Ночь – это коридор истории, но не знаменитых личностей или великих событий, а истории всех, оказавшихся на краю жизненной пропасти, отвергнутых, угнетенных, непризнанных; истории порока, ошибок, путаницы, страха, нужды; истории отравлений, тщеславия, обмана, иллюзий, разгула, беспамятства и бреда. Она сдирает с города налет показного прогресса, современности и цивилизации и обнажает всю дикость его девственной природы. Ту самую окультуренную дикость Нью-Йорка, которая вобрала в себя преступления прошедших ночей. Ночь не иллюзия, это день – химера, и в его свете Нью-Йорк разыгрывает из себя город с домам, немножко повыше, чем везде, а в будни – с людьми, утром спешащими на работу, а потом домой – спать; огромную машину, энергично рокочущую на благо общества. Ночь откровенна – она показывает, что все это пантомима. Ночью на улицы выходит все, что пряталось днем; каждый подпадает под действие закона случайностей, каждый становится потенциальным убийцей и жертвой, каждый чего-то боится, а всякий, кто объят страхом, может внушить его другим. Ночью все обнажены.
Я продаю драки, скандалы, убийства и вообще все, что имеет роковой конец. Ей-богу, это так. Я продаю трагедию, возмездие, хаос и судьбу. Я продаю страдания бедных и тщеславие богатых. Детей, выпадающих из окон, вагоны подземки, охваченные огнем, насильников, убегающих во тьму. Я продаю ярость и спасение. Я продаю мускулистый героизм пожарных и сопящую ненасытность мафиозных боссов. Зловоние отбросов и звон золота. Я продаю черное белому и белое черному. Демократам и республиканцам, борцам за свободу личности и мусульманам, трансвеститам и скваттерам в Нижнем Ист-Сайде. Я продавал Джона Готти и О.Дж. Симпсона, а еще тех, кто взрывал Всемирный торговый центр. И буду продавать всякого, кто явится в следующий раз. Я продаю ложь и то, что сходит за правду, а равно и все, что умещается в промежутке. Я продаю новорожденных младенцев и покойников. Я продаю бесстыдный, потрясающий город Нью-Йорк его жителям. Я продаю газеты.
Большинство читает меня за завтраком, меня просматривают биржевые маклеры, едущие в поезде из Нью-Джерси, итальянские докеры-пенсионеры, сидя на ступеньках своего дома в Бруклине с потухшей сигарой в зубах, а еще сиделки в автобусах по дороге из Гарлема в госпиталь в Ленокс-Хилле. Читают меня и ребята с телевидения, которые, бывает, и стянут что-нибудь интересное. А еще пакистанец, сидящий в своем авто неподалеку от Мэдисон-Сквер-Гарден, который, свихнувшись на стремлении раскусить Америку, читает все подряд. И молодые адвокаты, во время ланча предварительно отметив галочкой объявления, зазывающие в стриптиз-клубы. А также консьержи в многоэтажных жилых домах в Ист-Сайде, отрывающиеся от чтения, чтобы мельком взглянуть на деловых дам, каждое утро уносящихся навстречу будущим сделкам. Ну и, конечно, копы – вот эти, точно, прочитывают меня от корки до корки, высматривая, не приврал ли я где ненароком.
Моя колонка появляется три раза в неделю, как правило, с завлекаловкой на первой странице вроде: «Ее погубила любовь» – Портер Рен, с. 5; или: «Портер Рен берет интервью у матери убийцы» – с. 5; «Окоченевшего младенца воскресить не удалось» – Портер Рен, с. 5». Работенка что надо, одно удовольствие. А еще разные счастливчики, с которыми общаешься по долгу службы. Я беседую с детективами и родственниками жертвы, с неохотно отвечающими свидетелями и всеми, кто случайно оказался поблизости от места происшествия. И я прошу их рассказать о том, что они видели, или слышали, или что об этом думают. В середине моей колонки – врезка с моим именем и старой фотографией, где я, чисто выбритый, преисполненный показной самоуверенности, в костюме и галстуке, скривился в улыбке, иронически подняв левую бровь. В общем, выгляжу как полный идиот. Старший редактор выбрал это фото, потому что там изображен «обычный парень». Так оно и есть. Обычная стрижка, лицо, галстук, ботинки. Обычные потребности, хотя именно эти потребности всегда доводили меня до беды. А вот жизнь у меня отнюдь не обычная: я вскакиваю по ночам к телефону, потом впотьмах одеваюсь, покидаю спящую жену и детей и отправляюсь туда, где что-то произошло, а это может оказаться: автомобиль, бар, улица, клуб, магазин, квартира, прихожая, парк, тоннель, мост, гастроном, угол, пристань, варьете со стриптизом, плоская крыша, аллея, переулок в трущобах, контора, подвал, парикмахерская, комнатка для неофициальных ставок на скачках, массажный кабинет, психушка, школа, церковь. Там я пристально всматриваюсь в вялые лица мужчин, женщин и детей, которые, может, и знают что-то, а может, и нет. И все время, пока я, вернувшись домой, целую детей, повисших у меня на руках, и желаю им доброго утра, меня мучит мысль о том, что уход одного человека из жизни я превращу в развлечение для кого-то другого. И выходит, что моя идиотская фотография обещает буквально следующее: «А я тут припас для вас еще кое-что потрясное. Прочтите, не пожалеете».
Тем не менее я не рассказываю в моей колонке. Если, к примеру, информация сомнительна, или ее маловато, или одна из газет, а возможно, ТВ-станций, получила ее раньше меня. Или она наводит скуку. Или устарела. Или, если услышу: Хромайте отсюда, мистер Репортер. Еще раз явитесь, вышибу вам мозги!» Или сведения касаются кого-то из моих друзей. Или у кого-то есть знакомства в руководстве мэрии или в полицейском управлении: «Эй, как тебя, Рен, послушай, тут такое дело: я слышал, тот малый рассказал тебе что-то, какую-то историю, так он просто сбрехнул». Или все так запутано, что ничего не выкинешь и не впихнешь в тридцатидюймовую колонку. Читателям газет нужны горяченькие новости и сплетни о знаменитостях из раздела светской хроники, а потом по порядку: спортивный раздел, объявления о продаже автомобилей и биржевая страница. У них нет времени копаться вместе со мной в человеческой душе, скрупулезно отделяя один мотив от другого. Им требуется пузырек дешевых чернил и дешевая сенсация, и они это и получают.
Есть, разумеется, и еще кое-какие вещи, которые я никогда не доверю бумаге: это все, что касается лично меня. То есть я хочу сказать, действительно касается. Мои читатели очень удивились бы, ведь для них я не больше, чем мнение о чем-то, отношение к чему-то. Некто, задающий вопросы, лицо с фотографии с раз и навсегда застывшим выражением: безмятежная маска всезнайства и уверенности в себе, ничего общего не имеющая с лицом, которое вытягивается от удивления, застывает от страсти, тает от удовольствия, выражает то бешенство, то отчаяние и напоследок – неизменно искажается состраданием.
С чего начинается любая печальная история? Когда вы ничего такого не ждете, смотрите в другую сторону, думаете о других проблемах, обычных проблемах. В это время, в прошлом январе, в городе, забитом грязными сугробами, снегоуборочные машины, ворча и охая, тащились по уличной слякоти; люди покупали билеты в Пуэрто-Рико, на Бермуды – куда угодно, лишь бы избавиться от холода, засевшего в костях, и тягомотины манхэттенской жизни. Был понедельник, а значит, на мне висел обзор в завтрашней утренней газете. Так что, хочешь не хочешь, а надо было собраться и выдать что-нибудь вроде того, как один из защитников «Никсов» промазал с девяти метров. Я, как обычно, уже до одури навыдувал немыслимое количество пузырей из жвачки и вылакал литр кока-колы, стараясь не замечать боли в руках, измученных многолетним печатанием на машинке. И все-то приходится выставляться в этой игре, поддерживать знакомства со знаменитостями, стараться обскакать ребят с ТВ, делать вид, что в тебе есть то, чего нет в обычных репортерах, поскольку многие из них мечтают о своей колонке, которая, по их мнению, будет лучше твоей! (Моя точно была лучше, когда я только начинал.) Ребятам, вроде Джимми Бреслина (он уже завоевал прочное положение), не о чем беспокоиться. А я вообще нервный, волнуюсь из-за всего и ничего не принимаю на веру. В свои тридцать восемь я достаточно стар, чтобы добиться славы, и достаточно молод, чтобы заниматься пустяками. Мое правило в жизни, да и в работе: стараться не напортачить. Мировой принцип, и я, как мне кажется, от него не отступаю.
Все, о чем я хотел здесь рассказать, началось немного позже, вечером того же дня, мне ничего не стоило бы избрать отправной точкой моего рассказа роскошный светский раут, где много смокингов и наручных часов за десять тысяч долларов, где элегантно одетые личности с удовольствием обсуждают недавнее бормотание председателя Федерального резервного банка или внутреннюю политику в отделе хроники Эй-би-си. Однако подобные сборища не слишком похожи на обычно посещаемые мною места. Ведь я большей частью тружусь в самых мрачных кварталах Нью-Йорка, где царит беспредел уныния и буйства, убожества и насилия. Там, где работяги, разворачивая счета за электроэнергию, долго палятся на них с глухим отчаянием, где форму для ученика приходской школы покупают с большими надеждами. Где время прибавляет болезненных ран и шрамов на детских телах, где игрушечные пистолеты в руках ребятишек выглядят как настоящие, а настоящие разукрашены, как игрушки. Где у людей есть энергия, но нет перспектив, есть амбиции, но нет возможностей их удовлетворить. Они бедны и страшно от этого страдают. Вот с них-то я и начну, чтобы уточнить, где я начал тот памятный день, и объяснить, почему та легкомысленная вечеринка пробуждает во мне чувство опустошения и отчужденности, желание напиться вдрабадан и непонятную готовность терзаться из-за странной и красивой женщины, как бы пошло и глупо это ни звучало.
Итак, в тот день я сидел на телефоне за своим письменным столом в здании редакции в Ист-Сайде. Был всего только час, и почти никто из репортеров еще не явился. Когда я был моложе, меня занимали соперничество и интриги, кипевшие в отделе новостей, а сейчас они мне кажутся мелкими и пошлыми; все организации – во всяком случае, редакции газет и команды футбольных профи – как белки крутятся в колесе образования и распада, распада и образования. Меняются лица, управляющие приходят и уходят, но принцип неизменен. Выдавая сенсации сжатым текстом в течение тринадцати лет – ну чем не вечность! – чего я только не насмотрелся: выплаты отступного и локауты,[1] профсоюзные стачки и трех владельцев. И в итоге моя задача свелась к простому выполнению своей работы, ну а если кому-то подобная цель покажется ничтожной, пусть знает, что в ее основе лежат два вывода, сделанные на основе тяжких наблюдений: первое – что в моей работе нет ничего полезного, кроме добывания средств на содержание моей семьи. Ну разве можно было поверить, что все, чем я занимаюсь, имеет хоть какую-то важность? Ведь никто в действительности ничему не научился, никто не стал умнее, никого не удалось уберечь. Разве газеты вообще что-нибудь значат? Мое второе наблюдение – это что деградирующая среда, которую мы считаем американской городской цивилизацией, есть, по существу, одно из обличий самой природы: безнравственная, непредсказуемая, шумная, яркая, яростная, вселяющая ужас. Среда, где человеческая смерть столь же бессмысленна, что и смерть черепах и зябликов, как тонко подметил Чарльз Дарвин. Обнесенный решеткой театр военных действий, а рядом стою я с блокнотом и ручкой и, наблюдая за орудийной стрельбой с грохотом и вспышками огня, фиксирую, как корчатся в муках упавшие и в какой момент они умирают. Было время, когда я старался весь свой скромный талант употреблять на рассказы о тех, кто безвинно пострадал, или о тех, кто недостоин полномочий, врученных им обществом, однако с тех пор меня здорово выхолостили и я навсегда лишился подобных идей (поскольку они в основном исходили из американских средств массовой информации, которые на исходе двадцатого столетия, казалось, осознали свою излишнюю навязчивость и крикливость и слепое следование языческому преклонению перед славой). Но возможно, мое отношение представляло собой жалкие остатки цинизма, цинизма человека, чья душа огрубела настолько, что он уже не радуется тому, что имеет. Вот так. Я был, как теперь вижу, тупицей, который зачем-то все лез на рожон.
А сейчас мне позарез нужна была какая-нибудь идея для моей колонки, и после ланча я наконец дождался звонка от одного из моих «связных» – ямайской диспетчерши со станции «Скорой помощи», уверенной, что я намерен писать исключительно о несчастных детях этого города. На одном дыхании она выдала мне подробности: «Подумать только! Он все еще творит чудеса! Женщина, позвонившая по 911, сказала, что никогда не видела, чтобы человек совершил такое…» Я выслушал, задал несколько вопросов, в частности, не звонила ли она в какую-нибудь ТВ-компанию. Оказалось, что нет. Я понял, да так оно и оказалось, что речь идет об обычной стрельбе и пожаре, но с печальным концом, – вполне достаточно, чтобы выжать материал для завтрашней колонки. Мои критерии не слишком высоки, я ведь не творю шедевров, но в статье обязательно должна быть изюминка, этакий крючочек, хоть слегка, да цепляющий читателя за душу.
