– Простите, Кэролайн, но ваш муж был убит или умер, или что там еще с ним произошло. Я представляю, какой это был ужасный удар, и мне кажется, что вы все еще не оправились от него. Я понимаю, мы весь вечер шутили, но позвольте сказать… позвольте мне только сказать, что если возможно за один-единственный вечер, всего за несколько часов, внезапно почувствовать определенную привязанность, то именно это я испытываю к вам, Кэролайн, и мне грустно думать о том, что это такое – потерять мужа. Каждую неделю, ну почти каждую, я разговариваю с людьми, которые только что потеряли кого-то, кого любили, и это всегда печалит меня, Кэролайн, это всегда… это всегда напоминает мне о том, что мы, все мы, что это все… можно потерять. Вы красивы, вам всего около двадцати восьми лет, и к вам непременно должно прийти все самое хорошее. Если бы я не был женат, я бы… нет, я – пас… быть может, лучше… сказать, что, возможно, вы разыскивали меня сегодня вечером, потому что посчитали, что такой наемный писака – обозреватель из бульварной газеты, как я, повидал чудовищное количество человеческих смертей и, следовательно, мог бы сказать несколько подходящих к случаю слов утешения или подать надежду на будущее. Но уверяю вас, – и тут мне захотелось коснуться пальцами ее щеки, всего лишь на мгновение, просто чтобы утешить, как я утешил бы собственную дочь, – я не гожусь для этого. Смерь, Кэролайн, озадачивает и ужасает меня точно так же, как любого другого человека. Я и в самом деле не могу сказать ничего путного в таком… в таком невменяемом состоянии… за исключением того, что я советую вам принять жизнь, продолжать рисковать и выйти замуж за вашего жениха, если он добрый малый, и верить, что не все потери невосполнимы, что жизнь в конечном итоге – прошу прощения, я очень пьян, – что жизнь действительно имеет… имеет какое-то подобие смысла.
Она ничего не ответила и только изумленно смотрела на меня, плотно сжав губы, а мне вдруг захотелось, чтобы теперь в ее изумлении больше не было веселости. Она молча наблюдала за борьбой, происходившей у меня в душе. Я встал и направился к двери, заставляя ноги следовать моим указаниям, а не своим прихотям. Она пошла за мной и, не говоря ни слова, помогла мне надеть пальто, а потом нацепила мне на шею шарф. Ну и красива же она была, прямо дух захватывало!
– Эх, Кэролайн Краули. – Меня качнуло вбок.
– Да?
– Все мужики скоты, и я вместе с ними.
Она улыбнулась, выражая несогласие, потом прижала теплую ладонь к моей щеке и, вздохнув, медленно поцеловала в другую щеку.
– Я позвоню тебе, – прошептала она мне прямо в ухо. – Хорошо?
– Хорошо, – промямлил я, понимая, что меня обвели вокруг пальца.
– Ты в порядке?
– Я… я… Кэролайн, я прямо заинтригован. Я просто… – Мои губы больше не слушались пьяного хозяина, а сам я, качнувшись, налетел на притолоку. Меня вдруг так развезло, что, видимо, предстояло взять до дома такси, а свою машину забрать позже. Я чувствовал себя полным идиотом.
– Но если, с другой стороны, – я едва выговаривал слова, – то, может, этого ты и хотела.
Через двадцать минут такси притормозило в центре, прямо у моей кирпичной стены. Я всегда вытаскиваю ключи, перед тем как открыть дверь, потому что, когда такси уезжает, улица погружается во мрак и к вам может подойти кто угодно и откуда угодно. Даже в стельку пьяный, я не забывал о параноидальной атмосфере Нью-Йорка. И только закрыв за собой на задвижку тяжелую калитку, я смог наконец расслабиться. Город остался по ту сторону стены. Но при чем тут были калитки, стены и засовы, если отныне Кэролайн Краули и история ее злополучного мужа, так странно встретившего свой роковой конец, навсегда вошли в мою жизнь?
Шесть тридцать утра; пьяная рука (моя рука) под руководством пьяной башки (моей башки), хватая пальцами воздух, нащупала телефон рядом с кроватью, нанесла удар по телефонной трубке, сбросив ее при этом с рычага, затем все так же ощупью нашла последнюю кнопку автоматического набора, помеченную словами «Бобби Д.», в которую, после всех манипуляций, с силой уперся пьяный указательный палец (тоже мой). Как только телефон зазвонил, руке удалось поднять трубку с пола, пока в пьяной башке бродили мысли о Кэролайн Краули, самой красивой женщине, которую я ни разу не трахнул, а в это время уши, вполне трезвые, дожидались ответа Боба Дили, ночного сотрудника отдела городских новостей, человека изнуренного вида с мертвенно-бледным лицом, выглядевшего так, словно он выпил бензина и съел кошачью блевотину, хотя удивляться тут особенно нечему, если в течение двадцати лет просиживаешь каждую ночь в редакции новостей, слушая полицейское радио, обзванивая полицейские участки, прочитывая дюжину газет со всех концов страны и поглощая пончики, а вместе с ними и немалое количество газетной бумаги.
– Редакция Дили у телефона.
– Что новенького, Бобби?
– А-а-а, Портер, мы имеем столкновение такси с каким-то умником на нижнем Бродвее. В час ноль четыре в переулке нашли лежащего навзничь очередного неизвестного, а-ы-а, а в семь ноль-ноль два молодых служащих фармацевтической фирмы, нубийцы по национальности, убиты выстрелом в голову. Но это никого особо не взволновало. В Бруклине некто ограбил банк с помощью отбойного молотка – вырвал ящик с ночным депозитом. В Мидтауне у нас парочка кретинов попыталась прокатиться на пожарной машине, ехавшей по вызову. Так, еще – подожди, не вешай трубку…
Наконец-то затуманенные винными парами мозги начали различать другие голоса. Лайза и дети были внизу. Ложки и миски. Все дети любят овсянку. Любят маму. Добра с детьми. Выглядит вполне прилично, проплывает через день по миле, и когда захочет, вполне может взвинтить меня до чертиков. Любит этим делом заниматься так, чтоб сзади. Почему? Вроде глубже входит, помимо всего прочего. «Ей нравится. Не бросайся яичницей! – Мам, каша осталась, я больше не могу. – Солнышко мое, надо скушать. – А Томми не ест овсянку. – Он ест яичницу, лапонька». Она так долго кормила детей, что они напрочь испортили ей титьки. Высосали подчистую. «Хочу соку. – Ты хочешь соку? – Соку! Хочу соку, мам! – Ешь кашу, Салли!»
– А-а-а. Портер, а у нас тут чемпион по прыжкам в воду…
Я открыл глаза:
– Какой мост?
– У тебя странный голос. Ты что, заболел?
– Нет, какой мост?
– Бруклинский.
– Еще что?
– Парень из строительной конторы, – пропыхтел Бобби, – сломал ногу на работе, не мог больше купить себе пожрать, а его подружка пошла по магазинам. Парень помер от разрыва сердца, не долетев до воды. Когда его вытащили, он был в шапке.
– Рассказывай!
– Точно.
– Мужик прыгает с Бруклинского моста и остается в шапке?
– Да говорят тебе… в полиции сказали, что на голове у него был надет головной убор.
– Ну хватит заливать, Бобби.
– Ну сам их спроси.
– Представляю себе этот головной убор, не иначе как футбольный шлем.
– Не угадал, просто бейсболка, как у «Янки».
– Значит, у него под подбородком была резинка!
– Нет.
– Вот блин, тогда эта чертова бейсболка сидела на клею!
– Нет.
– Ладно. Скажи лучше, ты для меня припас что-нибудь?
– Ясное дело. Я… извини, я сейчас… подожди, не вешай трубку.
Я закрыл глаза и прислушался; внизу стоял невыразимый гвалт. «Тебе намазать еще вишневого джема? – Соку! Соку! – На, Томми, держи. – Ешь омлет. – Не-а! – Мамуля делала его для тебя». Моя жена ну прямо-таки святая. Какое счастье, что я на ней женился. Мужчина видит персиковое платье, и нате вам – у него эрегированный пенис! Кому какое дело до того, что ее мужа переехал бульдозер? Хорош, черт меня подери. Обычный кобель с бушпритом. Приди в себя, подумал я, постарайся понять, чего это стоит. Ну просто крыша съехала. Если пить чаще, то ли еще будет. Я наплел какого-то вздора. Она все прекрасно поняла. «Подбери овсянку, солнышко, и выпрямись, пожалуйста, будь добра, Салли, сядь сейчас же прямо. – Не могу. – Выпрямись, ты расплескиваешь овсяную кашу по всему… я сказала, СЯДЬ ПРЯМО! Хорошо, теперь правильно, барышня, будь умницей, ну пожалуйста! Мы о тебе заботимся или обо мне? – Хоцю яицко! – Ты только что бросил свое яичко! – Съишком хоёдное! – Слишком холодное? – Да! – Я его подогрею. – Мамочка, а когда люди умирают, их тела совсем сгнивают? – Кто тебе это сказал? – Люси Мейер. – Это сказала Люси Мейер? – Хоцю яицко! – Да, Томми! Сладенькая моя, когда люди умирают, у них еще остается дух. – А что такое дух? – Это, у-у-у – вот, солнышко. – Съишком гоячее! – Оно не слишком горячее! – Что такое дух, мамуся? – Подуй на него, солнышко. – Съишком гоячее! – Просто подуй на него. – Падуй?» Из колонки сегодня ни черта не получится, так что я, пожалуй, сделаю несколько звонков, поваландаюсь в редакции, оплачу счета. Ну, вставай же, ты, дерьмо! Так, все еще в стельку. «Дух – это… это твое сердце, сладенькая моя, это то, что ты есть. Но, мамуся, когда ты умрешь, твой дух полетит домой к Богу? – А, тебе кто это сказал? – Не помню. – Это Джозефина тебе сказала?» Вот чертова тварь, эта приходящая няня со своей смесью вуду и католицизма. «Ты делаешь а-а, солнышко? – Не-а. – Мне кажется, у тебя кака в подгузничке». Сделать несколько звонков, отправить по почте чек по закладной. «Нет, каки в штанишках нет». Забыть женщину, которую ты теперь вспоминаешь как самую красивую женщину, которой ты ни разу не обладал. «Давай посмотрим, солнышко, ты съел слишком много яичек. – Я не делал а-а! – Думаю, ты обкакался». Глаза голубые, как почтовый ящик. Ты все еще вдрызг пьян, но я верю, что ты можешь… встать, давай вставай, тебе это по силам, я могу, я пытался, я садился, я возвращался снова в игру под названием «жизнь», и на линии снова возник Бобби:
– Портер, у меня женщина, застреленная прошлой ночью в Верхнем Вест-Сайде, в китайской прачечной. Возможно, любовник.
– Ну и что в этом интересного? – спросил я, щурясь на солнце, светившее прямо в окно.
– Убитая держала в руках свое подвенечное платье.
Я свесил ноги с постели. Год от года они становятся все безобразней, да еще эти постоянно врастающие ногти.
– Чем она занималась? – Я продолжил расспросы.
– Бухгалтер, возраст тридцать два года.
– А любовник?
– Сотрудник страхового агентства. Пятьдесят шесть лет.
– Она интересовалась мужчинами в возрасте?
– Может быть, у нее в свое время папаша свалил.
– Бобби, ты, как я понимаю, жуешь пончик.
– Ara.
– Неужели ты начал отмывать руки от типографской краски!
– А зачем? Они у меня в кофе, так что один черт.
Я вздохнул:
– Известно, где он находится?
– Нет, но его ищут.
Я встал и услышал, как под ногами захрустели обжаренные фруктовые колечки.
– Телевидение, случаем, не рыскало там прошлым вечером?
– Поздно было слишком.
– А подвенечное платье, о котором шла речь, это пикантная приправа?
– Вот именно. Я его припас специально для тебя.
– Ну что ж, может, и сгодится.
– Точно сгодится. Это же романтический флер. Ты ведь любишь романтический флер.
Одеваясь, я услышал, как внизу хлопнула дверь. Это пришла Джозефина и начала топать, стряхивая снег с ботинок. У нее был ключ от калитки в стене. «Доброе утро, как поживает мой маленький дружок? – А у меня яички. – Он только что справился с омлетом». Джозефина – необъятная черная глыба с Гаити. Мы нашли ее, когда Лайза на седьмом месяце ждала Салли, и наняли следить за чистотой нашего дома. Джозефина прибыла – громадная, почтительная и немного стесненная синей девической формой, которую ее заставили надеть. И хотя она приходила убирать дом только один день в неделю и успела побывать у нас всего пару раз, а я видел ее лишь мельком, уходя на работу, но она мгновенно составила себе мнение, что я выдохшийся и слишком старый (это притом, что ей самой под пятьдесят), чтобы заниматься уборкой домов. Во вторую субботу я сходил в магазин, купил новый пылесос и поставил его наверху, в стенном шкафу, чтобы Джозефине не приходилось таскать вверх по лестнице тяжелый «Электролюкс». Потом мы поинтересовались, сколько ей платят в бюро по найму, и оказалось, что его владелицы, пара ловких белых женщин лет тридцати с хвостиком, имевших специальное образование, забирали себе почти половину ее зарплаты: мы платили в контору десять долларов за час, из которых Джозефине доставалось пять долларов двадцать центов без налога. Выяснив это, мы позвонили в контору и сказали, что больше не нуждаемся в прислуге, потому что ребенок уже родился. Они поинтересовались, может быть, мы недовольны Джозефиной, но мы, конечно, уверили их, что ничего подобного и что она просто удивительная женщина. Потом мы наняли ее за десять долларов в час и отдавали ей деньги из рук в руки, чтобы все доставалось только ей. Она по-прежнему приходила помогать Лайзе с детьми и постепенно стала оставаться на полный день, с восьми до пяти. Пришлось пройти период привыкания, ведь Джозефина, как ни крути, была представителем островной культуры. Часто, возвращаясь домой с детской площадки, она собирала в парке растения и готовила из них на плите какие-то загадочные снадобья, понемножку подмешивая туда то одного, то другого представителя местной флоры. Большую часть этого варева она забирала с собой, чтобы потом пичкать им несчастную Ла-Тишу (ту, у которой волосатый низ), пытаясь как-то исправить ее дурное расположение духа, присущее подросткам, как «болезнь роста». Но иногда Джозефина оставляла свое зелье в нашем холодильнике в банках без опознавательных знаков, и отличить его можно было лишь по странному зеленоватому оттенку и сомнительным клокам мутного осадка. Помню, как-то ночью, как раз тем летом, когда она впервые появилась у нас в доме, я проснулся и, обуреваемый желанием выпить чего-нибудь холодненького, открыл холодильник, достал оттуда банку и залпом выпил нечто, по виду похожее на чай со льдом. Напиток легко проскользнул мне в желудок, но через десять минут мой рот наполнился слюной и вдруг возникло эксцентричное желание поесть сырого риса. В другой раз Лайза рано пришла домой и увидела, что у Томми, которому тогда было одиннадцать месяцев, голова обмотана кусками мокрой оберточной бумаги. На мгновение Лайза окаменела, но поскольку Томми выглядел совершенно здоровым, она только как бы мимоходом спросила, в чем дело, и Джозефина объяснила, что на Томми напала икота и она применила свой метод лечения.
