие сабли сверкали над моей головой, до нынешнего дня я не знал, что такое страх. Этот старик там, в Ватикане, ревет, как кровожадный лев, сверкает глазами, как тигр. Он жаждет крови и убийств — я не отважусь противостоять ему.

— Ты говоришь о старом, кротком, смиренном Монтальто? — с улыбкой спросила Виттория.

— Он превратился в дракона, — сказал герцог. — Наша гибель, наша казнь наполнили бы его душу весельем; этого ему нетрудно добиться, ведь любой из моих приверженцев может забыться, даже твой брат Марчелло может поставить меня в опасное положение, история убийства Перетти может всплыть снова, и теперь папа не будет молчать. Нам нужно бежать прочь отсюда, и чем дальше, тем лучше, до самой границы Швейцарии и Германии. Там, наверху, у красивого озера Гарда, в Сало, у меня есть прелестный летний дом; весна только началась, и, предаваясь любви, мы прекрасно проживем теплое время до самой поздней осени. Там рай; люди нам не нужны, музыку и книги мы возьмем с собой и, конечно, самое главное сокровище — любовь.

Виттория, преодолев удивление, охотно подчинилась этому внезапному решению, и уже на следующий день они тронулись в путь. Супружеская чета остановилась в Болонье у графа Пеполи, который с восторгом принял в своем дворце высоких гостей.

За оживленным обедом герцог как бы в шутку сказал:

— Меня гонит прочь из римских владений лютующий Сикст, хотя он стал моим сватом и я отпраздновал помолвку своего сына с его племянницей. И мне еще тревожно здесь, в Болонье, которая принадлежит ему; я тороплюсь покинуть этот залитый кровью край.

— Вы шутите, дорогой князь, — промолвил Пеполи, — будто луна, которая боится, что ее унесут на землю злые волшебницы.

— Друг мой, — ответил герцог, — есть много заклинаний и магических формул, причем самых разнообразных. Колдовство подкрадывается неотвратимо, искусно подготовленное, из какого-нибудь ущелья, и вот уже смерть, как ползущая змея, пробирается потихоньку и злобно скалит зубы, и там, где минуту назад царили здоровье и радость, Лаокоон внезапно обнаруживает себя вместе с сыновьями обвитым ее коварным телом.

Вечером, когда собрался небольшой круг друзей, камердинер принес графу письмо. Тот распечатал его в присутствии герцога; в нем ничего не оказалось, кроме странного шифра.

— Ага! — воскликнул Пеполи. — Спустя годы мне напоминают о моем торжественном обещании, которое я не имею права нарушить.

Он позвал управляющего, приказал тотчас снарядить карету, чтобы в сопровождении двух слуг переправить еще до наступления ночи тех, кто так загадочно дал о себе знать. Граф приказал быстро накрыть для неведомых гостей стол, чтобы они, подкрепившись и отдохнув, могли продолжить ночное путешествие за город, в уединенную крепость.

Когда Браччиано с Пеполи остались одни, граф промолвил:

— Вам, пожалуй, я могу сказать, что чужеземцы — из тех осужденных ссыльных, которые скрываются от гнева папы, — это мой добрый знакомый Асканио и Антонио, бывший баригелл. Теперь, после стольких лет, можно об этом говорить: Асканио спас мне жизнь самым благородным образом, когда я разыскивал старого родственника в Сабинских горах. Мне пришлось тогда за это пообещать Пикколомини спасти тех, кого он пришлет ко мне с этим шифром. Теперь, по-видимому, добродушный Асканио опять попал в переплет, если ему понадобилась моя помощь.

— Однако, — вмешался Браччиано, — вы тем самым подвергаете себя большой опасности.

— Строжайшие эдикты нового папы, — ответил Пеполи, — дошли и до нас, и я не отважусь принять здесь, в Болонье, какого-нибудь ссыльного под свою защиту. Я посылаю их в крепость, лежащую за пределами Папской области и находящуюся под защитой немецкого императора, вассалом которого я являюсь.

Решено было на следующий день отправиться в замок, поскольку Браччиано предпочитал как можно скорее покинуть Папскую и Флорентийскую области, ибо теперь в сопровождении своей молодой супруги не хотел вступать ни в контакты, ни в конфликты со своими родственниками на этих землях.

Браччиано и Виттории приятно было узнать, каким уважением и любовью пользовался в Болонье их друг Пеполи. Он щедро одаривал детей-сирот и тем самым облегчал им вступление в жизнь, великодушно заботился о слепых и о беспомощных стариках. Каждый бедняк, бесправный и несчастный, мог обратиться к благородному графу, и ни один не уходил без утешения. Все нуждающиеся, нищие и больные Болоньи называли его своим защитником. Когда он появлялся на улице, вокруг него собирались толпы, выражая благодарность и почтение. Дворяне уважали его за приветливый и открытый характер. Молодые люди равнялись на него. Священники и ученые тоже высоко ценили его, потому что граф старался поддерживать и науки. Короче говоря, он являл собой образец кроткого, благородного, добродетельного человека. Он не был женат и до сих пор отклонял все предложения о браке, ибо, несмотря на огромное состояние, опасался, что женитьба помешает его благотворительной деятельности, хотя близкие друзья предостерегали его, что в случае если он умрет, не оставив наследников, ближайшие родственники распорядятся его богатствами совершенно противоположным образом.

Рано утром трое друзей выехали из Болоньи и направились в уединенную крепость графа. По дороге Пеполи заявил:

— Вы познакомитесь с одним моим странным родственником: тем самым Белутти, которого я тогда освободил с таким трудом. Раньше он казался воплощением энтузиазма — всё было ему по плечу. В городке его называли сумасшедшим стариком. Когда он стал опасен тамошним бандитам, злодеям удалось выкрасть его из собственного дома и много дней прятать в горах, ежеминутно угрожая расправой. С тех пор старик просто помешался, ему повсюду мерещатся только убийства и огонь, из храбрейшего человека он превратился в отъявленного труса.

Прибыли в замок — прекрасный и величественный среди зеленого безмолвия. Крепкие стены его служили надежной защитой, как и требовалось в те неспокойные времена, поскольку в любой момент можно было ожидать нападения.

В дверях хозяина и гостей уже встречал растроганный Белутти. Заливаясь слезами радости, он поцеловал руку графа и взволнованно воскликнул:

— О мой благодетель! Я снова, может быть в последний раз в своей жизни, вижу вас. Я уже не надеялся увидеть дорогое лицо. Но я должен предупредить вас о смертельной опасности: там, внизу, два странных человека — из тех, с кем вы познакомились в горах. Не приближайтесь к ним, не связывайтесь с ними, не говорите им ни слова, этим негодяям.

Радостно приветствуемые слугами, они вошли в замок. В нижних покоях Пеполи нашел обоих беглецов. Великан Антонио был, как всегда, спокоен и резок.

— Я и не думал, — грубо заявил он, — что мне придется опуститься до того, чтобы принять вашу помощь. Но Сикст хуже бешеного кабана, так что даже дикого Пикколомини он сумел согнуть в бараний рог. И мы, как бы хорошо организованы ни были, разбежались — сумасшедший поп не видит для нас лучшей участи, чем колесование, обезглавливание, сожжение или виселица. Это у него как десерт — самому наблюдать мучения на дыбе. Куда делась наша золотая свобода?

Асканио рассказал грустную историю, сетуя на обстоятельства, снова приведшие его в то же братство. Граф дал им денег, чтобы они могли добраться до Венеции, Далмации, Корфу или даже Германии. Они спешили подальше уйти от когда-то вольных гор, где им теперь угрожала опасность, надеясь там найти убежище и начать новую жизнь.

В то время как господа за ужином вели непринужденную беседу, в комнату вбежали несколько слуг, бледные и запыхавшиеся.

— Что случилось? — спросил граф.

— Несчастье! — воскликнул один из них. — Дом окружен солдатами.

