Санкт-Петербург, Россия. 23. 07. 2015, вечер
Вита и Кеша лежали на широком диване голова к голове, но под углом друг к другу, чтобы было удобно держаться за руки — или наоборот, отпустить друг друга и лечь совершенно свободно. И расслабиться. И закрыть глаза.
Через некоторое время все вокруг становилось синим и прозрачным. Это и было «внутрри». Их собственное Виты с Кешей «внутрри». Синий цвет мог меняться — иногда это имело свой смысл, иногда о чем-то говорило, иногда просто контрастно подсвечивало картинку. Еще исчезало ощущение тела — кроме того пятачка у виска, где соприкасались их головы — и, иногда, подвижной Кешиной ладошки, откуда Вите в ладонь буквально извергалось тепло.
Это не было телепатией кокона Свободных (который, надо сказать, на поверхности планеты изрядно глючил). Это не было работой внедренного кем-то когда-то наночипа, которому недавно придумали наконец свое название и который был виновником известной землянам телепатии. Это не было эмпатией эрхшшаа, хотя и базировалось на ней. Кеша и Вита строили новый язык. Не в смысле «эсперанто», а в смысле нового способа общения. Или старого, но потерянного. Потому что первичный, до «раскрытия», язык маленьких эрхшшаа развивается естественным образом, а потом у них появляется (вернее, внедряется) формальная звуковая речь, основы которой вбиты прямо в наследственную память. После «раскрытия» молодые котята доучивали язык (так сказать, расширенную версию) уже обычным способом: с родителями и учителями, в общении с другими эрхшшаа разных возрастов. Полгода в поясе астероидов позволили Кеше наверстать этот пробел в образовании. Но именно тогда и выяснилось, что раннее, спровоцированное стрессом «раскрытие» и массированное воздействие людей привели к тому, что атавистическая сигнальная система не отключилась, как ей это положено, а желает развиваться дальше.
…Первыми всегда приходили картинки, которые наподобие снежного кома обрастали чем-то — ощущениями? Вита называла их (вслух, потом) «словами». А еще — «характеристиками», «свойствами» или «понятиями». Кеша никак не называл. Потому что они были всегда, раньше слов, и это слова нуждались в объяснениях, а не наоборот.
«Вита» было словом, обозначающим Биту. «Кеша» — Кешу. Но вот слово человеческого языка «мама», которое в человеческом языке отчасти обозначало и Биту тоже, внутрри было только похоже на Биту, немножко, ближе к «сейчас», потому что существовало «раньше», когда «мама» была везде, всегда, тепло, кормить, безопасно, уютно, ласково, вокруг, почти вокруг, рядом, близко, прятаться… а еще рядом был Второй. Кеша помнил это «раньше», плохо, но помнил. А для слова «Вита» нужен был уже не такой ряд — или оболочка: ласково, рядом, недалеко, уютно, говорить, безопасно, защищать, узнавать, кормить, играть, говорить-говорить-говорить, прибежать, прыгнуть, Адам, мы. Это главные.
А для слова «Кеша» слов-оболочек очень долго вообще не находилось. Ну, если напрячься, получится пушистый прыгучий шарик, который заполняет «внутрри» целиком. И, пожалуй, только Вита (из людей, конечно) могла различить под пушистостью грубый шрам, с которым Кешка настолько свыкся, что уже и забыл. Шрам на том месте, где должен был быть Второй.
И сравнительно недавно — с месяц назад? — появилось слово «музыка».
В культуре эрхшшаа музыка отсутствовала начисто. Почему — вопрос отдельный. Возможно, роковую роль сыграло устройство голосовых связок, повышенная острота слуха — или, наоборот, сверхчувственное восприятие; возможно, странным образом аукнулась генная модификация — но дальше мурчания и боевых кличей коты так и не ушли.
Музыка обрушилась на Кешу отнюдь не молнией или ударом финского ножа, но последствия оказались сопоставимы. После концерта, где он впервые услышал настоящую музыку — и певицу, которую он упорно звал «Р-р-р-рена» вместо «Елена Антоновна», — котенок выпал из реальности больше чем на неделю. Он хотел только одного — слушать и петь, слушать и петь, и чтобы у него получалось точно так же. Однако переупрямить биологию не удалось. Эрхшшаа действительно не приспособлены были к вокалу.
И котенок начал присматривать себе подходящий музыкальный инструмент. Такой, чтобы от его голоса шерсть вставала дыбом, а в голове кружились радуги, водопады и неведомые планеты. Ну или хотя бы такой, чтобы ясно говорил всем: «Встань! Делай как я! Ни от чего не завись!»
Это так красиво…
Москва, Россия. 23. 07. 2015, поздний вечер
Последнее время он все чаще стал разговаривать со своим отражением в зеркале, хотя и знал, что это плохой диагностический признак. Но, во-первых, во всем остальном он прекрасно контролировал себя, а во-вторых, было просто невозможно, побрив начавшие обвисать щеки, не сказать: «Ну, Иван Алексеевич, старый ты раздолбон, какого же хрена ты в эти дела полез?» Он и сам не знал, в какие именно дела, но ведь что-то с ним происходило?.. И тот Селиванов, который за стеклом и амальгамой, подробно и матерно объяснял, какого хрена.
Тот, за зеркалом, вообще изъяснялся чрезвычайно подробно и матерно.
Иногда Селиванов думал: а может быть, пойти и сдаться? Препараты сейчас щадящие, да и оформить диагноз можно будет как-нибудь обтекаемо: «невроз нереализованных ожиданий», скажем, или «синдром имени Родиона Романовича Раскольникова»… или вообще какой-нибудь шифр, которого не знает никто…
Но дальше раздумий дело так и не двинулось. Каждый раз ему удавалось убедить себя, что собственных его профессиональных знаний достаточно, что это просто усталость, реакция на неудачи, на очевидную бессмысленность бытия…
И он просто напивался. Пил по старой привычке что-нибудь дорогое: если портвейн, то массандровский марочный или португальский; если коньяк, то «Багратион» или «Хеннесси».
Поскольку напивался он по утрам, а засыпал после полудня, похмелье наступало вечерами.
Это было самое кошмарное: душные похмельные вечера.
…Когда все началось, спрашивал он себя, когда понеслось-повалилось под откос — быстрее и быстрее? В апреле, когда Аллушка вдруг стала дуться, как мышь на крупу, потом неожиданно исчезла совсем, а через неделю оказалось, что она на Острове, у Свободных — и теперь сама Свободная? Зимой, когда пинком под копчик его попросили из Комитета? Или прошлым летом, когда эта белобрысая тварь из Коминваза — а он ни секунды не сомневался, что это ее рук дело, — украла из рефрижератора мертвого инопланетного котенка, с изучением которого у него были связаны такие планы!..
Или чуть раньше. Когда летели из Владивостока. Когда она вдруг полезла по салону к котятам… Черт. Надо было приказать надеть на нее наручники. Настоять, чтобы ее вышибли со службы. Растоптать гадину.
Такая возможность у него была. Была.
И эту возможность он упустил…
Селиванов тяжело поднялся с дивана и поплелся в ванную. На месте зеркала был серый квадрат. Малевич — полное фуфло. Супрематист клепаный. Не красный квадрат должен быть и уж тем более не черный, а именно серый. Как символ абстрактного Всего. Или совсем уж абстрактного Ничто.
Он жадно пил воду, потом умывался, потом снова пил. Поперек желудка застряла здоровенная занозистая щепа.
Убью, подумал он. Еще не решив кого.
Не вытирая лица, прошел на кухню. На подоконнике стояла недопитая еще с позавчерашнего утра трехгранная бутылка виски «Грантис». Селиванов не слишком любил виски — вернее, несколько раз пытался полюбить, покупал тот или иной сорт, выпивал, но удовольствия не получал никакого. Пойло и пойло…
Впрочем, сейчас нужно было что-то именно такое: безличное и бесхарактерное спиртное. Выпил и забыл.
Селиванов налил себе полстакана, выцедил с отвращением, словно одеколон, и как будто забылся на некоторое время. Сидел за столом, глядя в никуда поверх кулака, подпиравшего скулу. Наконец его отпустило.
Он посмотрел на часы, глотнул из горлышка — раз и еще раз, — и тут позвонили в дверь.
Марго. На полчаса раньше…
— Бортстрелок пьян и спит, — сказал он, уводя ее в комнату. — И штурман — пьян и спит…
Она пропустила эти слова мимо ушей.
— Можешь налить мне тоже. — Марго уселась в единственное пустое кресло, закинула ногу на ногу. От нее, как всегда, исходил странный запах: приятный, но не духи. А если духи, то такие, каких Селиванов никогда раньше не нюхал. Скорее уж это был запах экзотических пряностей. — Потому что с завтрашнего дня начинается повальная трезвость.
— Повальная трезвость… — хмыкнул Селиванов. — Боюсь, что вот так сразу я не смогу.
— А я дам тебе специальные капельки, — проворковала Марго. — Пить перестанешь, спать не захочешь, сил прибудет… всяких. Лет на двадцать помолодеешь. Зрение заметно улучшится. А сегодня еще можно все, так что наливай.
— Ты чего хочешь? — спросил Селиванов.
— Да у меня с собой…
Марго нырнула в сумку и достала плоскую стеклянную флягу. Потом еще одну.
— Это марцальский ром, — сказала она. — Не пробовал?
— Вроде бы нет, — признался Селиванов.
— Ma-аленькими глоточками, — приказала Марго. — Даже не глоточками, а так — на язык…
Ром полностью испарялся во рту, оставляя сильный привкус чего-то необыкновенно приятного, но не имеющего названия.
— И звуков небес заменить не могли ей скучные песни земли, — сказал Селиванов и протянул руки к Марго. Она не отстранилась.
Кливлендский лес, Большой Лос-Анджелес.
26. 07. 2015, раннее утро
— Девочка… Девочка, хочешь мороженого?
— Не хочу. Мне мама не разрешает ничего брать у незнакомых.
— А мы с тобой познакомимся. Как тебя зовут?
— Меня зовут… Меня зовут Рита, миссис Пол Симонс.
— Девочка, ты что-то путаешь, девочек так не зовут, девочек зовут Юлечка, Юленька, Юла, Стрекоза, Юська, Юлька…
— Нет. Нет! Нет и нет. Юльки нет. Никогда…
— Девочка, ты успокойся. Мы не будем тебя называть. Больше не будем. А ты правда не хочешь мороженого? Ведь тебе жарко.
— Лучше сок. Он всегда стоит под левой рукой, где столик у подлокотника: сдвигаешь ладонь чуть левее — стакан с соком, чуть правее — чашка с кофе. Даже смотреть не надо.
— Хорошо, а на что же ты тогда смотришь? Что ты видишь?
— Ничего. У меня закрыты глаза. Мне нельзя отвлекаться. Мне надо слушать и ждать.
— Ты ждешь. Что-то происходит?
— Да. Мне больно и странно. Много раз. Так еще не было. Было — один… два… Сейчас очень плохо. Даже не успеваю запомнить все имена. Говорю подряд — кто-то должен слушать: Ромео, Бертран, Горацио, Розамунда, Виола… Сбиваюсь. Теперь вижу: меня поднимают из кресла и уносят в серую дверь. И я еще вспоминаю: Виола — это Санькин сектор. Пулковский-четыре-два. Санька больше не летает. Саньки больше нет. Юльки больше нет. Меня зовут Рита Симонс. Муж зовет меня Снежинкой — так и говорит по-русски, у него смешно получается: Снеджинка, — потому что я упала ему в руки и не растаяла. А почему вы все время спрашиваете?
— Это такая игра. Мы спрашиваем что попало. Ты отвечаешь что захочешь. Хочешь рассказать нам, чего ты хочешь?
— Нет.
— Хочешь варенья?
— Нет.
— Хочешь, мы позовем Пола?
— Нет.
— Тебя зовут Рита Симонс?
— Нет.
— Все, продолжать бесполезно. Она замкнулась.
…Это она сейчас была «колокольчиком», и кто-то напряженно прислушивался к ней. А она висела в пустоте, не на что опереться и не за что ухватиться, сначала ушла бабушка — хотя бабушка заболела раньше, врач снял маску и сказал: не смогли… тогда ушли многие, три — нет, уже четыре — года назад, эпидемия белой волчанки, ранней весной переболели почти все, весь город, казалось, что ерунда, ну, сыпь, ну, чешется, ну, температура тридцать семь и пять — а в мае: паралич сердца, паралич сердца, паралич сердца… и так до осени, и надо было держаться, улыбаться и делать вид, что тебе все по барабану и ты ни черта не боишься. Говорят, больше всего умирало в метро, а Юлька все равно ездила в метро, чтобы каждую пятницу поздно вечером появляться у матери, а оказывается, не надо было, потому что этот… Ва-ле-е-рочка… Среди курсантов не умер никто, но всех переболевших отчислили или, если имелись сенские способности, перевели в наземники, в «Букет» — как Юльку Гнедых, Никиту Мошнина, Клавку Дювалье, Тараса Хомякова или эту… как ее… Разиню… Людочку Розину, вот. У всех нашли какие-то проблемы с сердцем, это определялось только приборами, но медики сказали «нет» и «никакого неба». А она — назло! — была сейчас в небе, одна, без тела, без опоры, только доски какие-то шершавые мешали, оттолкнулась и перевернулась на другой бок…
…Я потом думала, что должно было быть страшно. А страшно ни фига не было. И даже мысли все были уже потом, потом, намного позже, когда я задумалась: а что же должна была испытывать? Вроде как получается — брак по расчету, да? Но я же ничего не рассчитывала. Просто я была одна, а от него было тепло. И ничего в этом дурного — как, наверно, решила бы бабушка. Она всегда говорила, что приличная девушка должна быть выше веления гормонов. И умнее. А мама каждый раз фыркала. Можно подумать, от мотоцикла бывают гормоны! Или от газировки на берегу, когда пьешь из горлышка по очереди, а потом Санька вдруг встряхивает бутылку и обливает с головы до ног… Нет, Пол, конечно, умнее Саньки. И заботливый. И… Санька — это детство. Это такое детство. С гормонами. Это нельзя считать предательством, правда? Нельзя выходить замуж за того, с кем ты вместе рос. Это как — такое слово еще есть одно, про королей и королев говорят обычно, — мезальянс, но это неправильно, а другое — что-то про болезнь, когда кровь плохо свертывается, и ее нельзя переливать, потому что не смешивается. Что-то такое. И ничего она Саньке не обещала. Никогда. Он и сам ничего не обещал и не просил. И цветов не дарил, как полагается. Просто… Просто он был. Просто когда его мама посылала его в магазин, то он всегда звонил Юльке и спрашивал, что ей надо купить. И покупал, И из магазина шел сначала к ней, а потом домой. Это ведь ничего не значит, правда? Это ведь любой одноклассник, ну, не любой, но каждый второй… у них очень хороший класс был. И школа тоже, еще до Школы, самая обыкновенная, и они долго по старой привычке собирались на школьном стадионе, а потом стало как-то не до того. А в Школе, наверное, никто не успевал дружить. Даже не из-за занятий. Странно, почему ей раньше не приходило в голову — ведь так и должно было быть. Каждый раз, когда кто-то отвлекался, Виктор Иванович говорил одну и ту же фразу: «Колокольчики у каждого свои». И любой смех от этого обрывался. Настроишься на чужой «колокольчик» — неправильно назовешь точку — имперцы прорвутся к Земле, или… Или погибнет пилот. Может быть, даже не из дивизии, а из Школы. Гард. Такое красивое слово — гардемарин, а ведь это всего-навсего пацан: уши, локти, коленки, синяки и всякие глупости. Страшно сказать, даже не пушечное мясо, а пушечные косточки. Из чего только сделаны мальчики? Пол говорил, что чувствует себя перед ними виноватым. Что не успел. А что бы он успел — умереть?..
…К концу смены, когда уже готов упасть, иногда пробивало, и начинали слышать голоса, бормотание такое, человек как бы разговаривает сам с собой, не замечая того… но иногда там, наверху, завязывался бой, и тогда доносилось «Гад! Гад! Гад! Гад!», или «А-а-а-а!», или «Мама… « — и однажды, это была не Юлькина смена, Клашка, наверное, вошла в полный инсайт с пилотом наверху, ее пытались выхватить, но не смогли, она потеряла сознание, и через час — и вот это Юлька уже видела сама! — на койке в медпункте лежала изможденная седая старушка, потом ее перевели в госпиталь, а потом отправили в какой-то санаторий в Китае, и вот эта старушка, пока лежала в медпункте и пока Юлька держала ее за одну руку, а какой-то лейтенант из дивизии за другую, — эта старушка бормотала: «Огонь… Огонь… Везде огонь… Уберите!.. Не хочу. Не хочу. Не хочу… «
Они все не хотели гореть, боже, как они не хотели гореть, но горели, горели, один за другим, один за другим…
…Юля… Это она. Дома, на работе, в Школе, на улице — повседневный такой, расходный вариант. Юлька — то же, но для своих, вернее, для тех, кто не сильно старше. Юлия — это мама решила взяться за воспитание. Юлек — папа-добрый, Юла — папа сердится. Юлита — дразнили в детском саду, почему-то было страшно обидно. Юльчатай — это уже в школе, вроде дразнилка, но как-то даже почетно. Юленька — бабушка, хочет что-то попросить, что-то несложное, но наверняка долгое и неинтересное, а потому бабушка заранее извиняется, и лицо у нее доброе и виноватое. Юльчонок… Это Санька. Очень-очень редко. Только для них двоих. Поэтому хорошо, что Пол почти не знает русского языка. Он не станет придумывать ей имена, потому что не знает, как это делается по-русски… Зато он придумал загадку: прилетела с неба, лежит на ладони, на нее дышишь, а она не тает. Ответ — Снеджинка…
Лил дождь, ленивый и почему-то липкий, а может быть, это только казалось, потому что под ногами была липкая грязь, ил, из грязи торчали стволы деревьев, покрытые корой, похожей на змеиную кожу — с какими-то ромбиками и узорами, — и среди этих деревьев она ходила с керосиновым фонарем, который шипел на дождь, как испуганная кошка, ходила босая и совсем голая, ей надо было что-то найти — и было холодно, жутко холодно, она перевернулась на другой бок, но теплее не стало.
…Грохнула дверь, и Юлька услышала, как скрежетнул тяжелый засов, И сразу Пол приподнялся, встряхнул головой, потом сел. Юлька огляделась по сторонам. Стены — кажется, бетонные, — уходили высоко вверх, от недосягаемых узких окон отходили клинья пыльного серого света. Потолок то ли угадывался за ними, то ли нет. На полу высились кучи зерна. Издалека слышался тихий говор птиц. Так вот она какая, сказал Пол, вставая и оглядываясь. Кто? — спросила Юлька. Библиотека, сказал Пол. Это хранилище всех книг мира, вырезанных на рисовых зернышках. Но — не мешало бы поесть… Юлька опять чувствовала чудовищный многодневный голод. Пол насыпал в котелок несколько горстей риса, добавил воды и повесил над огнем. Юлька подняла с пола зернышко, поднесла к глазам. Удалось рассмотреть название: «The Rebellions of the Earls, 1569. By R. R. Reid». Пол мягко отобрал у нее зернышко и бросил в котелок. Не жалко? — спросила Юлька. Сил нет, как жалко, ответил он…
Потом она услышала шаги и резко вскочила, рука легла на винтовку — но раздалось паническое хлопанье крыльев, и какая-то большая птица, вздумавшая прогуляться по коньку крыши, унеслась, ломая ветки. Юлька огляделась — было еще сумеречно, — поправила под головой мешок поудобнее, легла, снова уснула.
…в общем, конечно, это большущий секрет, но тебе, так и быть, скажу. Есть абсолютно верный способ научить собаку — только правильную собаку — находить любой наркотик. Причем определяешь, годится ли собака, прямо с первого раза. Значит, так. Покупаешь три грамма специального наркотика за полтора миллиона долларов. Потом делаешь тренировочную площадку — можно даже на собачьей площадке сделать, но лучше на совсем чистой, без лишних запахов. Делаешь из веток или палок маленькие такие снопики, штук десять — двенадцать, и расставляешь по всей площадке. Потом под одним снопиком прячешь пакетик с наркотиком. И говоришь собаке: «Ищи!» Она должна все снопики обойти и сообразить, чем один отличается от всех остальных. А как только она сообразит, она сразу этот снопик обовьет хвостом, понятно? А чтобы ей легче было соображать, ты стой рядом с тем снопиком, где пакетик спрятала, Все поняла? Если собака тебе хвостом обвивает ту связочку, под которой пакетик, — все, она потом любую наркоту с полчиха отыщет. Поняла?
Поняла. Теперь вот еду в какой-то раздолбанной электричке, в кармане пакетик за полтора миллиона долларов (подарили, что ли?), в руке собачий поводок, прицепленный к собаке, а на руке — уж. Или полоз. Здоровенная такая змеюка, обвилась вокруг руки и все норовит изогнуться и в лицо заглянуть. Красивая. Башка совершенно тюленья, только маленькая, с сигаретную пачку, меховая, глазищи огромные, черные, и длинные упругие усы. Прелесть. А вот о собаке такого не скажешь. Что-то вроде несуразной эрдельки, только еще с хвостом длиннее самой собаки. Наверно, забыли в детстве отчекрыжить. Теперь вот — просто неприлично. Надо с этим что-то делать, и быстро, а то люди косятся.
А чего коситься — на себя бы посмотрели. Четыре футбольных «лося», обкуренные? Нет, наоравшиеся до того, что даже рога на шапочках штопором завиваются, семейка похожих на сов дачников с совочками, пара негров-алкашей с высшим образованием — и бабули. Много. Все как одна с набитыми рюкзаками. Слева отряд бабуль с картошкой, справа — с бананами. У каждой в руках вилка и фонарик, и друг на друга так злобно зыркают, что того и гляди до города не утерпят, скамейки посворотят и прямо здесь разборку начнут. «Лосям» первым достанется. А они и не замечают, никакого у болельщиков инстинкта самосохранения. Ой, пора сваливать.
Выходим на станции, милиционер тоже негр, ужасно вежливый, шляпу снял и здоровается, собака от радости скачет, уж (или он все-таки полоз?) на запястье ерзает, черным носом в ладонь тычется, щекотно, быстренько покупаю в киоске ножницы и пытаюсь сообразить, какой у моей сардельки… бр-р-р, эрдельки должен быть хвостик. Вроде столько. Или еще пару сантиметров накинуть из жалости… Так, стоп. Что там надо было обвивать? Снопик. Чем? Хвостом. Хвостов у нас два. У ужа и у эрдельки. И кто должен это делать? Если судить по роже, уж явно интеллигентнее. Но, кажется, все-таки про собаку говорили. Может, ужу хвост купировать? А в глаза ты ему потом смотреть сможешь? Это же форменное свинство получится. Не, не будем мы ничего резать, приедем домой, сделаем площадку с этими дурацкими снопиками и выпустим обоих. Пусть сами между собой разбираются, кто из них круче по наркотикам…
…И, приняв это мудрое решение, Юлька проснулась — на сей раз окончательно.
Солнце пробивалось во множество щелей в стене. Был тот короткий послерассветный час, когда домик доступен солнцу: немного позже его загородит собой крона дерева, а ближе к вечеру на все, что здесь есть, ляжет тень горы…
И у Юльки сейчас была короткая минута, чтобы обо в. сем забыть и не заботиться ни о чем. Она просто потихоньку переползала из сна в явь, чуть потягивалась, разминая затекшие руки-ноги-шею, жмурилась. Сколько же я проспала? Часа три… или четыре. Скорее четыре. Хорошо…
Она всегда была малосонной, засыпала после полуночи, а вставала на рассвете, мать говорила: спи, пока можно, напрыгаешься за жизнь, — а ей как раз хотелось прыгать.
Мать… Мать опять приснилась, Юлька вспомнила это и расстроилась. К черту всякие глупости, подумала она, вот кончится все — и напишу. Как будто что-то теперь могло кончиться — без…
Без того, чтобы закончилась она, Юлька.
А Варя маме писала, и часто, Юлька это знала, но делала вид, что не знает. Варя писала и получала ответы. Но Юлька не спрашивала ни о чем. Почта носится с феноменальной скоростью: до Питера — день и редко, когда два. Столько же обратно. Она это выяснила, выправляя свое выведение за штат.
По причине профессионального заболевания…
Она настаивала, чтобы «травмы», но они там сделали по-своему. Просто из вредности. Насолить.
А раньше можно было просто позвонить. Даже не из дома, а откуда попало: вот хоть из леса.
Да, надо будет обязательно позвонить. Позвонить Варе и Полу-папе и сказать… сказать…
Она вдруг почувствовала, что вот-вот заплачет. Ее так любили, а она, свинья… Даже бабушка не любила ее так.
Хватит, оборвала она себя. Сейчас будут сплошные июни. И вообще — надо бы спуститься… с этой гидравликой у людей так непродуманно…
Она на четвереньках выбралась из домика и стала вслушиваться в лес. Было тихо: птицы уже отголосили свое рассветное, а всяческие цикады-кузнечики еще спят, наверное. Им тоже мамы говорят: спите, пока можно.
Да, было тихо. Было очень-очень пусто в этом раннеутреннем лесу. Даже странно, как пусто.
А потом Юлька услышала твердые быстрые вперекрест шаги. Две пары ног. Она попятилась, попятилась… легла. Двое быстро шли по тропе. Сейчас они появятся из-за орешника.
Она вдавилась в доски. Если бы было возможно, она бы зарылась в них. Потом медленно, по сантиметру, протянула руку к винтовке. Плотно охватила цевье…
Ну и ладно, подумала она. Здесь так здесь.