Зима началась рано, с небывалыми холодами. Каждый день морозную тишину разрывали свист и грохот снарядов. Это била по городу фашистская дальнобойная артиллерия.
Ещё задолго до очередной воздушной тревоги мы знали, когда будет очередная бомбёжка, — фашисты заранее сбрасывали листовки, в которых сообщали об этом. В назначенное время воздух наполнялся гулом «юнкерсов» и «мессершмиттов». Они идут на большой высоте, и нашим зениткам трудно достать до них, а авиации у нас, наверное, мало.
Фашисты специально заранее сбрасывают свои предупреждения — это чтобы мы видели, какие они сильные... Но если бы они могли, разве бы не захватили они Ленинград ещё в сентябре? «Значит, только в воздухе, — думаю я, — могут они так хозяйничать. Да и то скоро положение изменится...»
Радио теперь работает редко, но когда его включают, то много рассказывают о том, как крепнет наша оборона. Да и папа, когда приходит, о том же говорит.
Папа мой теперь и ночует на заводе. Он делает технику для фронта.
Мы с мамой переселились на кухню, потому что её легче натопить. В кухне папа оборудовав маленькую железную печурку. Её называют почему-то буржуйкой. Теперь у всех есть буржуйки.
Мы с Женькой по-прежнему мечтаем на фронт попасть. Вот только силёнок мало — лом даже не выжать. А нормы на продукты всё убывают... С 20 ноября рабочим дают по двести пятьдесят граммов, а детям всего по сто двадцать пять граммов хлеба на день. Уже давно нет мяса, овощей...
Круглые сутки стоят очереди у булочных. Молча, чуть раскачиваясь на морозе. Мороз лютый — под 40 градусов.
— Голод, да ещё стужа — они сговорились заморить нас, — говорит укутанный в одеяло человек.
— Зато и немцам плохо, — возражает ему сосед. Когда он говорит, дымок пара вырывается в морозный воздух и быстро тает. — Немцы хуже нас холодов боятся...
Очередь молчит. Мороз страшен ленинградцам, но, может быть, он помогает нашим бойцам. Тогда пускай будет холодно... Только бы победить фашистов...
В булочной полно народу. Очередь изгибается в ней кругами. Круги выпрямляются у прилавка, за которым стоит продавщица. Клювики весов вздрагивают и выравниваются.
— Следующий!
Керосиновая лампа с закопчённым разбитым стеклом подвешена к потолку. От неё идёт жёлтый свет и копоть. Другая лампа стоит возле весов.
Стеклянные витрины наполовину разбиты и пусты. Окна забиты досками. Полки, на которых лежит хлеб, завешены простынями. Хоть бы их открыли! Хоть бы посмотреть на целые хлебные буханки! Тогда бы, наверное, стало легче. До войны в этой булочной чего только не было! Крендели с маком, политые сахаром, с ванилью, разные пироги, сайки, булки французские, польские... батоны... пряники... бублики... сушки... сухари... Хлеб формовой, хлеб круглый... Бери что хочешь. Сколько хочешь. А покупатели — чудаки — да и я, когда мамка за хлебом посылала, спрашивали: «А товар у вас свежий?»
«Свежий, — отвечал продавец, — только вот хлеб ночного привоза».
И тут какая-нибудь женщина пожмёт плечами: «Придётся идти в другую булочную». И уйдёт. Потому что ей нравится только тёплый хлеб, прямо из пекарни.
Теперь всё иначе. Чем черствее, тем лучше. Потому что чёрствый хлеб легче — из него пар вышел. Правда, теперешний хлеб всегда очень тяжёлый. Он, как тесто, плотный и вязкий. Пятьдесят граммов хлеба — меньше спичечного коробка. Потому что хлеб делают не из чистой муки, а со всякими примесями.
Очередь медленно ползёт вдоль прилавка. Люди неотрывно следят за весами, а когда хлеб взвешен, требуют, чтобы продавщица и самую маленькую крошку, оставшуюся на чашке весов, вернула, тянутся руками к ней — боятся: если булочница станет сметать волосяной щёткой, крошки могут упасть, затеряться.
Я был уже у выхода, когда кто-то радостно прокричал:
— Немцев под Москвой разбили!
И сразу булочная зашумела, задвигалась. Все заговорили о Москве. Откуда-то взялись и подробности — как сражались под Москвой панфиловцы, как танки в атаку шли...
В булочной всегда хорошо, а когда про такую победу рассказывают, совсем трудно уйти из неё. Я бы долго стоял и слушал, да разве можно?
Старик, что караулил у дверей, прохрипел:
— Граждане! На улице очередь мёрзнет.
Вместе с другими, кто уже получил хлеб, я вышел на улицу.
Возле булочной, за углом дома, стояла девчонка. В руках у неё был хлеб — целых полбуханки и ещё довесок. Девчонка ножом отрезала от полбуханки кусочек хлеба. «Ворует, — догадался я, а довесок не трогает, чтобы дома не заподозрили...»
— Ты чего? — сказал я, подходя к девчонке. А она — раз за пазуху хлеб и руку с ножом подняла. Глаза у неё как у сумасшедшей.
— Не подходи! — прошептала она, прижимаясь к стене.
— Ты хлеб воруешь. А сегодня... — Я захлебнулся от морозного воздуха. Не нашёл сразу главных слов, чтобы она поняла. — Нельзя нечестными быть, особенно теперь...
Пока я собирался с мыслями, девчонка рванулась от меня, хотела бежать, но упала. «Думала, что я хлеб отнять хочу», — догадался я. Есть такие люди, что от голоду и убить могут. Это страшные люди. До войны никто не знал, что они такие. Когда людям очень плохо, они все на виду, не маскируются.
Возле Цыганского переулка[10] посреди улицы лежал человек Когда я шёл в булочную, его не было. Теперь это случается: идёт-идёт человек и упадёт от слабости. Полежит немного и замёрзнет совсем, насмерть.
Я окликнул лежащего. Он молчал.
— Наши немцев разбили под Москвой! Наши наступают! — закричав я, глотая мороз.
Человек не ответил, не шевельнулся. «Уже помер, — понял я. — Если бы хоть чуть жив был, то сразу бы отозвался».