Да, вначале нас забавляло это вторжение иной культуры, и мы с женой радовались «спасительнице» Джозефине, но на деле выходило, что каждый день к нам в дом притаскивалась подавленная, необразованная чернокожая женщина в тренировочных брюках и теннисных туфлях. И теперь я видеть ее больше не мог. Я устал от ее доброты, от ее безропотности. Я устал от ее нищеты. Я ненавидел это в себе и чувствовал себя виноватым в этом, прятал корешки наших платежных книжек и выписки из банковского счета, выписки из пенсионных счетов и все остальное, что удостоверяло финансовое неравенство между Джозефиной и нами. И она никогда не говорила о том, что положение ее семьи в обществе напоминало покосившуюся хибарку, прилепившуюся к крутому берегу над бурной рекой; сама она была надежной и порядочной (в духе чопорного католицизма, так что я подозревал, что она никогда не бывала веселой, никогда), но у нее была парочка разных мужей, и время от времени она упоминала о кузене или племяннике, который впутывается во всяческие неприятности; после чего качала головой, словно кто-то намеревался заставить ее беспокоиться и об этом тоже, а она вовсе не собиралась, она вовсе не собиралась этого делать. Как-то раз я отвез ее домой в Бронкс – детишки на улице, продающие крэк, огромные радиоприемники, целый мир. Ее муж работал в пищеблоке дома престарелых с медицинским обслуживанием; это был громадный мужик ростом как минимум шесть футов пять дюймов, с огромным брюхом и с огромным давлением. Увидев его, я понял, что ему ничего не стоит в один момент раздавить меня, взять мою белую ручонку и сломать ее, как пучок сухих прутиков. Но когда мы обменивались рукопожатием, он почтительно улыбнулся, и его пальцы еле-еле сжали мои. Это была отнюдь не вежливость, вовсе нет, просто я был белым боссом его жены, и поэтому меня ни в коем случае нельзя было оскорбить или напугать слишком крепким рукопожатием.
Я стоял в уборной, слушая, как Джозефина собирает Салли в детский сад. Сегодня была ее очередь, а завтра – моя. На лестнице послышались мелкие шажки.
– Папочка? – Салли вбежала в уборную, держа за ногу одну из своих Барби. – Зачем ты писаешь?
– Мне нужно.
– Почему?
– А как ты думаешь, почему?
– Ну писаешь, просто потому, что писается!
– Верно.
– Мальчикам не надо подтираться, когда они пописают.
– Сущая правда.
Она прошла за мной в спальню:
– Пап, а пап?
– Что, солнышко?
– Пап, а правда, что все мертвые люди умирают лежа?
– Не знаю, Салли. Что за странные вопросы ты задаешь?
– Люси Мейер говорит, что все мертвецы, когда они умирают, то высовывают языки наружу.
– Нет, вряд ли.
– Люси Мейер мне в саду это рассказала.
– Эта Люси Мейер, что, видела много мертвецов?
– Люси говорит, что все умирают с закрытыми глазами, а если… а если они забывают закрыть глаза, тогда жуки съедают у них глазные яблоки.
– Не думай об этом, малышка, ладно?
Лайза снизу позвала Салли, а потом поднялась наверх, держа в руках сегодняшние газеты, кучу которых каждое утро наваливали по ту сторону нашей калитки и воровали, если мы сразу не забирали их в дом.
Она уже оделась, чтобы идти на работу. Меня всегда поражало, что она надевает чулки и душится, когда отправляется резать людей, распластанных на операционных столах.
– Думаю, тебе интересно будет узнать, какая неприятность случилась у Салли в группе, – сказала Лайза.
Она протянула мне записку на бланке, подписанную двумя воспитательницами младшей группы детсада, куда ходила Салли, двумя серьезными молодыми женщинами, которые умели общаться не только с трех– и четырехлетними детьми, но – что еще важнее – и с их мамами и папами.
Уважаемые родители!
Мы вынуждены сообщить вам печальные известия. Как вы, вероятно, уже слышали, Банана-Сэндвич, наша морская свинка, повредила себе лапку, после чего ее состояние резко ухудшилось. Осмотрев свинку, ветеринар диагностировала у нее нервное расстройство. Вдобавок нам объяснили, что полученная ею травма может привести к тому, что Банана начнет кусать себя и других. Поэтому ветеринар настоятельно потребовала ее эвтаназии, и мы, всесторонне обдумав ситуацию, дали свое согласие. В прошлый четверг вечером Банану забрали в ветеринарную клинику.
Мы не сообщали детям всех подробностей, а сказали только, что Банану пришлось отправить в ветеринарную лечебницу, потому что она заболела, и что там она умерла. Мы собираемся почитать детям книги о смерти домашних животных и побеседовать с ними об их переживаниях по поводу Бананы. Если у вас возникнут какие-то вопросы, обращайтесь к нам в любое удобное для вас время.
– Салли принесла это вчера из школы, – сказала Лайза.
– Это ее очень, расстроило? – спросил я.
– Что-то непохоже.
– Знаешь, по-моему, все это из разряда той чепухи, которая так беспокоит эту отвратную Люси Мейер.
– Детей все время что-то беспокоит, – заметила Лайза.
– Да, но они все-таки еще дети и им рано все время беспокоиться.
– Дети – те же люди, – ответила Лайза, – а люди постоянно из-за чего-нибудь волнуются. Все люди волнуются.
– И я в том числе, – сказал я.
– Тебе, малыш, не вредно поволноваться.
– Верно, на этот счет можешь не волноваться.
Она взглянула на меня как-то по-особенному:
– Мне понравилась сегодняшняя утренняя колонка.
– Все дело в том, что он был паршивым гимнастом.
Она улыбнулась:
– Ты видел заголовок?
– Что, не слишком удачный?
Она развернула пятую страницу газеты и показала мне:
– Лучшее сальто – напоследок.
– Хуже некуда!
– Ты в норме? – спросила она, глядя в зеркало и расчесывая волосы.
– Буду через пару часов.
– Ты как вчера вернулся домой, ты ведь не вел машину?
– Взял такси.
Лайза причмокнула губами и провела по ним тюбиком с помадой.
– Вот спасибо-то, – сказала она.
– А что, я вполне приличный малый.
Она посмотрела на меня:
– Но в тебе есть и кое-какие неприличности.
– Тебе же они нравятся.
– Ты прав, – улыбнулась она.
– Кромсаешь кого-нибудь сегодня? – спросил я.
– Несколько костяшек пальцев на руках. – Она вышла из комнаты. Мы не слишком часто целовали друг друга, уходя утром на работу. Иногда я на ходу бросал: «До скорого», или она говорила: «Я тебя люблю», но это было как раз то, что нам надо. Мы всегда спешили, а так оно всегда легче.
Этот рассказ представляется мне исповедью и расследованием одновременно. Моя жена то и дело мелькает в моем повествовании и, по-моему, заслуживает хоть нескольких слов, помимо упоминания о том, что она – талантливый хирург и занимается пластической микрохирургией. Она высокая и слишком тоненькая, у нее волосы цвета бронзы, она изучала историю искусств и биологию в Стэнфордском университете. Свое рабочее время она организовала таким образом, что оперирует по понедельникам, вторникам и средам. Остаток рабочей недели поглощают прием в кабинете, консультации и больничные обходы. В те дни, когда она оперирует, она пьет по утрам крепкий колумбийский кофе, в остальные дни – чай «Эрл Грей». По иронии судьбы работа над чужими руками плохо отражается на ее собственных. Кожа на ее ладонях и пальцах очень сухая и покрыта пятнами, ведь ей приходится обрабатывать руки не только перед операциями, но и в те дни, когда она не оперирует, между приемами в кабинете, когда она касается рук пациентов, осматривая их одну за другой, а среди них хватает рук с открытыми или недавно затянувшимися ранами, сочащимися кровью и гноем. Шершавость ее рук служит для нее незначительным, но вполне реальным источником огорчений, поскольку у детей она прочно ассоциируется с шершавыми руками. Жалуясь мне на это, она, не снимая, сдвинула обручальное кольцо и показала оставшуюся под ним узкую полоску гладкой, неповрежденной кожи. Мы оба воспринимаем этот город через призму наших профессий; среди ее пациентов встречаются секретари с синдромом перенапряжения, гораздо более серьезным, чем у меня, копы, покусанные питбулями, строительные рабочие, с раздробленными стальными балками большими пальцами, дети, которым фейерверком оторвало кисти рук, служащие из Коннектикута, оставшиеся без пальцев при попытке воспользоваться цепной пилой. Она здорово соображает во многих делах, моя жена, и я безмерно восхищаюсь ею. В противоположность моей – ее работа действительно приносит пользу людям.
Что еще? Она отдыхает за чтением исторической литературы; тут история и Китая, и испанской инквизиции, и Великих Моголов – правителей Индии. Она складывает свои книги и журналы штабелями со своей стороны кровати. Всего понемногу. Джейн Остин. «Молчание ягнят». Биография Толстого. «Ярмарка тщеславия». Салман Рушди. Удивительные рассказы о святых шестнадцатого века. «Мир в представлении Гарпа». Все, что угодно. Уложив детей спать, она любит почитать в постели. У нее есть такой очень удобный маленький светильник, который она прикрепляет сверху к книге. А рядом с пупком у нее родинка. В ней есть примесь сефардской крови, и поэтому пальцы ног у нее плоские, как у арабов, приспособленные для хождения босиком по песку, и эти арабские гены возобладали над моими англосаксонскими: у обоих наших детей пальцы на ногах арабского типа, и она гордится этим фактом. Она не смотрит телевизор. Ежедневно она прочитывает две газеты и тем не менее почти совсем не интересуется повседневной политической жизнью. Она прочла все основные труды по идеологии феминизма, написанные за последние сорок лет, и уверена, что мужчины и женщины почти несовместимы и что так будет всегда. Ей хватает бухгалтерского кошмара медицинской практики, и она предпочитает, чтобы деньгами семьи распоряжался я. Она стареет как красивый деревянный парусник: признаки износа, конечно, есть, но все контуры невредимы, и нужно-то всего чуть больше ухода и технического обслуживания каждый сезон. (Моя же модель старения напоминает медленно движущийся селевой поток. Я пристально изучаю в зеркале седые волосы, выдергиваю некоторые из них и считаю себя смешным.) Она еще не вступила в Организацию медицинского обеспечения. Она сильно устает, но обычно готова заниматься сексом, не желая упускать ни единого шанса. С тех пор как у нас появились дети, она становится все более и более ненасытной в постели. Каждые несколько лет мы, похоже, открываем для себя какой-нибудь новый способ разнообразить нашу половую жизнь, и с недавнего времени Лайза, как правило, предпочитает сначала оральный секс, и при этом она возбуждает себя руками. Так продолжается некоторое время, и по мере приближения оргазма она всего на секунду или две заталкивает мой пенис целиком себе в горло. Иногда я сам проталкиваю его туда. Потом мы катаемся по постели и вовсю трахаемся. Она часто просит меня врубать как можно круче, и я обычно отвечаю, что это и так достаточно круто, но она настаивает на своем. Она снова переключилась на противозачаточные таблетки, поскольку хоть и не имеет ничего против одного ребенка, но на самом деле не испытывает в нем потребности. У нее есть пара близких подруг – конечно же умных и энергичных женщин, несчастливых в супружестве, – и когда они ненадолго заходят к ней поболтать, то обычно устраиваются в потрепанных креслах «Адирондак» на веранде, пьют «бурбон» и курят сигареты. Их смех раздается то громче, то тише, а иногда в нем звучат слезы; а позднее, когда ее подруги уходят и Лайза, проводив их, возвращается в дом, видно, что она не завидует их жизни, а вполне довольна своей.
У нас есть одна вечная тема для дискуссии: я считаю, что общество катится в тартарары, а Лайза – нет. Разница во взглядах обнаружилась при первой же нашей встрече, когда она еще была начинающим врачом и работала в отделении «Скорой помощи». Я тогда сопровождал в больницу жертву вооруженной стычки с огнестрельной раной, намереваясь получить от его родственников какие-нибудь сведения. Лайза сидела с отцом пострадавшего в приемном покое, что-то рассказывая ему о легочной ткани в дыхательных путях, когда заметила меня и с раздражением в голосе спросила: «Кто вы такой? И чего вы хотите?»
Ее вопрос и поныне не потерял актуальности. Кем я был тогда? А был я парнем двадцати пяти лет, который вкалывал как каторжный, выходя на промысел в поисках криминала, и каждый день сломя голову бросаясь туда, где пахло сенсацией. Снимал крошечную квартиру в Бруклине, рано вставал, отправлялся в редакцию новостей, выполнял свою работу, поздно возвращался домой и прочитывал утренние выпуски всех четырех нью-йоркских газет. Что же касается второго вопроса, то хотел я Лайзу. И когда я, через два дня, прямо заявил ей об этом, она рассмеялась. В то время она собиралась выйти замуж за человека, который сейчас стал важной фигурой в «Ситибэнк». Я просто-напросто увел Лайзу у него из-под носа. Я был более напористым, красивее говорил и лучше трахал. Словом, использовал все имевшиеся у меня средства.
Ну что еще сказать о моей жене? Она – заботливая мать, и все потому, как мне кажется, что она дорожит жизнью. Ее отец стал одной из первых жертв СПИДа среди гетеросексуалов. В 1979 году он тяжело пострадал в автомобильной катастрофе, когда в него врезался пьяный подросток, удравший с места происшествия. В отделении «Скорой помощи» отцу Лайзы сделали переливание крови. В крови был вирус СПИДа; и после того, как он полностью оправился от перелома челюсти, перфорации печени и раздробленных костей ног, здоровье его неожиданно ухудшилось, и на него начала нападать одна инфекция за другой. Авария произошла, когда Лайза училась в колледже, и по мере того, как ее отцу становилось хуже, ее интересы смещались от дисциплин, имеющих отношение к человеческой природе, к изучению поведенческих реакций, и в конце концов сосредоточились на естественных науках. Ее приняли во все высшие медицинские учебные заведения, в которые она подала заявления, а ее выбор определился желанием помогать людям в их повседневной жизни. У нее бывают минуты удовлетворения и минуты разочарования, особенно в одном случае, когда ребенок лишился пальца по недосмотру взрослых. Она понимает, как работают мышцы, сухожилия и нервы, точно так же, как дирижер понимает сложную музыкальную партитуру. Она опубликовала в медицинских журналах несколько статей о методе сохранения нерва. Иногда она засиживается по ночам, размышляя о человеческих руках.