Итак, я, усевшись в свое рабочее авто, черный «крайслер империал», двинулся прямиком в Бруклин. Несколько лет назад, еще начинающим репортером, я ездил на старой, перекрашенной полицейской машине с утяжеленной подвеской и усиленным двигателем. Потом у меня был маленький «форд», не доставлявший хлопот с парковкой, не считая того, что как-то вечером в Квинсе тридцатитонный мусороуборщик проехал на красный свет и ударил мой «форд» прямо в нос. Водитель выпрыгнул из машины и сразу встал в боксерскую стойку, но, увидев, что я не вылезаю из кучи металлолома, сорвал лопату со своего мусоровоза и с остервенением начал лупить ею в мою дверцу. Из этого вышла неплохая заметка, а я зарекся ездить на малолитражках. Лайза с детьми не ездит на «крайслере», во всяком случае, я этого не видел. Она пользуется «вольво», взятом напрокат, а поэтому я могу быстро менять машины, что и записано в контракте с местной фирмой. Некоторое время назад мы решили, что нам следует принять кое-какие меры предосторожности: хотя бы поставить дома электронную систему безопасности и засекретить свой номер телефона. В адресном справочнике детского сада, куда ходит моя дочь, не указан наш адрес, и вдобавок я дал учителю фотографию Джозефины – это приходящая няня дочери – на случай, если днем, когда она заходит за девочкой, возникнут какие-то неотложные вопросы. Кроме того, в дом проведены две добавочные телефонные линии с определителем номера, регистрирующим входящие и исходящие звонки. Ежедневный тираж газеты 792 тысячи экземпляров и больше миллиона по воскресеньям, так что читателей, как вы понимаете, хватает. И читателей, подчас весьма сердитых. Уверенных, что они знают, как обстоят дела, и порой сообщающих кое-что об этом: полицейские покупают наркотики, где находится тело, что делает директор школы с восьмиклассницами. Это звонит осведомитель. А случается, и недовольный: «Вы, кажется, забыли упомянуть о расовой принадлежности обвиняемого! Вы что, любите негров?» Люди воображают, что я могу для них сделать что-то. Возможно, что и так, но на моих условиях. У семьи Рена нет домашнего адреса. Вся наша почта приходит в газету, в специальный почтовый отдел, и любая подозрительная вещь, к примеру, большая коробка, подмокший конверт и всякое такое, попадают в руки ребят из службы безопасности. Я получал немало разных посылок, и зловещих, и трогательных: пистолеты, пули, шоколадный кекс, презерватив, набитый собачьими клыками (кстати сказать, этой символики я не понял), влажную сумочку со старыми детскими рисунками, обыкновенную дохлую рыбу, стопку китайских денег, золотое обручальное кольцо с выгравированным внутри именем покойного мужчины, отрубленную голову цыпленка, порнографические фотографии и соответствующие аксессуары (чаще всего огромные двухконечные пенисы), газетную вырезку с моей заметкой (изорванную в клочья, залитую черной краской или исписанную ругательствами), пакет с кровью (свиной, как сказали в полиции) и три Библии. Мне, конечно, следовало бы равнодушно относиться к этой чепухе, но что-то не получается. В глубине души я – дитя предместий и легко пугаюсь. Так что я принимаю все мыслимые меры предосторожности. Возможно, они излишни, а может, и не совсем. Нью-Йорк – это место отнюдь не радужных перспектив.
Через двадцать минут я уже катил мимо горбатых кирпичных домов, девушек, толкающих перед собой детские коляски, винных погребков, газетных киосков и цветочных магазинов; выброшенных за ненадобностью рождественских елок, вмерзших в обледеневшие сугробы; старух с кошелками, с трудом переставляющих ноги по дороге из бакалейной лавки. Я направлялся прямо в жилой квартал Браунсвилл-Хаусес – образчик архитектурной дикости, возникший в результате акции, проведенной в 1940-е годы какими-то богатыми белыми ньюйоркцами, которые решили, что бедные чернокожие южане могли бы наслаждаться жизнью в приземистых безликих домах со стенами из шлакобетона и дверями из листового железа. Дома эти находятся примерно в двух кварталах от Ист-Нью-Йорк-авеню. Осторожно обогнув все рытвины, я вполне прилично припарковался. Солнце уже зашло, и температура упала до минус одного. Несколько подростков, расположившихся на ступенях высокого крыльца (хотя им и следовало в это время сидеть в школе, в роли прогульщиков они, очевидно, чувствовали себя безопаснее), явно заприметили мою машину. Пока она была новой, дети не измывались над ней, воображая, что на черном «империале» может разъезжать только детектив или политик. Но с тех пор машине немало пришлось пережить: в нее врезались и обдирали, били в бок и задерживали за стоянку в неположенном месте, ее расписывали непристойностями из баллончиков и взламывали дверцы, писали на нее и отрывали бампер. Вот только угоняли ее всего два раза. Чтобы как-то умерить их интерес к своей машине, я наваливал на переднее и заднее сиденье кучу всякого хлама: пустые бутылки из-под кока-колы, куски оберточной бумаги, скомканные листки из репортерского блокнота, сброшюрованные карты города. Как-то я поставил на руль замок системы «клаб», так детишки обрызгали его фреоном, а когда сталь замерзла, разбили ее молотком. Думаю, я мог бы ездить на чем-то более симпатичном, на «сентре» например, но дня через три она оказалась бы на пароме, плывущем в Гонконг.
Я отыскал наконец нужный квартал, состоявший из обыкновенных кирпичных шестиэтажек, украшенных, помимо витиеватых каракулей и замысловатых угроз и прозвищ, еще и вертикальным рядом окон-розеток с пластиковыми рамами и задвижками, мешающими детям вылезать наружу, а преступникам влезать внутрь. Со всех сторон гремел рэп, прорезаемый чавканьем собак, облаивающих через грязные сугробы собак из других домов. Кое-где языками наружу высовывались матрацы, окна украшали щербато оскаблившиеся гирлянды минувшего Рождества, вычурные каракули, полусгнившие полки для цветочных горшков, ряды веревок для сушки белья с развевающимися на них носками, трусами и детскими пижамами. В общем, картина открывалась причудливая и даже зловещая, хотя в ней не было, однако, ничего необычного.
Первым делом я отыскал полицейских, пожарных и, конечно, детей на велосипедах. Именно дети точно подскажут вам, есть ли еще шансы взять горячий след на месте происшествия – ведь они быстро теряют интерес к подобным вещам, особенно если кровавые сцены менее эффектны, чем те, что они видят по ТВ; и если они бессмысленно кружат на одном месте, начинают спорить, ругаться, значит, ситуация «остывает», тела увезли, а свидетелей и след простыл. Однако в тот момент обстановка выглядела так, будто все произошло десять минут назад. Пройдя вперед, я с удовольствием отметил, что поблизости не было ни одной телевизионной группы. Простые копы меня, как правило, не узнают, но если кого-то убивают, сразу появляется детектив, расследующий убийства, и мы обычно перекидываемся несколькими словами. (Должен сознаться, – и лучше сделать это заранее, – что я с некоторых пор оказался связан с этими копами: Хэл Фицджеральд, крестный моей дочери, стал при Джулиани одним из помощников комиссара полиции, что, с одной стороны, было хорошо, а с другой – не очень, поскольку сразу начинаешь обмениваться любезностями и забываешь, что играешь за команду противников. Это была еще одна ошибка, которой мне не удалось избежать.) Дежурный капитан, высокий детина с рыжей шевелюрой, поведал мне о случившемся: один молодой папаша с пятого этажа не оплатил свой кокаиновый счет; несколько приятных во всех отношениях дядей прорвались к нему в квартиру, чтобы его напугать или как следует отдубасить – пока не ясно; в итоге все закончилось пожаром. Капитан, как положено, изложил все, что знал, невидящим взглядом скользя по кирпичным стенам и, видимо, думая о чем-то своем – о детях, жене, лодке, а вовсе не о том, что копы иногда называют «мелким убийством». «А больше у вас ничего нет?» – спросил я. «Может, была драка, – он пожал плечами, – или одна из пуль попала в газовую плиту, а, может, стрелявшие намеренно устроили пожар». О подробностях говорить было рано, так как подругу хозяина квартиры, находившуюся в шоке, отвезли в больницу, двоих из трех взрослых очевидцев происшествия никто не мог найти (вероятно, сидели и пили для успокоения нервов в баре где-то в другом районе), а третий был мертв. И лишь одно не вызывало сомнения: что стрелявшие, выйдя из квартиры, втиснули старую кровать между синей металлической дверью квартиры и стеной коридора. Выходит, что дверь – в нарушение всех правил, касающихся дверей с кодовыми замками для нью-йоркских муниципальных домов, – открывалась наружу, так что женщина вместе с ребенком и подстреленным приятелем оказалась в горящей квартире как в захлопнувшейся ловушке.
Я вышел в общий внутренний двор и долго рыскал в поисках одной из соседок, женщины лет под тридцать, в черном зимнем пальто. Она жила как раз напротив той злополучной квартиры. Интервью в подобных случаях бывает недолгим, всего несколько вопросов. Во время разговора я делаю короткие записи в блокноте (я вообще редко пользуюсь магнитофоном: при виде его люди немеют, а кроме того, я всегда запоминаю наиболее интересные высказывания, они прямо-таки застревают у меня в памяти). На руках у женщины сидел ребенок в зимнем комбинезоне, проявивший необычайный интерес к мужчине со столь непривычным цветом кожи. Черные глаза на крохотном смуглом личике изучали мое лицо, и на мгновение мир был спасен. Потом я спросил женщину, что она видела. «Да что там, я никак не ожидала такого, – сказала она, – ведь было еще утро, а ничего подобного по утрам, когда все спят, не бывает». У нее было красивое лицо с правильными, строгими чертами, но когда она подняла взгляд на ту самую квартиру, окна которой пожарные изнутри разбили своими топориками, я заметил в ее глазах следы усталости и слез. После пожара на кирпичной стене дома остались грязь и копоть, да еще пожарные повыкидывали из окна обуглившиеся остатки нехитрого скарба: кухонный стол, одежду, несколько стульев, постельное белье, детскую кроватку, телевизор, пружинный матрац. Резко выделявшиеся черными пятнами на снегу живописные обломки представляли собой некое подобие скульптур-коллажей, выставляемых в галереях Сохо, – пессимистический диагноз художника веку, в котором мы живем.
– Вы знали эту семью? – спросил я женщину.
– Да, я не раз бывала у них.
– Как вы узнали, что там случилось?
– Мне не пришлось ни у кого спрашивать, я все видела своими глазами. Я мыла посуду и вдруг заметила дым из окна и все такое. Я сразу сказала себе – тут что-то неладно, что-то случилось с Бенитой; я вызвала аварийку и побежала вниз.
Женщина взглянула на меня. Она явно хотела сказать что-то еще. Я ждал. Я никогда не давлю на собеседников, люди и так расскажут все, что знают. Но если они замолкают, можно обратиться к хронологии.
– Во сколько это было? – спросил я.
– Около полудня.
– Хорошо! Значит, так, вы мыли посуду, а что вы почувствовали, когда увидели дым? Вас это удивило?
– Так удивило, что я, знаете, даже выронила тарелку.
– Что было потом, когда вы вышли на улицу?
– Я посмотрела вверх, на окно, и подумала, скорей бы приехали пожарные, а потом я все смотрела на окно, где Деметриус, он хотел выпрыгнуть в окно. Он был в огне, ну как будто сам горел, ну там рубашка, волосы и брюки, а еще он держал Бенитиного ребенка… да, точно, Вернона, ему только четыре месяца, а после Деметриус выпал из окна, да, знаете, он просто выпал и стал падать… падать… и мне показалось, что ребенок ударится головой о землю, и я так поэтому испугалась, а потом Деметриус, когда падал, он вроде как перевернулся немного и упал на спину, а ребенка держал вверх, понимаете, он это сделал специально, ну, чтобы ребенок не пострадал. И знаете, это было как бы последнее, что Деметриус сделал в жизни, ну то есть что он немного перевернулся и держал ребенка вверх, потому что потом Деметриус… потом он упал на спину, прямо как будто он, вы понимаете, – и тут женщина звонко шлепнула черной ладонью по другой руке, – а он лежал тихо и, право же, ну совсем не двигался; и тут я побежала к ним и подняла Вернона, потому что Деметриус… ну он не сделал бы этого, и я, конечно, осмотрела ребенка, все ли с ним в порядке, и сказала: слава богу, потому что мальчик и не ушибся даже, а только немножко испугался. И еще он немного плакал, и я взяла его на руки. А вот с Деметриусом совсем было плохо. У него текла кровь из ушей, а потом я видела, как его застрелили те парни. А еще я надеялась, что Бенита, ну, что она не станет прыгать…
Женщина замолчала, снова взглянула на окно и переложила ребенка с одной руки на другую, легонько шлепнув его по попе.
– Еще что-нибудь видели? – спросил я.
– Вроде нет.
Я подождал немного, глядя ей в глаза.
– Спасибо, что уделили мне время, – сказал я.
Женщина слегка кивнула. Она не была ни потрясена, ни смущена, по крайней мере внешне. Недавнее событие вполне вписывалось в ее мировосприятие.
Я, честно говоря, насмотрелся на подобные вещи, и у меня не было времени задерживаться там и размышлять о жестокостях городского бытия. Материал надлежало загрузить в редакционный компьютер в половине шестого вечера, то есть примерно через три часа, – и точка! Я узнал все, что надо, и пошел обратно к машине, сочиняя в уме первый абзац, как вдруг мой пейджер начал выводить трели где-то на уровне бедра, что означало: «Позвони цыпочке». Это звонила Лайза из больницы Св. Винсента, где она работала. Многие репортеры носят с собой сотовые телефоны, но я, признаться, их просто ненавижу; они делают вас зависимыми от множества других людей и их дел, могут прервать важный разговор в самый напряженный момент и испортить вам все дело. Я свернул за угол к небольшой закусочной с хозяином-доминиканцем; и когда на двери звякнул колокольчик, пара-тройка завсегдатаев повернулась в мою сторону, а один парень лет восемнадцати незаметно выскользнул через черный ход, – на всякий случай, а вдруг я представляю для него опасность. Они видели перед собой крупного белого мужчину, который не боится приходить в чужое место, а стало быть, может оказаться копом.
На стене висел телефон.
– Сегодня вечером тебе надо быть на коктейле, – напомнила мне Лайза. – Твой смокинг я положила в багажник.
Ох уж эта вечеринка, которую каждый год устраивает Хоббс, австралийский миллиардер – владелец газеты. И мое присутствие, как одного из его обозревателей, обязательно. Если бы он имел собственный цирк, я был бы у него одной из дрессированных обезьян в красном воротничке, туго сидящем на тощей шее.
– Я не смогу пойти, – сказал я.
