До обеда было ещё далеко.
Женька отправился на почту — узнать, нет ли от отца писем. Я тихонько шёл по Шишмарёвской к дому. Вдоль канавы желтели одуванчики, розовели кружки клевера. Я нарвал букетик и решил отнести его домой — мамка так любит цветы. До войны у нас даже пальма была. За зиму все цветы погибли от мороза. «Мама образуется этому подарку, — подумал я. — А хорошее настроение — это как прибавка к пайку».
Я поставил цветы в большую хрустальную вазу и отнёс её на наш обеденный стол. В комнате сразу как-то красивее стадо.
Я подошёл к зеркалу и посмотрел на своё отражение.
Ничего. Худоват ещё, но совсем не то, что было, когда мы только вернулись в свою квартиру.
Пол в комнате был грязный, и мне пришла мысль помыть его. Мама придёт — а у нас цветы и чистота. От этого она ещё скорее будет поправляться и станет как до войны.
Я сходил на Неву за водой. Налил её в таз и стал пол мыть. Ох и трудное это дело! Курточку и брюки я положил на стул и в одних трусиках ползал по полу — намочу тряпку и вожу ею по полу. Потом отожму грязную воду в худое ведро и снова намочу тряпку. Снова вожу ею.
Пол в нашей квартире крашеный. Мамка раньше говорила, что мыть его — одно удовольствие. Я устал от этого «удовольствия» до смерти, а пол только чуть почище стал. И всего в половине комнаты — у письменного стола, где папин «кабинет» был, да посередине. Больше сил у меня не хватило.
Я сел к папиному столу отдохнуть. Все мои косточки ныли. И спина как чужая стала. Сидеть было очень хорошо, но сколько же времени? Есть хочется.
Я быстренько оделся и заспешил в столовую — времени было уже много, обед близился к концу.
— Вы что это опаздываете, молодой человек? — пробурчат мой сосед по столику Степан Витальевич. Степан Витальевич умеет интересно говорить про науку, про разные превращения, будто можно будет продукты из воды и воздуха делать. Это он, ясное дело, выдумывает.
Другие мои соседи по столу уже пообедали и ушли. Подошла официантка и головой качает.
— Быстренько талончик давай! — говорит она.
Я полез за пазуху. Отколол булавку, которой закрыт потайной карман. Карандаш. Список ребят. Часы... Всё. Больше ничего в кармане нет. Я так и обмер весь... «Карточка! Куда девалась карточка?»
— Ты успокойся, Володя, — сказал Степан Витальевич. — Сними курточку. Может быть, не рассчитал и мимо кармана положил...
— Володя, — донёсся Женькин голос. Я осмотрелся. На столе стояли пустые, вылизанные тарелки. Женька испуганно смотрел на меня. Степан Витальевич положил на стол мою курточку, вывернул потайной карман. Взял стакан с водой и стал уговаривать попить. Я хотел сделать глоток.
Зубы стучали о стакан, а вода полилась на стол. «Карточка. Тринадцать дней усиленного питания! Всё. Без карточки не проживёшь даже дня. Запасов у нас никаких. Капустный лист, олифу — всё съели». И вдруг чей-то голос:
— Если карточку не найдёшь, вечером всё равно приходи, накормим как-нибудь.
Шеф-повар в высоком белом колпаке стоял возле меня, кивал головой и губы покусывал.
Долго искали мы в тот день мою карточку. Всё обыскали: канаву, где я собирал цветы, пол, который я мыл в тот день. Даже на помойке рылись в надежде, что, может быть, карточка попала в ведро и я выплеснул её вместе с грязной водой.
Карточки нигде не было.
...Степан Витальевич медленно переставлял свои длинные ноги и изредка покашливал в кулак. Я чувствовал, что предстоит очень важный разговор.
Мы шли по трамвайным путям. Изредка навстречу попадались прохожие. Многие с тросточками, потому что ещё не все получали усиленное питание и окрепли. Со столба свешивался уличный громкоговоритель. Когда мы поравнялись с ним, из него донёсся голос:
— Граждане! Начинается артиллерийский обстрел района...
Мы перешли на другую сторону улицы. Фашисты обстреливали Ленинград всегда с одной стороны. У улиц тоже одна сторона была более опасна, другая — меньше. Хотя, по правде говоря, дома в Новой Деревне были не такие, как в центре города, а маленькие, одно- и двухэтажные. Больше всё деревянные. Защита от них небольшая. Да и их чуть не половина сгорела уже. Но всё равно люди по привычке шли обычно по той стороне, которая считалась менее опасной.
Где-то вдалеке ухали разрывы снарядов.
— Ты, Володя, должен взять себя в руки, — говорил Степан Витальевич. — Ты пионер, да ещё ленинградец, а значит, ни при каких обстоятельствах не имеешь права терять присутствие духа.
Я молчал. Я и без него знал, что такое пионер. Только как теперь жить-то мы будем? Сначала я думал, Степан Витальевич что-нибудь очень важ ное скажет, а он...
— Ты слышишь, что я сказал? — спросил Степан Витальевич и посмотрел мне в глаза.
— Ага, слышу, — ответил я.
Мимо нас прогромыхал грузовик. За ним вился тощий шлейф пыли.
— Твою карточку, — неожиданно сказал Степан Витальевич, — наверное, нашёл очень нуждающийся человек. Она поможет ему на ноги встать...
Меня будто насквозь прокололи иголкой. «Это он украл!» — прыгнуло откуда-то и притаилось подозрение. Я так и впился глазами в Степана Витальевича. Меня колотило всего, как при ознобе. Я вспоминал этот страшный день. Вот Степан Витальевич осматривает мою курточку. Выворачивает карман. Потом одну руку прячет за пазуху...
В те минуты я как с ума сошёл.
— Вы... Вы... отдайте мою карточку! — заорал я вдруг на Степана Витальевича.
Степан Витальевич побледнел. Он зачем-то протянул ко мне руку, но я шарахнулся от неё, как от змеи.
Степан Витальевич ссутулился и медленно по шёл прочь. Он шёл тяжело, пошатываясь. Ему, наверное, было очень больно. Честному человеку всегда больно, если его заподозрят в обмане. Но я тогда ничего этого не понимал. Я боялся голода, а страх — плохой советчик. Дай ему волю, не возьми себя в руки — много будет бед. Не знаю, что сделал бы я, как сложилась бы моя жизнь дальше и вообще уцелел ли бы я в голодном Ленинграде без карточек, но на следующий день произошли события, которые изменили очень многое.
Уже вечерело, когда, подойдя к своей квартире, в дверной ручке я увидел свёрнутый в трубку лист голубой бумаги. Я развернул его. В верхнем правом углу был штамп. Посредине листа — большими печатными буквами моя фамилия и адрес. А дальше шли отпечатанные на машинке слова: «Просим вас быть у заведующего райпищеторгом завтра в 12 часов». Внизу стояло число и подпись.
Допоздна бродил я по улице, садился на ступеньки и всё думал: «Зачем вызывают меня в райпищеторг?» Хотелось посоветоваться с Жекой, но он как сквозь землю провалился. Пустынная улица смотрела на меня тёмными проёмами на месте выбитых стёкол, серыми заплатами из досок и железа. Было одиноко и зябко на родной Набережной улице.
Ночью не спалось — думал, зачем вызывают меня в райпищеторг. «Может, там узнали, что повар даёт мне еду без талончиков, и хотят наказать его? А за что? Ведь он это по доброте своей, потому что я дистрофик».
Я даже вслух стал объяснять, что во всём виноват я один и судить надо не повара, а меня. Я, наверно, громко говорил, потому что мама проснулась и спросила, что со мной.
— Ничего, — ответил я. — Это у нас самодеятельность будет для бойцов раненых.
— А я уж испугалась — не потерял ли карточку, — сказала мама таким голосом, что у меня даже мурашки побежали по коже. Вдруг она захочет проверить, вдруг узнает обо всём?
А ведь мама не выдержит этого удара: только-только ходить начала — и такое горе. Она станет делить на двоих свой паёк, а ей самой так нужно питание. «Нет, — думал я — ни за что нельзя ей говорить... Надо найти другой выход. Настоящий человек всегда сам найдёт выход...»