Должен ли я продолжать рассказ о моей жене? Думаю, что нет. Нет, по-моему, никакой необходимости пересказывать наши домашние разговоры в тот период, который я описываю за одним исключением. Она почти не участвовала в дальнейших событиях, и вообще было бы недопустимым упрощением рассматривать мои поступки как реакцию на наш брак или на мнимые недостатки ее характера. Это не так. Я был счастлив в браке. Моя жена умна, наблюдательна и добра, и, я думаю, это все, что необходимо знать. Я хочу здесь ее защитить. Какой-нибудь умник мог бы усмотреть ироническую подоплеку в любом слове, использованном мною для описания Лайзы (так «умная» можно истолковать в одном смысле, а «добрая» в другом); но на самом деле то, что случилось со мной, никак не связано с моей женитьбой на Лайзе, а определилось поступками четырех людей – Кэролайн Краули, Саймона Краули, еще одного человека и моими собственными. Мы составили эксцентричную труппу, найдя друг друга во времени и пространстве. К тому же в нашей скромной городской драме действовали и второстепенные актеры, и в свое время я расскажу о каждом из этих людей. Но моя жена не управляла событиями. Она просто каждый день ходила на работу и заботилась о детях, пока я выискивал неприятности. Это не делает ее ни беспомощной, ни блаженной дурочкой. Нельзя сказать, что она не знала о том, что происходит; моей жене свойственно исполненное внутренней силы бдительное спокойствие. Спешу добавить, что моя жена намного разумнее и мудрее меня.
Часом позже я, поеживаясь от бодрящего морозца, стоял на углу Восемьдесят третьей улицы и Бродвея и разрабатывал версию «убийства с подвенечным платьем». Ее звали Айрис Пелл, она с презрением отвергла своего приятеля по имени Ричард Ланкастер. Она была немного полноватой, привлекательной женщиной с темными глазами, неоднократно испытавшей разочарование в любви. Она распространяла ценные бумаги в крупной бухгалтерской фирме в Рокфеллеровском центре; он был средней руки администратором в страховой компании и запомнился сотрудникам своей учтивостью и тем, что носил изящный галстук бабочкой и стригся каждые десять дней. Айрис заявила Ричарду, что никакой свадьбы не будет и что она не желает его больше видеть; но он все же разыскал ее, выследил и подкараулил в китайской прачечной, как раз в момент ее закрытия. Как и сообщил Бобби, она действительно держала в руках только что взятое из химчистки подвенечное платье, когда обернулась на звук голоса Ланкастера. После нескольких выстрелов две пули, пробив один слой целлофана, платье, второй слой целлофана, ее зимнее пальто, кофту и лифчик, угодили прямо в сердце. Да, Бобби сказал правду, Айрис Пелл умерла, имея при себе подвенечное платье. Кругом полно было крови, но больше всего на полу, где она растеклась огромным жирным пятном, со следами множества ног и пыльным налетом, высохла, а потом опять стала липкой от растаявшего снега с обуви посетителей. Кто-то бросил сверху несколько газет, но от этого не стало чище. Я заметил, как детективы кивнули владельцу прачечной, который не спал всю ночь, ожидая, когда они закончат свои бесконечные хождения, и как мальчик-китаец в футболке, с чавкающим звуком шмякнув мокрую швабру прямо в темное пятно, начисто стер то, что осталось на месте происшествия от Айрис Пелл. Старания мальчика со шваброй не могли не вызвать уважение, ведь он хорошо знал Айрис и глубоко переживал ее гибель.
Ричард Ланкастер – вчера обычный гражданин, а сегодня преступник – скрылся. Но, как потом выяснилось, недалеко. Домой к себе он не пошел, а отправился в кино. Взял билет в кассе-автомате, скушал бифштекс в дорогом ресторане, дал прилично на чай официанту. Позднее видели, как он исступленно что-то набирал на ноутбуке, а потом пил за здоровье стоящего перед ним кресла. В то же утро, как раз когда я ехал в поезде из центра на окраину, его обнаружила на парковой скамейке одна бегунья трусцой, совершавшая променад на Бруклинских высотах, где взору восходящего солнца открываются плавные очертания нижнего Манхэттена. На Ланкастере был его рабочий костюм, в кармане которого нашли бумажник со всеми документами; в руке была зажата записка: «Я убил Айрис». Он выстрелил себе в рот и остался сидеть на скамейке, и кровь, капавшая сквозь щели между деревянными планками, скопилась в лужицу, а потом тоненькой струйкой потекла вдоль пешеходной дорожки навстречу сияющей небесной голубизне.
Но он не умер. Другая женщина, случайно оказавшаяся у окна своей квартиры, видела, как Ланкастер выстрелил в себя, и вызвала полицию. Врач «скорой помощи», быстро прибывшей на место, обнаружил, что самоубийца хотя и разворотил себе часть щеки, черепа и левый глаз, был еще вполне живым – настолько, что умолял позволить ему умереть в карете «скорой помощи». Странность заключалась в том, что полиция не смогла найти пистолет рядом со скамейкой, где он в себя стрелял. Женщина, вызвавшая полицию, заявила, что видела какую-то странную фигуру (возможно, это был бомж), склонившуюся сразу после выстрела над осевшим на скамейке Ланкастером, но только она не сумела как следует рассмотреть ни его самого, ни чем он там занимался, а заметила лишь, что он выпрямился и, бросившись со всех ног в сторону, скрылся в утреннем тумане.
Мне понадобилось еще два часа, чтобы собрать всю эту информацию, и, вернувшись из Бруклина, я мучительно раздумывал, как на этом материале состряпать полноценную колонку на послезавтра. У меня были факты, но, за исключением мальчика-китайца со шваброй, никакого эмоционального содержания, никаких берущих за душу речей. Я не смог связаться с семьей Айрис Пелл, а расспрашивать дальше сотрудников Ричарда Ланкастера не имело смысла. («Ричард Ланкастер был отличным работником, никогда ни на что не жаловался», – заявил сотрудник страховой компании по связям с общественностью.) Бывшая жена Ланкастера давно уже сняла трубку с рычага телефона и, наверно, вздохнула с облегчением, прибегнув к тому смешному способу, с помощью которого мы прячемся от постигших нас несчастий.
Я уткнулся в работу, и именно в это время мне позвонила Кэролайн Краули. Как только я услышал ее голос, у меня в кончиках пальцев возникло то же самое ощущение нервного возбуждения, которое я обычно испытывал перед игрой школьной футбольной команды, когда, уже стоя на поле, в спортивной форме и бутсах, мы видели толпу на трибунах и слышали, как громкоговоритель со скрипами и скрежетом возвещает: «До начала игры осталось десять минут».
– Я пыталась связаться с вами, – сказала она. – Вы рано ушли.
– Я гонялся за материалом.
– Вы помните наш разговор? – спросила Кэролайн.
– Я помню, что выдал во хмелю прочувствованную речь. Аудитория прослезилась.
– Вовсе нет, вы говорили очень сердечно.
– Да? Отлично.
– Итак, – начала она, – что вы обычно едите на ланч?
– Все, что угодно.
– Почему бы вам не зайти ко мне и не отведать все, что угодно?
Я ничего не ответил.
– Ну, что же вы молчите? – донесся до меня голос Кэролайн.
– Я улыбаюсь, – откликнулся я. – Вы хотели, чтоб я улыбнулся, вот я и улыбаюсь.
– Надеюсь, вы делаете и еще кое-что?
– Да, например, флиртую по телефону с необыкновенными женщинами.
– Они флиртуют с вами, хотите вы сказать.
– Только когда им от меня что-то нужно.
– Мне нужно всего лишь, чтобы вы заглянули ко мне ненадолго. Вполне невинная просьба.
– У вас еще есть что мне показать? Вроде фотографий трупа вашего мужа в папках? Какая-нибудь аккуратненько подшитая чепуха?
– В два вам удобно? – спросила она, пропустив мой вопрос мимо ушей. – И учтите, джина с тоником больше не будет.
– Ну, тогда я наверняка смогу судить обо всем здраво и объективно.
– Конечно, – ответила она, – изобретайте мотивы, ну и что там еще нужно.
– И для вас тоже?
– Для меня? Зачем? Мои мотивы вполне ясны, – сказала она. – Я ищу спасения.
– А разве все мы не ищем того же?
– Не так, как я, – неосторожно вырвалось у нее.
Так вот в чем дело… В ее замечании я уловил какое-то особое настроение, проник в мрачные глубины, услышал признание в соучастии в чем-то. Да. Я, конечно, сказал ей «да».
Был почти полдень, и я, не зная, как убить время, в нервозном состоянии прошелся по улице, до блеска вычистил ботинки у парня, который, по его словам, собирался сравняться по богатству с Биллом Гейтом, а потом зашел в видеосалон и отыскал фильмы Саймона Краули. Я взял в руки одну из блестящих, завернутых в целлофан коробок: «Мистер Лю» – это вторая работа выдающегося молодого кинорежиссера, которого постигла трагическая, безвременная смерть. Двадцатишестилетний Саймон Краули снял «Мистера Лю» всего за четыре недели. Фильм произвел сенсацию на…»
Продолжительность фильма составляла шестьдесят две минуты, и коль скоро я собирался снова повидать Кэролайн, то просмотр одного из фильмов ее покойного супруга мог оказаться отнюдь не лишним. Вернувшись в редакцию, я незаметно проскользнул в незанятый конференц-зал и запустил пленку. В кинофильме, действие которого происходит в Нью-Йорке, фигурирует чернокожая женщина—машинист поезда подземки Ванесса Джонсон. Мир стремительного движения по темным коридорам к отбросам и крысам и красным сигналам, сменяющимся зелеными, два луча фар поезда, мчащиеся впереди нее, словно вечно ищущие чего-то. Ванессе около тридцати пяти лет, она не замужем, у нее трое детей; она уверена, что больше не вызывает у мужчин никаких чувств. Ей приходится иметь дело с ворами, которые крадут медный сигнальный провод из тоннеля и укладывают его поперек рельсов, чтобы проносящиеся поезда перерезали его; она сталкивается с бездомным человеком, которому случайно отрезала руку, переехав ее на своем поезде, когда он пьяный валялся на путях. Ее лицо ничего не выражает, в глазах ни малейшего проблеска надежды. Кажется, что единственной отрадой ей служит разбитый кассетный плеер, по которому она слушает «Реквием» Моцарта от начала до конца, запуская ленту как раз в начале своей смены. Однажды вечером она замечает пожилого китайского бизнесмена. Он ездит на ее поезде каждую ночь, всегда входя в него на одних и тех же тактах музыки. Она видит его в боковом зеркале кабины машиниста, наблюдая, как он входит и выходит, всегда одетый в сшитый портным костюм. В конце концов они заговаривают друг с другом. Его зовут мистер Лю. Он расспрашивает ее, и она скупо рассказывает о себе, давая при этом понять, что она не прочь узнать о нем побольше. Мистер Лю управляет оптовым магазином, торгующим скобяными товарами, в китайском квартале и каждый вечер ездит домой в Квинс. После нескольких встреч, отмеченных неловкостью и напряжением, Ванесса отдается ему, настаивая лишь на том, чтобы он не ласкал ее между ног руками. Много лет тому назад что-то произошло, и он невольно напоминает ей об этом, когда… он кивает в знак согласия. Он нежен с ней, но все же в его манерах сохраняется некоторая сдержанность. Он предпочитает не говорить с ней о себе, сообщая лишь то, что до 1970-х годов жил в Китае. Фильм исполнен сильной и странной чувственности, поскольку хотя ни один из героев не был сексуально привлекательным в обычном смысле, оба они явно истосковались по той страсти, которая до сих пор обходила их стороной. В конце концов Ванесса узнает, что мистер Лю страдает серьезной болезнью сердца – каждый раз, когда они занимаются любовью, он в буквальном смысле рискует жизнью – и что во время культурной революции он был одним из палачей Мао Цзэдуна. В длинном и горестном монологе, стоя на обзорной площадке Эмпайр-Стейт-Билдинга в окружении туристов, снимающих друг друга видеокамерами и поедающих мороженое, мистер Лю рассказывает ей, что собственноручно казнил более восьмисот мужчин и четырнадцать женщин, одна из которых была беременна. Далее он сообщает Ванессе, что перестал понимать мир, зная лишь, что сам он играет в нем зловещую роль. Признается, что после того, как иммигрировал в Америку, остро возненавидел чернокожих, считая их грязными и тупыми. У него, по его словам, никогда не было семьи, и он жалеет, что его жизнь сложилась так, а не иначе. Он верит, что Ванесса – прекрасная женщина, «достойная уважения». Он хочет, чтобы хоть кто-нибудь знал, что он испытывает угрызения совести за все, что совершил. Он боится, что внезапно умрет, к примеру поднимаясь по лестнице или переходя улицу. Он спрашивает Ванессу, позволит ли она ему задать «очень кошмарный вопрос». Она отвечает «да». Тогда он заявляет, что, как ему кажется, он может спровоцировать у себя фатальный сердечный приступ и хотел бы попытаться это проделать, занимаясь с ней любовью, чтобы умереть не в одиночестве, а в объятиях женщины. Она обещает подумать. Через несколько дней она говорит «нет». Он воспринимает ее ответ почтительно и спокойно. В тот день, когда они должны были встретиться снова, ей сообщают, что он умер, поднимая тяжелый ящик у себя в магазине. Лента заканчивается мучительно долгим планом с Ванессой в кабине вагона подземки, под звуки «Реквиема», то взмывающие ввысь, то низвергающиеся обратно на землю, станциями и пассажирами, проносящимися мимо, гипнотизирующими, изматывающими глазами Ванессы, которая их вроде и видит и как бы не замечает, и ее лицом, печальным и загадочным.
Это и вправду был выдающийся фильм, и, вспомнив фотографии, которые я разглядывал прошлым вечером, я подумал, что судьба Саймона Краули показалась мне неразрывно связана с унылым образом мистера Лю. Смерть Краули, как это ни странно, теперь вызывала у меня чувство утраты. Если отбросить навязчивую рекламу в сфере культуры, то остается некто, о ком есть что сказать.
Ровно в два, отрезвленный просмотром ленты, я поднимался на лифте в квартиру Кэролайн Краули. В кабине я был не один, а вместе Сэмом Шепардом. Он направлялся парой этажей выше, вероятно, в гости к другому такому же обаяшке. В том, как напряженно он смотрел прямо перед собой, угадывалось нежелание быть узнанным. Он все еще был красив, но выглядел чертовски плохо, с отвисшей под подбородком кожей и потухшими глазами. От него не ускользнуло, что я беззастенчиво пялюсь на него.
– Эй, приятель!