– Но вчера ты заявил, что должен там быть.
– Ты уверена, что это сегодня? – Я с тревогой посмотрел на часы.
– Ты сказал – в полседьмого.
– Там соберется все руководство, чтобы повилять хвостами вокруг Хоббса.
– А я при чем? – спокойно возразила она. – Сам говорил, что придется пойти.
– Дети в порядке?
– У Салли сегодня свободный день. Ты сейчас в Бронксе?
– В Бруклине. Тут пожар. Один малый выпрыгнул из окна с ребенком.
Я заметил, что за мной наблюдают. Эй, ты, белый ублюдок, какого черта ты явился сюда, проклятый беляк, чтобы оплевывать своей поганой слюной мой телефон?
– Ладно, увидимся вечером.
– Поздно или не очень? – спросила Лайза.
– Не очень.
– Если будешь дома достаточно рано, может быть, выгорит одно дельце, – сказала она.
– Да ну? Выгорит, говоришь, а какое?
– А такое, что удастся подзаработать.
– Звучит неплохо.
– Так оно и есть.
– Откуда ты знаешь?
– Знаю, – ответила Лайза.
– Да откуда?
– Из записей на автоответчике.
– А чья последняя? – спросил я.
– Так, одного странного человека.
– А на него можно положиться? Ты его хорошо знаешь?
– В общем, так: приедешь после одиннадцати – упустишь свой шанс, – ответила она. – Только будь осторожен, когда поедешь домой, договорились?
– Ладно. – Я хотел повесить трубку.
– Эй, подожди! Портер? – услышал я ее голос.
– Что еще?
– Ребенок жив? – с тревогой спросила Лайза. – Ну тот, который выпал из окна?
– Тебе и вправду хочется знать?
– Ты чудовище! Так он жив?
Я сказал, что жив, и повесил трубку.
На одной из узких старых улочек Вест-Виллиджа (не буду уточнять, на какой именно), застроенных четырехэтажными муниципальными кирпичными домами, есть стена. Обычная стена из глазурованного кирпича, соединяющая два соседних дома, футов тридцать в длину и около пятнадцати футов в высоту. Над кирпичной кладкой возвышается старая кованая железная ограда черного цвета высотой примерно пять футов, изящно выгнувшаяся наружу и лишающая вас всякой надежды перелезть через стену. Над прутьями ограды и сквозь них протянул толстые ветки китайский ясень – растущее как на дрожжах и все вокруг заполонившее докучливое растение, предпочитающее селиться на пустырях и в неизменном стремлении выжить принимающее любые, самые причудливые формы. В итоге оно или погибает от какой-нибудь болезни, или его выкорчевывают вместе с корнями. В своей тяге к солнцу ясень проявляет такое упорство, словно он сговорился со стеной и оградой никого не подпускать к этому месту и близко.
Я провел немало времени, стоя со скрещенными на груди руками на другой стороне улицы и разглядывая сначала дерево со сплетенными ветвями, потом ограду и, наконец, кирпичную стену. Изучение стены вплоть до нынешней зимы приносило мне известное успокоение. Стена была практически непреодолимой, что, заметьте, очень важно, поскольку в ней имеется узкий прямоугольный проем, закрытый калиткой, но не обычной решеткой из железных прутьев, а толстой стальной дверью, на четверть дюйма заглубленной в кирпичный порожек. Приложив некоторое усилие, под эту дверь еще удавалось подсунуть будничный номер газеты, но вот воскресный выпуск уже никак не лез туда. Нынешняя дверь представляет собой точную копию той, что висела там больше века – железной, ставшей хрупкой от времени, местами заржавевшей и раз пятнадцать покрашенной черной краской. Я нанял одного шестидесятилетнего русского сварщика, чтобы он сделал ее стальную копию. Затем мы с ним вдвоем выдрали старую дверь вместе с петлями и остальными причиндалами, а на ее место поставили новую и заново расшили швы кирпичной кладки. Помню, какое удовольствие доставила мне мысль, как чертовски трудно проникнуть через такое прочное заграждение, ведь для этого пришлось бы воспользоваться кувалдой и слесарной ножовкой, а еще подогнать задом большой грузовик, прикрепить к двери пару цепей и двинуть вперед на первой передаче.
Но главное, куда ведет эта дверь. Так вот, за ней, как это ни странно, начинается узкий сводчатый тоннель, отстоящий на семьдесят футов от пешеходной дорожки. То повышаясь, то понижаясь, он проходит вдоль задних стен трех домов постройки 1830-х годов, у каждого из которых имеется свой парадный подъезд, выходящий на соседнюю улицу. Такая планировка отражена в документах на каждое из этих владений и, по мнению моего знакомого юрисконсульта, нарушает все нормы нью-йоркского законодательства о недвижимости. Большая часть жилого фонда конечно же определяется или оценивается на глазок, хотя, как известно, занимаемая тем или иным владением или зданием площадь – это вопрос длины и ширины. С тоннелем все обстоит иначе. Официально он считается трехмерным: «арочный коридор высотой пят футов и девять дюймов», как сказано в оригинале документа, «с незначительными отклонениями по всей его протяженности в западном направлении». Этот проход – место тихое и таинственное, и, находясь в нем по вечерам, когда уличное движение затихает, можно расслышать журчание воды в канализационных трубах соседних домов или звуки рояля в комнатах верхних этажей. Или невнятные звуки чьих-то голосов. Проход, как своего рода пуповина, незаметно пролегающая совсем рядом с другими жизнями, открывается на неправильной формы участок, размером двадцать один на семьдесят четыре фута, и упирается прямо в маленький деревянный дом – предмет нашей с женой пылкой любви, расположенный неподалеку от ярко освещенных башен-близнецов Всемирного торгового центра.
Вот так он там и стоял, со своими подгнившими порожками, подточенными термитами балками и покосившейся крышей, крытой кедровым гонтом, – осколок безвозвратно ушедшей манхэттенской эпохи, построенный в 1779 году, когда в южной части острова был порт захода английских торговых судов, а ландшафт северной части состоял из речек, грязных дорог и ферм, принадлежавших голландцам и нескольким квакерам. Потолки в доме были низкими, окна перекосились, а пузырчатые стекла громко дребезжали в старых рамах во время бури, но по какой-то причине все это сооружение не пошло на снос – возможно, потому, что слишком красивой была внутренняя отделка из орехового дерева, а может быть, из-за чересчур упрямого владельца, или возникшего в семье разлада, или просто по какой-то случайности – кто знает. Нам было все равно. Нам был нужен, необходим этот дом с пятачком зелени перед фасадом и маленькой кривенькой яблоней. Где-то в другом месте такой дом считался бы самым обычным строением, но в Манхэттене он был чудом.
Нам с Лайзой было тогда чуть за тридцать, поженились мы совсем недавно, и цена на дом казалась нам немыслимо высокой. Но однажды Лайза, работавшая хирургом, пришла домой с изумленно недоверчивым выражением лица и сообщила, что известнейший в городе специалист, самодовольный мэтр под шестьдесят, предложил ей заняться совместной практикой, к чему его побудила крайняя необходимость. Дело в том, что, женившись в третий раз, добропорядочный доктор оплодотворил свою прежде не рожавшую сорокалетнюю супругу, зная, что она уже достигла возраста безнадежности, но понятия не имел о том, что его жена тайком принимала средства, усиливающие детородные функции. В итоге ультразвуковая диагностика обнаружила биение трех крошечных сердец. Перспектива появления стольких новых жизней перепугала доктора чуть не до смерти; подобно многим важным седовласым персонам, снискавшим в городе огромный успех, он неожиданно для себя оказался в ситуации, когда ему потребовалась молодая компаньонка, чтобы было на кого взвалить бремя своих забот. И за это он готов был платить, и платить щедро. Он понимал, что Лайзе скоро захочется иметь своих детей, но для него это не имело значения, поскольку он с полным основанием рассчитывал на ее мастерство и присущую молодости выносливость. «Что я буду делать с такой кучей денег?» – первое, что выпалила Лайза в ответ на его предложение. И тут почтенный хирург отеческим тоном прочел ей в общем полезную, но не совсем уместную лекцию о гигантских размерах федерального долга и неизбежной для правительства необходимости печатать деньги. «Покупайте столько недвижимости, сколько сможете», – закончил он.
К примеру, такой вот сельский дом в Нью-Йорке. Переступив через порог и войдя в парадную дверь, мы первым делом осмотрели спальню, пытаясь представить себе, как мы будем спать и бодрствовать в этой маленькой пустой комнате. Пыльные полы, спертый воздух, хотя продавец и позаботился о том, чтобы старые оштукатуренные стены слегка подновили и покрасили. Мы стояли на полу из широких сосновых досок, размышляя о незнакомых нам людях, живших в этой комнате; о голосах, звучавших здесь, когда они смеялись, гневались и наслаждались друг другом в минуты близости; о младенцах и детях; о страдании и смерти.
Этот маленький дом с тремя тесными спаленками каким-то образом заставлял меня оставаться честным или, как мне казалось, постоянно напоминал мне, что город уже существовал здесь задолго до меня и надолго останется на том же месте после моего ухода. Мои дети могли бы вырасти в квартире в Верхнем Вест-Сайде, с привратником, одетым в форму, с бакалейными лавками, сухой чисткой и видеосалонами, и в этом нет ничего плохого, но в нашем доме с яблонькой было нечто такое, что навсегда остается в памяти, и я знал, что Салли и Томми уже полюбили кривой кирпичный коридор, покатую крышу и потолки с низкими балками. (Здесь прежде жили другие дети: моя жена нашла на полу столетней давности пуговицы, застрявшие в щелях между досками; крошечных оловянных солдатиков, спрятанных в саду; а когда мы ремонтировали кухню, то обнаружили там пластмассовую голову куклы Барби, которую, судя по прическе, купили в 1965 году.) Когда мои дети станут взрослыми, они, смею надеяться, поймут, что росли в замечательном доме. Знаете, больше всего на свете я хотел бы, чтобы они знали, что их любят, и благодаря этому отыскали – прямо на молекулярном уровне – свой путь в будущее. Мне кажется, всегда можно точно определить, кто в детстве чувствовал себя любимым, а кто – нет. Это видно по глазам, походке, манере говорить и отдает такой пряной горечью, что вот вроде еще немного – и можно вдохнуть ее аромат.
Вернувшись в редакцию, я, держа в руках коробку со смокингом, проскользнул вдоль стены длинного прямоугольного зала отдела новостей, мимо кабинета старшего редактора, мимо разного рода интриганов, беседующих о чем-то тихо, но недружелюбно, мимо спортивного вида парней, жующих свой второй завтрак, мимо светлого закутка обозревательницы из отдела светской хроники. Она разговаривала по телефону, просматривая свою электронную записную книжку «Ролодекс». Забойная прическа, эффектная поза, суперсовременный антураж навязчивой рекламы – распечатки электронной почты, пресс-релизы, промо-видео, киноафиши кучей возвышались из ее ящика для входящих документов. У нее имеются два помощника – оба молодые, оба постмодернистки сексуальны, оба каждую ночь с удовольствием обходят полдюжины центральных клубов, с сотовым телефоном в кармане, раздавая чаевые швейцарам и рыская в поисках жалких обрывков скоропортящихся сплетен о знаменитостях. Ну, наконец-то я у себя в кабинете, который напоминает не столько место ежедневной работы, сколько лабораторию по воссозданию первобытного хаоса, где старые бумаги и кофейные чашки водят нескончаемый хоровод вокруг пульта, телефона и компьютера.
Деметриус Смит, молодой человек, погибший в Браунсвилл-Хаусес, преподавал гимнастику в средней школе, как сообщила мне его сестра, которую я отыскал в Северной Каролине. Всевозможные призы и университетское образование так и не стали для него источником заработка. Такого рода незначительный, но весьма показательный факт мог бы послужить основой мелодраматического сюжета, но… после нескольких звонков я добрался до школьного тренера по гимнастике. Нет, у Деметриуса никогда не было никаких талантов, рявкнул мне в ответ тренер, и никакого университетского образования, кто вам наговорил такой чепухи? Ах, прошу прощения, я не знал, что он умер, но ведь, по сути, гимнаст он был никакой, слишком боялся высоты, насколько я помню.
В этой истории один неожиданный поворот сменялся другим, но газетный обозреватель, этот литературный поденщик, всегда способен работать безотказно, как телефонный провод. Я впихнул в колонку и тренера, не забыв упомянуть о средних доходах одной семьи в Браунсвилл-Хаусес, составлявших десять тысяч восемьсот сорок пять долларов, согласно данным Бюро переписей. Однако часы уже показывали двадцать семь минут шестого. Редактор раздела городских новостей метался где-то поблизости в тревоге за свою статью с иллюстрацией на первой странице и рано или поздно должен был нагрянуть и ко мне. Я отправил материал в отдел городских новостей, просмотрел почту, отложил счета, а потом запер дверь и надел взятый напрокат смокинг. По-видимому, большинство владельцев бюро проката дешевых смокингов врут в отношении их размеров: талия, как и колонка, которую я только что закончил, допускала некоторую растяжку.
Потом я вышел и уехал. Прощайте и счастливо оставаться! И даже если какая-нибудь кинозвезда убьет президента, – мою колонку не трогать! Другие репортеры закончили свои дела, а ночные редакторы только прибыли зарабатывать на гамбургер к завтрашнему обеду. Я прошел мимо, перекинувшись с ними несколькими словами. У нас были нормальные отношения, хотя, насколько мне известно, кое-кто из старых репортеров вроде бы ненавидел меня, потому что мои заметки никогда не снимали в последний момент и я зарабатывал намного больше них. Я, как ни странно, заключил с газетной администрацией настоящий индивидуальный контракт, тогда как штатные сотрудники вынуждены довольствоваться теми жалкими крохами, которые газетный профсоюз отвоевал в последнем коллективном договоре.
Когда я, стоя на тротуаре и поеживаясь от холода, застегивал пальто, у меня на какое-то мгновение мелькнула мысль махнуть рукой на вечеринку и просто отправиться домой пообедать с детьми и, сидя за столом, наблюдать, как они бросают макароны на пол. Именно так мне и следовало поступить. Послушай, негодяй ты этакий, – сказал я тогда себе, – ступай прямо домой. Вместо этого я отыскал автомобиль и потащился из центра в жилые кварталы как раз в самый час пик. Уже стемнело, и мне приходилось очень внимательно следить за названиями улиц, я знаю город не настолько хорошо, чтобы беспечно крутить руль. Как я уже говорил, вырос я не здесь, а для репортера это большой недостаток. Все крупные нью-йоркские обозреватели, к примеру Джимми Бреслин и Пит Хеймилл, – дети нью-йоркских улиц. А мне пришлось преодолевать трудности, связанные с тем, что я родился в трехстах милях к северу от Нью-Йорка, почти в Канаде, в сельском доме на десяти акрах земли и детство провел под открытым небом. Зимой предо мной расстилалась ледяная гладь озера Шамплейн, и я часами просиживал в маленькой рыбацкой палатке, которую отец натягивал на льду позади нашего пикапа. А то мы с приятелями топали пешком через лес, где росли сосны и березы, к железной дороге, проходившей по берегу озера, и ждали дневного поезда, который следовал на юг, из Монреаля в Нью-Йорк; и когда он появлялся, громадный и страшный, взвихривая по бокам тучи снега, мы, десятилетние мальчишки в зимних куртках и ботинках, неожиданно выскакивали и обстреливали его каждый доброй дюжиной снежков, целясь прямо в мелькающие в окнах лица людей, которые казались нам богатыми и важными персонами. Это были 1969 и 1970 годы. Мое отрочество, бесспорно провинциальное, было преисполнено той безмятежной наивностью, которая позднее влекла меня ко всему возвышенному и чудесному, губительному и нездоровому, что есть в Нью-Йорке, где, в обществе неограниченных возможностей, все необычное сравнивается не с тем, что нормально, а с тем, что еще необычнее. Я видел нищих со значками носителей СПИДа, на которых указано число лимфоцитов, видел голого мужчину на велосипеде, лавировавшего в потоке машин, ехавших ему навстречу по центральной полосе на Бродвее, видел рабочих из компании «Кон Эд»,[2] копавшихся в канализации под звуки арий Паваротти. Я наблюдал, как детективы, роняя изо рта картофельные чипсы, покачивали пальцы на ноге покойника, чтобы определить время смерти. Я видел толстую женщину, целующую деревья в Центральном парке, видел миллиардера, прилаживающего свой паричок.
И как все-таки интересно получилось, что, оставив автомобиль в гараже, пройдя пешком несколько кварталов и почти добравшись до места, я стал свидетелем зрелища, наблюдать которое мне еще не доводилось; я воспринял его не как некое предзнаменование грядущего, а скорее как символ непреодолимости плотского желания. Итак, согласимся, что обстановка была весьма знаменательной: в квартале царила темнота, я стоял на Семьдесят девятой или Восьмидесятой улице рядом с домом, внутри которого шел ремонт, судя по смутным очертаниям самосвала «дампстер» у края тротуара. И вдруг я понял, что в самосвале кто-то есть, причем на куче строительного мусора копошится не один человек, а двое. Но, возможно, они не просто копошатся, а борются? Так что же все-таки там происходит? Драка? Тихонько подойдя поближе и по драным пальто и растрепанным патлам определив, что передо мной бродяги, я отметил ритмичные движения – взад-вперед, – которые совершала фигура сверху, и тотчас сообразил, чем они занимались. Они трахались. Грандиозно! Двое бездомных людей, на холоде! Кто-то выбросил в «дампстер» старый тюфяк, и на огромной куче разорванных в клочья сеток, обломков труб и кусков потолочной штукатурки, на высоте восьми футов над мостовой они… трахались. Женщина в задравшейся вверх одежде била кулаком мужчину по голому заду, и на секунду я испугался, что ее насилуют. Но в ее хриплых выкриках явно слышалось наслаждение, и она по-прежнему лупила его кулаком, а я наконец догадался, что каждый сильный удар настигает мужчину при движении назад, побуждая быстрее вернуться в ее страждущее лоно и проникнуть туда с еще большей силой. Я еще помедлил, стоя поодаль. Они меня не замечали. Понаблюдав за ними минуту-другую, я двинулся дальше, погружаясь в полумрак улицы.
Вскоре я уже стоял в вестибюле роскошного многоэтажного здания, протягивая свое пальто пожилому гардеробщику, который осторожно развешивал меховые манто прибывших дам. Лифтер в зеленом жилете повез меня наверх.
– Крутая вечеринка? – спросил я.
Ответа не понадобилось: я услышал музыку и приглушенный рокот голосов еще до того, как открылись двери лифта. Я вышел и сразу очутился в толпе разгоряченных людей, среди накрашенных губ и обведенных изогнутой линией глаз, зубов и сигарет, дорогих очков и модных стрижек, мелющих чепуху розовых языков, прямо-таки накалившихся от болтовни; все говорили громко, возбужденные и жадные до удовольствий, предоставляемых жизнью. Попав на подобную грандиозную манхэттенскую вечеринку, вы мгновенно понимаете, принадлежите ли вы к этому кругу или нет, свой ли вы среди этих улыбающихся господ, с рассеянным взглядом и рюмкой в руке. Я нет. Но с другой стороны, ни в одном обществе я никогда не чувствовал себя столь непринужденно, – я всегда вовне, всегда наблюдаю со стороны, я по-прежнему подросток с севера штата Нью-Йорк, сидящий в холодной палатке посреди замерзшего озера, уставившись в прорубь. (Резкий сильный рывок – и я обеими руками вытягиваю что-то трепещущее из темной холодной глубины.)
Я находился в одной из роскошных квартир, которой владел Хоббс или его холдинговая компания, что, собственно, одно и то же. Она напоминала пещеру со стенами, обитыми шелком, с позолоченным потолком высотой сорок футов, огромным количеством мебели в пуританском стиле и множеством английских картин на стенах (отобранных специальным консультантом и закупленных оптом), с четырьмя открытыми барами и тремя барменами в каждом – не безработными актерами, жаждущими завязать полезные знакомства, а надменными профессионалами, при всей своей надменности прекрасно помнящими, сколько вы выпили за последний час. Над главным залом тянулась верхняя галерея, где шесть исполнителей под аккомпанемент рояля создавали музыкальное сопровождение, наполняя зал бодрыми звуками. Более дюжины фоторепортеров без передышки щелкали затворами камер, причем некоторые из них считали себя знаменитостями, и, надо признать, не без оснований. Большая часть комнат была открыта: в одной стояли столы с мясными закусками и сырами, фруктами, овощами и грудами шоколадных конфет, а другие, где диваны более мягкие, а свет менее яркий, располагали к интимному общению.
Хоббс находился в городе, и вечеринка имела целью напомнить всем, что он жив и здоров, что он не просто человек, а концепция, империя, мир в себе. Каждую зиму он проносился по Манхэттену, осматривая свои владения, включая редакцию бульварной газеты, причем антураж его появлений был абсолютно предсказуем. Но после его отъезда в памяти людей оставалось совсем не это – они помнили только то, что он хотел, а именно организованную им чертовски разгульную вечеринку. Он переворачивал все вверх дном, и начинали происходить разные события. Люди делали дела, встречались со знаменитостями, отправлялись в ночные путешествия с неожиданными попутчиками. Они напивались вдрызг и говорили ненужные вещи нужным людям. Случайное оскорбление и еще более случайная клевета. А еще они громко высказывали множество отвратительных или, наоборот, прекрасных вещей, надеясь, что кто-нибудь их да услышит. Все это разжигало страсти, и если назавтра в разделе светской хроники появлялось сообщение, что вульгарность гулянки противоречила всем общепринятым нормам поведения, задачу можно было считать выполненной.
Хоббсу было уже за шестьдесят, но это вовсе не означало, что его окружение состояло из элегантных развалюх (старых, но не слишком известных миллионеров с веселеньким зимним загаром, и женщин с костлявыми запястьями и вставными зубами, очень похожими на настоящие, которые уже не верили ни во что, кроме необходимости иметь прислугу и ежедневно принимать пилюли эстрогена); нет, его манхэттенские апартаменты собирали исключительно веселое и легкомысленное общество: здесь был Джо Монтана, более узкий в плечах, чем на фотографиях, а также Грегори Хайнис, уже слегка поседевший, несколько личностей из отдела местных теленовостей, а еще финансист Феликс Рогатин, похожий на жирного бобра, из всех присутствующих выбравший себе в собеседники одного из новых чародеев киберпространства, и кроме того, Фрэнк и Кети Ли Гиффорд, и человек, которого только что обвинили в мошенничестве с ценными бумагами на четыреста миллионов долларов, и хирург, делающий пластические операции, с безупречным мастерством заново накачавший бюст Долли Партон, и стоявший неподалеку знаменитый фигурист, имени которого я не запомнил, рядом с молодым чернокожим манекенщиком, чья физиономия отсвечивала на всех автобусных остановках. Очаровательные женщины, казавшиеся удивительно знакомыми, скорее всего были актрисами с телевидения. И вдобавок только что появившийся из лифта габаритный контингент из «Тайм Уорнер», новейшая популяция гангстеров, выглядевших сурово и амбициозно в своих неизменных шейных платках; там же был и Джордж Плимптон, оставшийся неузнанным тремя длинноногими подружками, по всей вероятности танцовщицами из бродвейского шоу, с которых, как я заметил, не спускал глаз большой знаток этого дела сенатор Мойниган. А гости все прибывали. Жирный коротышка из «Таймс», выводивший из терпения своей болтовней, подобно говорливому попугаю. Знаменитый итальянский фотожурналист, которому принадлежали все те ужасные фотографии из Сараева. На лбу у него был шрам, казавшийся дамам жутко привлекательным. Они обсуждали одного из великих нефтяных шейхов, который якобы постоянно держал возле себя тщательно отобранного юношу-донора, чтобы тот, если шейху вдруг понадобится, отдал ему любой свой орган – сердце, легкое или почку. В стороне, в костюме, но без галстука, не замечая длинного столбика пепла на своей сигарете, стоял некогда известный и подававший надежды романист, чудодей одной книги, сделавший себе имя десять лет назад, мастерски сумев отразить дух времени, а ныне по большей части игравший в Хэмптоне в софтбол с другими потухшими литературными светилами. Он, как мне показалось, красил волосы, но женщины его игнорировали. В толпе я разглядел Эрла Джоунза, который смотрелся лучше всех в своем превосходном синем костюме. Он слушал Марио Куомо, оказавшегося ниже ростом, чем я думал, и слушавшего только себя самого; всего гостей было сотни четыре, не считая публицистов, мечущих громы и молнии; посылая фотографов составлять группы для снимков, улыбаясь, еще улыбаясь и хи-хи-хи-кая, пока в уголках глаз не выступали слезы, они создавали суету и распространяли сплетни, объедаясь, расплываясь в улыбке, кивая головами и заявляя: Да, да! Все об этом говорят! – не умея толком объяснить, о чем, собственно, об этом.
А там, развалившись в середине огромного дивана, восседал сам великий человек, Хоббс, распухшими пальцами отправлявший куски селедки прямо в свой вечно слюнявый и ненасытный рот. И как только дохлая рыба приближалась к его губам, первым делом поднимались лохматые брови, словно часть какого-то сложного механизма, который в нужный момент открывает свою зияющую пасть, обнажая частокол желтых зубов, казавшихся слишком длинными, как у лошади, но при этом больше похожих на пеньки, стершиеся от постоянного жевания, а затем появлялся следующий монстр – толстый серый язык, непомерно большой, раздувшийся от спиртного, тяжело распластавшийся на нижней губе.
Он слыл человеком беспринципным, но практичным, хотя это означало лишь то, что он покупал по дешевке, а продавал задорого. Любая городская газета зависит от рекламы розничной торговли, и в связи с этим поговаривали, что Хоббс не собирался покупать газету, а приехал в Нью-Йорк по другому делу и увидел, что крупнейшая в городе бульварная газета испытывает серьезные затруднения. Отнюдь не случайно он обратил внимание на пустые гостиницы и падающие цены на небоскребы. Владея недвижимостью во многих городах (Лондоне, Мельбурне и Франкфурте) и будучи свидетелем периодических быстрых взлетов и банкротств во многих крупных городах мира, он разработал метод, позволяющий ему безошибочно определять удачный для покупки момент: как только пронзительно завизжат богачи. Тогдашний владелец газеты, человек, занимавшийся недвижимостью, был сражен наповал, когда поток японских долларов отхлынул от Нью-Йорка. Он попытался выкрутиться и начал придерживать деньги, но дело приняло настолько скверный оборот, что секретарше уже приходилось каждый вечер обходить отделы, собирая использованные карандаши со столов репортеров, чтобы снова использовать их на следующий день. Без всякого предупреждения, как некий призрак, вдруг явился Хоббс. Он предложил цену, хоть и очень, ну просто очень, низкую, но наличными и без «сворачивания» долговых обязательств и передачи акций. Специалист по недвижимости оскорбился и раздраженно заявил, что заботится о благе народа и ни за что не продаст крупное нью-йоркское издательство такому негодяю – ведь каждому известно, какую омерзительную чепуху печатает Хоббс в своих лондонских газетах. В противоположность Хоббсу, риэлтор уподобился монументу в центре парка и некоторое время упивался своей новой ипостасью; он появлялся на телевидении и на симпозиумах в Колледже журналистики Колумбийского университета, где расписывал величие и красоту своих нравственных принципов. Через три недели он принял предложение Хоббса и исчез. Став владельцем, Хоббс начал с того, что грубо повздорил с профсоюзами и пригрозил закрыть газету. Это казалось невозможным, поскольку газету он только что купил, но, с другой стороны, как отмечали обозреватели, само здание газеты в Ист-Сайде на рынке элитной недвижимости могло стоить столько же, сколько и вся газета. Это вконец перепугало профсоюзы. Мэр принялся уговаривать Хоббса, но тот оставался безучастным. Он все время находился в Лондоне, пока его представители вели переговоры, и в конце концов профсоюзы сдались. Хоббс сократил расходы, приобрел водителям новый парк грузовиков и вскоре здорово поправил положение с финансами.
Теперь газета служила базой для откорма холдинговой компании Хоббса, обеспечивая ему наличность, которую он вкладывал в другую собственность, но, может быть, все было совсем не так и он придерживал газету на случай, если потребуется попугать политиков. Однако, так или иначе, его гениальность еще раз блестяще подтвердилась на практике. Я наблюдал за ним с любопытством, достойным посетителя зоопарка, когда он слюняво бормотал что-то изящной девчушке из тех, что не носят трусиков под платьем, когда она, соблазнительно покачивая бедрами, фланировала перед его носом; разглядывал необъятный мягкий, как подушка, зоб, выступавший из-под огромного подбородка – ну точь-в-точь коровье вымя – и сотрясавшийся при каждой остроте, со смаком отпущенной его хозяином; ну и конечно, мохнатые брови над яркими зелеными глазками, которые снова взлетали и опускались, будто нанизанные на одну струну, когда куски прожеванной селедки на мгновение выступали жирной пеной в углах его рта, прежде чем их сметал все тот же распухший язык. Затем его рот непроизвольно открывался, навстречу очередному лоснящемуся куску селедки, которого ожидала участь предыдущих.
Отделившись от толпы, ко мне подошла улыбающаяся женщина лет пятидесяти с хвостиком. «Портер Рен, не так ли?» – сказала она с фальшивым английским акцентом под мечтательные звуки рояля, льющиеся с балкона у нас над головой.
– Да.
Она пожала мне руку. «Вам непременно надо переговорить с… он просто жаждет познакомиться…»
Она подвела меня к стойке обслуги, окружавшей диван с австралийцем. Он был настолько грузен, что не мог долго стоять на ногах. Не поддается воображению его сшитая на заказ нижняя рубашка с обхватом шеи не менее двадцати восьми дюймов, под которой терлись друг о друга необъятные пласты рыхлой плоти. Широкие лодыжки напоминали жестянки из-под кофе. Женщина передала меня молодому человеку с кислым выражением лица, словно он только что пожевал лимон, который рассеянно проговорил: «Да, да, конечно…» – и, мелкими перебежками проведя меня сквозь толпу, окружавшую Хоббса, вытолкнул вперед, так что я оказался прямо перед ним и, глядя вниз, мог созерцать роскошно одетое чудовище с огромными пальцами.
– Сэр, мистер Портер Рен, сэр, который пишет обзоры…
Он, словно делая мне одолжение, скользнул взглядом вверх, в мою сторону, открыл огромный влажный рот, издав нечто вроде «аах-хмм», рассеянно кивнул дважды, будто измученный собственным безразличием, а затем перевел глаза на что-то более занимательное. Передо мной был человек достаточно богатый и властный, у которого нет надобности продолжать беседу со мной. А я-то надсаживаю себе мозги, работая на него, но это не важно, ибо моя работа – это всего лишь ниточка, приставшая к его карману. Но если я вдруг не захочу этого делать, найдется тысяча других мужчин и женщин, стоящих в очередь и дышащих мне в затылок. Внезапно я почувствовал, как кто-то вежливо взял меня за локоть, и лимоннокислый субъект отвел меня от дивана. Вот и все. Моя аудиенция окончилась.
Теперь я чувствовал себя вправе усесться где-нибудь в укромном уголке и, отрешившись от всего происходящего, отбыть там нужное количество минут. Один серьезный вопрос, однако, требовал решения: пить или не пить; опять же, что пить: джин, водку или ром; сколько и за что; и последнее: а почему, черт возьми, нет? Сзади, спинкой ко мне возвышался гигантский диван в стиле ампир, на котором сидели, склонившись друг к другу головами две женщины, они тихо о чем-то беседовали, покуривая сигареты и наслаждаясь вином из бутылки, уведенной из бара. С моего места я, повернув голову, мог хорошо рассмотреть обеих. Судя по первому впечатлению, это были довольно миловидные, незамужние женщины лет тридцати восьми, ожесточенные дефицитом перспективных мужей, решившие провести свое вполне предсказуемое будущее на коктейлях, в конторах, оздоровительных клубах, универмагах и постелях женатых мужчин. Женщины такого типа боролись за свою карьеру с неукротимой энергией. Подозреваю, что они очень одиноки и признаются в этом, будь на то подходящий случай. По утрам в воскресные дни их не увидишь в церкви (я, впрочем, там тоже не бываю), в это время они обычно выгуливают большую собаку на толстом поводке – нечто огромное, красивое и породистое, то, что еще щенком стоит несколько тысяч долларов, что всегда, неизменно, оказывается кобелем, пыхтя и сопя, носится по улице, обнюхивая перед собой дорогу, всюду писает и расплывается в своей собачьей улыбке. И только я собрался заговорить с итальянским фоторепортером, как услышал слова одной из женщин: «Здесь нет никого из них, точно тебе говорю».
– Однако же ты видела Питера Дженнингса. Я слышала, что ему каждый вечер подкрашивают виски коричневой краской.
– Да, он что-то сильно полысел.
– Я не говорила тебе, что на прошлой неделе видела Джи-Эф-Кей[3] младшего? – заявила одна.
– Нет! – взвизгнула другая.
– Вот как тебя сейчас.
– Ну и как он выглядит?
– Слишком загорелый. Похож на того парня, да я тебе о нем рассказывала, ну, тот, с кем я познакомилась…
– Это который с большой бородавкой?
– Нет, другой, который не смог…
– Мистер Флоппи?
– Наконец-то. Ему только тридцать три. – Она вздохнула. – Полагаю, это был «Прозак».
В этот момент я заметил неподалеку блондинку в белом вечернем платье. Я без стеснения уставился на нее. (Моя жена очень привлекательна и полна обаяния. Но я, надо признаться, заглядываюсь на других женщин; я рассматриваю их внимательно и жадно и с чувством легкой вины; моя страсть, легко и стремительно возбудимая всегда, устремляется к женщинам, словно рука, никогда не упускающая возможность ощутить приятную влажность, и чем больше я разбазаривал эту страсть на всех, кто бы ни оказывался рядом, тем сильнее она каким-то чудесным образом разгоралась.) Женщина в белом потягивала вино и держала за руку высокого мужчину в строгом костюме, которому на вид было не больше тридцати. Он, как мне показалось, был одним из управленцев, делающих успешную карьеру, я хочу сказать – именно так он выглядел: красивый, элегантный, широкоплечий, как рыба в воде ощущавший себя на корпоративной вечеринке, где многие были старше его. Я знал, что здесь присутствовало достаточно финансистов, чья деятельность заключалась в манипулировании крупными денежными средствами. Эта женщина вполне тянула на жену корпоративного деятеля: почтительно и с очаровательной улыбкой приветствовала подходивших к ним мужчин и смеялась как и сколько нужно; лучи света отражались от жемчуга на ее шее, и что-то сверкало на ее запястье. Ее спутник, как мне показалось, был не слишком доволен ее манерами, хотя вовсю шутил, смеялся и раскланивался с другими. По-моему, она была самой красивой женщиной из всех присутствующих, что само по себе уже немало, но при этом все же оставалась не более чем дополнением к его персоне. Вдруг меня осенило, я понял этого человека, понял его суть: в жизни мужчины наступает момент, когда он осознает, что безвозвратно пересек черту, за которой начинается зрелый возраст. И дело тут вовсе не в мужских достоинствах, отнюдь нет, а скорее в горьком осознании скоротечности времени. (За этим часто следует вспышка интереса к садоводству и детям.) Тем не менее подобное осознание позволяет разглядеть мужчин, в той или иной степени остающихся мальчишками, еще не испытавших жестокого разочарования или смертельного ужаса, хотя и их время тоже, конечно, придет. Именно к этой категории принадлежал мужчина, стоящий рядом с женщиной в белом платье.
Но тут, сквозь музыку и шум сотен голосов, до меня снова донесся разговор сидевших позади меня женщин. И я, откинув голову и глядя в потолок, ясно расслышал: «…и она заявила, что просто стояла там у светофора, на углу Бродвея и Хаустона, и этот черномазый с резиновой шваброй как шлепнется прямо ей на переднее стекло, а это было прошлым августом, и он, представляешь, был без рубашки…»
– Неужели?
– Точно! – взвизгнула одна из собеседниц. – Представь, его грудь и соски расплющились на мокром стекле.
– Бывает же такое, – взволнованно выдохнула другая. – Ну просто не верится!
– А она смотрела… ну, то есть понимаешь, и подумала, что…
– Нет! Быть того не может!
– Так ты знаешь, она открыла дверь и велела ему влезть!
– Боже мой, какой ужас!
– Я сказала ей: «Элис, ну как ты додумалась до такого? Ведь он же мог…»
– Она его что, взяла с собой?
– Она готова на все… то есть я согласна, она, конечно, не красавица, но…
Я перестал их слушать и, обежав глазами зал, неожиданно обнаружил, что женщина в белом платье смотрит в мою сторону. Она улыбнулась своему приятелю или мужу, извинилась, а потом, как ни странно, направилась прямо ко мне, держа в руке бокал с вином. Вблизи она была столь хороша, но в ее лице я заметил озадачившую меня решимость. Темные брови, светлые волосы собраны в пышную прическу. Нитка жемчуга. Грудь, высоко вздымавшаяся под плотно облегавшим ее шелковым платьем, цвет которого при ближайшем рассмотрении оказался не белым, а персиковым – чарующим и привлекательным. Я не мог поверить, что она намерена побеседовать именно со мной, однако она улыбнулась мне, подойдя совсем близко, словно старому знакомому, села рядом, положив ногу на ногу, и повернулась ко мне лицом.
– Знаете, мистер Рен, – сказала она глубоким гортанным голосом, – ваша фотография просто отвратительна.
Я заглянул в глаза, сиявшие голубизной:
– Та, что врезана в мою колонку?
Она кивнула:
– На ней у вас слишком тощая шея.
– Что делать, там я такой, каким был несколько лет назад, в дни моей ушедшей юности.
– Надо сделать новую. – Она улыбнулась.
Я молча кивнул в знак благодарности.
– Я иногда читаю вашу колонку, – сказала она.
– Я рад.
Она сидела достаточно близко, думаю, затем, чтобы я понял, на какие места она наносит духи.
– Но должна вам сказать, – она нахмурилась, – это не очень хорошо, то есть вы всегда прекрасно пишете и все такое, – легкий жест заменил ей недостающие слова, – но, мне кажется, плохо, что вам приходится бывать в таких местах, где обязательно случается что-нибудь ужасное. Вы, должно быть, видели немало страшных вещей, не так ли?
Мне и раньше задавали этот вопрос и, как правило, каким-то игривым тоном, будто я должен был перечислять собеседнику городские ужасы, вроде того, как в зоосаде Центрального парка белых медведей учат забавляться с пластиковыми игрушками. Но с другой стороны, мы живем в такое время, когда трагическое общими усилиями превращено в развлечение. Так, можно во время обеда наблюдать по телевидению в реальном времени, как падают бомбы, как ловят беглеца и как вполне искренне гогочет настоящий убийца.
– Не без того, видеть кое-что приходилось, – снисходительно ответил я, быстро осушив свой стакан. – Но если вы читаете мою колонку, то и так все знаете.
– Да, конечно. – В ее голосе послышалось легкое раздражение – Я вот только хотела спросить: как вам удается раскопать то, что вы раскапываете?
Я пожал плечами.
– Стало быть, вы действительно умеете вызвать людей на откровенность.
– Да, пожалуй.
– Каким образом?
Я взглянул на нее:
– Обычно им самим хочется мне что-то рассказать, а скорее всего, не именно мне, а просто выговориться.
Она задумалась над моими словами.
– Вы не обидитесь, если я спрошу, как вас зовут? – сказал я.
– Ох, простите, я ведь не представилась. Кэролайн Краули.
Пристально глядя на меня, она, казалось, пыталась прочесть в моих глазах, нет, не узнавание, а осознание важности того факта, что она решила назвать мне свое имя.
– Что… – Я запнулся.
– Да? – Было видно, что это ее забавляет.
– Что привело вас сюда?
Она снова сделала неопределенный жест:
– Банк моего жениха ведет какие-то дела с одной крупной компанией, которой, насколько я понимаю, принадлежит ваша газета. Кажется, так.
Я посмотрел на ее жениха. И снова мне почудилось в нем что-то юношеское, возможно, все дело было в его по-мальчишески тонкой шее или манере энергично и уверенно раскланиваться со своими приятелями из администрации. Мне вдруг показалось, что эта Кэролайн Краули немного старше своего жениха, но, с другой стороны, женщины под тридцать, как правило, мудрее мужчин того же возраста, так что, скорее всего, она просто держится более солидно. Тем не менее я чувствовал, что все не так просто. Если в действительности она была не старше его, значит, ее что-то состарило.
– …нет, я вовсе не думала как-то умалить достоинства вашей газеты, – сказала она, покачивая ногой. – У вас замечательная газета, поверьте. Мне, в общем, нравится такое… ну, что ли, этот бульварный привкус. Знаете, я, конечно, читаю «Тайме», там и наши, и международные новости, но в вашей газете есть еще кое-что… понимаете, какое-то ощущение реального города. Ну грубый наждак, что ли. Этого нет в «Тайме». – Она бросила взгляд на своего жениха, который, судя по его жестикуляции, говорил о теннисе, показывая, как он наносит удар справа.
– Ваш жених увлекается теннисом.
– Чарли? – спросила она. – Да. А можно я задам вам еще один вопрос?
– Конечно.
– Вам не приходит в голову, что любой ваш поступок можно было предвидеть заранее?
Я внимательно посмотрел на нее. Ее вопрос никак не был связан с нашей беседой.
– Я хочу сказать, что происходит все время одно и то же, разве не так? – спросила она, подняв темные брови. – С какими-то беднягами случаются ужасные, но тривиальные происшествия, причины которых также вполне заурядны, и вы спешите туда за достоверными сведениями, или что там вообще интересует репортеров, – и так изо дня в день, верно?
– Я отыскиваю интересные события. – Я отпил из стакана.
– А я слышала, что вы большой любитель расследований и занимаетесь теми случаями, где вам приходится серьезно копаться в чьем-то мрачном, грязном, жутком прошлом, ну там какого-нибудь политика или кого-то еще, и находить нечто важное… но важное именно в смысле расследования…
– А вам не кажется, что наш разговор стал излишне серьезен?
– Ну, – начала она, несколько смягчая тон, – если я и была грубой, это потому, что грубые вопросы, как мне кажется, всегда самые уместные.
– Вам нравятся грубые вопросы?
– Мм-хмм.
Я чувствовал, как алкоголь ударяет мне в голову.
– А тогда позвольте вас спросить, зачем это вам понадобилось выходить замуж за явно порядочного, интеллигентного, красивого, здорового и перспективного парня, как ваш жених, когда вы могли бы подцепить какого-нибудь никуда не годного психопата с гнилыми зубами, в желтой футболке, без счета в банке и с мозгами, начиненными немыслимой похабелью, с которым тем не менее было бы гораздо интереснее побеседовать и переспать.
Она в удивлении откинулась назад, полуоткрыв свой прелестный ротик.
– Вот так, – я качнул головой, – вот вам грубый вопрос. Я могу задать и другой. Могу, к примеру, спросить, долго ли еще я должен притворяться, что наш игривый разговор затеян просто так, без всякой цели. Женщины с вашей внешностью, бывая на вечеринках, не подходят вот так вот запросто к незнакомым мужчинам и не осуждают сначала их наружность, а потом – способ зарабатывать на жизнь, находясь при этом под защитой жениха и своей чарующей прелести. И все это без всякой причины, так, что ли?
Она сидела, уставившись на свои колени.
– Послушайте, – продолжил я, смягчаясь, – я просто хочу сказать, что если вам захотелось развлечься или пришла идея чем-нибудь заняться, ну скажем, серьезной беседой, а не молоть чепуху, как это принято на коктейлях, – прекрасно! Я готов. Весь день я – признаюсь, не без интереса – общался с лживыми болтунами, но здесь я не на работе, поэтому сделайте одолжение… кончайте с этим делом, ладно? И давайте приступим к тому, что на самом деле вам от меня нужно.
Она наконец подняла голову и посмотрела прямо мне в лицо. В ее глазах я не заметил испуга, в них мелькнула лишь искорка веселья.
– Я правда надеялась, что смогу поговорить с вами о важном деле, – сказала она совершенно другим, спокойным и звонким, голосом.
– О чем это?
– Это сложно… Я имею в виду, что на это нужно время.
– Понятно, – сказал я, хотя на самом деле ничего не понял.
– Можем мы поговорить? – спросила она.
– Конечно.
– Сегодня вечером?
– Вы это серьезно?
Она кивнула:
– Давайте уйдем прямо сейчас.
– И куда же мы поедем?
– Ко мне, примерно пятнадцать кварталов отсюда. – Она пристально посмотрела на меня. – Чарли мог бы остаться здесь.
Синева ее глаз соперничала яркостью с почтовым ящиком.
– Знаете, Кэролайн Краули, я вовсе не уверен, что нам вдвоем стоит покидать вечеринку.
Она провела пальцем по жемчугу, улыбнувшись как бы про себя. Она перестала разыгрывать из себя девочку и посмотрела мне в глаза немигающим взглядом.
– Должна ли я это понимать, – проговорила она хрипло, – как намек, что мы находимся под защитой вашей добродетели, а не моей?
– Да, именно так.
Нет, сказал я себе, дело тут не в сексе. У нее на уме было что-то другое. Возможно, из этого получится интересный сюжет. Я давно уже усвоил, что нельзя упускать ни единого шанса, если хочешь заполучить хороший материал. Я сказал ей, что отлучусь на несколько минут, нашел телефон и позвонил Лайзе, понимая, что уже поздно и она могла отключить звонок, чтобы не будить детей, ведь дом у нас совсем маленький. Включился автоответчик. Я пробормотал в трубку, что у меня встреча с кем-то и что мы отправимся куда-нибудь вместе выпить. Было ли это ложью? Отчасти да. Я не сделал, да и не собирался делать ничего такого, чтобы чувствовать себя виноватым, но солгать в данной ситуации мне было легче, чем объяснять, с какой это стати я уезжаю с вечеринки вместе с женщиной в персиковом платье, с которой познакомился несколько минут назад. Поэтому я и сказал, что еду выпить. Моя жена уже привыкла к таким звонкам, ведь это, по сути, часть моей работы, и обычно лишь требует, чтобы я всегда надевал нижнее белье и был дома к пяти тридцати или шести утра, когда дети влезают к нам в кровать. Салли и Томми, спотыкаясь в полусне, ковыляют в нашу комнату, заползают под одеяла, укладываются между нами и после этого иногда снова засыпают, распространяя по комнате сладкий запах детского дыхания, но чаще всего они начинают с шумом барахтаться под одеялом, не давая нам заснуть. Бывает, что я все-таки опять погружаюсь в сон – всегда беспокойный и неглубокий – и Салли некоторое время лежит, думая о чем-то своем, а потом перелезает через меня и спрашивает прямо в ухо что-нибудь вроде: «Пап, а у Ла-Тиши есть волосы на низу?» Ла-Тиша – это дочка Джозефины, вечно угрюмая чернокожая девица пятнадцати лет, ростом около шести футов. Я вполне допускаю, что у нее есть волосы «на низу», как говорит Салли, и еще я почти не сомневаюсь, что там вообще все тщательно обшарил какой-нибудь ее приятель. После этого я открываю глаза – примерно в две минуты седьмого, – вижу свою трех-с-половиной-летнюю дочь, широко открытыми ясными глазами наблюдающую, как ее небритый папочка восстает ото сна, словно из могилы (может быть, она, видя мои отяжелевшие веки, проблески седины в небритой щетине, интуитивно понимает, что я гораздо ближе к смерти, чем она), и видеть ее лицо вот так, рядом с моим, есть для меня величайшее в мире благо. А потом сюда является ее брат в пушистом желтом комбинезоне. Ему полтора года. Это гроза плюшевых медвежат и уже влюблен в свой пенис. Он радостно хихикает и фыркает, набрасываясь на меня, и тогда я беру обоих на руки и, изображая рычащее чудовище, создаю невообразимый шум, который одновременно и пугает их, и приводит в неописуемый восторг, а в это время моя жена, пользуясь случаем, незаметно проскальзывает в ванну. Ради таких моментов я пожертвовал бы чем угодно, даже своей жизнью.
И все же. И все же, когда я, повесив трубку, снова увидел Кэролайн Краули, стоявшую на ярком свету и весьма выигрывавшую в подобном освещении с номерком на манто и готовую покинуть зал, мои мысли приняли совершенно другое направление. Я не мог бы сказать, что я не был самим собой, вовсе нет, я был самим собой, просто ожило мое второе «я», то «я», которое стремится продолжить тайный диалог со всем, что есть порочного в человеческой природе. Есть люди, вовсе не стремящиеся избавиться от своих пороков, напротив, они даже находят в них некоторое очарование. Они счастливы, или, вернее, довольны. Они размахивают теннисными ракетками на залитых солнцем кортах, регулярно проверяют масло в моторе своей машины и смеются, когда смеется публика в зале. Они всегда в рамках дозволенного. Их не интересует, что может появиться из темного холодного омута человеческих возможностей.
На заднем сиденье такси было уютно и тепло после ночной прохлады, мы с Кэролайн слегка поеживались в накинутых на плечи пальто. Кэролайн смотрела прямо перед собой, словно меня не было рядом, и отрывисто давала указания шоферу. Затем она достала из сумочки кисет и небольшую пачку папиросной бумаги, взяла одну бумажку и насыпала на нее щепотку табаку. Распределив табак вдоль белого прямоугольника, она свернула ровную трубочку, потом лизнула свободный краешек бумаги и быстро заклеила легким движением пальца.
– Спорим, что вы пользуетесь деревянными спичками, – сказал я.
– Вы не в меру сообразительны.
Она вытащила из сумочки коробок деревянных спичек, вынула одну и с ее помощью подпихнула табак к тому концу сигареты, который, видимо, и зажигался. Она взглянула на меня. Уличные огни сумасшедшими искрами мелькали в ее голубых глазах.
– Девушки не любят, когда табак лезет в рот.
– Понятно.
Она приоткрыла окно со своей стороны и закурила. Я отметил, насколько у нее чистый и ровный голос, не искаженный никакими подвываниями и навязчивыми гнусавыми междометиями, которых я порядком наслушался за день; но и это, и ее привычка скручивать сигареты говорили о том, что родилась она не в Нью-Йорке и вообще не на восточном побережье. И только я вознамерился продолжить свой логический экскурс, как автомобиль остановился перед высоким жилым домом на Восточной Шестьдесят шестой улице, в двух шагах от Пятой авеню. Она наклонилась вперед и расплатилась с водителем. Привратник, в своей форме с медными пуговицами и эполетами напоминавший Наполеона Бонапарта, улыбнулся ей, как хорошей знакомой, бросив на меня злой взгляд. Я следовал за Кэролайн по мраморному холлу, отмечая про себя ее широкий шаг. Мы вошли в маленькую кабину лифта, отделанную медью и красным деревом.
– Как же я ненавижу приемы, – не вынимая изо рта сигареты, сказала Кэролайн и расстегнула свое манто.
Дверь лифта открылась в небольшое фойе с полированной черной дверью и мозаичным полом, где стояла пара ковбойских сапог. Картину довершал медный крюк, с которого свисало несколько зонтов.
– Ну, вот мы и пришли, – сказала Кэролайн, открывая дверь.
Я вошел и осмотрелся: на полу персидские ковры, белые стены, несколько картин, к которым я не проявил интереса, огромное окно с очертаниями западной части Манхэттена за ним. Квартира явно убиралась руками профессионалов, но мне не хотелось думать о больших деньгах и прикидывать, сколько она может стоить: сорок, пятьдесят или сто миллионов.
– Мы как, сначала поболтаем из вежливости, – спросил я, – или сразу перейдем к делу?
– Сразу. Садитесь вон туда. – Она указала на мягкое кабинетное кресло, в которое я и уселся. Она включила торшер; в его ярком свете ее платье казалось полупрозрачным.
– Прежде чем начать, давайте…
– Да? – спросила она.
– Вы пришли на вечеринку, увидели меня и неожиданно для себя решили втянуть меня в разговор, воображая, что я, как любознательный идиот, готов выслушивать что ни попадя ради жареных фактов?
– Да. – Она наблюдала за моей реакцией.
– Здорово.
– Я верю в неожиданности. – Она говорила стоя, и свет падал на ее голову, плечи, грудь.
– Скажите лучше, о чем вы хотели мне рассказать.
– Хорошо. Но рассказу предшествует показ.
– Стало быть, меня ждет показ?
Она направилась к камину, покачивая задом:
– А что, вы против?
– Отнюдь не против.
– Отлично, значит, несмотря на выпитое вами на вечеринке, вы сможете сосредоточиться. – Она взяла с каминной полки два больших конверта из манильской бумаги и, держа их перед собой, подошла к окну. Перед ней расстилался темный прямоугольник заснеженного парка, а за ним – огни Вест-Сайда.
– Вы ничего не знаете обо мне, так ведь? – спросила она, обращаясь не то к ночному городу, не то ко мне.
– Верно, – согласился я. – Вам около двадцати восьми, у вас несколько миллионов долларов, вы надеваете на приемы элегантные платья персикового цвета, вам не нравится моя фотография в газете, ваш жених играет в теннис и почти ничего не знает о страдании и горе, а ваш привратник, похожий на Наполеона Бонапарта, радуется вашему появлению и совсем не радуется моему. Но кроме этого, ничего.
– Должно быть, ужасно здорово быть таким умным, как вы.
– Эй, – окликнул я ее, – я тут!
Она молчала, и я вдруг подумал: а что, если та странная связь, которая установилась между нами, сейчас порвется? Тогда я скатился бы вниз, схватил на улице такси, постарался обо всем забыть и прибавил счет за такси к моим месячным деловым расходам. Но в этот момент она отошла от окна и протянула мне конверты. Я выбрал тот, что потоньше, а второй отложил в сторону. Развязав красный шнурок на клапане конверта, я вытряхнул из него две дюжины цветных фотографий размером восемь на десять. На первой было нечто напоминавшее тело мужчины в грязной одежде, лежащего вниз лицом на куче строительного мусора. Я просмотрел несколько других, снятых с десяти, пяти и двух футов и – самые неудачные – с двенадцати дюймов.
– Ясно, – кашлянул я. – Итак, это именно то, о чем мы говорим.
– Да, с этого мы и начнем.
– Мы с этого начнем?
– Да. – Она стояла надо мной, и я чувствовал ее запах. – Хотите еще выпить?
– А почему бы и нет? – пробормотал я.
– Виски или водку?
– Джин.
Вернемся к цветным фотографиям: от тела осталось одно название; оно выглядело так, словно почти все крупные кости в нем, включая череп, были раздроблены. Череп напоминал тыкву, всю зиму провалявшуюся на парадном крыльце. На одном из снимков было видно, что осталось от лица: полуоткрытый глаз, уставившийся в бесконечность, не замечающий собственного гниения. В тех местах, где рубашка была разорвана, на теле также виднелись явственные признаки распространяющегося разложения. На другой фотографии был запечатлен кусок изуродованной плоти, не поддающийся идентификации. Изображение было снабжено этикеткой: ТОРС, ВИД СПЕРЕДИ. Следующая фотография представляла собой крупный план перегрызенного запястья. Я быстро просмотрел фотографии. Мне приходилось сталкиваться с проявлениями бессмысленной человеческой жестокости после совершения преступления, однако в большинстве случаев на трупах обнаруживались только огнестрельные или ножевые раны. Тут все выглядело гораздо хуже и свидетельствовало о применении огромной физической силы. Я засунул фотографии обратно в конверт. Некто умер жалкой смертью: участок, заваленный камнями, тело, обилие мух.
– Это чтоб помочь вам войти во врата ада. – Кэролайн подала мне джин на серебряном подносе. Я взял стакан и выпил его маленькими глотками. Она стояла надо мной, куря уже другую самокрутку. – Загляните во второй конверт.
Я так и сделал. Внутри была полная копия полицейского дела о нераскрытом преступлении со смертельным исходом. Убитый был найден на пустыре, возле дома номер 537 по Восточной Одиннадцатой улице в районе, принадлежавшем девятому полицейскому участку, в ведении которого находится Нижний Ист-Сайд. Мне уже приходилось видеть подобные дела, хотя детективы, которые мне их показывали, никогда в жизни не признались бы, что помогали репортеру. Я быстро просмотрел пару страниц. Это был полицейский отчет с фотографиями: расчлененное тело молодого белого мужчины было обнаружено утром пятнадцатого августа на куче обломков кирпича и бетона возле большого жилого дома, предназначенного на снос, и снос этот продолжался уже пятнадцать дней. Дело было старое, с тех пор прошло семнадцать месяцев.
Я отхлебнул из стакана:
– Что-то маловато тоника со льдом, как я погляжу.
– Мне надо, чтобы вы напились, – отозвалась Кэролайн из-за моей спины, – и сразу станет ясно, хам вы или нет.
– У вас могут быть крупные неприятности за хранение таких документов.
– Я знаю.
– Детективы не позволяют другим копам совать нос в подобные дела.
– Да, – бросила она, – мне и это известно.
Я стал читать дальше. Бульдозер прошелся по телу один или, может быть, два раза, прежде чем бульдозерист заметил его; часть грудной клетки и живота были вырваны из тела стальными звеньями гусениц. Судя по лиловато-синему цвету спины, было ясно, что мужчина умер, лежа лицом вверх, а не вниз, то есть не в том положении, в котором был обнаружен труп. Но детективам не удалось установить, находилось ли тело внутри здания до сноса и было выброшено на землю во время разборки дома, или этого человека убили где-то в другом месте, а труп спрятали в каменной кладке. Если тело находилось в пустом здании, предположил я, значит, этот человек мог умереть в результате несчастного случая, скажем, от передозировки наркотиков. Второй вариант – что тело было засунуто в кладку уже после начала разборки дома – означал бы, что произошло тяжкое убийство: невозможно же, в конце концов, представить, что человек вырыл яму, убил себя, а затем спрятал собственный труп под глыбами кирпича и бетона. Тем не менее, продолжал я свои рассуждения, теоретически возможно, что человек совершил самоубийство или был убит случайно, а затем кто-то другой похоронил его под обломками кладки по любой из причин, по которым нью-йоркские психопаты совершают безумные поступки.
На трупе, говорилось дальше в отчете, были голубая тенниска, синие джинсы, заляпанные старой краской, нательное белье и красные носки. В карманах брюк обнаружены мелочь меньше доллара, билет подземки и пачка сигарет «Мальборо». В нагрудном кармане тенниски находился кусочек зеленого камня, в котором приглашенный полицией для консультации антиквар без труда узнал нефрит; этот осколок явно был отбит от резной статуэтки и не подходил ни к одной из известных фигурок, проданных или украденных в городе за последнее время. Ни на теле, ни рядом с ним не оказалось ни документов, ни бумажника, ни каких-нибудь других личных вещей.
Состояние трупа описывалось с помощью разных специальных терминов. Согласно продиктованному судебно-медицинским экспертом заключению, ткани уже достаточно разложились и были дополнительно повреждены бульдозером, так что установить точную причину смерти не представлялось возможным. Но зато некоторые причины можно было исключить, например, передозировку наркотиков. Или огнестрельное ранение; рентгеновский анализ показал, что пуль в теле, или, вернее, в том, что от него осталось, нет. Далее медицинский эксперт отметил, что не исключена возможность ножевого ранения в шею, но подчеркнул, что это «всего лишь предположение», и не только из-за повреждений, нанесенных бульдозером, но и в связи с наличием следов чрезвычайной активности крыс, часто имеющихся на трупах, обнаруживаемых на открытых местах. Отсутствие руки, например, вполне может объясняться набегом крыс, добавил эксперт. «На недавнюю деятельность крыс указывает также распространенная посмертная полосчатость и треугольные следы укусов», – говорилось в отчете. Значительность повреждений тканей тела бульдозером заставила медэксперта сосредоточить свое внимание на исследовании количества и стадии активности насекомых в мягких полостях трупа. Присутствие díptera pupae (куколок двукрылых насекомых) и домашних жучков свидетельствовало о том, что разложение началось за семь—десять дней до обнаружения тела. Глубокая инвазия личинок насекомых в полости рта, наружных слуховых проходах и анальном отверстии говорила о том же самом сроке начала разложения. В конце отчета стояли подпись и печать эксперта.
Я читал дальше. Я был вдрызг пьян и мог сейчас прочесть все, что угодно. В отчете подробно излагались вопросы детективов, касавшиеся охраны участка со сносимым домом. Фирма, занимавшаяся сносом домов, «Джек-Э Демелишн кампени» из Квинса, соорудила навес над тротуаром высотой четырнадцать футов из фанеры и массивных балок спереди и сзади здания, как того требовали постановления городских властей, и дополнительно натянула поверх него двойной ряд проволоки. Подойти к двойным парадным дверям дома можно было только через дверцу в передней стенке навеса над тротуаром. Подъезд на заднюю часть участка осуществлялся через секцию стенки навеса, оставленную без проволочной обмотки; с этой стороны завозили крупногабаритное оборудование. Ни передний, ни задний навесы явно не были повреждены, равно как и проволока и все цепи и замки, используемые для надежного закрытия проходов. Кто бы ни доставил труп на площадку, ему пришлось бы поднять и перетащить тело через проволоку на заднем навесе, а это представлялось маловероятным, принимая во внимание то, насколько трудна была подобная задача и как сложно было проделать все незаметно.
Как же в таком случае тело оказалось на площадке? То, что его сбросили с соседней крыши, было исключено, потому что тело лежало в середине участка, в добрых тридцати пяти футах от его внешней границы. Пролететь такое расстояние могло только тело, выпущенное из пушки. И даже если тело все-таки было каким-то образом сброшено с единственной соседней крыши, это не объясняло, как оно оказалось погребенным в кусках каменной кладки.
Таким образом, улики говорили о том, что тело уже находилось в здании до его сноса. Но и это объяснение порождало вопросы. Могли кто-нибудь отпереть двери – сначала в навесе над тротуаром, а затем двойные парадные, ведущие в само здание? Кореец, владевший этим зданием, не имел ни малейшего представления о том, как можно было попасть внутрь дома. Участок он приобрел недавно, предвидя снос дома, и так и не потрудился ознакомиться со зданием. Ну да, у него, конечно, были ключи от здания, ведь он поставил новые замки, и он дал их управляющему фирмы по сносу зданий, который заявил, что все шесть предыдущих вечеров провел дома в Форт-Ли, в штате Нью-Джерси, с ключами в кармане, в достойном обществе – он перечислил своих приятелей по боулингу, своих партнеров по покеру и партнеров по волейбольной команде, каковые показания были проверены. Были ли у него дубликаты ключей? Нет. Давал ли он ключи кому-нибудь? Ни в коем случае, приятель. У нас там наворочено оборудования для сноса зданий на полмиллиона баксов.
Кроме того, год назад и в самом здании были приняты меры предосторожности против местных любителей самовольно селиться в чужих домах: все окна нижнего этажа заложили цементными блоками. Никаких официальных заявлений об их взломе не было. Чтобы попасть в здание, требовалось разрешение владельца, и единственными, кого туда впускали, были представители различных коммунальных служб и компаний по обслуживанию, занимавшихся отключением воды, газа и электричества. Насколько было известно, последним побывал внутри здания прораб компании по сносу зданий, проверявший состояние конструкции в то утро, когда началась разборка дома. Произвел ли он тщательный – комната за комнатой – осмотр дома? – спросили детективы. Нет, просто заглянул на цокольный и первый этажи. Но, объяснил он, подняться выше было невозможно, поскольку лифт в здании был отключен, а ведущие на лестницу противопожарные двери заперты.
Крыша, мелькнуло у меня в голове.
Детективы расспрашивали и про крышу. Возможно, умерший пробрался на крышу дома 537 через крышу единственного примыкающего здания – дома 535, после чего умер там или, возможно, был убит, а убийца скрылся через дом 535. Однако управляющий дома номер 535 не припомнил ни одного входившего или выходившего из его здания человека, которого он не знал, и, кроме того, дверь, ведущая на крышу, была тщательно заперта, чтобы на нее не выходили дети. Ключ же был только у него.
Даже если тело каким-то образом очутилось на крыше дома 537 до разборки здания, оставался трудноразрешимый вопрос о деятельности крыс, отметил детектив. Судя по всему, тело подвергалось набегам крыс с момента смерти, то есть примерно в течение недели, а летом крысы не живут на крышах зданий, где слишком много солнечного света и тепла и недостаточно воды. И голуби не едят мертвечину. Правда, в городе иногда попадались вороны, но они не грызут мясо, они яростно долбят его клювами, пробивая в нем дыры, а затем отрывают его длинными узкими кусками, оставляя после себя совершенно другую картину повреждений. Кроме того, глаза не были выклеваны. Подобная информация, по-видимому, свидетельствовала о том, что тело не побывало на крыше разрушенного здания, а это, в свою очередь, могло означать, что тело было зарыто на участке и – принимая во внимание уже известные детали – что детективы окончательно зашли в тупик.
В следующем параграфе дела указывалось, что расовая принадлежность трупа и то, что еще можно было определить как его рост и вес, соответствовало заявлению о пропавшем без вести человеке, поданному женой покойного семь дней назад, восьмого августа, спустя два дня после того, как его видели в последний раз. Заявление было подано в девятнадцатом полицейском участке, находившемся в манхэттенском Верхнем Ист-Сайде. Жена опознала одежду и обручальное кольцо, снятое с большим трудом с левой руки трупа. Ей показали фотографию татуировки, обнаруженной в паху покойного, которую она тоже узнала. Еще ей показали кусочек нефрита, но о нем она ничего сказать не смогла. Потом ей было представлено тело. Опознание не оставило никаких сомнений относительно личности покойного, это был некто Саймон Краули, двадцати восьми лет, проживавший в доме номер 4 по Восточной Шестьдесят шестой улице.
Мне было знакомо это имя.
– Вы – вдова Саймона Краули?
– Да.
– Молодого человека, снимавшего фильмы?
Она кивнула.
– Черт побери! – Я не сделал колонку на этом материале, потому что в это время с головой ушел в статью о наркоторговцах в Гарлеме. – Вы были замужем за Саймоном Краули?
– Да.
Знаменитый молодой кинорежиссер.
– Я понятия не имел.
Кэролайн опустилась в кресло напротив меня.
– Как вы это раздобыли? – спросил я.
– Заплатила кучу денег человеку, который сказал, что он – частный следователь. Еще он сказал, что когда-то работал детективом и может достать досье и что знает, что делать.
– Вы – изобретательная женщина.
– Да. – Она старалась не думать об этом. – Вы когда-нибудь видели его фильмы? – спросила она.
– Нет. У меня никогда не было возможности много бегать по кино.
– Но вы хотя бы слышали о нем?
– Конечно. Я знаю, что он был в некотором роде эпатажным режиссером и плохо кончил.
Она раздраженно кивнула.
– Извините, – сказал я. – Но я не могу следить за всеми голливудскими звездами. Я имею в виду, за такими, как этот Ривер Финикс и Курт Кобейн…
– Саймон не был так называемой голливудской звездой.
– Ну да.
– А вы знаете, кем был Саймон, вы способны понять, кем он был?
Семнадцать месяцев назад, когда умер Саймон Краули, я натирал себе мозоли на заднице в газете и жутко не высыпался, потому что только что родился Томми и у нас стало двое маленьких детей, не дававших нам спать ночи напролет. А посему нет, я не был способен понять, кем был Саймон Краули, во всяком случае в том смысле, в каком хотелось его прелестной вдове, и она прочитала это на моем лице.
– Подождите минутку. – Она вышла из комнаты и почти тут же вернулась с гигантским альбомом для вырезок дюймов шесть толщиной. – Это все вам объяснит.
Кто-то сохранил все журнальные и газетные статьи. Да, здесь было все. Саймон Краули, напомнили мне, был молодым нью-йоркским режиссером с громким именем. Он получил известность благодаря нескольким новаторским малобюджетным фильмам, ставшим культовыми хитами, а затем был открыт корпоративной махиной Голливуда. Я просматривал статьи по диагонали, отмечая про себя некоторые образчики стиля – исступленные восторги, нагромождения комментариев, ложная многозначительность. Ну, до чего же все-таки дурацкие журналы в Америке, нет, в самом деле, как они беспомощно раболепны! Однако я продолжал чтение. Первый фильм Саймона Краули, «Большая услуга», продолжительностью всего сорок четыре минуты был снят на неэкранированных кусках пленки, называемых обрезками, списанных или проданных другими режиссерами. С помощью актеров-добровольцев и технического персонала Краули написал и поставил историю о юном помощнике официанта в шикарном ресторане, который увлекся зрелой женщиной – постоянной посетительницей этого ресторана. Женщина лет сорока, богатая, все еще пользовавшаяся довольно большим успехом, в конце концов замечает чрезмерную предупредительность помощника официанта и позволяет ему думать, что он соблазняет ее, до заключительной сцены, когда… конец я пропустил. Для работ Саймона Краули – и это признавалось во всех статьях – были характерны персонажи, чья жизнь протекала на грани между светлой и темной сторонами жизни большого города. Сам Краули был единственным сыном супружеской пары, принадлежавшей к рабочему классу, и вырос в Квинсе. Его отец ремонтировал лифты, а мать работала на общественных началах в католической школе, и оба они вели скромную и благочестивую жизнь, не выходившую за рамки общепринятого уклада. Мать рано умерла, отец неизменно оставался человеком долга. Саймон же рос странным и непослушным мальчиком, он был способным ребенком, но на него навевали скуку все занятия, кроме искусства; еще подростком он связался с миром авангардистских групп, работал помощником официанта в различных ресторанах, посещал киношколу нью-йоркского андеграунда. На его второй фильм, «Мистер Лю», обратил внимание агент самой могущественной голливудской фабрики талантов на одном из кинофестивалей, и тем самым предначертал его путь наверх по ступеням славы. С черно-белых фотографий работы Анни Лейбовиц, помещенных в «Вэнити Фэр», смотрел человек небольшого роста, хилый, с впалой грудью, словно он курил сигареты лет с восьми (а так оно и было на самом деле, говорилось в статье); его лицо с черными бровями под копной черных волос, казалось, бросало вызов любому, кто осмелился бы описать его уродство. Нельзя сказать, что черты этого лица были безобразны, вовсе нет, но, крупные и плохо сочетавшиеся, они казались вырезанными из трех-четырех резиновых масок для праздника «хеллоуин». В результате получилось гротескное чувственное лицо. «За те несколько часов, что продолжалось интервью, – говорилось в одной из статей, – я начал понимать, что Саймон Краули не улыбается или, по крайней мере, делает это не так, как большинство людей. Ухмылка, изредка посещающая его лицо, обычно имеет отношение к печальным иллюзиям, питаемым кем-то другим; его рот – нечто вроде темного провала – попросту не закрывается, обнаруживая множество ужасающих зубов. Далее, циничный хрипловатый смех. К тому же плотно и с чмоканьем сжимающийся рот, и вот уже Краули сосредоточенно уставился на вас немигающим взглядом. Впечатление целеустремленности без малейших признаков смущения. Между прочим, он не принадлежит к числу милых людей, и его не волнует, что вы об этом думаете. При его стремлении снимать великие фильмы, менять женщин и курить, буквально не вынимая сигареты изо рта, – примерно в таком порядке – приятность неуместна, и его манеры маскируют отчаянную гонку бытия; можно прийти к заключению, что изощренность Краули все же не была обусловлена жизненными разочарованиями и страданием, но, с другой стороны, скромный, бескорыстный человек не снял бы такие блестящие фильмы, как снимал Краули».
Я поднял глаза. Кэролайн следила за мной.
– Продолжайте, – обронила она.
Я повиновался. Несмотря на тот факт, что Краули стал обедать в компании звезд и голливудского руководства, сообщалось в другой заметке, он по-прежнему был известен своими ночными вылазками в город, причем сопровождала его в этих походах небольшая, пользовавшаяся его полным доверием свита приятелей-кутил. Одним из них, по-видимому, был условно освобожденный убийца, другим – беспутный сын миллионера. После ночных кутежей Краули иногда находили в бессознательном состоянии то в запертом лимузине, то голым на полу из итальянского мрамора в вестибюле многоквартирного дома и так далее. Актрисы настойчиво домогались ролей в его картинах, даже те, которые публично распинались в своей нелюбви к «режиссерам – тупым мачо». Стоимость третьего фильма Краули с большим бюджетом превысила запланированную на тридцать процентов; поползли слухи о борьбе на съемочной площадке и о том, что руководство студии орало на него в закрытых буфетах. А он, как сообщалось, вопил в ответ, брызжа слюной, что никого из них не боится, и, чтобы доказать свою решимость, схватил столовый нож и пропахал им собственное предплечье; это склонило потрясенное руководство к уступчивости, а на рану длиной дюйма три пришлось наложить двадцать швов. Его звезда, очень юная и чрезвычайно обаятельная Джульет Тормейна, дразнившая старых холостяков Голливуда (включая ныне женатого Уоррена Битти), заявила, что спала с Краули и что «секс с ним – это лучшее, что у меня когда-либо было». И так далее. Обычное раздувание популярности, обычный бред о культуре, определяемой знаменитостями. Когда фильм «Обратной дороги нет» был выпущен на девятьсот экранов по всей стране, он имел оглушительный успех, его прокат в первую же неделю принес двадцать четыре миллиона, долларов дохода – сумму неслыханную для «серьезного» фильма; критики вознесли его до небес как бесценный, вызывающий портрет Америки конца девятнадцатого века, «жесткой, огромной и безмерно тревожной». Эта работа была номинирована на три награды Академии и получила одну из них за лучший киносценарий, написанный Краули. Его видели в каждой голливудской и нью-йоркской забегаловке. Он был арестован за драку, затеянную им с Джеком Николсоном в кафе «Бретвуд», которого он в присутствии других обзывал «старым мешком с дерьмом и одним-двумя дешевыми актерскими трюками». Он объявил, что Спайк Ли, этот так называемый темнокожий режиссер, талант весьма относительный, чья работа, как всем известно, заурядна. Кэтлин Тёрнер, продолжил он свои комментарии, «стала жирной и посредственной, с толстым и безвольным подбородочком дрянной актрисы, которая не способна сыграть даже уличную девку, так почему я должен хотеть снимать ее?». Далее он оповестил всех, что работы Квентина Тарантино представляют собой обыкновенные карикатуры.
И так далее и тому подобное. Я отложил папку и поднял голову.
– Они так ничего и не раскрыли, – сказала Кэролайн.
– Кажется, я что-то припоминаю.
– И никого не арестовали, в общем – ничего!
– Но я думаю, они все-таки здорово старались.
Если вспомнить множество разных домыслов, появлявшихся в средствах массовой информации, то, значит, официальные инстанции уделили смерти Краули должное внимание. Смерть знаменитости в американской культуре – это товар, стоящий кучу денег, пока она жива в памяти нации.
Кэролайн принесла мне еще одну порцию спиртного, и я взял ее, хотя совершенно не хотел. Теперь мы, я полагал, достигли той стадии, которой она стремилась достичь.
– Итак, это и есть то, что вы хотели мне показать? – поинтересовался я.
– Как ни странно, нет.
– Нет?
Она покачала головой.
– Не понимаю.
– Это то, что мне нужно было показать вам в первую очередь, прежде чем я покажу то, что мне хочется вам показать.
– Надо понимать, вы меня надули?
Она улыбнулась:
– Нет, не совсем. В конце концов это все обретет смысл.
– Я могу взглянуть на то, что вам действительно хотелось показать мне?
– Я хочу, чтобы вы увидели эту вещь, но не сегодня вечером. Может быть, утром или завтра?
Это прозвучало эгоистически: можно подумать, у меня не было ни работы, ни семьи, или, по ее мнению, она настолько хороша, что я должен забросить свои служебные и семейные обязанности ради изучения жизни ее покойного мужа, хотя, не исключено, что пока она была рядом, я, пожалуй, готов был поступить именно так.
– Чего вы хотите? – спросил я. – Хотите, чтоб я написал статью о вашем покойном муже? О нем уже и так все написано.
Кэролайн вздохнула:
– Нет.
– Тогда что? Полиция очевидно не может раскрыть это дело.
– Да, – тихо ответила она. – Я все это знаю, Портер.
Казалось, ее охватила тоска, и я вдруг сообразил, что даже не поинтересовался, как она пережила все это: убийство мужа, жестокий удар по своей прежней жизни.
– Как долго вы были знакомы с ним? – От выпивки мой голос звучал хрипло и как-то механически.
– Мы были вместе всего около полугода.
– Вы быстро поженились?
– Да. Очень. Он был такой… – Она аккуратно закрыла толстый альбом. – Я тоже была такая.
Мы проводили время со странным расточительством. Мы молчали. Кэролайн скрутила три сигареты, две положила на стеклянный кофейный столик и снова села, закурив третью. Я отправился на кухню, чтобы взять немного льда, и внезапно обратил внимание на безжизненность белых стоек, застекленных шкафчиков и бытовой техники. Я вовсе не ожидал увидеть фотографию ее покойного мужа, но там не было ничего вообще, ни телефонных номеров родственников или друзей на холодильнике, ни карандашей в пустой банке, ни сваленной в кучку почты, ни потрепанных кулинарных книг, ни оставшихся с прошлого лета морских ракушек. Только вернувшись в гостиную, я осознал, что вся квартира была поистине стерильна. Похожая на гостиничный номер, хотя и отделанная с гораздо большим вкусом, она не имела никаких характерных особенностей, в ней не ощущался дух ее обитателей. Жилища людей, долго живущих в Нью-Йорке, пропитаны их прошлым; и это справедливо в отношении как бедных, так и богатых; быть может даже, в первую очередь богатых, которым нужны документальные свидетельства собственных достижений. Мне доводилось бывать во многих богатых домах в качестве репортера, и если в гостиных и не чувствуется ничего, кроме хорошего вкуса и презрения к беспорядку, это компенсируется наличием уютной уставленной растениями комнатки с призами, полученными на чемпионате гольф-клубов, или детскими рисунками, или вставленными в рамочки профессиональными дипломами, или фотографией тридцатилетней давности, запечатлевшей хозяина дома в момент обмена рукопожатием с Бобби Кеннеди. Но в квартире Кэролайн не было ничего личного, только роскошная обстановка. Мне пришло в голову, что полное отсутствие исторических деталей говорит не о том, что у Кэролайн не было прошлого, а о том, что у нее было такое прошлое, которое она не хотела выставлять напоказ.
– Вы не из этого города, – заявил я, вернувшись в комнату.
Она подняла на меня взгляд, погруженная в свои мысли:
– Нет, не из этого.
Ее подтверждение рассеянным тоном стало для меня откровением. Наверное, это можно было бы назвать и интуицией, и удачной догадкой, но ведь я к этому времени уже двадцать лет кантовался в Нью-Йорке – срок достаточно долгий, чтобы начать кое-что понимать, и в случае Кэролайн Краули я вдруг понял, что она слишком тяжело заработала то, чем владела, или, вернее, то, чем она владела, далось ей очень дорого, – и не только муж. Я часто думал, что самыми решительными людьми в Нью-Йорке являются не молодые адвокаты, стремящиеся объединяться в товарищества, и не биржевики с Уолл-стрит, и не чернокожие юноши с задатками профессиональных баскетболистов, и не жены руководителей разных рангов, ведущих жестокие состязания друг с другом в сфере благотворительности. И не иммигранты, прибывающие из мест, где люди готовы на все, – бангладешский шофер такси, вкалывающий сто часов в неделю, китаянка, работающая на предприятии с потогонной системой, – такие люди проявляют чудеса непоколебимой стойкости и выносливости, я считаю их участниками борьбы за выживание. Нет, я бы сказал, что самые решительные – это молодые женщины, которые приезжают в Нью-Йорк со всей Америки, да что там – со всего мира, чтобы продавать тем или иным способом свои тела: модели и стриптизерши, актрисы и танцовщицы, знающие, что время работает против них и что юность пока что составляет им протекцию при получении временной работы. Мне приходилось задерживаться ночами в темных задних комнатах двух-трех лучших в городе стриптиз-клубов – в помещениях, где мужчины ради женских ласк покупают бутылку за бутылкой трехсотдолларовое шампанское, будто кидают двадцатипенсовики в парковочный счетчик, – и беседовать с девочками; и, надо сказать, я был просто ошарашен теми суммами, которые они рассчитывают заработать – пятьдесят—сто—двести пятьдесят тысяч долларов – за такое-то и такое-то время. Они точно знают, сколько времени им потребуется работать, каковы будут текущие расходы и так далее и тому подобное. А еще они знают, в какой физической форме они должны пребывать и как ее сохранять. (Вообразите, например, какая нужна выносливость, чтобы танцевать по очереди с разными мужчинами, непременно сексуально, на высоких каблуках, в прокуренном клубе, по восемь часов подряд пять дней в неделю.) Как и манекенщицы, они живут в небольших квартирках, где никто не помнит имени съемщика, где комнаты передаются как звенья в цепи времени, когда каждая из женщин, сделав свои деньги, возвращается обратно в Сиэтл, Монреаль или Москву. Такие же точно проблемы и переживания у манекенщиц. Ничем не лучше жизнь и у танцовщиц из джаз-клубов и балета. (Помню, как-то я повредил колено и, во время визита к ортопеду, увидел прелестную девушку лет двадцати пяти, проковылявшую на костылях в приемную. Она, похоже, страдала от страшной боли, и ей сразу подали знак зайти в кабинет. Сестра случайно оставила дверь в приемную открытой, и я услышал, как девушка с отчаянием в голосе говорила: «Прошу вас, сделайте мне укол». Мужской голос что-то ответил. «Ну, пожалуйста, – она всхлипнула, – я же ведь должна сегодня танцевать».) Кэролайн Краули, насколько мне известно, не была ни стриптизершей, ни моделью, ни актрисой, но я мог лишь догадываться, что у нее были на этот счет кое-какие планы, когда она приехала в Нью-Йорк, и что здесь она намеревалась вступить в диалог с судьбой и понимала, как понимает это каждая по-настоящему красивая женщина, что одной из тем беседы непременно станут ее лицо, зубы, грудь и ноги.
С этими мыслями я допил свою порцию, а потом позволил себе еще одну. Это была уже пятая, а может, и шестая или даже седьмая. Мне случалось напиваться много раз, и я в большинстве случаев получал удовольствие, но никогда еще состояние опьянения не пробуждало во мне какой-то скрытой склонности к самоуничтожению; напившись, я не сажусь за руль, не выпрыгиваю из окон и не затеваю драки в барах. В пьяном виде я не способен на роковые поступки. Это означает не то, что я не ошибаюсь, а лишь то, что в свои самые ужасные заблуждения я впадаю, когда я не пьян, а когда, по-видимому, пребываю в ясном сознании. И вот теперь Кэролайн Краули, одинокая, красивая вдова, стояла передо мной, вцепившись в отчет о насильственной смерти мужа, и была, похоже, вполне готовой к объятьям, поцелуям и сладострастным совокуплениям, – тут моему мысленному взору явилась пара бомжей на улице, лихорадочно трахавшаяся на холоде, – в тот момент я предпочел вспомнить свою спящую жену, рука которой лежала на моей пустой подушке, и это воспоминание придало мне сил встать, впрочем заметно пошатываясь, и выговорить: