Дует сильный норд-ост. Он ослепляет и пронизывает насквозь. Часовые и наблюдатели ежатся, втягивают головы в плечи, с нетерпением ожидая смены, чтобы нырнуть в теплую землянку.
В землянке просторно и тепло. Маленькая лампа, сделанная из гильзы снаряда, горит тускло. Ее бледные лучи не доходят до другой половины землянки, где спит несколько бойцов. Около самодельного стола, на котором стоит лампа, сидят пять бойцов. При неверном свете видны их плотные фигуры в выцветших гимнастерках, из-под расстегнутых воротников синеют тельняшки. По темным, обветренным лицам блуждают тени.
— Как говорится, с корабля на бал, — с усмешкой проговорил один, усиленно дымя махоркой.
Сидящий с краю сухощавый и остроскулый моряк кивнул головой.
— Надоело в тыловых водах сидеть. Еле упросил.
— Э, да ты, вижу, еще нестреляный, — сочувственно протянул широкоплечий моряк со смуглым круглым лицом, которое украшали пушистые рыжие усы.
Он протянул руку и пробасил:
— Будем знакомы. Иван Долгов, старшина первой статьи, а по-сухопутному сержант, командир отделения. Это, — он кивнул в сторону сидящих, — Илья Сущенко, Сергей Воронов, Шалва Кераселидзе. С нами не пропадешь!
Сухощавый пожал всем руки и назвал свое имя:
— Борис Щербатов, пока еще рядовой.
— Хорошо сказано, — похвалил Кераселидзе.
— Есть еще такие, которые пороха не нюхали, — с каким-то неопределенным выражением в голосе проговорил Воронов, человек с резкими чертами лица и всегда нахмуренными тонкими бровями.
Румяный Илья Сущенко, блестя круглыми, словно пуговицы, глазами, убежденно заявил:
— Здесь нанюхаешься. И начихаешься!
— Вот вернется Евдоким Семенович, он из тебя быстро человека сделает.
Словно для убедительности, говоривший пристукнул ладонью по столу. Лампа подпрыгнула и мигнула.
— Потише, ты, — прикрикнул Долгов и, повернувшись к Щербатову, сказал: — Это верно — Евдоким Семенович из любого необстрелянного солдата бывалого воина сделает. Душевный человек!
— Герой-человек! — восторженно отозвался Кераселидзе.
— Где же он сейчас? — спросил Щербатов, оглядываясь.
— Царапнуло его малость. В береговом госпитале лежит. Скоро вернется.
— Должность-то у него какая?
— Должность? — слегка задумался Долгов. — Должность его автоматчик, ефрейтор по званию.
— Невелика должность, — разочарованно протянул Щербатов, присвистнув.
— Не по должности человек познается, — с некоторым раздражением сказал Воронов. — Ты, Долгов, не так объясняешь. Евдоким Семенович — душа роты, совесть и честь наша. Вот кто такой Евдоким Семенович! Понятно теперь тебе?
Щербатов внезапно рассмеялся и довольным голосом воскликнул:
— Вот он, оказывается, какой! Не ожидал.
Кераселидзе покосился на него и удивленно спросил:
— Чего ты, дорогой, не ожидал? Чего смеешься? Не знаешь человека, а зубы скалишь.
Воронов мрачно посмотрел на новичка, хотел что-то сказать, но отвернулся и сплюнул.
Увидев недовольные и удивленные лица, Щербатов осекся и перестал улыбаться. Он открыл рот, видимо, хотел что-то сказать, но только вздохнул.
— Легкомыслия тебе не занимать, — заметил Воронов.
Щербатов виновато сказал:
— Ничего плохого я не сказал. А поскольку я не знаю, вы бы рассказали, почему Евдоким Семенович такой любовью пользуется.
— Это можно, — охотно согласился Долгов. — Евдокима Семеновича я знаю еще по севастопольским боям.
Помню, в декабре сорок первого года гитлеровцы начали второй штурм Севастополя. До этого моряки так им всыпали, что дух у них сперло. Придумали тогда фашистские начальники «стимул»: отобрали у солдат сапоги и шинели, пообещав вернуть в Севастополе, дали им по куску хлеба, а обедать, дескать, будете в Севастополе двадцать первого декабря. С Евдокимом Семеновичем мы тогда были в одном взводе. Сотни самолетов висели над нами, сотни пушек и минометов ковыряли землю вокруг. Головы не поднять. Но мы стояли насмерть, и фашисты только издали видели Севастополь. Напрут они зеленой тучей, но каждый раз умоются кровью — и назад. Но и наши силенки таяли. Во взводе всего семь человек осталось.
Сущенко подмигнул Щербатову:
— Он о Севастополе суток десять подряд будет говорить — не переслушаешь. Как заведет, то…
Долгов недовольно оборвал его:
— А ежели ты слышал, то сиди и помалкивай. Не для тебя рассказываю. Пусть человек узнает, в каком пекле мы были.
— Молчу, молчу, — замахал руками Сущенко.
— Так вот — было во взводе семь человек, — продолжал Долгов, разглаживая усы. — От беспрерывных боев все мы почернели, исхудали. Но духом не падали. А всех энергичней был Евдоким Семенович. Однажды на нашу позицию вскочил фашистский танк и начал нас утюжить. Бросил я в него гранату, но промахнулся. Выручил Евдоким Семенович. Заметил, что верхний люк чуть приоткрыт, вскочил на танк, приподнял люк и две гранаты туда швырнул и спрыгнул. Танк остановился. Евдоким Семенович выждал немного и опять полез на него. Не движется. Тогда он открыл люк и заглянул внутрь, а потом спустился в него. Танкисты оказались убитыми. Евдоким Семенович выбросил их из танка, а нам крикнул: «Машина в полной исправности!» Решили мы трофей доставить в штаб бригады. Только как туда сунешься? По дороге кто-нибудь снаряд в танк впорет или гранату под гусеницы сунет. Под Севастополем так не погуляешь на вражьей машине. Надумали сделать опознавательный знак. Раненый боец Михайлов дал свою окровавленную рубашку. Прицепили ее на башне, как красное знамя, чтобы знали, что машина наша, а не вражеская. Через пару часов Евдоким Семенович доставил танк в штаб. В машинах он знал толк, трактористом и механиком был в МТС. А танк тоже вроде трактора, только в броне.
Помолчав немного, он продолжал:
— В другой раз на нашу позицию наперло сразу до сотни фашистов. А нас только шесть человек. Евдоким Семенович лег за станковый пулемет. У меня — ручной пулемет, у остальных ребят — автоматы. Подпустили поближе и начали косить. Один гитлеровец изловчился, собака, бросить гранату под станковый пулемет и вывел его из строя. Но Евдоким Семенович не растерялся. Бросил в фашистов несколько гранат и за автомат взялся. Три гитлеровца прыгнули в траншею и набросились на него. Хотел я бежать к нему на выручку, но тут и на меня насели. Я их, конечно, быстро успокоил. Смотрю направо, а Евдоким Семенович как ни в чем не бывало постреливает. Фашистов совсем мало осталось. Тогда Евдоким Семенович как закричит: «Полундра!», и нам рукой машет, дескать, вперед. Меня оторопь взяла. Шутка сказать, шесть человек пойдут в контратаку против нескольких десятков врагов. Но как только Евдоким Семенович выскочил на бруствер окопа, так и мы за ним. Навалились на фашистов и давай кого прикладом по котелку, кому финку меж ребер, кому пулю в грудь. Так и разделались. После того несколько дней на нашем участке тихо было. Потом опять, конечно, началось. Но меня вскоре ранило, и пришлось расстаться со взводом. Вернулся я в свою бригаду уже под Туапсе. Зачислили в ту же роту. Тогда опять свиделся с Евдокимом Семеновичем. Перед высадкой на Малую землю он мне рекомендацию для вступления в партию написал. В нашей роте сейчас шестнадцать коммунистов. Это сила! Четырнадцать из них приняты в партию по рекомендации Евдокима Семеновича. А он, прежде чем дать рекомендацию, повозится с человеком, воспитает, чтобы был достойным звания коммуниста.
— Он старый моряк, — вмешался Воронов. — На любителей чужих земель зуб имеет давно. В гражданскую войну, когда наши затопили новороссийскую эскадру, Евдоким Семенович плакал, видя, как тонули корабли. Пошел он после этого на суше бить гадов.
— Такие люди — цемент, — веско проговорил Долгов.
— Теперь я расскажу, — заявил Кераселидзе, когда Долгов умолк и стал закручивать цигарку непомерной длины.
Кераселидзе смущенно улыбнулся и искоса взглянул на Долгова.
— Высадились мы сюда. Бой горячий идет. Страшно, когда впервые под пули попадешь. Кажется, все в меня летят. Вдруг слышу, смеется кто-то сзади. Оглянулся. Это Евдоким Семенович. «Какой ты вежливый, — смеется он, — всем пулям кланяешься. Не болит ли спина?» Стыдно стало мне. Он говорит: «Не отставай от меня! Делай, как я! Все будет в порядке». Держусь я поближе к нему и делаю, как он. И страх прошел. Шесть гитлеровцев застрелил. Евдоким Семенович время выбрал и письмо написал моим родным, благодарил за то, что хорошего воина воспитали. Мне после прислали много писем. Пишут, что гордятся мной, дают наказ не посрамить чести грузинского народа. Могу я после этого плохо воевать? Не могу. Кому я обязан тем, что научился воевать? Евдокиму Семеновичу. Всех он учит, все за советом к нему идут.
Долгов перебил его:
— У нас часто разговоры бывают о том, когда закончим войну, какой будет послевоенная жизнь. Евдоким Семенович очень хорошо объясняет. Так и хочется пожить до того времени, когда знамя нашей победы взовьется над Берлином и наш народ станет восстанавливать колхозы, заводы, фабрики…
— И по-гвардейски трудиться в родном колхозе, — вставил Сущенко.
— Расскажи-ка, Илья, — оживился Долгов, — как мы сообща твой колхоз на ноги подняли. И опять же благодаря Евдокиму Семеновичу.
Сущенко притушил ногой окурок и начал:
— Батька прислал письмо. Жалуется. Плохие порядки в колхозе. Лодырей поразвелось, новые руководители о себе больше думают, планы не выполняются. Заело меня. Показал письмо Евдокиму Семеновичу. Решили мы письма написать колхозникам и в райком партии. Письма составляли всей ротой. Подобрали вырезки из газет об опыте лучших колхозов и вместе с письмами отправили.
— А потом? — спросил заинтересованный Щербатов.
— Потом — полный порядок. Колхоз опять в гору пошел. Секретарь райкома партии прислал письмо Евдокиму Семеновичу, рассказал о том, что партийная организация делает для подъема колхозов. А колхозники благодарность нам прислали.
— А я вот что расскажу, — начал Воронов, сдвинув тонкие брови и не сводя черных глаз с Щербатова. — Дома у меня осталась жена молодая и красивая, конечно. Сильно тосковал я по ней. От тоски появилась дурацкая злоба на тех, кто в тылу остался. Сидят там в тылу, рассуждаю, всеми благами жизни пользуются, около своих жен припухают, и, может, кто и за моей стал приударять, а я тут изводись, слезами кровавыми умывайся. Как-то при Евдокиме Семеновиче начал в который раз честить окопавшихся в тылу, перемывать им косточки. Рассердился Евдоким Семенович, такую мне отповедь прочел, даже жарко стало: «В тыл самому хочется, что ли?» — спросил он меня. Обиделся я на это и говорю: «Меня в тыл силком можно только отправить. А вот тех, кто сидит там, надо сюда на фронт, чтобы узнали, почем фунт лиха». Второй вопрос задает мне Евдоким Семенович: «А кто тогда нас будет снабжать хлебом, патронами, автоматами, пушками, обмундированием?» Крыть мне нечем. Понимаю, прав он, а вот до сердца еще его слова не дошли. Недели через три неожиданно получаю письмо от товарищей, которые остались при заводе. Прочел — и стыд меня разобрал. Сутками люди не выходят с завода. «Все отдаем для фронта», — писали они. О жене написали. Работает на заводе. План перевыполняет. Свободного времени у нее совсем нет — весь день на работе, вечерами учится на курсах мастеров. Похудела, пишут, работы много, а питание плохое, не обижай ее худым словом, она молодец, настоящая советская женщина. Евдоким Семенович тут как тут. Подсел рядом и спрашивает: «Что пишут товарищи? Гуляют вовсю?» Покраснел я и протянул ему письмо. Он прочел и попросил, чтобы я прочитал его товарищам…
Воронов помолчал немного, потом добавил:
— Вот как я стал взводным агитатором. Позже узнал, что Евдоким Семенович письмо посылал на завод и просил, чтобы мне написали без прикрас, как живется в тылу. Вот он какой! Ему мало того, что человек хорошо воюет, он хочет, чтобы душа у каждого солдата была чистая, верой полная. Запросил я тогда жену, почему она в своих письмах сообщала, что живет хорошо, ни в чем не нуждается. Она ответила, что не хотела меня расстраивать. Женщина! Разве ей понять, что солдату всю правду надо писать, без прикрас.
Несколько минут длилось молчание. Щербатов протянул: «Да-а». Один из спящих вдруг крикнул: «Полундра, фриц!» Сидящие за столом рассмеялись.
— Ты, пожалуй, подумаешь, — усмехнулся Долгов, — что Евдоким Семенович — это богатырь огромного роста, необыкновенной силы. Такого наговорили… На самом деле он роста не очень приметного, сухощавый. Да и в возрасте человек. И вид не геройский, незаметно держится. Одно украшение на его личности — усы, необыкновенные, буденновские, да еще, пожалуй, трубка.
— Черная и проволокой скрученная, — добавил Щербатов.
Долгов поперхнулся и удивленно уставился на него.
— Откуда ты знаешь?
Щербатов с оттенком самодовольства заявил:
— Как не знать, если он моей матери родной брат, а мне, стало быть, дядей приходится.
— О, племянничек объявился! — расхохотался Сущенко.
— Врешь, поди, — нерешительно проговорил Воронов.
— Честное слово, — поклялся Щербатов и вынул из кармана письма. — Вот и письмо его. Да какой резон мне врать! Затосковал я в тыловых водах, написал ему. Он и походатайствовал перед начальством.
— Чего же раньше не сказал? — спросил Долгов и подмигнул Сущенко.
Тот молча положил на стол флягу и две банки консервов. Воронов тормошил спавших.
— Вставайте, хлопцы! Анекдот! В роте племянник объявился. Отметить надо.
Кераселидзе весело прищелкнул языком.
— Генацвале, доставайте фляги.
Выпили за Евдокима Семеновича и его племянника. Потом Кераселидзе снял со стены гитару и под ее аккомпанемент запел песню, которую еще не слышали на Большой земле:
Где море всегда неспокойно
И берег тревожен крутой,
Сверкает во мгле освещенной
Кусочек земли дорогой.
Вот берег причальный и тропка,
Родные деревья в пыли,
Высокие гордые сопки —
Хранители Малой земли.
Пусть волны свирепо бушуют, —
Матросам их песни сродни.
Матросы за землю родную
В сраженьях и ночи и дни.
Дверь в землянку открылась. Вошел дежурный сержант.
— Ну и дует, — проворчал он, поеживаясь. — Хоть бы днем затихло. Чей черед на пост заступать? Выходи!