Лифт открылся, я вышел и на мгновение задержался перед черной дверью, ощущая себя как-то странно из-за того, что я опять здесь, ведь не прошло еще и двенадцати часов, как я, шатаясь, вышел отсюда прошлой ночью. Для меня в этом содержалась и необычность, и глубинная логика ситуации; нам, я думаю, всегда очевидны наши непреодолимые влечения, даже если они нас и пугают.
После моего стука дверь открылась мгновенно. На сей раз на Кэролайн были джинсы и белый кашемировый свитер; волосы собраны сзади в «конский хвост».
– Я ехал в лифте с Сэмом Шепардом, – сообщил я.
– У него приятель наверху.
Квартира была залита бледным светом зимнего дня и казалась больше, чем накануне вечером. Я заметил на ковре свежие следы пылесоса.
– Я приготовила для нас небольшой ланч, – объявила Кэролайн.
Я проследовал за ней в столовую, где на длинном столе красного дерева было выставлено угощение, состоявшее из супа и сандвичей. В центре стола красовалось блюдо с апельсинами невиданных размеров.
– Прошлой ночью… – начал было я.
– Прошлая ночь была как раз то, что надо, – прервала она меня.
Я не понял, что она имела в виду.
– Вы не ожидали знакомства со мной, – продолжила она. – Я увидела вас через зал и сразу решила, что поговорю с вами. Я знаю, это… это странно, но я подумала, что вы наслушались всех этих бредовых сплетен, которые людям не лень сочинять, и это было очень… хорошо, вы должны понять, мой… Чарли… очень серьезный бизнесмен, очень надежный и все такое, но не слишком интересуется тем, что случилось со мной и Саймоном… – Она взяла с блюда апельсин и начала его чистить. – Мне кажется, я столкнулась с небольшой проблемой, и это здорово меня беспокоит. – Она подняла глаза. – Я хочу сказать, если бы просто беспокоило, это была бы ерунда. Но это нечто большее.
Мы практически не знали друг друга, но между нами уже существовала какая-то странная близость. Ей, видимо, было крайне необходимо что-то мне рассказать, каким-то образом объяснить суть своих затруднений, и мне пришло в голову, что, возможно, речь пойдет о таких вещах, о которых, по ее мнению, ее жениху лучше не знать. Ведь если бы она могла рассказать об этом ему, зачем ей понадобилось бы сообщать их мне? Я уже начал было задаваться вопросом, не была ли Кэролайн Краули попросту очень одинокой. Нет, не в том смысле, что у нее не было компании, такая женщина, как она, всегда имела соответствующее окружение, а внутренне, по сути, одинокой; кроме того, я гадал, неужели она не может избежать неприятностей. Она была блестяща и прекрасна, хотя и выглядела немного не в себе. Ее желание рассказать мне о своей небольшой проблеме свидетельствовало о неустроенности ее жизни и еще, как мне показалось, о том, что проблема была вовсе не такой уж мелкой.
Кэролайн начала расставлять на столе тарелки с сандвичами.
– Вы, возможно, обратили внимание, что в статьях о Саймоне, которые вы прочли прошлым вечером, обо мне не было ни слова. Понимаете, мы не устраивали шумной свадьбы с кучей гостей, да, собственно, я встретила его незадолго до его конца. То, что мы были женаты, стало известно только после его смерти. Я сразу же улетела в Мексику и прожила там несколько месяцев, чтобы не иметь дела с телевизионщиками и вообще с людьми такого сорта.
– С людьми такого сорта, как я. – Я взял сандвич. – Журналистами из разряда провокаторов.
– Вот именно.
– Как вы познакомились с Саймоном?
– Случайно. – Она разделила апельсин на восемь долек и разложила их в ряд на плоской тарелочке. – В то время я… Я тогда крутилась вовсю, вы понимаете, о чем я говорю. Я прожила уже несколько лет… – Она запнулась, и по ее жесту я понял, что здесь кроется какая-то история, случившаяся с ней еще до ее приезда в Нью-Йорк, но она, как мне показалось, старалась отделаться от воспоминаний, мешавших ей сосредоточиться. – Я тут, в Нью-Йорке, жила, знаете, ну как от всего уставшая хорошенькая игрушка. У меня почти совсем не было денег, и я… а вокруг всегда вертелись такие, ну, нормальные ребята, но я так устала, знаете, ну просто до смерти устала, мне надо было ходить на разные там вечеринки и все такое… Я в Калифорнии осталась совсем не у дел, но в Нью-Йорк приехала просто посмотреть на него, ну, понимаете, увидеть что-то другое.
Я неопределенно кивнул, смутно понимая, о чем идет речь. И только потом мне стало ясно, что Кэролайн излагала до смешного упрощенную и вряд ли правдивую версию того, почему она приехала в Нью-Йорк; да, только позднее я понял, что причины этого переезда коренятся в ее прошлом, а его следствия проявились как раз в настоящий момент где-то. Но сейчас, наблюдая, как Кэролайн вертит в руках корку от апельсина, я знал только, что она выглядит крайне встревоженной.
– Кажется, я прожила здесь достаточно долго и должна была понять, что стоит кое о чем серьезно задуматься, – продолжала она. – Я хочу сказать, это жестокое место и надо точно знать, почему ты здесь. А если ты этого не знаешь…
– То попадешь в большую беду.
– Да, попадешь в большую беду, потому что тебя так или иначе либо втянут в какую-нибудь историю, либо сожрут. Так случилось с моей подругой. Она начала курить крэк, и больше я с ней не виделась, а потом она вдруг объявилась, такая жутко тощая и больная, и нам пришлось отправить ее обратно в Техас на автобусе. – Кэролайн сунула в рот дольку апельсина. – Короче говоря, в то время у меня не было работы, и я обратилась в агентство и получила место – отвечать на телефонные звонки в приемной адвокатской конторы, – где я могла бы сводить концы с концами. Я проработала там всего дня три, как вдруг один из адвокатов, из тех, что постарше, спросил меня, не пойду ли я с ним куда-нибудь выпить после работы. Он был очень важным и все такое, но только какой-то правильный и, наверное, ничего не понял обо мне… Я даже никого не присматривала, одевалась очень скромно и почти не красилась. Я вовсе не хотела, чтоб на меня обращали внимание, мне хотелось какой-то стабильности, и все равно он уговаривал меня пойти с ним, так вот, он выглядел в своем костюме, с седыми волосами и все такое, ну, может, лет на сорок пять; он казался таким довольным собой, будто он только что заработал миллион долларов или около того, и кто его знает, но в нем было, действительно было что-то привлекательное, но… что ж, я повидала кое-кого в Калифорнии, они были весьма необычными людьми… Я сказала, что это очень любезно с его стороны, но я не могу. А поскольку он все-таки был юристом, ему требовалось разумное объяснение, и он спросил меня, что мне мешает – моральные принципы или он не в моем вкусе. Вот как он это сформулировал. Я малость разозлилась и сказала, что он не в моем вкусе. – Кэролайн откусила кусочек апельсина. – На следующий день дама, которая заведовала персоналом, уволила меня, когда я вернулась с ланча. Она сказала, что так дело не пойдет…
– Он велел ей это сделать.
– Конечно. Я сразу встала и ушла и пошла куда-то к югу от Мидтауна, понимаете, просто вот так шла и шла, целый час, наверное… знаете, как это бывает приятно, когда холодно на улице, и вот я гуляла и завернула в какой-то захудалый бар в конце Бликер-стрит. Правда, там было тепло. Ну я и решила посидеть и подумать, а тут вошел Саймон… его нетрудно узнать, он ведь ни на кого не похож. Я видела его фильмы и «Мистера Лю» два раза смотрела. Он был один, и когда заметил меня, подошел и спросил, может ли он угостить меня чем-нибудь покрепче, я согласилась, ну, мы с ним посидели и немного поговорили. И я тогда подумала, что в жизни он еще хуже, чем в журналах и по телевизору. Короче говоря, этакая уродина в ковбойских сапогах. Вы подумайте, ну что может быть глупее ковбойских сапог в таком городе? Но, знаете, мы так здорово поговорили. Он все расспрашивал меня о моем детстве. – Она съела еще одну дольку апельсина. – Например, была ли на заднем дворе веревка для белья, на которой сушились футболки, нижнее белье и джинсы; и мне стало ужасно смешно, но я сказала, что была; а у нас и правда была точь-в-точь такая веревка. И отцы у нас оба занимались физическим трудом… мой отчим работал водителем грузовика. Интересно, почему он уделял мне столько внимания?
– Ну, привет!
– Да ладно, проехали; так вот, вокруг Саймона вертелось много разных женщин после того, как о его фильмах заговорили. Я читала о нем в журналах и, конечно, думала, что он такое же ничтожество, как и большинство в Голливуде… но он был совсем другой. Тогда в баре мы просто разговаривали. И Саймон сказал, что он должен уйти… что какие-то люди ждут его у черта на куличиках. Шерон Стоун, что ли, или кто-то еще. Я подумала, что вот все и закончилось, поговорили, и хватит. Но он подвинулся ко мне поближе и сказал, что хочет задать мне вопрос, один бредовый вопрос, но выглядел он при этом вполне серьезным. Причем с него хватит простого «да» или «нет». – Кэролайн взглянула мне прямо в лицо, что-то в ее голубых глазах заставляло меня не верить ей. – Он сказал – это все, что он хочет от меня услышать. «Да» или «нет». Я ответила: «Ладно, давай». А Саймон и говорит: «Я хочу на тебе жениться». Ну, я решила, что он спятил, и чуть не расхохоталась. Но вдруг поняла, что он не шутит, и мы некоторое время сидели и молчали. Я смотрела в окно прямо перед собой и думала о том, какой же он урод, но как умеет держать фасон, и, наверное, именно это и было в нем таким привлекательным. А потом я просто сказала, что… то есть я сказала «да».
– Вы встретили его в баре, он сделал предложение и вы согласились? – спросил я. – И все это меньше чем за час?
– Да.
– Никогда в жизни не слышал ничего смешнее!
– Согласна.
– Хотя и очень романтично.
– Нет, – поправила она, – это полный бред.
– Но вы ведь пошли на это.
Она кивнула:
– Он записал мне номера всех своих телефонов, взял мой адрес и сказал, что теперь ему надо кое с кем встретиться и что ему ужасно жаль, но завтра он обязательно даст о себе знать. Я подумала, может, он поцелует меня или что-то в этом роде, но он просто взял и ушел. На улице его ждала машина. А когда я вышла из бара, ну, может, минут через пятнадцать, машина ждала и меня. Он велел своему водителю вызвать другую машину.
Я покончил наконец со своим ланчем. Кэролайн взяла из вазы апельсин и протянула его мне.
– Возьмите, вкусный, – сказала она.
– А что было потом?
– Я вернулась домой на той машине и никак не могла понять, что все это значит и стоит ли принимать это всерьез. Я тогда всю ночь просидела около телефона, но он не позвонил. На следующий день я получила пакет из Лос-Анджелеса; его послал Саймон в то же утро. В нем была пленка и обручальное кольцо… и тогда я и в самом деле не знала, что и думать. То есть, я хочу сказать, это было странно и даже как-то таинственно. Я покажу вам пленку, если хотите.
– Это вы все к чему-то ведете?
– Можете не сомневаться.
– Я хочу сказать, это, конечно, интересно, не поймите меня неправильно…
– Нет, нет, вы все поймете.
Мы прошли в гостиную. Она взяла видеокассету с этикеткой, на которой было написано ВЗГЛЯНИ НА МЕНЯ, КЭРОЛАЙН [ПЛЕНКА 11], и вставила ее в видеоприставку.
– Вы должны понять, что он не был обычным человеком, – сказала она. – Он был одержим страстью делать вот такие короткие ленты. Просто одержим. Он не любил писать ничего, кроме сценариев, и поэтому обычно снимал эти ленты. Что-то вроде дневников. Он вообще делал самые разные фильмы. То есть это был его конек, он считал кино высочайшим искусством; изображение уничтожило печать, текст и весь подобный хлам. Он создал целую философию… ну да ладно, сами увидите.
Она задернула шторы, погрузив комнату в темноту, а потом села рядом со мной на диван и принялась свертывать сигарету, пока я смотрел на экран.