— А старый Белутти, — закричал другой, — уже готовится к смерти — так напугало его это зрелище.

Все поднялись из-за стола.

— В чем дело? — воскликнул граф. — Чего хотят от меня? Это императорские войска?

— Нет, — произнес слуга, — римские воины и стражники.

В дом впустили начальника стражи. Он вошел с вежливым приветствием и предложил графу поехать вместе с ним в Болонью.

— Зачем? Что это значит?

— Вы знаете строжайший приказ нашего святого отца: каждый, кто укрывает бандитов, должен отвечать перед законом.

— Вы тоже должны знать, — гордо заявил граф, — что я, находясь в этом замке, являюсь вассалом германского императора. Распоряжения папы, пока я здесь, не служат для меня законом, он — не мой господин и не может что-либо мне запретить или приказать.

— Я следую указанию своего начальника, — ответил баригелл. — Меня направил сюда генерал, граф Кордори, а им командует кардинал Сальвиати, исполняющий в Болонье распоряжения святого отца со всей строгостью. Вы поедете с нами добровольно, господин граф, или мои люди должны вести вас силой?

— Это просто неслыханно, — возмутился Браччиано.

— Я прошу дать мне ответ, — настаивал баригелл.

Из окна была видна большая группа солдат и стражников, готовых к бою; о сопротивлении не могло быть и речи, как и о бегстве.

— Я вынужден сдаться, — сказал граф, — и возлагаю надежды на кардинала Сальвиати. Он мне знаком, и надеюсь, окажется справедливым судьей.

— Сальвиати — мой давний друг, — промолвил герцог. — Я поеду вместе с вами в Болонью. Он честный и здравомыслящий человек. Вряд ли он или папа решатся портить отношения с германским императором.

Виттория смотрела с удивлением и печалью на обоих мужчин. Она не могла их понять. Внизу лежал мертвый Белутти. Умирая, он послал последний привет своему благодетелю.

Браччиано вернулся на следующий день мрачнее тучи.

— Изверги! — в отчаянии крикнул он своей испуганной супруге. — Они сразу же, как только привели графа в тюрьму, повесили его. «Пусть теперь наследники жалуются папе или императору», — заявил Сальвиати. О, какое же чудовище этот Сикст! Когда я бросился на защиту Пеполи, мне тоже пригрозили расправой, как другу бандита. Бежим скорее из этой бойни!

ГЛАВА ШЕСТАЯ

На озере Гарда, недалеко от горного городка Сало, герцог проводил со своей супругой счастливые дни. Они читали, пели, сочиняли стихи; Браччиано охотился, а Виттория сопровождала мужа в маленьких путешествиях по прелестной местности. Горная природа, такая разнообразная и изменчивая, придавала ландшафту своеобразное очарование. Как можно описать идиллию? Спокойное, тихое счастье никогда не взволнует воображение поэта — только перемены, несчастья, бои и смерть, горе и отчаяние или чудо питают легенды и романсы, эпические поэмы и драмы. В этой благословенной тиши счастливым супругам никто не докучал визитами.

Они побывали в Венеции, и республика предложила храброму герцогу высокий и почетный пост военачальника. Он был тронут оказанной ему честью, но отказался, что несколько обидело дожа и совет. Хотели устроить в честь Браччиано и его супруги торжественную процессию, но после его отказа решили не делать этого.

Герцогу радостно было видеть, с какими почестями встречают Витторию в этом знаменитом городе. Дож и вельможи преклонялись перед ее красотой, и каждый относился к ней с удивлением и восхищением. Ученые и поэты тоже отдавали ей дань почтения, поскольку в Италии знали ее пламенные песни, хотя они и были опубликованы анонимно. Посетив великолепную Верону, они снова направились в уединение своих гор, к прекрасному, романтичному озеру, через которое переплыли на барке, наслаждаясь пением старинных романсов.

Время от времени статная красавица исполняла желание возлюбленного, показываясь ему в костюме Дианы, и однажды он воскликнул в восторге:

— Да, ты — мое сердце и моя душа, в этой строгой женственности ты — пугливое дитя. Ты стала моей, ибо девушка, а не женщина подарила мне в тот вечер, когда нас соединил Гименей, драгоценное сокровище своей любви. О чудесное творение неистощимой природы! Как вживаешься ты в каждый образ, и в каждом новом ты прекрасна и восхитительна. Если я преклоняюсь перед тобой, как перед Палладой, то мое сердце упивается блаженством, когда я вижу тебя в образе опьяненной любовью вакханки. Ты всегда целомудренна, всегда очаровательно грациозна. Если другие женщины пресыщают, — ты разжигаешь пламя моей любви все сильнее. Я полюбил впервые, мое сердце всегда стремилось к твоему и желало только тебя, но мгновение, когда ты могла стать моей, казалось, так долго отдаляют злые демоны и оно никогда не наступит. Любовь моя, не пойми меня неправильно, я хочу сказать тебе сейчас, один-единственный раз: вот он — этот долгожданный миг, моя душа полна тобой, и больше нет ничего — ни тоски, ни отчаяния.

Краска смущения залила ее лицо, и она, пряча глаза, прижала свою кудрявую голову к его груди.

— О мой Паоло! — шептала Виттория. — Ты мой бог; той, какая я сейчас, я стала благодаря тебе. Я счастлива, я — одна из небожителей. Неукротимый мой! Разве ты не готов ради такого мгновения пожертвовать душой и жизнью, целой вечностью? О мой супруг, мой герой, мое милое дитя, мой кроткий ягненок, и в то же время Бахус, Аполлон и Юпитер, стань еще нежнее, покорнее… Ах, Небо! Что мне сказать? Ты, конечно, понимаешь меня.

Он радостно улыбнулся и посмотрел на нее сверху вниз, как Геркулес посмотрел бы на богиню юности, нежно и гордо.

Когда Виттория оставалась одна, что случалось очень редко, тоска по нему была так кротка и в то же время так ощутима, а воспоминания так приятны, что сердце заходилось в сладкой радости. «Неужели смертным может быть доступно такое счастье? — шептала она себе. — Я до сих пор не знала, что такое настоящая жизнь».

В другой раз они баловались и проказничали, как дети: устроили в саду соревнования по бегу, и Браччиано остался далеко позади.

— Ты слишком тяжел, — сказала она, смеясь и поддразнивая его. — К тому же, на тебя давит груз твоего величия. Я могу дать тебе фору на много шагов вперед, и ты все равно не догонишь меня.

— С Аталантой, — возразил он, — трудно тягаться{137}. Я должен был бы, как Меланион, бросать тебе золотые яблоки, чтобы ты сбилась с пути.

— Я и тогда убежала бы от тебя, если б захотела.

— Тогда я, твой Зевс, послал бы вслед за тобой гром и молнию — они превосходят тебя в быстроте. Но если бы ты и от них убежала, тогда моя любовь догнала бы тебя, как уже случилось однажды — ведь ты стала моей женушкой.

— Разве я твоя жена? — сказала она, целуя Браччиано. — Я твоя возлюбленная, твоя дикарка, как ты сам меня называешь. Как ты хлестнул меня прядью моих собственных волос, когда я не хотела верить в твои подвиги против турок? Необузданный хвастун!

— Ах, необузданный?! — вскочил он и сжал ее в крепких объятиях. — Так, значит, ты хочешь видеть меня спокойным и уравновешенным, безбожница? Но я так люблю тебя, что готов иногда просто убить. Ты моя самая любимая любовь; ты даришь мне ни с чем не сравнимое счастье!

— А почему бы и не умереть, — ответила она со слезами радости на глазах. — О мой Паоло! Мой Джордано! Если мы найдем друг друга и после смерти, если я устремлюсь навстречу тебе в той неведомой нам стране, — может быть, именно там мы обретем самое высшее блаженство. Или это произойдет как-то иначе? Так, как мы и вообразить не можем?

— Жизнь или смерть — я всё приму, лишь бы быть рядом с тобой, — ответил Браччиано. — К тебе я шел долгим, тернистым путем. И лишь одного хочу теперь — стать достойным тебя, моя любимая!

— Представь себе, — подхватила она, — мы парим с тобой в тех неведомых высях, как одно существо, как частичка прекрасной природы. Вокруг нас необъятное небо, сияние звезд в ночи. Мы ощущаем движение вечных сил, колдующих в камне и воде, в луне и солнце; мы слышим удары пульса всевластной природы. Божественный свет пронизывает всё наше существо. Каждая клеточка в нас звенит, как приводимая в движение ветром струна арфы, и вливается в хор бесконечности.

— Мы говорим, — продолжал он, — как опьяненные. Мы, люди, не можем иначе. Благо посвященному в мистерии Елисея{138}, если ему открываются некие шифры, рассеянные природой повсюду, если он способен разгадать их тайну…

— Или загадку, — сказала она, — которая, неразгаданная, проникает в нас гораздо глубже, чем так называемая правда.

— Поэтому всякая действительность, любое явление — это символ, — заявил Браччиано, — рассматриваемая же только в земном измерении, она означает лишь самое себя, удовлетворяет самое себя и сама для себя является наивысшим… Но уже вечер, давай отдохнем и отдадимся земному наслаждению любви.

Виттория посмотрела на него радостно, но и укоризненно, и с улыбкой покачала головой. Однако он поцеловал ее, и она невольно последовала за ним.

Так, наслаждаясь счастьем, супруги не считали ни часов, ни минут.

Фламинио был в Падуе и занимался обустройством дворца, где они собирались провести зиму. Герцог направил туда и Марчелло, ставшего теперь с помощью сиятельного зятя состоятельным и пытавшегося наладить новую жизнь. Лето прошло, но счастливые супруги и не думали о том, чтобы покинуть свой прекрасный тихий уголок.

Наступила осень. Стоял один из тех чудных дней, какие случаются только в южной горной местности. Браччиано отправился побродить по лесу. Виттория осталась дома: сидя в зале, она писала и размышляла, любуясь через открытые двери прекрасным видом.

«Как блаженна истома, — писала она, — как волнует это призрачное забытье, как бодро и ясно в этом счастливом сне! Это — любовь, ее глазами смотрю я на мир, где всё оживает: озеро сверкает, плещется и шепчет под игривыми лучами; порой, кажется, из-под земли раздается звон колоколов, он не умолкает, как бы предостерегая от чего-то, вплетаясь в ласковое пение лютни. Может быть, это строгий дух воды, увещевающий болтливых детей? Подобно тому как талантливая рука, двигаясь вверх и вниз по струнам арфы, извлекает из них мелодию; как эхом отзываются нажатые на клавесине клавиши, так и фея воды, опуская в нее сверкающие пальцы, играет дрожащими от радости волнами и заставляет их расти и звенеть. Серьезная скала на той стороне, готовясь ко сну, уже натягивает строгий убор из тумана, чтобы благоговейно внимать этим звукам; а леса спрашивают себя: придет ли ночь, а вместе с нею пленительный образ, который будет бродить по темной зелени? Мелкий кустарник на берегу мечтает о тех временах, когда станет деревом и вместо черных дроздов и соловьев к нему будут прилетать орлы и цапля совьет здесь свое гнездо. Как отражается в последних лучах заходящего солнца ускользающая ящерица! Вот кишат мелкие червячки, ползут маленькие жучки по многочисленным дорожкам через темную сверкающую траву. Орел летит к своему гнезду в лучах заката. Овцы с блеянием тянутся с пастбища, монотонно звенят колокольчики коров. Спит вода, тишина опустилась на горы и скалы — она вдумчиво и внимательно вслушивается в глубины земли: о чем болтают там духи, никогда не выходящие на поверхность? Вершины гор в розовом свете, туманы мягко опускаются на леса, целуемые последними лучами; большие облака живописно рисуют картины смелых битв и смятения и Овидиевы метаморфозы{139} на темнеющем небосводе. Вот и уходит вечерняя заря-царица; синевато-серые стоят скалы, почти как привидения, а меня охватывает смутный страх, и дрожь подступает к сердцу».

Витторию действительно охватила странная дрожь, и она встала, чтобы закрыть окна и двери от пронизывающего холода. Оглянувшись, она заметила в углу зала скрюченную маленькую серую фигурку, расположившуюся неподалеку от двери. Ее первой мыслью было, что то, должно быть, нищий или юродивый — их нередко можно было встретить в этих местах. Она хотела позвать слугу, чтобы он принес маленькому существу какую-нибудь безделицу в подарок, когда вдруг оно поднялось и предостерегающе распростерло серые, как туман, руки. «Это не может быть действительностью, — успокоила она себя, — это плод моей фантазии». Виттория смело подошла к незнакомцу и твердо посмотрела на него, но он не исчез, как она ожидала. На нем была старая, обвисшая одежда, серая, с черным поясом посередине; из широких рукавов торчали трясущиеся тощие руки; лицом, на котором выделялись лиловые губы, он напоминал полуразложившийся труп; взгляд был колючим. Виттория, как ни старалась, не могла отделаться от пронизывающего страха.

— Кто ты? — обратилась она к нему. — Что тебе нужно от меня?

— Я пришел предостеречь тебя, — проскрипел малыш едва слышно. — Берегись! Он именно сейчас…

Виттория подошла совсем близко, протянула руку, но нащупала лишь стену. Никого не было, ничего, что могло говорить. Но место, где было видение, стало гораздо темнее, чем раньше. Виттория собралась с силами и выбежала из дома — она поняла, что Браччиано в опасности. Она поспешила в лес. Сумерки уже сгустились, и мрак усилился. Казалось, кто-то невидимый сопровождает ее по лесным тропинкам, разбегающимся во все стороны. Она не сомневалась, что вот-вот увидит супруга. Через некоторое время Браччиано вышел ей навстречу, качаясь, нетвердыми шагами, опираясь на плечо какого-то человека. Виттория упала в объятия мужа, он прижал ее к себе и воскликнул:

— Слава Богу, я снова с тобой!

— Благодарю вас, добрый человек, — промолвил Браччиано, — что помогли мне добраться сюда, теперь мне легче.

Виттория огляделась: лес здесь был немного светлее. Рассмотрев внимательнее незнакомца, она вдруг кинулась на него с кулаками и сбила его с ног.

— Ничтожество, ты и здесь преследуешь нас! — закричала она.

Удивленный Браччиано стоял молча.

— Ведь это презренный Манчини, сообщник убийц! Это он принес ту проклятую записку в ночь, когда убили Перетти. С тех пор Марчелло не раз предостерегал меня: этот человек состоит на службе у наших врагов!

— Манчини! — воскликнул Браччиано. — Я нашел в нем друга, хотя никогда не видел раньше.

Упавший вскочил и со всех ног бросился в чащу темного леса. Она хотела бежать за ним, но не могла оставить мужа.

Виттория отвела супруга, бережно поддерживая, в дом и помогла ему лечь в постель. Поспешили вызвать врача из соседнего города. Она не отходила от его постели, а он, как ни был слаб, никак не мог уснуть.

— Что же случилось с тобой? — спросила ночью Виттория. — Ты выглядишь бледным, рука дрожит, глаза тусклы и неподвижны.

— Боюсь, — ответил герцог, — я допустил оплошность и попал в руки к хитрым врагам. Появление здесь Манчини, от которого меня давно предостерегали дружеские письма, — тому подтверждение. Я думаю, что подвергся их колдовству, и ты слишком поздно пришла спасти меня. О Виттория! Как мы слабы и уязвимы! Совершив одну глупость, мы уже готовы совершить другую. Видимо, я ошибся, думая, что твоя любовь для меня — всё, иначе не позволил бы своей прежней слабости так грубо погубить себя.

Уже несколько лет я провожу эксперименты вместе со своим шурином, великим герцогом. В своем кабинете он хранит диковины, которые я не смогу описать тебе. Что бы ни говорили умники, я твердо знаю теперь, что только дурак может возлагать надежды на превращение металлов и на добычу золота алхимическим путем. Когда упоение любовью возвышает все наши силы, мы бываем счастливы в этой вере или суеверии. Так и ко мне вернулись снова мои старые, забытые мечты. Кто проведет грань между верой и суеверием? Я когда-то работал вместе с ученым Турнезером{140}, иногда мне казалось, что я совсем близко подошел к раскрытию тайны.

Не так давно я встретил здесь, в лесу, старого человека, собиравшего травы. Мы разговорились. Он рассказал мне кое-что о цветах, о силе некоторых растений, то, чего я раньше не знал. К себе в дом он меня не пригласил, был немногословен, и казалось, торопился от меня отделаться.

Когда я снова встретил его, он рассказал мне об одном старике, своем учителе, который знает толк в колдовстве, и был не прочь нас познакомить.

Как бы случайно я встретил его еще раз и попросил старика отвести меня в лесную хижину, где я встретил колдуна. Тот держался в тени, будто не рад был моему приходу. Но на мои настойчивые вопросы всё же отвечал. Короче говоря, он не был расположен демонстрировать мне свое искусство, если я не обладаю достаточным мужеством для этого. Речь шла о том, готов ли я к встрече с душами своих родителей. Мне показалось это странным — ведь чародей, как я думал, совсем не знает меня.

Я дал торжественную клятву сохранить в тайне всё, что увижу здесь, поэтому и скрыл это даже от тебя, чего не должен был делать.

Сегодня, как мы договорились, я пошел к нему. Последовали обычные приготовления: колдун дал мне выпить напиток посвящения, как он его назвал, чтобы укрепить меня и приготовить к необычному и пугающему зрелищу. Он и сам отпил немного, чтобы я не сомневался. В комнате не было ни души, окна были наглухо закрыты, только ярко горели свечи. Заклинатель очертил магические круги, и дурманящий дым, поднимаясь из его сковороды, заполнил комнату. Я уже начал раскаиваться в своей уступчивости, когда действительно передо мной в чаду появились образы моих родителей и стали угрожающе показывать на меня перстами. Наверное, колдун рассчитывал привести меня в смятение и ужас, но поскольку я остался спокоен, решил продолжать. Теперь я убежден, что фигляр знал меня и что всё с первого мгновения было грубым обманом. Я стыжусь самого себя. Вот в чаду появился образ Изабеллы Флорентийской, потом окровавленный Перетти. Я хотел уйти, но дым сгустился, и я почувствовал, что задыхаюсь. Вдруг передо мной появилась ты, полунагая, с искаженным мукой лицом. Это неожиданное зрелище так поразило меня, что я упал без сознания. Спустя некоторое время я очнулся в лесу, рядом с тем человеком, которого ты узнала.

Мои враги взяли надо мной верх и воспользовались моей слабостью, я чувствую, что отравлен этими парами и любая помощь теперь бессильна.

Ночью приехали еще несколько врачей.

ГЛАВА СЕДЬМАЯ

Наступила зима — в Верхней Италии довольно суровое и унылое время года, несущее дождь и холод. Герцог Браччиано умер и был похоронен. По поводу его смерти ходили разные слухи. Предполагали, что это дело рук Орсини, его противников из Флоренции, друзей убитого в Париже Троило. Хижину, о которой рассказывал Браччиано, так и не сумели найти, как ни старались. Тот, в ком Виттория признала Манчини, с тех пор нигде не показывался. Многие полагали, что герцога поразила лихорадка, его странные высказывания свидетельствовали о душевной болезни и помутившемся рассудке. Но те, кто верил в чудеса, напротив, утверждали, что его видения в загадочно исчезнувшем доме, вызванные с помощью колдуна или каким-то другим сверхъестественным способом, были не обманом, а наказанием свыше за все грехи и преступления его жизни, и к смерти привели его не ядовитые пары и напитки, а муки нечистой совести.

Виттория переносила боль, как великие души обычно переносят самые тяжкие потери. Никто не видел ее слез и не слышал ее жалоб — ее несчастье было слишком велико. Она переживала горе с тихим возвышенным смирением. Ее жизнь была закончена: только весну, лето и осень длилось ее счастье. Воспоминаниям о сельском уединении она предавалась теперь с наслаждением, пытаясь воскресить в памяти каждое, пусть даже самое незначительное событие, самую невинную шалость.

Виттория переехала в ожидавший их с мужем дворец в Падуе. Городской магистрат, дворяне — самые знатные люди Венеции — почтительно приветствовали ее как герцогиню Браччиано и предложили свою защиту и поддержку.

Ее окружало много слуг, несколько конюхов, свита. В завещании герцог оставил супруге деньги, украшения, драгоценности, серебряную посуду, конюшню, мебель в своих владениях, а также хорошо обставленный дворец в Падуе. Завещание находилось под защитой герцога Альфонса Феррарского, а также некоторых других знатных лиц, поскольку Браччиано имел основания не доверять семье Орсини и был убежден, что Медичи вряд ли благосклонно отнесутся к этому его распоряжению. Если князь д’Эсте встанет на защиту герцогини Виттории Браччиано, то это вызовет недовольство князя Флорентийского, ибо Феррарец и Флорентиец давно не ладят. Все другие замки и имения Браччиано, его обширные владения отошли к сыну Виргинио, родившемуся от брака Браччиано с сестрой великого герцога Флорентийского Изабеллой. Никто не мог упрекнуть герцога, что он обездолил своих детей, облагодетельствовав сверх меры бездетную Витторию.

Если бы безутешная вдова была склонна замечать вокруг себя людей, то дворянство города и окрестностей не преминуло выказать ей свое уважение. Но она стремилась к уединению и общалась лишь с несколькими учеными и священниками. Тот, кто пережил такую утрату, обращается в одиночестве своим осиротевшим и оскудевшим сердцем к любви Невидимого, того, кто первый приходит на помощь в несчастье. Поэзия и интерес к науке не покидали Витторию, она не считала их пустяками. Как только Олимп и Парнас, Аполлон со своей прелестной свитой, танцующие грации и поддразнивающие Амуры окружали ее в поэтические минуты, в ней просыпалась потребность устремиться к Спасителю и изобразить его в образе утешителя. В ее сердце была пустота. Как бы ни стремилась она видеть и ощущать всё вокруг, эту пустоту, эту пропасть открыла ей самая глубокая боль жизни. Но эта же боль показала ей, чем заполнить пустоту: любовью. Виттория испытала, что вечная любовь не уходит бесследно от того, кто искренне и серьезно стремится к ней, и в своих грезах она ощущала, что ее дорогой супруг совсем рядом.

Среди ее редких посетителей снова появился теперь уже дряхлый Спероне, она беседовала с ним о литературе, ученых и бедном узнике Тассо. Ей причинило искреннюю боль, что старец не хотел признавать ни таланта Тассо во всем его величии, ни его несчастий.

Когда этот высокий почтенный человек после очередного своего визита удалился, она приняла по его настоятельной просьбе худого, бледного Камилло Маттеи, который спустя десять лет хотел снова видеть свою подругу юности, теперь великую, богатую герцогиню, знатную и благородную даму. Виттория вымученной улыбкой встретила смущенного Камилло. Она пыталась успокоить его и вселить в него уверенность. Он набрался мужества и рассказал ей о своих родителях, умерших уже несколько лет назад, о своем дяде Винченцо, благополучно живущем в Тиволи, разбогатевшем благодаря епископу Оттавио и получившем хороший приход. Сам он за эти десять лет пережил много несчастий. При этом ему на галерах было не так уж плохо, часто бандиты обращались с ним гораздо хуже, хотя были и хорошие деньки. С тех пор как жестокий Сикст V занял папский трон, им пришлось бежать из католического государства; тех, кого поймали, повесили. Пикколомини, Сциарре и другим предводителям бандитов удалось скрыться, бежал и Луиджи Орсини, у которого Камилло был на службе.

— Теперь господин Луиджи Орсини здесь, в Падуе, — закончил он.

— Здесь? — воскликнула Виттория в смятении.

— Да, — сказал Камилло. — Он живет во дворце Барбариго вместе со всеми своими храбрецами. Республика недавно призвала графа на службу, и он намерен через несколько дней отправиться военачальником на Корфу.

— На Корфу? И скоро? — спросила герцогиня, немного успокоившись.

— Да, — ответил Камилло, — потому что Венеция, как говорят, хочет основать там гарнизон и поставить отважного предводителя, чтобы противостоять туркам.

Камилло ушел, взволнованный воспоминаниями и новой встречей с Витторией. Теперь он робел перед женщиной, которую когда-то так смело обнимал.

И Виттория предалась воспоминаниям о детстве. Прогуливаясь в раздумьях, она заглянула в колодец, прошлась по большому залу Апоне. Какими незначительными показались они ей теперь!

Прошло немного времени, и Луиджи Орсини сам явился к ней. Его визит, по крайней мере первый, она не могла отклонить. Луиджи стал сильнее, загорел, но события десяти прошедших лет, казалось, несколько укротили его. Он заметил, как Виттория затрепетала при его появлении; приблизившись, с почтением и изящным поклоном поцеловал ей руку и произнес:

— Прекрасная кузина, я обязан был появиться здесь, хотя вы и не рады мне, чтобы выразить свое соболезнование в связи со смертью благороднейшего человека, которого мы, Орсини, не прекословя, считали главой наших семейств, чья воля всегда была для нас законом и перед кем склонялись даже самые дерзкие из нас.

Виттория удивленно посмотрела на него и кивнула.

— Вы стали еще прекраснее, сиятельная герцогиня, — продолжал Луиджи, — время не властно над вашим очарованием, в ваших чертах сквозит величие, но вам еще слишком рано становиться матроной. Вы должны как можно скорее снять эти траурные одежды: они так подчеркивают вашу прелесть, что вы кажетесь еще более соблазнительной.

Виттория хотела строгим взглядом остановить его, но встретила лишь холодную светскую улыбку в ответ.

— Не гневайтесь на меня, — продолжал он. — Увы, я не смею надеяться на новую встречу с вами, хоть вы и снова свободны. Но что для меня теперь любовь и страсть? Я женат на красивой знатной женщине. А убить ее, чтобы жениться на другой красавице, было бы слишком жестоко, хотя, говорят, любовь граничит с жестокостью. Разве я в молодости не болтал вам что-то подобное, чем и прогневал вас? Я угрожал вам тогда, кажется, даже смертью. Теперь мне самому смешно об этом вспоминать.

Он рассмеялся с наигранным легкомыслием, и Виттория, внутренне сжавшись, отвернулась от него.

— Теперь о деле, — снова начал он. — Я побывал у вашего адвоката, достойного, уважаемого человека. Он подтвердит вам, почтенная кузина, что я опротестовал завещание вашего благородного супруга в пользу моего бедного племянника Виргинио, и великий герцог Флоренции, а также кардинал Фердинанд согласны с тем, что он, сирота, не должен безвинно страдать. Я также убежден, что строгий, непреклонный папа примет нашу сторону.

— В этих вещах, — возразила она, — я так мало разбираюсь, что должна попросить вас договориться обо всем с моими адвокатами, которых рекомендовали мне как очень знающих и честных людей; вы можете поговорить об этом и с дожем, если сочтете нужным, или обратиться к герцогу Феррарскому, моему покровителю.

— К сожалению, я, — ответил Луиджи, — не могу долго ждать, потому что уже через несколько дней отправлюсь на Корфу. Но что вы, восхитительная госпожа, будете делать с огромной конюшней такого искусного наездника и охотника, каким был герцог? Всё движимое имущество завещано вам, но можно ли назвать движимым имуществом скаковых лошадей? Эти животные вам ведь совершенно не нужны. Будь вы неукротимой всадницей, как Маргарита Пармская, я бы мог понять этот пункт завещания.

Он снова засмеялся, а Виттория ответила:

— Оставьте ваши шутки, дорогой граф. Я надеюсь, что мы придем к общему мнению по всем спорным пунктам.

— Я хотел бы напомнить еще об одном, — снова начал Орсини, — ваш супруг всегда был очень великодушен и щедр. Он любил роскошь, и однажды мне пришлось помочь ему значительной суммой. Я могу показать вам подлинное письмо, подписанное им самим. В качестве уплаты долга — а деньги мне сейчас необходимы для снаряжения моих людей на Корфу, — я бы принял вашу серебряную посуду. Что касается украшений и семейных драгоценностей, то герцог и кардинал считают недопустимым, чтобы они ушли из семьи.

Виттория встала, граф тоже.

— Таким образом, — сказала она спокойно, глядя ему в глаза, — я остаюсь ни с чем? Могу лишь повторить вам: я не буду вмешиваться в эти дела; законное право и мои покровители встанут, надеюсь, на мою защиту: их решению я безропотно подчинюсь.

Она дала понять назойливому посетителю, что прощается с ним.

— Не держите на меня зла, прекрасная кузина, — сказал он с глубоким поклоном. — Разрешите мне запечатлеть поцелуй преданности на вашей божественной руке. Я снова вынужден улыбнуться, не сердитесь на меня. Помните тот день, когда вы выходили замуж за маленького Перетти? Я стоял в дверях церкви позади вас, злой и свирепый. Моя страсть была так велика, что мне хотелось проткнуть кинжалом его и вас, и я прошептал вам на ухо: «Мы еще увидимся, мы еще встретимся!» И вот мы действительно встретились снова и беседуем здесь о деньгах, как старые торговцы.

После этого злосчастного визита наглеца у Виттории было такое настроение, что лучше бы уйти в какую-нибудь пустыню и не видеть ни одного человеческого лица. Она послала за своим старым, честным адвокатом, чтобы найти утешение в разговоре с ним. Он успокоил ее:

— Не переживайте так сильно, ваше сиятельство. Орсини просто хотел задеть вас побольнее, не более того. У грубияна нет никаких оснований, чтобы оспорить последнюю волю герцога. Было бы неслыханно, если бы богатый, знатный человек, умирающий в ясном сознании, ничего не оставил в завещании своей законной супруге. Если вы откажетесь от чего-то, например от этой огромной конюшни, в которой вам мало проку, то это произойдет лишь по вашей воле, но ни в коем случае не по принуждению. Требование уплаты долга вашего супруга просто смешно: Луиджи — мот, вечно в долгах; он никогда не был в состоянии оказать герцогу такую услугу. Даже если бы подобное случилось, он должен был бы потребовать возмещение с главного наследника, сына, которому достались титул и все имения, а не от вас. Нет сомнений, что Медичи и Орсини хотели бы опротестовать завещание мудрого герцога из корысти и ненависти, и папа, по понятным причинам не расположенный к вам, великая госпожа, советовал вам, как вы помните, отказаться от наследства и уйти в монастырь. Тогда бы он обеспечил вас ежегодным содержанием. Но вы вполне справедливо отклонили его предложение. Поскольку герцог не оставил вам ни одного из своих многочисленных имений, чтобы не подвергать вас опасности, то по праву ничего из завещанного вам не может быть отторгнуто. Вы признаны дворянской дочерью республики, герцог Феррары обещал вам свое покровительство, и поэтому Флорентиец не может рисковать, а Орсини тем более, из-за какого-то незначительного дела затевая вражду с такой знатной и сильной семьей. Для папы же это совсем неудобно: он лишь советует и должен поддержать сильную Феррару, которую часто обижал. Луиджи хочет просто выслужиться перед флорентийцами и наследником Браччиано, чтобы получить от папы конфискованные имения, и считает, что склонит его в свою пользу, если сумеет запугать вас. Поэтому строго-настрого запретите наглецу переступать порог вашего дома, а мы все будем защищать ваше право.

— Если бы я могла поступать как мне хочется, — ответила Виттория, — то бросила бы всё и ушла с тем немногим, что у меня остается, в какой-нибудь самый отдаленный уголок, чтобы никогда в жизни не видеть больше людей. Мне нужно совсем немного: моя почтенная мать, радовавшаяся моему блеску, умерла, как и мой старший брат. Марчелло и Фламинио благодаря великодушию моего супруга хорошо обеспечены. Однако я не могу удалиться, отказаться от завещания, спрятаться в монастырь и жить милостью разгневанного папы — тем самым честь моего супруга была бы задета, я признала бы себя недостойной его памяти. Так, обстоятельства заставляют нас торговаться, накладывая на нас определенные обязательства.

Граф Орсини вернулся от своих адвокатов раздраженный. Они объяснили ему все трудности процесса и дали понять, что он не закончится так скоро, как хотелось бы Луиджи, поскольку мужественная женщина не дала себя запугать. Да и ожидаемый им исход очень сомнителен, поскольку у нее весьма высокая защита, а повод, чтобы оспаривать завещание, неубедителен.

— Эти собачьи адвокаты! — кричал он в ярости, когда вернулся к своим друзьям во дворец. — Эти бумагомараки! Я так твердо обещал ребенку, моему племяннику! Он охотно уступит мне часть состояния; в будущем, когда станет зятем папы, он вернет мне мои имения.

Луиджи Орсини собрал своих доверенных. Самое большое влияние на него имел граф Пигнателло — преступник и убийца. Но особым расположением Луиджи пользовался граф Монтемеллино. Этих двоих и еще нескольких самых решительных людей он пригласил на тайный совет.

— Чем быстрее покончим с ней, тем лучше, — заявил Пигнателло. — Детей нет, мертвые молчат, а судебный процесс не потребуется.

Луиджи был того же мнения, и кроткий Монтемеллино не мог ничего возразить.

— Нет! — кричал Луиджи. — Я должен отомстить этой твари, отомстить жестоко. Только тот, кто испытал когда-либо справедливую, глубокую, вечную и истинную ненависть, может понять в полной мере, какую ярость возбуждала во мне много лет эта шлюха. Никакой дракон, крокодил, чудовище, даже тот, кто убил бы моих мать и отца, не мог бы наполнить мою душу таким отвращением, какое кипит во всех моих жилах при виде этой красивой сволочи. Как она всегда оскорбляла меня, отталкивала! Даже с паршивой собакой она была ласковее, чем со мной. Я дал себе клятву тогда, которую теперь хочу исполнить. Я не забывал о ней ни на мгновение — даже в брачную ночь, и никогда не сомневался в своей правоте. Благословенный час должен наконец пробить. Кто, как последний подлец, хочет предать нашу дружбу, пусть сделает это сейчас.

Все поклялись помочь, Орсини продолжал:

— Это должно произойти как можно скорее — еще до праздника, ведь сразу после Рождества, как вы знаете, мы отправляемся на Корфу. Я назначаю день: завтра!


Виттория была на исповеди и с бо́льшим наслаждением, чем когда-либо, приняла святое причастие. Со страхом она вступила в свой большой опустевший дворец. Она поговорила с братьями, потом снова осталась одна. Фламинио, с тех пор как закончилась служба у герцога, не знал, как распорядиться своим временем. Марчелло, который терпеть не мог книг, хотел поступить солдатом в армию республики, однако ему претило служить под началом Орсини — врага его сестры.

Виттория пыталась развлечь себя книгами, но боль не отпускала ее, и она молилась про себя: «О добрый Отец, пошли мне хотя бы одну-единственную минуту, когда я смогла бы полностью забыть свою потерю, только чтобы немного отдохнуть и потом вернуться к прежним страданиям с новыми силами». Но что бы она ни делала, ей казалось, что рядом Браччиано, чей последний, прощальный взгляд навсегда остался в ее памяти.

Настал вечер, затем пришла ночь. Виттория была в своей спальне: то работала, то молилась или читала. «Чувствовала ли бы я то же самое, если бы могла кормить грудью любимое дитя, рожденное от него?»

Марчелло еще за обедом предложил сестре поменять привратника, потому что этот показался ему подозрительным. Виттория, погруженная в свои мысли, не обратила внимания на его слова. Несколько позже Камилло забежал к Фламинио, писавшему что-то в передней, и хотел сообщить ему какие-то свои опасения. Фламинио советовал ему подождать, когда придет более опытный в таких делах Марчелло. Как только Фламинио удалился, испуганный Камилло ушел, боясь встречи с Марчелло.

Виттория не могла понять, что тревожит ее этой ночью. Она встала на колени и устремилась душой в молитве к Вседержителю. Потом снова прошлась по залу, осветив свечой портреты, висевшие на стене.

Мелькнула черная тень — Виттория издала пронзительный крик — позади нее, как только она обернулась, совсем рядом, выросла страшная фигура с закрытым маской лицом, сквозь прорези которой на нее уставились большие черные глаза. Она бросилась в сторону, но тут другая тень преградила ей путь, потом третья, четвертая и еще, еще — все в темных масках.

— О Боже! — закричала она. — Сбывается страшный сон моего детства.

Услышав ее пронзительный крик, из своей комнаты выбежал Фламинио. Черные люди кинулись на него и ударом сбили с ног. В зал ворвался Марчелло, но сообразив, что силы неравны, он стремглав выскочил через окно на улицу, чтобы позвать на помощь или привести стражников.

— Ты умрешь! — произнес высокий человек приглушенным тоном.

— Я покоряюсь, — ответила она сквозь слезы — спасения не было: вокруг нее сверкали шпаги и кинжалы, а кто-то испытывал остроту клинка на теле бедного Фламинио. «Вот и всё. Пробил мой час!» — сказала она сама себе.

— Сбрось одежду, если хочешь умереть легкой смертью, — заявил один из убийц.

Покорно, как послушное дитя, она сбросила рубашку.

— И платок с груди! — крикнул он.

Виттория исполнила и это. Благородное создание предстало перед ними во всей своей красоте: обнаженная до бедер великолепная мраморная статуя, твердые, упругие груди сияли белизной в мерцающем свете. Она опустилась на колени на скамеечку для молитвы. Казалось, даже самый грубый варвар, людоед, смягчился бы, увидев ее сейчас.

Один из злодеев вонзил острый кинжал прямо в ее грудь. Она опустилась на пол.

— О, когда я буду уже мертва, — попросила она, — будьте милосердны и снова оденьте меня.

— Может быть, — заявил убийца и снова вонзил железо в рану, повернув лезвие несколько раз, как бы измеряя глубину ее сердца.

— Ну как тебе? — спросил он.

— Холоден клинок, — пролепетала она еле слышно. — Довольно, я чувствую — сердце задето.

— Еще нет, — промолвил злодей хладнокровно, — еще разок. — И снова ударил кинжалом прекрасное, белое, как мрамор, тело, но уже в другом месте. Виттория лежала на полу, волосы ее рассыпались и пропитались кровью, растекавшейся по каменным плитам.

Черные люди по знаку начали взламывать шкафы в этой и остальных комнатах. Они забрали с собой всё золото и драгоценности, какие сумели найти, затем исчезли так же тихо, как и пришли. Злодеев было больше сотни, они охраняли все двери в доме, чтобы никто не помешал убийцам.

Орсини ждал исхода с видимым спокойствием: довольно странно, что он не захотел присутствовать при убийстве; совершить эту экзекуцию вызвался страшный Пигнателло.

ГЛАВА ВОСЬМАЯ

Марчелло, которому удалось бежать, не сумел встретить ни стражников, ни сторожей этой мрачной ночью. Он понял, что весь дом заполнен убийцами и грабителями, так что несколько человек не смогли бы помочь, а скорее сами стали бы жертвами. Только утром он вернулся назад. Во всех комнатах были слуги: верный Гвидо, старая Урсула, дворецкий, камердинеры — все связанные, с кляпами во рту, полуживые от ужаса.

По городу разнеслись слухи об этом страшном убийстве. Люди приходили и с содроганием осматривали место кровавого преступления. Несколько дам сжалились над покойницей и одели ее, восхищаясь благородной красотой бездыханного тела.

Пришел и вероломный Орсини. Он велел отнести труп в соседнюю церковь и выставить там. Тело Фламинио было так обезображено и изуродовано, что его узнавали с большим трудом.

Преступление потрясло всех — ни Падуя, ни Венеция не могли оставаться равнодушными. Арестовали и допросили привратника. Потрясенный Камилло пришел сам и рассказал всё, что знал о заговоре.

Между тем Орсини, как близкий родственник, руководивший всеми приготовлениями к траурной церемонии, приказал похоронить брата и сестру без пышности и как можно тише. И дворянство, и народ неодобрительно отнеслись к тому, что так скромно хоронят одну из знатнейших дам, что никому теперь нет дела до памяти и имени властительного герцога. Как ни пытались умолчать обо всем происшедшем, многочисленные толпы людей появились несмотря ни на что и, громко проклиная злодеяние, оплакивали убитую.

Магистрат города сразу же сообщил об этом страшном событии в Венецию. По показаниям Камилло Маттеи, а также некоторым уликам подозрение пало на Луиджи Орсини: наместник, правящий в Падуе от имени Венеции, велел пригласить графа к нему в городскую ратушу. Наглец появился со всей своей свитой — участниками убийства. Все они были вооружены, и служитель магистрата пропустил внутрь только графа, остальным пришлось ждать на улице.

Негодяй предстал перед губернатором как король, и вместо того чтобы отвечать на его вопросы, сам набросился на него с вопросами:

— Синьор, как вы дошли до того, чтобы вызвать меня сюда как вашего клиента или простого горожанина? То, чего не допускал папа Григорий, когда я жил в Риме, что я не позволял своему родственнику, великому герцогу Флорентийскому, и то, что я не разрешил бы даже ни одному королю на земле, вы отважились проделать по отношению к моей персоне? Вы знаете, кто я? Вы знаете о моем происхождении и моих предках? Передо мной трепетали и не такие люди, как вы. Если вы хотите поговорить со мной, было бы гораздо приличнее нанести мне визит, я охотно принял бы вас и выслушал все, что вы хотели сказать.

Пожилой, закаленный трудностями человек, не робкого десятка, не позволил ввести себя в заблуждение. Он скромно ответил:

— Господин граф, об этом не может быть и речи. Теперь вы один из жителей нашего города, вы состоите на службе республики Венеция. Произошло ужасное убийство, безопасность города нарушена, гнусным образом убито высокое лицо, названо ваше имя, и я спрашиваю вас как представителя здешнего бюргерства: знаете ли вы что-нибудь об этом происшествии и что знаете?

В это время на улице раздались крики, громкие проклятия и звон оружия. Спутники Луиджи оттеснили охрану и с шумом вломились в зал. Наместник был удивлен этим, но не напуган.

— Что я должен объяснить? — с вызовом крикнул Орсини. — Здесь, в присутствии моих друзей? Простят ли они, если я струшу перед ничтожным стариком? Итак, я открыто заявляю вам, что как родственник больше всех имею причин скорбеть о смерти моей кузины, герцогини Браччиано, урожденной Аккоромбоны. Я собирался судиться с ней по просьбе ближайшего наследника, молодого герцога Виргинио, и это хорошо известно магистрату и судьям. Только один раз я нанес ей визит здесь, в городе, чтобы поговорить по поводу нашей тяжбы. Больше я ничего не знаю ни о ней, ни о ее отношениях с кем-то и меньше всего о том, чем вызван такой печальный конец. Как и все жители, я узнал утром о ночном нападении, испугался, и все сограждане — свидетели моей печали и заботы о похоронах бедняжки. Узнав об убийстве, я сразу же, как повелел мне долг родственника, сообщил в магистрат и дал показания.

— Вы позволите, — промолвил наместник, — занести ваши показания в протокол? Потом вы подпишете их своим именем, как действительно вами данные.

— Этого я не сделаю, — ответил Орсини. — Я не могу позволить допрашивать себя, не признаю ваш авторитет и вы не заставите меня это сделать. Я прошу лишь о любезности разрешить мне послать это письмо во Флоренцию с моим посыльным: оно адресовано молодому Браччиано, от чьего имени я возбудил процесс против его мачехи. Завтра или послезавтра я отправлюсь на Корфу и в письме сообщаю только, какие шансы дают адвокаты Виргинио в ответ на его притязания.

Губернатор прочел письмо, в котором на самом деле не сообщалось ни о чем другом, и поэтому охотно разрешил отправить с ним посыльного во Флоренцию.

Орсини удалился вместе со своими приятелями, смеясь над тем, как он издевался и дурачил старика. Но наместник был гораздо умнее, чем думали эти заносчивые люди, а Луиджи оказался достаточно неосмотрителен, чтобы позволить себя поймать. Как только он удалился, наместник отдал приказ следить за посыльным, и когда тот свободно прошел за ворота, его неожиданно схватили в поле и тщательно обыскали. Кроме упомянутого письма у него в сапоге нашли еще одно — следующего содержания: «Все готово. Мы убрали ее. Здешних обезьян я провел, как полагается. Они считают меня невинным ребенком. Присылайте теперь нужных людей, как мы договорились».

Письма были конфискованы, а посыльный тайно отправлен под охрану. Между тем Орсини и его люди ликовали, считая дело завершенным, снаряжались в путешествие и смеялись над слабым и глуповатым чиновником, которого запутали и заставили молчать.

Однако они очень удивились, когда узнали, что ворота города заперты и охраняются, ни один человек не мог без разрешения покинуть город. По улицам ходил глашатай и громко объявлял, что те, кто знает об убийстве, обязаны под угрозой самого сурового наказания дать показания об обстоятельствах и участниках его; кто поможет следствию, получит награду, даже если сам принимал участие в преступлении.

Виттория была убита в ночь на двадцать второе декабря, а рано утром, в семь часов, в первый день Рождества из Венеции прибыл брагадино{141} с неограниченными полномочиями от сената и с наказом в любом случае, пусть это будет стоить крови и жизни, захватить Луиджи Орсини живым или мертвым. Сенат Венеции был возмущен неслыханным злодейством, наглым поведением графа в магистрате, кое на что пролили свет показания Камилло, а также привратника, да и собственноручное письмо графа могло послужить достаточным доказательством его вины.

Брагадино, капитан и подеста{142} сразу же направились в крепость. Все колокола церквей одновременно зазвонили к штурму. Наверное, еще ни разу праздник Рождества не праздновался в Падуе подобным образом. Весь город, взрослые и дети, знатные и простолюдины, были в смятении. Под страхом смерти было приказано, чтобы вся армия, конница, все способные носить оружие мужчины собрались перед крепостью, находящейся недалеко от дворца Барбариго, чтобы, если возникнет необходимость, штурмовать убежище Орсини и захватить его силой. С наступлением дня был отдан приказ собраться всем жителям с оружием, а тем, у кого нет ни ружья, ни шпаги, получить их в крепости. Две тысячи дукатов обещали тому, кто приведет графа, пятьсот скуди — тому, кто приведет одного из его людей.

Из окрестных деревень тоже созвали людей и тем самым увеличили число добровольцев. Со всех сторон были выставлены посты, чтобы ни один бандит не мог убежать.

На старой стене напротив дворца устанавливались пушки, вдоль реки спешно сооружались бастионы, на улице тоже, — чтобы люди чувствовали себя в безопасности, если осажденные отважатся на вылазку. На маленькой реке стояли барки с вооруженными людьми, чтобы и отсюда никто не смог скрыться.

Когда Орсини увидел из окна все эти приготовления, то невозмутимо принялся писать письмо в сенат Венеции и благородному брагадино, в котором жаловался на недостойное отношение к нему и сетовал о том, что забыты заслуги его предков перед республикой, что ему самому доверили быть наместником Корфу, а сейчас по первому подозрению с ним обращаются как с законченным преступником и бунтовщиком без какой бы то ни было причины.

Ночью нескольким дворянам был отдан приказ направиться в замок к Орсини, придя туда они обнаружили, что двери, окна и все подходы укреплены изнутри чем попало: досками, камнями… Они советовали Луиджи добровольно сдаться, поскольку превосходство силы было явно не на его стороне и любое сопротивление оказалось бы бесполезным. Если же он подчинится, то, вполне возможно, получит некоторое снисхождение от своих судей, в противном случае сенат ни за что не отступит от решения захватить его силой.

Орсини ответил, что сдастся лишь в том случае, если от его дома уведут все войска и часовых, затем ему и доверенным лицам должны обеспечить возможность вести переговоры с брагадино и знатью и заверить, что он после этого может спокойно вернуться во дворец. Брагадино был крайне возмущен таким предложением и тем, что ему приходится вести переговоры с преступником, как с губернатором какой-нибудь крепости, и, естественно, отверг эту просьбу. Снова к Орсини направились дворяне, но не получили никакого ответа, кроме заявления, что он будет защищаться до последней капли крови.

Тогда осаждающие начали принимать серьезные меры. Самым отчаянным среди добровольцев был Марчелло, брат убитой. Он выставил группу вооруженных горожан и выступил в роли их главаря. Всё пришло в движение, были заряжены ружья и пушки и направлены в сторону дома. Народ кричал, колокола звонили к штурму, вооруженные люди шли по улицам, собирались на площадях, кругом царило напряженное ожидание.

Орсини бегал по залам дворца, распоряжался и вдохновлял своих друзей и приятелей. Все взволнованно кричали и размахивали шпагами. Граф Монтемеллино отвел своего друга Орсини в сторону и сказал ему:

— Луиджи, вы же хорошо видите, что мы проиграли. Моих предостережений вы не хотели слушать, и произошло то, что я предсказывал. Поскольку нет другого выхода, позвольте нам умереть, как солдатам, и оставить этим падуанцам кровавую память на вечные времена. Мы, военачальники, не боимся смерти и не раз смотрели ей в глаза, однако и каждый рядовой в нашей банде смел и дерзок до безумия. Так позвольте нам всем одновременно попробовать прорваться в толпу горожан, рубить и стрелять — этим мы чего-нибудь добьемся. Вы же видите, как они осторожны, как пугливы, какую массу людей собрали против нашей жалкой кучки. Так давайте сражаться на улицах в открытом смелом бою, преследуя, защищаясь и атакуя, а поскольку наверняка ни один из нас не уйдет, и все понимают это, то убивать мы будем отчаянно — и город превратится в поле боя, этот враждебный напыщенный город никогда не забудет наши имена, пока стоят его стены. Но если вы попадете в руки палача и устроите перед народом спектакль, то, значит, я в вас здорово ошибся.

Этот совет, каким бы жестоким и кровавым он ни был по отношению к жителям города, выдавал в говорившем умного и храброго воина. Но Орсини не последовал ему, в это важное мгновение своей жизни он предпочел промедление и защиту за стенами, что, однако, было невозможно.

Вдруг, как приближающаяся гроза, по городу прокатился грохот пушек и отозвался где-то эхом. Мирные жители пришли в ужас. Ядра разрушили колонны и часть нижних стен дворца. Осажденные ответили стрельбой из ружей, впереди был виден лютовавший Орсини с поднятой шпагой, то и дело выкрикивавший: «Война! Война! Смерть! Кровь!» Теперь дула пушек направили немного выше, намереваясь разрушить весь дом. Между тем осажденным не хватало пуль, они второпях отливали их на заднем дворе, используя для этого кухонную утварь. Казалось даже, что отчаявшиеся вот-вот отважатся на вылазку. Атаковавшие выкатили две большие пушки, чтобы быстрее покончить со всем. Надежно укрытый за своими укреплениями отряд Орсини не потерял пока ни одного человека. Вторым залпом была разрушена большая часть стены; один из осколков сразил негодяя Левонетти — виновника многих гнусных убийств и верного соратника Луиджи. Снова загрохотали пушки, и на сей раз под развалинами остался граф Монтемеллино. Орсини охватил страх. Полковник Лоренцо деи Нобили, всегда сохранявший спокойствие, сейчас был просто в ярости. Он выскочил из дома с заряженным ружьем, готовый как можно дороже продать свою жизнь, но ружье дало осечку, и он мгновенно был сражен выстрелом робкого, пугливого человека, работавшего уборщиком в школе. Мертвого полковника окружили горожане, тут же по достоинству оценившие фамильное кольцо на руке, богато украшенную перевязь; они не побрезговали порыться и в его карманах. Напоследок кто-то отрубил ему голову.

Орсини ничего не оставалось, как выбросить белый платок. Стрельба прекратилась, и Орсини собирался сдаться, но оставшимся в крепости приказал ждать своего письменного распоряжения. Вести переговоры с преступником был послан лейтенант Ансельмо Гуардо. Луиджи пожелал, чтобы его отвезли в крепость в закрытой карете, дабы спрятаться от глаз зевак, однако Ансельмо заметил, что эта просьба невыполнима: улицы запружены людьми, перегорожены пушками. Чтобы в целости доставить графа в тюрьму, Ансельмо пришлось взять его под руку, и им всюду уступали дорогу. Марчелло в бешенстве протиснулся сквозь толпу и вызвался сам со своими людьми отвести убийцу в крепость. Орсини не замечал угрожающих взглядов и только пожимал плечами в ответ на его гневные реплики.

Представ перед судьями, Орсини держался беспечно, говорил подчеркнуто равнодушно и был краток в ответах. Он отдал свою шпагу офицеру и после этого заявил:

— О, если бы я только послушался совета моего друга Монтемеллино и вступил в бой, всё закончилось бы иначе. Теперь я раскаиваюсь в своей ошибке и горько сожалею о гибели моего самого дорогого друга. Моя глупость оплачена кровью товарищей, а наши враги празднуют победу.

Перестрелка из-за полуразрушенных стен дворца не прекращалась, и Орсини написал приказ своим людям, чтобы те сдались. Затем он вежливо поприветствовал каждого из судей, не спеша приблизился к камину, взял лежавшие на нем ножницы и медленно и спокойно стал стричь себе ногти.

Бандитов препроводили в тюрьму. Оттуда же Орсини написал своей супруге в Венецию проникновенное прощальное письмо, которое можно было бы назвать благородным, если бы составитель его принимал наказание не за такое гнусное, а более пристойное деяние. Он завещал Венеции свою прекрасную коллекцию оружия.

Орсини был казнен в тюрьме. Утром его труп выставили в соборе на обозрение народу.

Граф Паганелли, или Пигнателло, хладнокровно убивший госпожу Браччиано, был публично казнен самым безжалостным образом: сначала его пытали щипцами, а затем кололи кинжалом в грудь, как он проделал это с бедной Витторией, и прежде чем этот сильный человек испустил дух, он долго мучился. Многим бандитам отрубили головы, других повесили. Еще никогда Падуя не видела столько казней.

Камилло, виновный меньше других и добровольно рассказавший об убийстве, был приговорен всего лишь к двум годам галер.

Папа потребовал от Венеции выдать Марчелло, виновного в смерти Перетти. Сенат выполнил просьбу. Сикст велел казнить его в Риме.

Так весь род Аккоромбони, некогда известный, угас и вскоре был забыт. Клевета еще долго омрачала имя прекрасной, добродетельной Виттории, а противоречивые свидетельства современников и домыслы потомков искажали ее светлый образ. Как часто мелкие души хулят и порочат великое!

Загрузка...