[Импульсные помехи заканчиваются, появляется изображение: стол и стул на кухне дорогого дома. В глубине кадра темное окно, цифровые часы показывают 1:17 ночи. Проходит несколько секунд; затем вне кадра слышится вздох. В кадре появляется спина Саймона Краули, он идет к стулу, неся сигарету и пепельницу. Он небольшого роста, тощий, с дряблым животом. Он садится и пристально смотрит в камеру, затем мимо нее; его взгляд спокоен. Темные волосы падают вперед, закрывая пол-лица; время от времени он откидывает их. У него лицо неправильной формы, а губы и нос слишком длинны. Но глаза… в его глазах светятся проницательность и подвижный, острый ум. Он еще раз протяжно вздыхает. ] Ладно. Эй, Кэролайн! Я снова в Бель-Эйр, приехал из Лос-Анджелесского аэропорта с час назад. В самолете все время думал о том, что женюсь на тебе. Я непрестанно думал об этом, и одна вещь не давала мне покоя: я считаю, что меня тяготят общепринятые клятвы, любые, какие бы мы ни решили произнести. Фактически решать тебе, я просто соглашусь с ними. Это не пустая формальность и не манера выражаться, это то, что я есть – как тебе известно, у меня ненасытная потребность что-то говорить, Кэролайн, и «я согласен» не годится. Это просто не пойдет. [Он затягивается сигаретой, его глаза при этом щурятся от напряжения, можно подумать, что он вытягивает мысли прямо из горящего кончика сигареты. ] Так что причина, по которой я сегодня ночью нахожусь здесь, ну, где-то там примерно через тринадцать идиотских часов после нашей встречи, заключается в том, что я хочу принести свою клятву тебе сейчас, сию же минуту. Мне так лучше. Я точно не знаю, что собираюсь сказать, но когда все будет сказано и сделано, это и будет мой брачный обет. И я записываю это на видеопленку. Очевидно. Прости мне это, если сможешь. Я полагаю, тебе придется многое прощать мне. [Смотрит вниз, улыбается самому себе. Затягивается сигаретой. ] Итак, попрощавшись с тобой, я пообедал с Шерон Стоун. Она хочет сняться в моем новом фильме. Мы обсуждали это. Она все еще выглядит довольно мило. Это был ничем не примечательный разговор. То есть я хочу сказать, что я разговаривал с Шерон Стоун, а думал о тебе. Девушке, с которой только что познакомился, да? Сегодняшней девушке из бара. Красавица Шерон Стоун не интересовала меня. Она не возбуждала меня. Но ты, Кэролайн, мне сразу безумно понравилась, я почувствовал такое влечение, какого не испытывал давным-давно… И я все это время думал о тебе, Кэролайн, и вспоминал то время, когда я в детстве был помощником официанта и помогал убирать грязную посуду и все такое. Я рассказал тебе, что был помощником, но официанта, правду сказать, я никогда никому не рассказывал, что со мной случилось, о чем я узнал… [Он вынимает из нагрудного кармана коробку спичек и вертит ее в руках. ] Понимаешь, я жил в доме отца, в Квинсе, когда учился в средней школе. Я пересмотрел множество фильмов, по четыре-пять фильмов каждую субботу, и брал кассеты напрокат, потому что у меня не было денег. Мой отец хотел, чтобы я получил разрешение работать электриком по обслуживанию лифтов, но это было не по мне. Но я все равно ему помогал. В профсоюзе сказали, что меня могли бы временно оформить учеником. Иногда я ходил с ним по вызовам. У него было много заказов, в старых домах в центре. Но я не желал провести таким вот образом всю жизнь. Поэтому мне было необходимо получить работу, и я получил ее в качестве помощника официанта в заведении под названием «Кафе у Данте», которое когда-то кое-как трюхало в Виллидже вплоть до закрытия. Мне нравилось работать в Виллидже из-за всяких там альтернативных кинотеатров. Я мог уходить в одиннадцать и еще успевал на сеанс. Довольно скоро я понял, какое это замечательное место, сколько телевизионщиков и писателей Нью-Йорка имели обыкновение наведываться туда; там бывали даже некоторые профессиональные спортсмены, Деррил Строберри, к примеру, когда он был еще знаменит, и прочая публика такого рода, а также модели и японки с маленькими черными сумочками. Там вечно щелкали фотоаппаратами, делая моментальные снимки, и раздавали фотографии, создавая мгновенную мини-сенсацию из знаменитости… [Он встает и уходит. Кухонные часы показывают 1:21 ночи. Он возвращается со следующей сигаретой и закуривает ее] Великое было дело – получить эту работу. Я смог наблюдать за людьми. Я сумел понять, как ведут себя богатые и знаменитые. Конечно же я был никто, пустое место, тощий как скелет помощник официанта. Это была тяжелая работа. В конце каждой смены от меня воняло смесью кухонных отбросов, сигарет и всякой прочей дряни, въедавшейся в руки. Через некоторое время я начал узнавать постоянных посетителей, и если им требовалось меню или пепельница, в общем, все, что угодно… я был незаметным. Я был просто мальчиком в белой рубашке с галстуком-бабочкой. Иногда туда заходили модели, настолько красивые, что я выходил в туалет и мастурбировал там. Приходилось. Я мог делать это стоя, укладываясь секунд примерно в двадцать. Однажды, когда я занимался этим, из маленького лаза, ведущего в кладовку, вылезла крыса. Я узнал, как люди сорят деньгами. Пара человек выбрасывает несколько сотен долларов на еду и выпивку. Я получал приличные чаевые и купил видеокамеру. Я просто привык ко всему подходить как к сюжетам для съемки фильма: люди спорят, баржи плывут по реке, да мало ли что еще. Я проработал в «Кафе у Данте» уже, наверное, с год, как вдруг туда начала приходить та очень красивая модель, которую звали Эшли Монтгомери. Теперь все о ней забыли, потому что в конце концов она, скажем так, вышла замуж, так сказать, за богатейшего человека в Кувейте. Она была высокого роста, практически с лучшей в Америке задницей и длинными прямыми черными волосами; она была совершенством. В течение шести месяцев она красовалась на всех обложках. В диалогах с самим собой я ручался, что никому не найти женщины прекраснее ее. Но было бы ошибкой, прискорбной ошибкой сказать, что я полюбил Эшли Монтгомери сразу же, как только увидел ее входящей в «Кафе у Данте» в тот первый вечер. [Он качает головой, недовольно скривившись. ] Можно принять исполняемую на гобое музыку на заднем плане и смех и маленькие столики. И можно принять, что ее проникновение в мое сознание было устроено с какой-то дьявольской хитростью. [Кажется, что погрузился в отрешенное состояние, в мир волшебных грез. ] Да, такое можно принять. Но неверно было бы сказать, что я влюбился в нее мгновенно. Нет, такая терминология представляется недостаточной, на что, собственно, всегда жалуются адвокаты, когда они вырабатывают контракт на съемку фильма. Недостаточно было бы сказать, что я любил Эшли Монтгомери. Она убила меня. И я вовсе не шучу. Да, в определенном смысле она меня убила. Эшли Монтгомери убила меня. Я для нее не существовал… [Он больше не смотрит в камеру, а, сидя в клубах табачного дыма, поднимающихся и вихрем закручивающихся вокруг него, пристально глядит в другую сторону в застывшем свете лампы, безжалостно подчеркивающим неправильные черты его лица. ] Я могу вспомнить все, что с этим связано: как она скользила взглядом по залу, войдя в ресторан и отыскивая других людей, реальных людей, а вовсе не кого-то там сидящего для мебели. Она меня не видела. Она просто… меня… не… видела. Я понимал это точно так же, как я понимаю, что дышу, черт меня побери. Я имею в виду, что большинство людей, обводя взглядом зал, встречаются глазами с кем-то, кто обратил на них внимание, и тогда они делают одно из двух: они либо перехватывают его взгляд и удерживают, желая испытать мимолетное волнение, либо, моргнув, отводят глаза в сторону. Моргание – это физиологический знак перехода. И все. Оно красноречивее любых слов говорит всякому: «Я иду дальше, а то, что я вижу, меня нисколько не интересует». Хотя оно и доказывает, что хотя бы нечто зафиксировано… [Он закрывает глаза и вздыхает, возвращаясь к прежним воспоминаниям. Его глаза снова открываются. ] Но Эшли Монтгомери не моргала, когда отводила от меня взгляд. Почему? Да просто меня там не было. Я был ложкой в какой-нибудь чертовой кофейной чашке, отпечатком большого пальца на говенных обоях. Я был пылинкой, порхавшей в непроглядном мраке комнаты. Меня, блин, вообще там не было. Она убила меня. Я, бывало, шел домой и орал на всю подземку. Иногда, когда я был на кухне, а она сидела в зале, за столиком, я отвлекал себя от мыслей о ней тем, что резал себя легонько одним из кухонных ножей. Просто маленький порез… клеймо раба. Но это никогда не срабатывало. Я как-то раз даже отрезал крошечный кусочек кожи с пениса в мужской уборной, просто чтобы доказать, как сильно я ее люблю. Когда она приходила, я обычно платил другому парню, чтобы поменяться с ним столиками. Я собирал окурки ее сигарет, а в кармане у меня всегда лежала пачка «Зиплока». На каждой сигарете был похожий отпечаток губной помады… Да, я и это запомнил… неровное колечко губной помады, и начинался он на четверть дюйма выше конца фильтра. И все разных оттенков. Я тогда еще сообразил, что цвет помады всегда соответствовал цвету ее одежды. Если вечером она приходила в черном платье, значит, помада была темно-красной. А когда платье на ней было светлым, тогда и помада – посветлее… Я думаю, каждый из нас фетишист. Эшли Монтгомери пользовалась шестью оттенками. Я был потрясен, когда обнаружил…
Я наклонился вперед и нажал кнопку «пауза».
– Он что, дает там брачные обеты?
Кэролайн резко повернулась ко мне:
– Да, Саймон был таким.
– Оригинал.
Она улыбнулась, а я продолжил просмотр.
Саймон:…новый цвет. Ей стоило только войти, а я уже знал, какого цвета у нее сегодня губная помада. Иногда я сразу уходил в уборную или ждал, когда смогу уйти домой. А дома раздевался, ложился в постель и раскладывал окурки у себя на груди. Я совал их под язык, втыкал в уши, в ноздри и раз даже себе в задницу. От губной помады пахло духами, от нее исходил тончайший аромат, и тогда я… в общем, тогда я делал то, что обычно делают в таких случаях, то есть «серьезное дело». Я не считал это чем-то порочным. Она была фетишем, красивым фетишем. Через несколько недель Эшли вроде бы начала меня узнавать… улыбка, мимоходом брошенная любезность. Возможно, она что-то почувствовала… мое трепетное внимание, что ли. Я пыхтел изо всех сил, старался убрать ее тарелку как можно быстрее, словно торопя ее уйти. Я понимал, что мне необходимо держаться за свою работу. Я стал лучшим помощником официанта в «Кафе у Данте». Меня хотели сделать официантом, но я отказался. Официанты, как я заметил, были слишком заняты. Они не могли стоять у задней стены зала и изучать людей. Это мог делать я. Я мог наблюдать, как она разговаривает, я мог наблюдать, как она слушает, как достает сигареты из сумочки, а потом курит их и бросает в пепельницу. Обычно она приходила с компанией где-то раз в неделю. Актеры, телевизионщики, бродвейский люд. Платил всегда кто-нибудь другой. Эшли никогда даже не пыталась заплатить, ни разу. Обычно она была одета в потрепанные джинсы и бейсболку, и это было здорово, но иногда она появлялась облаченная в норку до самого пола, и это тоже было потрясающе. Мужчины не пугали ее – это, несомненно, самое эротическое качество женщины. Она любила мужчин всех мастей. Она выглядела чуть моложе своего возраста. Ей было двадцать шесть лет. Она умела быть остроумной и находчивой. Похоже, что больше времени она проводила с киношниками. С несколькими мужиками в возрасте, с режиссерами. И особенно с одним мужчиной. Он был ее новым ухажером, и, на мой взгляд, это выглядело довольно серьезно. Боже мой, как же внимательно я следил за ними! Она прислушивалась к нему. Он понимал ее. Иногда они занимали столик в задней части зала и просто сидели там, читая, изредка он читал ей вслух. Однажды я увидел, что он читает ей «Исповеди св. Августина». Я нашел эту книгу и прочитал ее. Какая же чертовски классная вещь, такую только и читать вместе! Пару раз они просидели до закрытия. По всему было видно, что они получали друг от друга огромное удовольствие. Это касалось и секса, но и массы других вещей тоже. Он не уступал ей в жизненной энергии. И вот он сидел, полный жизни, вдыхая дым сигарет других мужчин, в выглаженной рубашке, и читал св. Августина одной из самых красивых девушек в городе. Однажды он принес большой ящик со льдом. Было еще рано, не больше шести вечера, и ресторан был закрыт. Ящик висел у него на плече, и он отнес его на кухню. Там лежали четыре желтоперых тунца, не меньше чем фунтов по сорок каждый. Я прямо оцепенел от благоговения. Не знаю, может, я просто был в таком возрасте, когда сразу влюбляются, а в кого – не важно. Так или иначе, этот парень заявил, что поймал их в тот же день в Гольфстриме милях в пятидесяти от Монтока. Потом он вытащил тунцов и продемонстрировал их всем присутствующим. Они были огромные и красивые. [Саймон вытаскивает спичку и, задумчиво чиркнув ею о коробку, наблюдает, как пламя медленно подползает к его пальцам. ] Каждая рыбина служила гротескным дополнением его мужских достоинств. Я был в восхищении. [Он отбрасывает спичку. ] Я никогда бы не достиг ничего подобного, никогда. Одного тунца он отдал владельцу ресторана, а другого – шеф-повару. А еще он хотел собрать в тот вечер компанию приятелей и велел приготовить к столу оставшиеся две рыбины. Бог мой, он был точно сказочный герой: красив, элегантен, знаменит и… высокомерен. Ну просто всем на зависть! Ему было года тридцать два – тридцать три. Он был уверен в будущем… Я как-то слышал один разговор… но я был невидим, я был тенью, дымом позади столика. [Саймон зажигает вторую спичку и задувает ее. Его лицо становится хмурым и безучастным. ] А через пару часов он, возвращаясь из уборной к своему столику, вдруг заговорщицки прошептал мне что-то вроде: «Эй, приятель, а в одном из унитазов спуск не фурычит». Вот что он мне сказал; ну, я ответил: «понятно» и пошел в уборную. Этот мерзавец забил унитаз бумагой. Вся сантехника в ресторане была чертовски старой, и мне приходилось почти каждый вечер прочищать. Но это было уже слишком. Войдя в кабинку, рухнул на колени и, глядя на его говно и перепачканную туалетную бумагу, заплакал, как последняя сволочь. [Он поднял глаза в камеру. ] Я плакал, Кэролайн, потому то я был дерьмовым уродом, потому что мне хватало ума понять собственное ничтожество. А еще, мне кажется, я плакал из-за любви. Плакал из-за любви. И лучше я не сумею этого выразить. Я был уверен, что никогда меня никто не полюбит. Никогда. Я поклялся тогда, что если я случайно кого-то полюблю, то уж не упущу своего шанса, и точка. Я пробыл в кабинке минут десять. Но тут пришел управляющий… [Он трет глаза, вздыхает, отворачивается. ] Вот таким, Кэролайн, я и собираюсь быть всегда. Я всегда буду ненавидеть себя, я собираюсь навсегда остаться пятнадцатилетним мальчишкой, Кэролайн, вечно стоящим в сторонке, так или иначе, вечным неудачником. Я уже снял три больших фильма, каждый из которых имел больший успех, чем предыдущий; они принесли мне Оскара, и я рад, я в восторге. Теперь все считают меня гением, но что это означает на самом деле? Зачем я это говорю? Я пытаюсь сказать, что всю свою жизнь я старался стать счастливее. Я пытался найти свое лучшее «я» и не думаю, что сильно преуспел в этом. Поэтому… клянусь тебе, что буду любить тебя как сумею, но предупреждаю тебя, Кэролайн, что я во многих отношениях человек невыносимый. [Он сидит, глядя в камеру, затем делает выдох, встает, берет еще одну сигарету и возвращается. ] А теперь, если хочешь, открой, пожалуйста, маленькую коробочку, которая пришла вместе с этой видеозаписью. Ну как, все в порядке?
Надеюсь, оно на месте. Думая о тебе, я сделал в самолете несколько звонков и договорился, что меня встретит один мужик. То, что ты держишь в руке, Кэролайн, это римская древность. Камень – это сердолик. Если ты поднесешь его к свету, то увидишь, что он преломляет свет вроде как в звезду… золотой ободок не слишком хорош. Изображение на камне – богиня в шлеме – это Афина. Торговец сказал мне, что оно сделано вручную две тысячи лет тому назад, может, чуть больше или чуть меньше, и было найдено в какой-то пещере в Италии примерно в 1947 году. Его владельцем долгое время был один бразильский миллионер. Мы, Кэролайн, никогда не узнаем, кто носил это кольцо, но первой его надела на палец наверняка какая-то юная римская девушка из богатой семьи. Возможно, оно много раз переходило из поколения в поколение, возможно, однажды его украли и спрятали где-нибудь в пещере вместе с остальным награбленным добром. Не знаю и не желаю знать. Я хочу только, чтобы оно теперь стало твоим… И надеюсь, Кэролайн, я тебя не разочарую. Поживем – увидим. Когда я увидел тебя в баре, я был парнем, боготворившим Эшли Монтгомери, но теперь я боготворю тебя. Сегодня я встретил женщину что надо, которая смогла бы вынести и все это, и меня, но если бы довелось, то отплатила бы мне той же монетой. И в этом для меня заключены и радость и ужас… Ты видишь, мое сердце, Кэролайн, мое порочное сердце трепещет в унисон с твоим порочным сердцем. Вот моя клятва, Кэролайн. Моя клятва тебе. [Саймон встает из-за стола. Помехи. Конец.]
Я воспринял эту запись как беспредельное самолюбование в необычной кинематографической трактовке.
– Мы тайно поженились, когда он через три дня вернулся в Нью-Йорк. – В голосе Кэролайн я не уловил радостного волнения при воспоминании о свадьбе. – Я и не думала никого приглашать… все получилось уж слишком фантастично. Он договорился с судьей, чтобы тот пришел к нему на квартиру. Я взяла такси. Мы еще не спали вместе, а в ту ночь это случилось в первый раз. Он попросил меня не пользоваться противозачаточными средствами, и я сказала «ладно». Не понимаю, как я тогда не залетела. Мы знали друг друга уже шесть месяцев, а вместе пробыли хорошо если недель семь. Он работал над своими фильмами, летал в Лос-Анджелес, ну и все в том же духе. Он купил эту квартиру, и мы начали ее обставлять…
Она замолчала. Все, что она мне рассказала, выглядело преамбулой к чему-то более важному, но я на этот счет ничего ей не сказал.
– В то время, я уверена, он спал с другими женщинами, но он был очень нежен со мной, а памятуя, как странно мы с ним встретились, я и не жаловалась, хотя в конце концов все-таки не выдержала. Он вернулся в город в августе, весь в делах. У него был офис в Виллидже, где он и работал. Там он встречался с разными людьми; к нему приходили сотрудники студии, члены съемочной группы, сценаристы, и вообще, кого там только не было. Вечером мы недолго бывали вместе, а затем я шла спать, а Саймон уезжал. У него был приятель, который всегда был с ним рядом. Его звали Билли Мансон. Билли хорошо знал город, а Саймон обычно везде выискивал что-нибудь интересное: ситуации, события и всякое такое. Однажды я спросила его, можно ли мне пойти с ним, но он сказал «нет». Иногда он делал видеозаписи.
– Вот после одной из таких ночей он и не вернулся домой. Я хотела позвонить в полицию, но подождала на всякий случай лишний день, потому что знала, что, если я сделаю что-то не то, он ужасно разозлится из-за огласки, оттого, что люди будут говорить, посмотрите, его жена даже не знает, где он находится. Тогда я позвонила им, и дни все проходили и проходили, а мне становилось по-настоящему, действительно страшно. Конечно, как только сорвались назначенные им встречи, все стали звонить, все забеспокоились и выходили из себя. И тут полиция нашла его в центре города… – Кэролайн откинула голову назад, закрыв глаза. – Как бы то ни было, на самом деле меня это не удивило. Но я совсем тогда взбесилась, как у него могло хватить наглости умереть или оказаться убитым, или что там может быть еще, как раз тогда, когда мы только что начали жить? Я до сих пор как будто злюсь на него. Но и очень тяжело, конечно, тоже. По ночам мы обычно смотрели кинофильмы, и он что-то замечал, останавливал фильм, прокручивая его назад, и объяснял угол съемки и освещение и как построен диалог. Он знал о диалоге все.
Кэролайн встала, и пока она бродила по комнате, я любовался ее длинными ногами и совершенными линиями шеи.
– Я долго надеялась, что детективы разберутся в этом деле. Они уверяли, что не сдаются, но я полагаю, они просто перестали этим заниматься. Бестолковые частные детективы, честно говоря, ни на что не годятся, если не считать, что один из них раздобыл для меня копию дела, ту самую, что я вам показывала прошлой ночью.
– А студия помогла чем-нибудь? – поинтересовался я.
Она покачала головой:
– После него там появилась куча новых руководителей. Он мертв, а значит, не может больше делать для них новые деньги, понимаете? Я имею в виду, что фильмы, которые он снял, все еще приносят им деньги, но все это уже какие-то остатки… – Она оборвала себя. – А к вам люди, наверное, обращаются со всяческими проблемами? Ну, чтобы рассказать, о чем они знают? – спросила она. – Вы, наверное, знакомы с городскими чиновниками и другими важными особами.
– Да, бывает, что люди ко мне обращаются.
– А какие, кто именно?
Я понимал, что ей необходим мой ответ. Она хотела разобраться в самой себе, удостовериться, что в ее поступке нет ничего странного.
– Пару месяцев назад, – сказал я, – пришла подружка копа и рассказала мне, как ее приятель зверски избивает торговцев. В этом, конечно, нет ничего необычного, если не считать, что одним из торговцев был его брат. А незадолго до этого ко мне заявился один старикан, который живет с женой в Бруклине и читает мою колонку. Так он поведал мне, как его жену, а у нее был искусственный тазобедренный сустав, переехали детишки на одной из тех ревущих машин… они сбили ее на скорости сорок миль в час и даже не остановились. Их так и не нашли. Люди, знаете, и с такими вот вещами приходят.
– Они жаждут внимания, что-то вроде…
– Они жаждут общения, они хотят рассказать о том, что у них случилось и что они думают по этому поводу.
Она молчала, о чем-то размышляя.
– Но некоторые, конечно, стремятся обратить на себя внимание, – добавил я.
– Я, знаете, совсем не из того разряда. Я не хочу, чтобы вы упоминали меня в своей колонке.
– Ладно.
– Я хочу, чтобы все это осталось между нами.
– Ладно.
Она взглянула на меня, подняв бровь:
– Вы были сильно пьяны прошлым вечером.
– Да.
– Вы говорили…
– Я, как и все сильно пьяные, нес полный бред.
Должно быть, эти слова Кэролайн восприняла как своего рода вызов, поскольку она, улыбнувшись, подошла поближе и остановилась почти вплотную ко мне. Я внимательно рассматривал ее лицо: гладкий лоб (более гладкий, чем у моей жены), красивые брови и большие голубые глаза, вспыхивавшие удивлением, встречаясь с моими, широкие скулы; слегка заостренный нос, многозначительно поджатые губы, и снова голубые глаза, такие огромные, что вы, кажется, свободно могли бы в них провалиться. Она явно ускоряла происходящее между нами, независимо от того, чем это могло обернуться. Она коротко вздохнула и задержала дыхание, глядя мне прямо в глаза. Было видно, что она вернулась оттуда, куда я намеревался проникнуть; она знала, почему люди стремятся туда, могла бы показать мне мое истинное «я»; она забавлялась моим смятением, ожидала, что я не устою перед ней, но нисколько не осуждала меня, ибо это было в порядке вещей. Она легко выдохнула и взглянула вниз, опустив темные ресницы, и снова подняла глаза; потом прижала к нижней губе указательный палец с ноготком красивого цвета матовой сахарной глазури, и, продолжая легонько нажимать пальцем на губу, высунула розовый кончик языка и кокетливо коснулась им пальца; его мягкая влажная подушечка, блеснув в свете лампы, медленно проплыла по воздуху от ее губ к моим, а когда я, подняв глаза от ее пальца, встретился с ней взглядом, то увидел в ее глазах страсть, удовлетворить которую было не в моих силах ни в смысле чувств, ни в смысле сексуальных возможностей и уносящую ее в неведомый мне мир ее желаний.
– Знаешь, на твоем месте я бы… – шепнула она.
– Что?
Она, не отводя глаз, показала на мою талию:
– Я бы его отключила.
– Так что, отключить? – спросил я.
– Отключи.
Пейджер.
– А ты занятная, – сказал я.
– Она согласно кивнула:
– Да, я занятная.
У нее была кровать чудовищных размеров. Она расстегнула заколку для волос и метнула ее на туалетный столик, за заколкой последовали часики, затем она начала раздеваться, стянув футболку через голову и бросив ее, вывернутую наизнанку, на стул. На ней был черный тонкий лифчик, прижимавший ее груди друг к другу. Она опустила взгляд, когда ее пальцы коснулись пуговицы на джинсах. Никогда еще не испытывал я ни такого чувства вины, ни такого возбуждения. Я чувствовал, как кровь мощно наполняет мой пенис, пока я сбрасывал с себя ботинки, рубашку, брюки и нижнее белье. В своем возрасте я не стыдился своего тела, но и не гордился им – я не набрал вес, как это случается с большинством мужчин, и по-прежнему выбираюсь в клуб где-то раз в неделю. Она же была просто великолепна в своей наготе. Она не изжила диетами свою сущность, подобно великому множеству женщин Нью-Йорка; она была чувственной и полной, с сильными руками, спиной и бедрами.
– Постой так минутку, – попросил я.
– Зачем?
– Ты знаешь зачем.
Я заметил у нее на лопатке пучок линий и разноцветные разводы.
– Что это?
Она обернулась и посмотрела через плечо:
– Это все, что осталось от моей бабочки. Это было крылышко.
– Татуировка?
– Ara. Предстоит еще один заход. Доктор пользуется лазером.
– Больно?
– Не так чтобы очень. Лазер разрушает краску.
– Я не отказался бы посмотреть. Я имею в виду бабочку.
Она взглянула на меня:
– Она была красивая.
С этими словами она нырнула под одеяло.
– Ты дрожишь, – сказала она.
– Да.
Мы не спешили. Она не стыдилась своей страсти. За окном, прогоняя короткий зимний день, на город опускались сумерки. Она крепко держала зубами мой язык; мгновение спустя, в другой позе, она закрыла глаза и нахмурилась, словно прислушиваясь к замысловатой музыкальной композиции. Я помню, как судорожно сжимались и разжимались ее пальцы, распластанные на простыне, я помню прядь светлых волос, попавшую ей в рот, сережку, которая расстегнулась и упала на простыню и которую она машинально смахнула на пол; ее широко раздвинувшиеся прямо передо мной бедра; как я всасывал, задыхаясь, одну из ее грудей, твердое набухание ее соска, которое я ощущал нёбом. Я помню, что в последний момент я проник в нее так сильно и глубоко и так настойчиво, как только мог, проник вопреки своей собственной непоследовательности и со стыдливостью, присущей большинству мужчин. А потом я уткнулся лицом в ее теплый плоский живот и ощутил, как во мне разливается радость, радость от того, что жизнь все еще предоставляет мне возможности, что я, правильно это или нет, воспользовался одной из них в обличье этой женщины, несмотря на странность самой возможности. Я поступил дурно, трахнув ее, но в том, что я хотел ее трахнуть, не было ничего дурного; нет, это было вполне нормально.
В младшей группе детского сада, куда ходит Салли, есть мальчик, который родился без челюсти. Я вижу его по утрам, когда привожу Салли в сад. Там, в радостной суматохе, среди детей, разглядывающих картинки в книгах и играющих в кубики, он стоит, вытянув руки по бокам, перебегая глазами с одного на другое и пытаясь уследить за всем; ребенок, у которого вместо рта зияет скошенная назад мокрая дыра с торчащей вперед парой зубов. Верхняя губа его служит неким разделом: сверху красивое мальчишеское лицо с яркими живыми глазами и копной каштановых волос, снизу – воплощенный кошмар. В других отношениях, насколько мне известно, он был абсолютно нормальным и очень даже смышленым мальчиком. Он просто не мог говорить, и практически не было никакой надежды, что он будет разговаривать, как обычные люди, хотя бы в отдаленном будущем. Довольно часто мне приходилось сталкиваться с его родителями, поседевшими от перенапряжения и разочарований. Признаю, что сердце у меня слишком маленькое и черствое, ведь я всегда их избегаю и стараюсь не встречаться с ними глазами, но при этом мысли мои с каким-то болезненным любопытством все время возвращаются к его лицу, и, когда возможно, я украдкой бросаю на него взгляд, видно, только за тем, чтобы утвердиться в своем отвращении и испытать подленькое чувство облегчения, что меня не постигла подобная участь. Как тяжело, должно быть, достается все это его семье и какой легкой должна казаться им жизнь моей дочери в сравнении с их сыном! Я ни за что не стал бы меняться местами с его отцом. Хоть режьте меня на части, но не стал бы. Каково это, думал я, целуя по утрам Салли, иметь такого ребенка? Могло бы со мной случиться такое? И кого тогда винить: судьбу, хромосомы, Бога? Интересно, видит ли муж лицо сына, когда занимается любовью со своей женой? Достанет ли у них любви, терпения и денег, чтобы пройти через неизбежные операции и разочарования, осложнения и крушение надежд? А если нет? И что представляет собой эта семья? Ну, положим, что она собой представляет, мне известно: непохоже, чтобы родители этого малыша сумели достойно выдержать испытание. Его вечно удрученный отец страдает ожирением и весит по-хорошему фунтов на восемьдесят больше, чем следует. Мне не раз хотелось обнять его за плечи и сказать, что я чертовски сочувствую его беде. Хотелось показать ему, что я понимаю, как он страдает, но вместо этого, когда его сын знаками говорил «до свидания», я всегда, как последний трус, проскальзывал мимо них в дверь, вырываясь, как из тюрьмы, из душной атмосферы их горя. Мне казалось, что отец работает в сфере обслуживания. По виду он вполне мог сойти за человека, связанного с продажей, к примеру, Страховых или рекламных услуг. Он получает вполне приличное жалованье, чтобы позволить себе оплачивать детский сад, но я подозреваю, что каждый сэкономленный доллар они с женой тратят на сына. Когда-то он и сам был мальчишкой, гонял на велосипеде, и ветер весело трепал его густую шевелюру; потом по уши влюбленным юношей, а сейчас он – сорокалетний мужчина, обремененный избыточным весом и сыном-калекой. А его жена? Она измучена и раздавлена крушением всех своих надежд; цвет ее лица стал землистым, вокруг глаз залегли темные тени. Думаю, что именно она занимается приготовлением специальной пищи для сына и его кормлением, часами просиживает у психотерапевтов, выясняет у врачей, в каком порядке должны проводиться операции с костным трансплантатом. Она служит опорой семейной цитадели, где властвуют страдание и боль. Каждый из них отдал бы все, что угодно, лишь бы у их сына была нормальная челюсть, все, что угодно. И если бы эти родители как-нибудь заглянули через окно в дом Ренов, ну, скажем, в веселые шумные моменты перед детским садом, они увидели бы то, что теперь уже потеряно для них навсегда, и сказали бы себе, что и они способны были бы на такую радость, если бы только… А один из них, скорее всего муж, сам знакомый с мужской похотью, заявил бы мне, что я, должно быть, ненормальный, раз позволил себе рисковать семейным счастьем. Секс, возможно, и очень хорошая штука, но только он не стоит таких жертв, – наверно, шепнул бы он мне в самое ухо. – Взгляни на меня, и ты поймешь, что такое крушение и гибель. И, выслушав его внимательно и с почтением, я кивком выразил бы ему свое согласие.
И тем не менее. И тем не менее, стоя во влажном черном кубе ванной комнаты Кэролайн Краули, я мыл свой половой член. Все поверхности здесь были высечены из черного как смоль мрамора, искрившегося звездными россыпями кварца. На вид мрамор был толщиной в фут, по тысяче долларов за погонный ярд. Я понюхал ее мыло и шампунь и передумал пользоваться ими: Лайза моментально учует эти ароматы. Потом, одевшись, я сказал, что мне надо идти, и Кэролайн согласно кивнула, разве что с некоторой грустью. Эти мгновения были полны нежности, но не счастья, и мы оба чувствовали себя уязвленными. В комнате было холодно и накурено. Мы ни разу не упомянули ни мою жену, ни ее жениха. И не заговаривали о крайней неразумности того, что мы сделали, – это и так витало там, как глупый и безобразный поступок. Она, сгорбившись, сидела в кресле в белом купальном халате с поджатыми под себя ногами, и ею, по-видимому, овладела задумчивость. Первая близость с кем бы то ни было навевает мысли обо всех остальных первых разах, близких или далеких, которые образуют цепь воспоминаний; тот шаг, который приводит нас в экстаз с новым партнером, являет собой также – согласно логике времени – еще один шаг к смерти, и если нас больше ничто не может обуздать, то пусть нас обуздает хотя бы это. Я ушел от Кэролайн, расчесывавшей черепаховым гребнем золотистые волосы. Неожиданная встреча с ней никоим образом не уменьшила моей любви к жене и детям – нет, это совершенно очевидно; секрет в том, что моя любовь к ним не лишала меня возможности любить в данный момент и Кэролайн Краули той внезапной, болезненной, непостоянной любовью, которую жаждут и которой непременно боятся.
Итак, смотрите, вот он – прелюбодей. В зеркальной латуни лифта я разглядывал самого себя – раскрасневшегося, с влажными волосами и слегка припухшими губами. Я испытывал меньший стыд, чем должен был бы испытывать, по мне пробегал легкий трепет, и я чувствовал, как наслаждение эхом отдается в яйцах. Я потуже затянул галстук и застегнул шерстяное пальто. Конечно, мне следовало бы осознать себя мужчиной, впервые изменившим своей жене. Почти непроизвольно. И все же сейчас я понимаю, насколько лучше могло бы все обернуться, если бы я осознал также и кое-что другое – осознал, что я вошел в лабиринт, гораздо более странный и опасный, чем мог себе представить, и гораздо более отвратительный, чем просто пошлый адюльтер. Двери лифта плавно раздвинулись, и я прошел мимо конторки при входе и Наполеона – швейцара в униформе. Это был крошечный сальный мужичок с ноготок; когда я проходил мимо, его глазки так и шныряли по сторонам. Он отвесил мне елейный кивок, приложив палец к фуражке, и сообщил, что такси ждет на улице. Лишь по чистейшей случайности, уже усевшись в машину, я увидел, как швейцар, решив, что я смотрю куда-то в другую сторону, взглянул на часы, вытащил из кармана ручку и блокнот и что-то чиркнул в нем, чиркнул что-то, – но это я понял уже позже, – обо мне.
Думая, что знаем этот город, мы невольно впадаем в заблуждение. Ибо все его великолепие и блеск неизбежно оборачиваются унынием и мраком, а все знакомые места уже стали другими, полными стертыми из памяти жизнями и забытой музыкой. Меня всегда тянуло в такие уголки; в них сыро, холодно и безнадежно; и все в них ссутулилось, порыжело и прогнило; они отталкивают суету и приманивают к себе смерть: женская туфля, брошенная в сточную канаву; пустая бутылка, оставленная на каменной ступени; дверь, за столетие отремонтированная дюжину раз. На следующий день рано утром я стоял в одном из таких мест – в северной части Одиннадцатой улицы, рядом с Авеню Б – без какой-либо основательной причины, а просто разбуженный странным желанием увидеть номер 537, огороженный строительный участок, где семнадцать месяцев назад в куче битого кирпича было найдено тело Саймона Краули. Но только теперь эта территория была полностью выровнена и разделена на небольшие садовые участки, каждым из которых могла бы пользоваться отдельная семья. Мне были хорошо видны последствия этих изменений, хотя местами еще лежал глубокий снег, и яростно метавшийся по площадке ветер наносил огромные сугробы, соорудив даже нечто похожее на насыпь фута в три высотой, начинавшуюся около одной стены и, пройдя поперек цепного забора, огибавшую фасад соседнего дома номер 535. Но мой интерес был сосредоточен исключительно на садовых участках. Листовая обертка кукурузных початков, высохшие помидорные шкурки и рыхлые клумбы с чахлыми цветами, разделенные дорожками из битого кирпича и украшенные рождественскими гирляндами и хромированными колпаками от автомобильных колес. Маленький пуэрториканский флаг трепыхался над садом, и, несмотря на холод, куры, склевывая что-то со снега, бродили вокруг убогой хибарки на задах участка. Огромное безглазое чучело – то ли медведя, то ли собаки, – посеревшее от непогоды под открытым небом, свешивалось со стены соседнего дома, словно исполняя обязанности незрячего садового сторожа или караульного при статуе Христа, стоявшей в небольшой нише, обсаженной розами и розовым алтеем. Все погубила зима, но придет весна, и в это унылое место опять вернется буйство зелени и красок, вернется жизнь.
Из хибарки вышла полная старая женщина с граблями и начала возить ими по ближней клумбе. Ее занятие смотрелось, мягко говоря, странно в зимний день, пусть даже и не в самый холодный, но она выглядела вполне довольной, когда, не прерывая работы, попыхивала сигаретой. Затем она, как я и рассчитывал, заметила меня и выпрямилась, прикрыв глаза рукой от солнца, чтобы лучше разглядеть фигуру, маячившую возле забора. «¿Qué quieres?» – крикнула она. Что мне было там нужно? Я театрально пожал плечами. Она пошла в мою сторону, по пути отбрасывая с дорожки самые крупные куски камней, и по мере ее приближения мне все слышнее становилось ее тяжелое дыхание с присвистом. В голове у меня искрой вспыхнуло воспоминание о моей матери, которая умерла больше тридцати лет назад. Я был единственным ребенком в семье, и мать любила меня, любила всем сердцем, но только это сердце задушил жир. Она была настолько тучной, что умерла, вынимая меня из ванной, когда мне было всего шесть лет, и я все еще не мог с этим смириться.
Наконец женщина приблизилась, в руке у нее был зажат небольшой пластиковый баллончик, и она держала палец на кнопке распылителя. Я разглядел ее лицо, говорившее о борьбе, нездоровье и печали; у нее на бровях виднелись тонкие штрихи шрамов, какие бывают у женщин, которых били.
– Да, мистер, я могу вам чем-нибудь помочь?
– Мне нравятся сады, вот я и остановился полюбоваться.
– Неужто? – Ее глаза выражали недоверие.
– Когда я был маленьким, у нас был сад, – сказал я ей. – Мы выращивали много овощей. Кукурузу, помидоры. А здесь у вас они растут?
– Да.
– У нас, бывало, росли и салат-латук, и капуста, и брокколи, и всевозможная зелень. Горох ранний. Готов поспорить, что здесь его можно сажать в апреле. А вы не сажаете в междурядьях ноготки от клопов?
– Ноготки? – переспросила она. – ¿Las floras?
– Да-да, цветы. Ноготки. Посадите их, клопы ненавидят их запах.
Эта мысль заинтересовала ее.
– Показать вам сад?
– Да, – согласился я. – Посмотрю с огромным удовольствием.
Я проследовал за ней через калитку, после чего она тщательно ее заперла.
– Меня зовут Эстрелла Гарсия, – представилась она.
– Портер Рен, – ответил я.
Она, по-видимому, точно так же не поняла, что это имя.
– А это что за штуковина такая? – поинтересовался я, указывая на маленький баллончик у нее в руке. – Газ «мейс»?
Она с серьезным видом покачала головой:
– Нельзя пфукать мейс на собак. У вас закапают слезы. – Она показала на свои зеленовато-карие глаза, и мне пришло в голову, что когда-то, давным-давно, их, должно быть, называли прекрасными.
– Это перец, потому что перец попадает в нос, да? Перец действует на собак и дурных людей, правильно?
Я кивнул.
– Я было вообразил, что вы хотите угостить меня порцией этого средства.
Она нахмурилась:
– Вам теперь не надо бояться.
Мы шли по обломкам кирпича, покрывавшим дорожку вокруг участка. Я молча пытался примерно определить место, где нашли тело Саймона Краули; теперь это был клочок земли с засохшими цинниями в кадках из разрезанных автомобильных шин. Почва там была неважная, перемешанная с кусками затвердевшего строительного раствора и осколками кирпича и оконных стекол. Рабочие компании, занимающейся разборкой домов, оставили после себя крупные обломки бетонных плит и даже несколько стальных балок, и я подумал, что, возможно, сделанная ими находка испугала рабочих и они наспех закончили свою работу.
– В моей стране у нас повсюду много садов, – сказала Эстрелла Гарсия. – В маленьком городке жители выращивают кукурузу, помидоры, а это место прямо создано для того, чтобы люди были счастливы и разводили здесь, может, какие-нибудь цветы, может, перец…
– Этот сад здесь, наверное, недавно? – спросил я небрежно.
– Всего одно лето. Прошлую весну все тут очень здорово потрудились, потому что люди, ну вы понимаете, они сначала набросают везде много мусора и всяких поломанных вещей… а вот это, посмотрите туда, это посадил мой внук… – Она указала на кривой рядочек семян подсолнуха. – Мы навели тут эту красоту для тех, кто здесь живет. Все, знаете, любят наш садик.
– А те, кто ходит сюда, в ваш сад, живут на этой улице?
Она рассеянно кивнула, отпихнув отечной ступней выпавший из загородки кирпич.
– Моя семья… мы живем тут по соседству. – Она жестом показала на соседний дом 535. – Некоторые живут там, на другой стороне улицы, и все приходят сюда.
– А что, дом, который здесь стоял, обвалился? – спросил я.
Она пожала плечами:
– Нет, знаете, он был не такой уж плохой.
– Не заколоченный досками и нерушившийся?
– Никто там не жил, но он был в порядке, понимаете?
– А как насчет крыши?
– Не знаю таких вещей. Некоторые люди, ну, попытались жить там, но им дали пинка под зад. Наш дом лучше. У меня зять – супер. У него очень хорошая работа. Он всегда убирает прихожую, входные ступеньки, все…
Мы пошли обратно к высокому забору.
– Неужели этот дом нужно было сносить?
– Нет, я думаю, он был еще достаточно хорош.
– А ваш зять что-нибудь знает об этом доме?
– Ода!
– Надеюсь, я не причиню ему большого беспокойства, если расспрошу его о нем?
Она не ответила, доставят ли мои вопросы беспокойство ее зятю или нет. Мы прошли в заднюю часть участка, и миссис Гарсия провела меня вниз по трем цементным ступенькам, заваленным детскими велосипедами, через другую дверь с надписью «Контора», потом снова вниз по деревянной лесенке, где воздух внезапно оказался горячим, и дальше, в огромную темную комнату с извивающимися повсюду трубами и гудящей печью размером с грузовик, шеренгой свистящих водяных отопительных агрегатов, пустой кабиной лифта, еще несколькими велосипедами, лестничным маршем в дальнем конце, разным хламом и со стоявшим под лампочкой с длинной цепочкой с теннисным мячиком на конце довольно изящным старинным письменным столом, за которым сидел седеющий латиноамериканец в забрызганных очках с сильными стеклами и обрабатывал напильником небольшую деталь масляной арматуры с гневной решимостью, давшей мне понять, что он точно знал, что делает, и, в общем и целом, с большим удовольствием оказался бы где-нибудь в другом месте.
– Луис, – окликнула его Эстрелла Гарсия, – этот человек спрашивал о том доме, который снесли.
Он поднял глаза и вперил свой взгляд в меня:
– Рядом?
– Справа, – уточнила она.
– Слушаю вас, – сказал он мне и снял очки.
– Я интересовался соседним домом. Номер пятьсот тридцать семь. Почему его снесли?
– Дом был не слишком хорош. – Он пожал плечами, вытирая руки о тряпку.
– А ваша теща говорила, что он выглядел вполне прилично.
Он раздраженно покачал головой:
– Нет, нет, она понятия не имеет, в каком состоянии были эти дома. Они были неважные. Там ничего не меняли после, кажется, 1970 года. Я сам тысячу раз бывал в том доме. Крыша – просто жуть, на втором этаже что-то обрушилось, кругом трещины… нет, ничего хорошего. Крышу не меняли, значит, вам самому надо было этим заниматься, я имею в виду приходилось укреплять крышу и всякое такое, ведь там вечно лила вода, и вещи, понимаете, все вещи покрывались льдом, трескались, а потом начинали гнить. Да и крыс кругом было полно.
Я представился ему и объяснил, что я репортер.
– А вам что-нибудь известно о трупе, который здесь нашли, когда сносили дом?
Комендант кивнул и вздохнул, словно ему была в тягость все эта людская копошня, заурядная в своей идиотичности.
– Да, было что-то в этом роде.
– Наверное, копы задавали много вопросов?
– Да, поспрашивали тут кое о чем.
– Они так ни до чего и не докопались.
Он пожал плечами. Было видно, что ему это совершенно безразлично.
– Людей, знаете, все убивают да убивают. Тут у нас одну даму наверху, на пятом этаже, а еще ребенка… в том конце улицы.
Я кивнул.
– А вы не интересовались, как, собственно, тело попало на этот участок?
– Да нет, – ответил он, – не мое это дело.
– Так-то это так, но я вообще говорю об этом, потому что участок был огорожен боковым навесом с проволокой поверху; да и сам дом тоже был надежно забит.
– Кроме парадной двери.
– Верно, но она была заперта, – сказал я, – так что, вероятно, не было…
– Эй-эй, постойте-ка, – прервал он меня, в забывчивости снова обтирая руки тряпкой. – А вам известно, сколько в городе слесарей? У меня наверху есть жильцы, которые, чтоб их черт побрал, все время меняют у себя замки. Они не желают больше платить за квартиру и ставят себе другие замки. – Он покачал головой. – Раньше всегда домовладелец менял замки! Теперь жильцы. И все время вопят насчет забастовки квартиросъемщиков. – Он бросил тряпку на стол. Мои расспросы его не трогали, он просто использовал удачно подвернувшуюся возможность высказать все, что у него наболело. – Говорю вам, все дело в вечной загвоздке, как раз и навсегда покончить с ремонтом сортиров. У меня здесь только один настоящий помощник… – Он повернулся к темному коридору, идущему вдоль ряда больших труб, обмотанных толстым слоем изоляции. – Адам! Поди сюда!
В дверях возник молодой человек небольшого роста, придурковатый на вид, в футболке с надписью «Мете». Он все время жевал губу.
– Адам, – закричал комендант, – достань ящик и покажи репортеру, сколько у тебя ключей. – Он повернулся ко мне. – Я велел Адаму следить за ключами. – И, отвернувшись, он снова обратился к Адаму: – Нет, Адам, достань большой ящик. Жильцы должны извещать меня и давать мне новый ключ, это есть во всех договорах об аренде, а они не дают мне ключей. Я работаю за домовладельца. Засранец чертов! Понатыкал у себя на голове заплаток из волос. Как ни увижу его, так одной заплаткой больше. Я ишачу на него. Делаю для него деньги, а он превращает их в волосатые заплатки. Выглядит как кустики, торчащие рядами, эх! – Он горько улыбнулся. – Но я работаю у него. Всем приходится у кого-то работать, ведь верно? Он заставляет меня ставить эти специальные замки с двумя ключами и особые гостиничные замки и всякое дерьмо вроде этого, а через три дня прихожу, а жиличка, так ее мать, вызвала слесаря, чтоб он открыл замок, чтобы она, например, могла войти и забрать свой чайник, правильно? Так ведь, Адам? Ну, наконец-то, Адам, ты достал тот самый ящик с ключами. Да перестань же болтаться без дела там сзади! – Он снова посмотрел на меня. – Я раньше знал всех слесарей, и они, бывало, сначала справлялись у меня, прежде чем идти по вызову, но их время… – Зазвонил телефон, и он снял тяжелую черную трубку с аппарата, висевшего на стене. – Да, да. Нет! Не дотрагивайтесь до него, миссис… Скажите Мэри, чтоб не дотрагивалась до него. Нет, это не поможет. Я иду. – Он повесил трубку и взглянул на меня. – Это дама со второго этажа, у нее пятилетняя дочь. С телевизионной антенны слетел шарик. Ребеночек воткнул антенну в штепсельную розетку. Эта кроха должна была бы тут же поджариться, но все обошлось. Только не спрашивайте, каким образом. Может, розетка была обесточена. Мне надо идти вытаскивать антенну. – Он подхватил ящик с инструментами, потом прошел к пустой кабине лифта и нажал красную кнопку. – Так что как бы то ни было… да, насчет всего этого дела с замками там, в том доме: может, они и не входили через парадную дверь, но могли, вполне могли сделать все, что угодно; они могли перебраться с моей крыши на свою, а потом взломать дверь, ведущую на крышу, и прямо там, наверху устроили сабантуйчик.
Я было собрался напомнить ему, что он уверил полицию в том, что никто не мог попасть в дом номер 537 с его крыши, потому что у него в доме дверь на крышу всегда заперта. Но телефон зазвонил во второй раз, и он снял трубку.
– Да, миссис, да, я уже иду.
Он повесил трубку и посмотрел на кабину лифта, боковые кабели которой пришли в движение.
– Слишком медленно идет. Вечно одно и то же.
Он снова повернулся ко мне и небрежно кивнул:
– Ладно, извините меня, но мне надо идти туда. Нельзя же допустить, чтобы деточку дернуло током.
Он направился к лестнице.
– Адам! Оставь этот чертов ящик! Мы пойдем по лестнице. Адам, иди за мной. Я собираюсь в двести четвертую. К миссис Салсинес. Адам? Адам, да перестань же ты попусту терять время.
Я остался там, под землей, с ганглиями труб над головой. Эстрелла Гарсия, шея которой обвисла жирным кольцом, посмотрела на меня.
– Миссис Гарсия, – обратился я к ней, – можно я еще взгляну на ваш садик?
Она утвердительно кивнула, и, как мне показалось, с удовольствием.
Через полчаса, доехав до жилых кварталов, я уже был на первом этаже редакции газеты и, проходя по вестибюлю, кивнул Константину, охраннику из службы безопасности. «Доброе утро, мистер Рен», – обратился он ко мне с добродушной миной, вызвав у меня некоторое смущение. Константин работает в редакции уже около двадцати лет и знаком с сотнями репортеров, редакторов, разносчиков из гастрономов, фотографов и спецов из рекламного отдела. Тремя годами раньше он у всех на глазах постоянно заполнял лотерейные билеты, вырисовывая за своим столом разные кружочки. Вначале он обрабатывал по нескольку билетов в день, но со временем их число возросло до нескольких дюжин в неделю. При этом он продолжал всем улыбаться и кивком приветствовать своих знакомых. Вскоре сотрудники, сновавшие по вестибюлю, уже не могли спокойно пройти мимо, чтобы не остановиться и не обсудить тему Константиновых лотерейных билетов. Они выражали крайнюю обеспокоенность тем, что его увлечение азартными играми приобретает маниакальный характер. Может быть, ему нужна помощь? Психотерапевт? Понимает ли он, что лотерейные билеты есть не что иное, как форма регрессивного налогообложения? Что шансы на выигрыш ничтожны и что он, по всей вероятности, не может позволить себе тратить столько денег на подобный бред? Все это продолжалось до тех пор, пока Константин не выиграл двенадцать миллионов долларов. Однако после этого он, как и прежде, продолжал работать охранником, но только теперь служащие из всех отделов носили ему лотерейные билеты, чтобы он заполнил их своей рукой.
Я ехал вверх на лифте вместе с молодым репортером, державшим в руках бумажный пакет из гастронома напротив. Его прическа была в беспорядке, словно он незадолго перед этим в отчаянии рвал на себе волосы. Погрузившись в размышления, он щурился и отбивал такт ногой.
– Работай, словно кирпичи кладешь, – сказал я, так и не сумев вспомнить его имя.
– Что? – Он с тревогой взглянул на меня.
– У тебя проблемы с материалом?
– Я… да, никак не могу расставить все по местам, а как вы догадались?
– Никаких пальто. Никаких записных книжек. И побольше кофе. Просто: вышел и вернулся.
– А как это вы вначале так хорошо сказали?
– Клади кирпичи.
Он понимающе кивнул:
– Ara!
Мы вышли из лифта, и молодой репортер рванул в другой конец отдела новостей. Я постарался незаметно проскользнуть вдоль дальней стены. Я питал определенные товарищеские чувства к другим репортерам, но только тогда, когда у всех нас дела шли в гору. Обычно мы усаживались кружком и трепались об Эде Кохе, о том, что бы такое пришить ему, чтоб держалось. Но мы никогда не делали этого, и множество людей переходило в другие газеты или бралось за работу по связям с общественностью за втрое большие деньги. Или бесились. Когда рядом немного людей, которые стареют вместе с тобой, остальные от этого кажутся все моложе. Все они норовят отвесить несколько тумаков. Еще есть журналисты, проводящие расследования, которые теряют интерес к этим самым расследованиям. Слишком много беготни ради денег, приятель. У них есть жены, и мужья, и дети, и закладные, и они связаны этим. Им приходится находить громкие истории и продавать их редакторам, и, следовательно, оправдывать всяческие ожидания. Я прошел через это; я бывал в ратуше и полицейском управлении, в канцеляриях прокуроров федеральных судебных округов и в федеральных судах. Я просиживал в приемных. Я тратил время. Когда журналисту осточертевает заниматься расследованиями, он старается стать обозревателем. Все думают, что мне очень много платят. Я читаю это на лицах. Размеры моего жалованья сообщали в журнале «Нью-Йорк». Просочилось с чьей-то помощью. Это мешает. Люди смотрят на меня, и я знаю, что они думают. Они не понимают, как давит имя «Портер Рен». Они могут спрятаться за щитом объективной реальности, а обозревателю приходится отпихивать его, раскрывать дела, производить сенсацию. Газетная колонка трижды в неделю – это стервятник, пожирающий твою печень с той же скоростью, с какой тебе удается ее восстанавливать. Ты прикован цепями к скале, птица приближается, глаза горят, от клюва еще разит последней трапезой, и, внезапно приземлившись, она долбит клювом и раздирает рану, оставленную ею два дня назад, вволю наедается, с жадностью заглатывая куски, а затем улетает. Другие репортеры считают, что им это понятно, но на самом деле ни черта они не понимают, и меня возмущает их негодование в мой адрес. Поэтому я прокрадываюсь в редакцию, не снимая пальто, пробираюсь вдоль дальней стены отдела новостей, нахмурив брови и ни с кем не здороваясь. Ухожу. Не приставайте ко мне. Я только что изменил своей жене.
«Ричард Ланкастер выдрал свои трубки», – гласила записка Бобби Дили, написанная на клочке бумаги необычным для Бобби аккуратным почерком и прилепленная к экрану моего компьютера. «Умер почти сразу». Речь шла о страховом агенте пятидесяти шести лет, убившем Айрис Пелл. Проживи он дольше, сюжет, естественно, был бы лучше. Я просмотрел свои вчерашние записи. Вид небрежно нацарапанных строчек вызвал у меня раздражение: как можно уместить все, что случилось с Айрис Пелл, в восьмистах словах? Подумал об этом хоть кто-нибудь? Какое, в сущности, имеет значение колонка о ней? Я бы лично предпочел мыться в душе у Кэролайн Краули. Я позвонил в больницу знакомому, работавшему в справочной службе, но он сообщил только, что состояние Ланкастера ухудшилось из-за инфекции головного мозга, и не собирался высказываться по поводу того, удалось ли Ланкастеру выдернуть свои трубки – ведь подобным предположением могла воспользоваться семья Ланкастера и обвинить врачебный персонал больницы в том, что они пассивно наблюдали за его действиями, как, вероятно, и было на самом деле.
– Говорят, он выдрал трубки, – заявил я.
– Знаешь, я ничего не берусь утверждать, – ответил мой собеседник, что означало: «Да, но поищи другой источник информации». В этой жиле золота уже не наковыряешь; ведь все телевизионщики будут дежурить у постели Ланкастера. Единственным достоверным источником могли бы стать медсестра или санитар, которым больничная администрация уже наверняка заткнула рот. Я полистал свой репортерский блокнот. Последний телефонный номер принадлежал матери Айрис Пелл. Возможно, ее удалось бы разговорить, узнай она, что Ланкастер уже на пути в лучший мир.
Я лично очень люблю крайние сроки сдачи материала, я флиртую с ними, я ласкаю их, я даю им обещания и обманываю их, а равно и себя. Но поскольку конечный срок все-таки обязательно наступает, значит, пришло время звонить матери погибшей девушки. Делать это приходится крайне осторожно. Кто-то умер, и Бог с ним. Десять лет назад, когда спешил, я мастерски управлялся такими звонками. Теперь же я почти всегда делаю это, как положено; к чужому горю должно относиться с уважением, не приходить из-за случившегося в волнение и не смущаться перед тем, с кем ведешь разговор. Надо уметь держаться и слушать, внутренне раскрываясь, и забыть о крайнем сроке и обо всем остальном, и вот когда вы забудете обо всем, они поймут, что вам интересно, и расскажут вам все, что знают, ведь именно этого они, собственно, и хотят. Я называю это «моментом раскрытия». По телефону миссис Пелл сначала осторожничала, словно прикусывала язык, прежде чем что-то сказать, но потом стала более откровенной. А потом ее вдруг прорвало. Никто с ней не говорил, никто ни о чем не спросил. Ее дочь начала ходить в десять месяцев. Ее дочь обнаружила способности к математике в четыре года. Ее дочь в семь лет вытащила золотую рыбку. Ее дочь с восемнадцати лет сдавала кровь каждые шесть недель. Ее дочь изучала бухгалтерское дело. Ее дочь получила работу, приносившую ей сорок одну тысячу долларов в год, и, проработав несколько лет, вступила в оздоровительный клуб в Мидтауне, где в духе времени пыхтящие профессионалы высокого уровня давили на педали неподвижных велосипедов, не двигаясь с места, или механически взбирались по механическим лестницам. В вестибюле оздоровительного клуба какой-то предприимчивый его член, – несомненно, инвестиционный банкир, – разложил массу проспектов с первоначальным публичным предложением акций какой-то компании. Довольно странное место для подобного проспекта, но, безусловно, это была отличная мысль, так как в него действительно могли заглянуть, и Айрис Пелл, бухгалтер, тоже обратила на него внимание. Разрумянившаяся после тренировки обладательница густых темных волос была, в свою очередь, замечена Ричардом Ланкастером, сотрудником страховой компании. Он обронил какое-то замечание. Она ответила. Выяснилось, что оба одинаково понимают многообразие форм и сложность денег. Они обсудили проспект. Как забавно, что это происходило в вестибюле оздоровительного клуба, что за иллюстрация к нашему теперешнему образу жизни! Ха! Да, ха-ха. И так далее. Что они обсуждали на самом деле, так это проспект любовной связи, и в те первые десять минут, среди согласного кивания, улыбок и осторожного изучения друг друга, все и решилось. Не важно, что Ланкастер был гораздо старше. Вскоре пришел черед вина, постели, планов. Айрис Пелл все рассказала матери. Пятью месяцами позднее фамильное подвенечное платье семейства Пеллов, хранившееся в картонной коробке в отделанном кедром стенном шкафу в пригородном доме в Нью-Джерси, было торжественно извлечено из нафталина. Некоторые тридцативосьмилетние женщины выходили замуж в этом платье. Швы его распарывали и снова зашивали, прилегающий лиф подгоняли либо чтобы открыть, либо чтобы скрыть ложбинку на груди (в зависимости от ее прелести, строгости матери в отношении приличий и кокетливости дочери), но платье, само платье было овеяно чистотой грез тридцативосьмилетних женщин на протяжении девяноста лет – почти целого столетия – матерей и дочерей, кузин и невесток, и несмотря на то, что кружева были запятнаны духами, губной помадой, пеплом от сигарет, шампанским и сахарной глазурью от тортов, и несмотря на то, что обычный процент браков оказался неудачным, само платье оставалось священным для семьи Пеллов; платье напоминало семье, принадлежавшей к рабочему классу Нью-Джерси, что у них есть свои ценности в мире, не имеющем никакой ценности. Да, подвенечное платье Айрис Пелл закружилось в своем последнем танце поздней ночью под лампами дневного света в китайской прачечной в Верхнем Вест-Сайде, а вернее, повторило движение Айрис Пелл, обернувшейся при виде брошенного ею любовника, Ричарда Ланкастера, ворвавшегося в помещение прачечной и выстрелившего из зажатого в руке пистолета. Пули прошли через подвенечное платье и поразили сердце Айрис Пелл, затем – рикошетом – сердце ее матери. Дочь погибла, убийца убежал, прибыла полиция, мать была убита горем. Полиция быстро сфотографировала платье и вернула его матери, которая, обладая свойственным матери умением отличать священное от оскверненного, сожгла подвенечное платье — свое подвенечное платье, подвенечное платье своей матери – дотла. Теперь, плача, рассказывала мне об этом: