Медон, 1-го января 1932 г. [1522]
С Новым Годом, дорогая Анна Антоновна! Пишу Вам на странице своей рукописи, которой и кончила старый, которой и начала новый год [1523].
Весной будет ровно десять лет как я уехала из России, летом — ровно десять лет как приехала в Чехию, осенью (1-го ноября) ровно семь лет как уехала из Чехии, т. е. приехала во Францию. А странно: Чехия — как период времени в моей памяти гораздо больше чем Франция, я бы сказала: в Чехии пробыла семь, в Париже — три. Франции несмотря на всё (этому всему — знаю цену!) я все-таки как-то не полюбила, может быть потому что мне ее — душевно — нечем помянуть. Настоящих друзей здесь у меня не было, были кратковременные дружбы, не выжившие. Единственный человек, которого я здесь по-настоящему полюбила, который меня во Франции по-настоящему полюбил, была Елена Александровна Извольская, которая уехала — замуж в Японию, я Вам об этом расставании писала. Во Франции — за семь лет моей Франции — выросла и от меня отошла — Аля. За семь лет Франции я бесконечно остыла сердцем, иногда мне хочется — как той французской принцессе перед смертью — сказать: Rien ne m'est plus. Plus ne m'est rien [1524].
Кроме Мура: очень сложного и трудного, но пока (тоже на какие-нибудь семь лет) во мне нуждающегося. После этих семи — или десяти лет — я уже на земле никому не нужна, м<ожет> б<ыть> тогда и начнется моя настоящая: одинокая и уединенная жизнь, которая у меня кончилась с семнадцати лет [1525]. Может быть я тогда напишу еще несколько хороших вещей, может быть одну вещь: мою. Я пока еще живу на старый — отчасти российский, отчасти чешский — капитал (смешно звучит — от меня — да еще в эту зиму!). Париж мне душевно ничего не дал. Знаете как здесь общаются? Гостиные, много народу, частные разговоры с соседом — всегда случайным, иногда увлекательная беседа и — прощай навсегда. Так у меня было много раз, потом перестала ходить (пишу о французах). Чувство, что всякий все знает и понимает, но занят целиком собой, в литературном кругу (о котором пишу) — своей очередной книгой. Чувство, что для [одно слово неразборчиво] тебя места нет. Так я недавно целый вечер пробеседовала с Alain Gerbault [1526], знаменитым одиноким путешественником (A la poursuite du soleil [1527]). И — что же? Да то, что самая увлекательная, самая как будто — душевная беседа француза ни к чему не обязывает. Безответственно и беспоследственно. Так, как говорит со мной, говорит с любым, я только подставное лицо, до к<оторо>го ему никакого дела нет. Французу дело до себя. Это у них называется искусством общения.
Эх дружба, любовь двухдневная
И забвенье на тысячу дней!
Короткая память душевная
У здешних людей…
Так писала в 1912 году одна молодая поэтесса [1528] о Петербурге, точь-в-точь это же говорю в 1932 г. о Париже — я. Может быть это, по существу, сказано о всей стране здесь (das Hier-Land [1529]).
А может быть всё это оттого, что я никому не хочу нравиться и (именно потому) — не нравлюсь, может быть дело во мне. Не сомневаюсь, что те же французы с другими русскими… Но я бы не хотела быть — теми другими русскими…
А от русских я отделена — своими стихами, которых никто не понимает, своим своемыслием, которое одними принимается за большевизм, другими — за монархизм иль анархизм, своими особыми взглядами на воспитание (все меня тайно осуждают за Мура), опять-таки — всей собой.
Ехать в Россию? Там этого же Мура у меня окончательно отобьют, а во благо ли ему — не знаю. И там мне не только заткнут рот непечатанием моих вещей — там мне их и писать не дадут.
Словом, точное чувство: мне в современности места нет. Дали бы на выбор — взяла бы самый маленький забытый старый городок, где угодно, лучше всего — нигде, с хорошей школой для Мура и близкой окраиной — для себя. Та́к я могла бы прожить до смерти. Но этого у меня не будет.
И все-таки, дорогая Анна Антоновна, с Новым Годом! Простите за эгоцентризм письма, но мне все это некому сказать. Простите — если омрачила.
1-го (Господи, забыла, что это 1-го нынче!) 1-го — терм, надо заплатить 1300 фр<анков>, у нас — 300 фр<анков>. Что́ будет — не знаю. 17-го читаю доклад (свой первый в жизни!) Поэт и Время, — главу своей статьи «Искусство при свете совести» [1530] — м<ожет> б<ыть> заработаю франков 300 — дай Бог. С<ергей> Я<ковлевич> опять без работы и положение отчаянное. Из Праги, пока, об окончании иждивения не предупреждали. Что-то будет?
Обнимаю Вас от души, желаю в Новом Году здоровья и душевного покоя, удачи в работе, — всего, чего себе! И — больше чем себе!
Пишите, не забывайте, сопутствуйте душевно. Я еще более одинокий путешественник чем Alain.
Марина
Впервые — Письма к Анне Тесковой, 1969 (с купюрами). С. 96–98. СС-6. С. 398–399. Печ. полностью по кн.: Письма к Анне Тесковой, 2008. С. 156–159.
Meudon (S. et О.)
2, Av
11-го января 1932 г.
Дорогие Борис Константинович и Вера Алексеевна.
Во-первых — с Новым Годом, во-вторых (а м<ожет> б<ыть> это во-первых) — с новым Наташиным счастьем (если только правда) [1531] — а в-третьих, милый Борис Константинович, похлопочите, как всегда, о выдаче мне пособия с писательского вечера [1532]. Наши дела ужасные.
Сердечный привет и всяческие пожелания от нас всех.
М. Цветаева
Прошение прилагаю.
Впервые — ЛО, 1990. С. 105–106. СС-7. С. 423. Печ. по СС-7.
Meudon-Val-Fleury (S. et О.)
2, Avenue Jeanne d'Arc
12-го января 1932 г.
Милостивая государыня и — дорогой друг! Рождественский дар! [1533] Эту книгу я буду читать долго читать медленно, как можно дольше и медленней. Читать? Жить ею [1534]. Чу́дное начало с русскими стихами латинским шрифтом [1535] (я перевела латинские буквы обратно в кириллицу, а так они звучат по-чешски, по-родному, ибо Прага — моя вторая родина, как для Р<ильке> — первая). Первая поездка в Россию. Первый Рильке. (1899-й — мне было тогда пять лет [1536]).
Милая госпожа! Очень важный для меня (пожалуй, и сам по себе) вопрос. Я знаю, что все переводы Р<ильке> на французский, кои появились доселе, сделаны Морисом Бетцом. Переводит ли Бетц и его письма [1537], то есть получил ли он права на эту работу? Не могли бы Вы, милая госпожа Нанни, столь близкая ко всему, что касается Рильке (я не знаю — не знала — никого, кроме него самого, а его больше нет), выяснить в издательстве «Insel» [1538] (или у наследников), даны ли уже кому-нибудь права на эту работу (французский перевод писем Рильке).
Если нет — я взялась бы за перевод всех трех томов и сделала бы это не хуже самого Р<ильке>. По-французски я говорю и пишу так же, как по-русски, и уже перевела рифмованными стихами мою большую поэму (Le Gars [1539]) да и много еще. Р<ильке> и его язык я настолько знаю изнутри, что у меня получится лучше, чем у кого-то другого. Чтобы переводить поэта (любого, не говоря уже о таком!) да еще переводить прозу поэта, которая — особого рода, нужно самому быть поэтом. Никто другой не может и не должен этого делать.
Это была бы большая работа. Знаю. Чем больше — тем больше радости. Больше, чем большая работа, — вторая жизнь. Внутренняя жизнь — в-нем-жизнь, и все же — деятельная жизнь.
Итак, дорогая госпожа Нанни, если Вы готовы оказать мне милость — напишите обо мне и моем предложении в издательство «Insel» или наследникам: русская поэтесса Марина Цветаева, знающая французский как свой родной — умеет не только писать на нем, но и сочинять стихи — хотела бы перевести письма Рильке на французский язык и спрашивает, свободна ли еще эта работа.
Я могла бы уже сейчас перевести несколько писем — и показать их. (Кому?)
Таков мой громадный (выполнимый ли?) план. (Все места в жизни уже заняты, — с этим убеждением родилась — но: остается ведь еще целый мир наверху! Сперва горы, в конце (или в начале?) — небо.)
Во-вторых. Первым делом я хотела бы выбрать и перевести из писем Р<ильке> все, что в них есть о России. R.-M. Rilke et la Russie или: La Russie de R.-M. Rilke [1540] — звучит лучше и — глубже. (Его Россия, как его смерть: все и только то, что не принадлежит никому, принадлежало ему. Его жена — нет, его ребенок — нет, его Россия — да.) Будет ли и у меня право на эту подборку (и французский перевод)?
«La Russie fut le grand évenement de son être et de son devenir» [1541], — так начиналось бы мое предисловие. Мой французский был бы в точности его немецким. Я писала бы его языком (он сам однажды написал мне с улыбкой о моих — и своих — частых скобках в письмах: «Ты так сильна и в моем языке, что, думая о тебе, каждый раз я вынужден писать по-твоему…» Намек на мои короткие фразы и длинные скобки) [1542].
Это не должно стать книгой, то есть для книги еще слишком рано, ведь в последующих томах будет еще не раз помянуто о России (повеет и пахнет Россией!). Сперва это могло б появиться в каком-нибудь хорошем журнале. И стать книгой — той самой: русско-рильковской, которую ведь он хотел написать. И в конце концов написал. Ее нужно всего-навсего составить и — вот она!
Не: Рильке о России, не Рильке и Россия — Россия в Рильке, так я это ощущаю.
Россия Рильке, переведенная русским поэтом на его второй стихотворный язык — французский. Я думаю, он был бы (будет) рад.
Если Вы, дорогая госпожа Нанни, обратитесь в издательство «Insel» или к наследникам по поводу французского перевода, не могли бы Вы попутно спросить и о русском? Ибо мне хочется перевести Рильке и на русский язык, — все три тома, конечно, тяжело, да я и не знаю здесь, в эмиграции, ни одного издателя для такого огромного и серьезного дела (в новой России — тем более; Рильке понял бы и ее, она Рильке — нет). Я делала бы это потихоньку и — ожидала бы. Как делаю и со многими собственными сочинениями. Не ради скорейшей публикации, что нынче, в данный момент невозможна (говорю о всем массиве писем — звучит как горный массив!). Но Россия Рильке могла бы уже теперь появиться по-русски. Как и французский перевод — в каком-нибудь журнале.
Многие русские не знают немецкого, а молодые и подавно. Но — Рильке должен прийти к ним, прийти именно к ним. Так должно быть.
Я говорю только о праве перевода. Не печатать, только переводить. А если когда-нибудь дойдет до того, что работа будет готова (скажем, первый том писем полностью), все остальное смогут обсудить и решить между собой французский издатель и издательство «Insel». Я же хочу одного: быть уверенной, что — если я получу право на перевод — никто другой его не получит — никто, кроме меня. Иначе — что толку в моей работе! С кем-то другим я тоже не желаю работать, да и не смогла бы. Один писал письма — один и должен их переводить.
Если издательство «Insel» захочет узнать, кто я такая и на что гожусь, — достаточно ли будет письма от А<ндре> Жида? [1543]
Обнимаю Вас и благодарю безмерно
Марина Цветаева
P.S. Жива ли еще мать Рильке? Знакомы ли Вы с ней? А что получилось из Клары Вестхоф — скульпторши Клары Вестхоф? [1544] А из маленькой Рут? А из маленькой Кристианы, которой, думаю, минуло уже девять лет? [1545]
Нет ли у Вас фотографии могилы в Рароне? [1546]
Впервые — Небесная арка. С. 211–214. СС-7. С. 367–369. Печ. по СС-7.
Meudon (S. et О.), France,
2, Avenue Jeanne d'Arc,
24-го января 1932 г., воскресенье
Дорогая госпожа Рут,
Ваша подпись, когда я прочла ее, была для меня ударом — ведь еще вчера вечером я заглядывала в Вашу колыбель, совершенно не зная, «что из нее (Вас) получится» [1547]. И вот — спустя столько лет — получилось. В каждом письме — стихе — время останавливается — навсегда, то есть становится чем-то вечным. (Если этого нет, значит, и написанного вовсе нет — или оно ничтожно.) Вечно начинается маленькая Рут.
Вот почему, дорогая госпожа, этот — почти что — ужас и это — более чем изумленье, когда я увидала Вашу подпись. Значит, время все-таки движется. Значит, есть какое-то иное время, которое только и делает, что движется.
— Точно так и с Р<ильке>. В своих ранних письмах молодой Р<ильке> останавливается — неподвижно, как он стоял у окна, — навсегда. И пока я пишу эти строки, мне становится ясно, что Р<ильке>, собственно, никуда не двигался (в смысле своего продвиженья, развития), он всего лишь рос, как наши русские столпники, что пятьдесят лет подряд неподвижно стояли на деревянном столпе и в конце концов перерастали небо.
(Я знаю, что) Р<ильке> любил ходьбу, но когда в ходьбе не замечаешь, не чувствуешь своих ног, ощущая собственный шаг лишь по бегущим (летящим) мимо небесам и землям, это опять-таки рост — неподвижность — устремленность.
Вам хотелось бы иметь письма? — Длинное, длинное тире. — Чтобы напечатать? Или только прочесть (получить)?
Когда четыре года назад я перевела на русский несколько его писем (кажется, из книги (или журнала) его памяти в издательстве «Insel») и еще одно женское письмо о нем («Неизвестная» (Inconnue [1548]) — знаете ли Вы это письмо — из книжки Эдмона Жалу), я написала небольшое предисловие: почему я не публикую писем Р<ильке> ко мне [1549]. Кратко: раз я не сделала этого вчера, почему я должна это сделать сегодня? Произошло ли что-либо между вчера и сегодня, что дало бы мне внутреннее право (и могло бы пробудить желание) сделать это? Его смерть? Но во мне его смерть еще не исполнилась, ведь я каждую минуту хочу ему что-то сказать — и говорю — даже о погоде. Есть русское поверье, что душа после смерти тела пребывает в доме еще сорок дней. Я тоже в этом уверена — кроме числа дней. С моей матерью (умерла в 1905-м [1550]) я никогда не разговариваю, она вся для меня обратилась в образ и вечность.
В своей внутренней жизни я не желаю связывать или стеснять себя такой случайностью (напастью), как смерть. Печатать? Зачем? Чтобы доставить радость другим? Тогда почему я не порадовала их (тех же самых!) вчера? Чтобы сохранить письма? Но для этого их не нужно печатать, достаточно их не трогать (пусть себе спят и творят во сне).
Я не хочу, чтобы его смерть свершилась.
Так писала я четыре года тому назад, так чувствую и поныне, с тем, видно, останусь до конца моих дней. Пока вещь во мне, она — я, стоит только ее назвать — она принадлежит всем. Ну а напечатать? То, что не имеет и не могло иметь своего завершенья, ибо не имело истинного начала (почему? — об этом как-нибудь позже), завершится тотчас, как будет напечатана первая (или последняя) строчка. Вот все, что написал мне Р<ильке>. Больше он мне ничего не пишет.
Таковы, дорогая госпожа Рут, причины моего «нет».
Но — раньше я говорила «нет» просто по своей воле, никем не принуждаемая, сама себя — испытуя, сама себе — отвечая, с собственной совестью наедине; теперь же я стою перед Вами, дорогая госпожа Рут! Вы, единственный его ребенок (который не мог быть сыном), единственная его кровь (как высоко он ценил это слово и вещество!), — Вы имеете полное право на всего ушедшего. Ваше право на него — его право на самого себя. Вам я верну его письма.
О копии Вы не должны беспокоиться, дорогая госпожа Рут: все, даже любое вычеркнутое слово, даже буква (если бы нашлись таковые) будут в копии точно соответствовать оригиналу. Достаточно — как рука поэта — в вещах поэта.
Итак, временно — для чтения и восхищения, не для печати. А когда хронологически этим письмам подойдет черед (лето — осень 1926 года) [1551], Вы обратитесь ко мне еще раз, да? Поживем — увидим, может, я все-таки соглашусь. Кроме меня никто не читал этих писем. Лишь Элегию я переписала для Бориса Пастернака, сына художника Леонида Пастернака (друга Р<ильке>) и — величайшего поэта России.
О Р<ильке> я уже кое-что напечатала, мое к нему: по-русски: новогоднее письмо (к его первому новому году — там) — стихи — и лирическую прозу «Твоя смерть», собственно, тоже письмо о его смерти в ближайшем соседстве — справа и слева — двух других смертей: бедной маленькой француженки (учительницы) и русского мальчика Вани. (Обоих я любила и знала, маленькая француженка умерла незадолго до него, маленький мальчик Ваня — вскоре после него, во мне они оказались его соседями.)
Хотите ли иметь эти произведения (напечатаны в русских журналах)? Вдобавок ко многому, что появилось уже в память о нем и еще появится? Перевода, к сожалению, нет, но, будь у меня уверенность или хотя бы надежда, что это делается не для меня одной, я могла бы взять на себя и выполнить оба немецких перевода. Благодарность России за его великую любовь к ней, еще и так это мыслится.
О его письмах.
Первое, с чего я хотела б начать, если издательство «Insel» даст согласие на ту работу, — перевод на французский и русский языки русской выборки из томов его писем. Ведь Р<ильке> всегда мечтал написать такую книгу, да она уже и написана, ее надо только составить. Всё, даже мелочи, каждая отдельная строчка должны войти в нее, скажем, строчка из первого тома: «Полночь, необычная полночь — сегодня в России начинается Новый Год» [1552]. Уже в одной строчке — весь Р<ильке>, все его отношение к России, я не знаю, что Вы при этом чувствуете, высокочтимая госпожа Рут, я же чувствую дрожь и трепет — так завораживает! Мне можете Вы доверить выбор!
…И наконец — ведь в каждом томе наверное будет что-нибудь о России — получится эта книга (Россия Рильке), написанная им самим. Его волжский мир. Точное слово! [1553]
Это была бы работа, параллельная появленью новых томов его писем, и с выходом последнего тома вся книга была бы готова. — Согласны ли Вы, дорогая госпожа Рут, с французским (оно же будет и русским) заглавием книги: La Russie de R.M. Rilke. Это звучит (да и по сути) глубже, чем «R.M. Rilke et la Russie». Более Он. Более цельно. Его Россия, как его смерть. По-французски я умею писать и сочинять стихи так же, как на родном языке. Не беспокойтесь и будьте во мне уверены.
Россия оказалась неблагодарной к любившему ее великому поэту — не Россия, но эта наша эпоха. Моя работа стала бы началом бесконечной благодарности.
(Отнеситесь с терпеньем ко мне и моему письму — нам не обойтись без длиннот!)
Когда и если будете отвечать мне, не забудьте, пожалуйста, сообщить, что Вы думаете о возможности немецкого перевода моих уже упомянутых произведений о Р<ильке> («Новогоднее» и «Твоя смерть»). Ибо ради себя одной я не стану этого делать: у меня едва остается в день два свободных часа для работы, и я пишу все время что-то свое (а Р<ильке> ведь понимает по-русски! [1554]). Я взялась бы за перевод лишь при полной уверенности, что это делается для других.
С почтительным поклоном Вам и Вашей матери (ведь ее Вы подразумеваете, когда пишете «мы»? [1555])
Марина Цветаева
P.S. Мне очень хотелось бы иметь фотографию маленькой Кристианы, о которой Р<ильке> летом 1926 писал с такой гордостью: «И третий год ее жизни уже давно позади» [1556]. Моему сыну шел тогда второй год.
Письма, Элегию и посвящения на книгах (он подарил мне «Орфея», «Элегии» [1557] и напоследок «Verger» [1558]) Вы получите немного позже, но наверняка — в достовернейших копиях. И еще — позже все будет мной завещано Музею Рильке, нет — Святилищу Рильке, ибо так это должно называться: Музей Гёте и Святилище Рильке.
Впервые — Русская мысль. 1991. 28 июня. Лит. прилож. № 12. С. 10–12 (публикация и пер. с нем. К. М. Азадовского). СС-7. С. 423-426. Печ. по СС-7.
Meudon (S. et О.)
2, Avenue Jeanne d'Arc
25-го января 1932 г.
Милый А<натолий> Штейгер
— Простите — не знаю отчества —
Самое сердечное спасибо за книжку [1559], отзыв и письмецо.
О книжке: чувство недостаточной задетости тем, о чем Вы пишете, недостаточной насущности: необходимости. Стихи будут — как только будет насущность произносимого: двойная обреченность — на него и на него через стихи. То́, а не другое, та́к, а не иначе.
Когда я была совсем маленькая, мне однажды мать сказала (Шуберт «Warum?») — Когда тебе будет совсем плохо, ты сыграешь эту вещь хорошо [1561]. — Что-то похожее хочу сказать — и говорю — Вам.
Из всей книжечки мне больше всего нравится восьмистишие «Об этом мире слишком много лгут» [1562], ничего лишнего, ничего случайного, человек сказал как раз то́, что хотел, т. е. то́ что ему нужно было сказать. Следующая духовно- и стихотворно-иерархическая ступень: то́ чему нужно было быть сказанным. От хочу — к нужно, и от нужно — к до́лжно: не могу не.
О Вашем отзыве. Всё — только не небрежность. И не «всё», а очень определенное нечто, небрежности обратное. Небрежность ведь это — «как легче», выход из положения (а может быть и из самой жизни) мною отродясь презираемой. Ведь в строках не данных, а заработанных — либо уминать слово на предмет сохранения формы, либо разбивать форму на предмет сохранения сущности. Я, для которой всё — только средство к сущности, отродясь делаю последнее. Не подаешься (форме) — разобью. Всё это, конечно, не я делаю (думаю, решаю), — «я» — только старая скверная привычка — а, не мною решенное, через меня — мною — делается. Я только средство к освобождению (раз-воплощению и вновь-воплощению) вещи. Я последнее время много об этом думала.
Если же «небрежность» по-просту: не беречь, Вы правы, правы — Вы́, с поправкой: кроме. Ничего не берегу ибо ничем не дорожу — кроме.
Кончу просьбой. Как ни странно — кончу просьбой. Вы третий человек, которого прошу. Первый не отозвался, второй замял, может быть — Вы,
Дело в книге. В книге, о которой я давно — третий год — мечтаю, книге, которую — будь я — не я — я бы давно себе подарила. Sigrid Unsed: Christin Laurins-tochter. 1. Theil. Der Kranz [1563].
Трилогия норвежской писательницы, которую читала, которой и которую жила полгода собственной жизни, как вторую жизнь. Книга, которую я по своей настоящей, неизбывной Богом сужденной — и может быть благословенной — бедности (до предстоящей описи включительно, а м<ожет> б<ыть> когда-нибудь и до под-моста́) — никогда не смогу себе купить, даже первого тома. Томов три: Der Kranz, die Frau, das Kreuz [1564]. Будет первый (т. е. случится это чудо) может быть прирастут и остальные, как-нибудь сами собой, не ко мне, а часть к части, воссоединятся, ибо по существу — одно. Только — непременно по-немецки: мой любимый, м<ожет> б<ыть> любимей русского, язык. И край.
Простите, что не зная отчества, прошу. Но Вы́ знаете обо мне — больше чем отчество.
Могла бы Вам конечно указать где и как достать, но — что-то претит, запрещает, даже знаю что, два чувства: уточнять — связывать, второе: облегчать — умалять: и дар и радость.
Не дивитесь и не сердитесь, что в отзыве отметила только — спорное. Отозвалась только на неприемлемое. Не дурной нрав, а страсть к выяснению, просто — к ясности, в которой меня кажется никто еще не заподозрил. На то хорошее, что Вы говорите обо мне — что́ мне сказать? Наша благодарность дару есть во-первых — наша радость дарящему. Радуюсь на Вас.
Ну вот. Сердечный привет.
Марина Цветаева
Mährisch Frübau [1565] — я тоже там была, и даже жила, и люблю как кусочек того — света.
В моей памяти оно осталось как Mahrchen Frübau — с старинным h (Mähre).
— Хорошее Ваше место — Vésinet? [1566] Вы всегда там живете? В четверг буду на докладе Эйснера [1567], если будете — окликнете, я очень близорука.
Печ. впервые по копии с оригинала, хранящегося в частном собрании.
Медон, 27-го января 1932 г., среда [1568]
— Есть, кроме обычного малодушия неписания еще особое малодушие: неотсылки. У меня та́к: если не отошлю тотчас же — не отошлю никогда. Нынче, разбирая бумаги и обнаружив целых четыре страницы мелкописи, уж хотела было — разом в печь, со всем и ко всем остальным — и — одумка: письмо-то, по существу, не мое, а Ваше. Да еще (хотя и мрачное) поздравление с Новым Годом, с которым — выходит — не поздравила, — а может быть он-то и есть счастливый?! — к которому — выходит — не пожелала, а может быть он-то и есть — тяжелый, в пожеланиях нуждающийся?
Словом, люблю и помню, поздравляю и желаю, и в Чехию — рано или поздно — но вернусь непременно, и непременно — к Вам. Вы знаете, дорогая Анна Антоновна, я, обратно всей нашей семье, гостить не умею: дико томлюсь! Необходимостью собственной любезности и внешней благодарности, мыслями, а часто и вымыслами — что я — тягость, чужим распределением дня, всей чужой (хотя и доброй!) надо мной волей. А у Вас бы я гостить сумела, у Вас бы я даже не заметила, что гощу! К Вам бы я приехала домой, в мир Сигрид Унсет и ее героев, не только в их мир и в их век, но в их особую душевную страну, такую же достоверную как Норвегия на карте.
Я знаю что я оттуда. Я там все узнаю́. Я знаю что и Вы оттуда, я и Вас там узнаю, я и это там в Вас узнаю. Мы с Вами люди одной породы, без всякого иносказания: горной. Люди гор. Суровые. Как было в России суровое полотно, суровый холст — из которого кому-то (не нам!) паруса. Которые не рвутся. (И вот — мысль: на парусах моих стихов все выплывут в открытое море, кроме меня. Ибо я только ткач, ткач, который сидит.)
Сигрид Унсет. Sigrid Unsed: Der Kranz — Die Frau — Das Kreuz [1569]. И вот — внезапное озарение: кто же мне подарит эти книги как не Вы, которая их — почти что писали и совсем жили?! Не все. Вторую часть: die Frau. Первую мне, я почти уверена, подарит один здешний молодой поэт [1570], к<отор>ый был в VII кл<ассе> Тшебовской гимн<азии>, когда Аля поступила в 1 кл<асс>. Еще совсем не поэт: только начинает учиться рифмовать, но — благородное сердце, без чего поэта — нет. У нас с ним общая любовь — Рильке, с той разницей, что его любимая вещь — Cornet [1571], т. е. его собственный юношеский возраст. До всего Р<ильке> ему остается расти всю жизнь, а м<ожет> б<ыть> и несколько. — Вот на этого рильковского читателя (горячо любит мои стихи [1572]) у меня и надежда, что подарит 1 ч<асть> der Kranz. Хочу непременно по-немецки, на франц<узском> эта вещь просто не мыслится. Читала я трилогию два года с лишним назад, жила ее. А просила подарить уже два раза — и оба раза безнадежно: первый человек просто не отозвался, второй пообещал — и всё. Знаю, что все три тома продаются отдельно, глазами видела здесь, в немецком магаз<ине>, и естественно не могла купить. Мы в полной нищете, за кв<артиру> не плачено (послали из 1300 фр<анков> — 700 фр<анков>, пока, хозяйка вернула обратно, желая сразу всё, естественно начали тратить, ибо жить не на что, чехи не пишут и не шлют, литер<атурный> отдел В<оли> России кончился, печататься негде, С<ергей> Я<ковлевич> без работы, ищет, обещают ах!). Но вот потому-то, из-за того-то и хочу трилогию, чтобы рядом с этой жизнью шла другая жизнь: моя!
О Kristin Laurinstochter мечтаю третий год, сейчас эта мечта дошла до тоски [1573]. Половину бы своих книг (у меня есть очень хорошие!) за нее отдала.
21-го был мой доклад «Поэт и Время». В зале ни одного свободного места, слушатели очень расположенные, хоть говорила я резкие правды. Характерно, что из всех приглашенных [1574] для обмена мнений людей старшего поколения, всех представителей времени (философов или возле) пришел только шахматист и литер<атурный> критик Зноско-Боровский [1575]. Ни одного философа, ни одного критика. Только поэты. Трогательно выступал (из публики) старичок Сергей Яблоновский [1576] (лет за семьдесят), увидевший во мне (и в моем докладе) — свет — правдивость — бесстрашие (его слова). Очень горяч был молодой поэт А<лексей> Эйснер [1577]. В четверг иду на его доклад в Кочевье «Генеральная линия современной литературы» [1578]. Он молод и trägt seine Jugend hoch [1579].
— Заработок 450 фр<анков>, за зал — 100 фр<анков>, итого 350 фр<анков> — 100 фр<анков> налог, 100 фр<анков> газ, остальное по лавкам. А я-то мечтала о хотя бы одном томе Sigrid!
Муру 1-го — 7 лет. Разговор. С<ережа> — мне: «Странные это стихи «Трусоват был Ваня бедный» [1580], совсем не в пушкинском»… Мур: — «Стиле». Я: — Что такое стиль? — Мур: — Качество. — Я: — А что такое качество? — Мур: — «Крепкий — слабый, твердый — мягкий. Такое». Наряду с этим вполне ребенок, обожает книжки с картинками, игрушки и т. д. Аля продолжает идти первой в школе.
Сейчас пойдем с Муром опускать это письмо. Обнимаю от всей души и любви.
М.Ц.
Впервые — Письма к Анне Тесковой, 1969. С. 98–99 (с купюрой). СС-6. С. 399–401. Печ. полностью по кн.: Письма к Анне Тесковой, 2008. С. 159–162.
Дорогая Саломея!
Страшно жаль, но Муру второй день нездоровится — надеялась, что нынче пройдет — не прошло, и быть с ним нынче у Вас никак не можем.
Тут же назначьте мне день (час тот же) в начале следующей недели, я очень Вас люблю и очень хочу Вас видеть.
Не сердитесь!
Без вины виноватая
М.Ц
10-го [9-го — зачеркнуто] февр<аля> среда. <1932 г.> [1581]
Впервые — Русская газета. С. 12 (без указания даты). Печ. по хранящейся в архиве составителя копии.
Медон, 22-го февраля 1932 г.
2, Av
Милая Саломея,
(Помните: Шаломея — от: шалая).
Вы меня совсем забыли, никогда не зовете в гости и я даже немножко обижена (что без меня так окончательно-хорошо обходятся). Хотя знаю, что Вы служите, а может быть и хвораете.
Поэтому не зовите меня скоро, но когда-нибудь все-таки позовите.
Дела наши гиблые, гиблейшие… 1-го апреля переезд — мы уже отказались, ибо вытянуть не можем — пока неизвестно куда. Жалею лес, которым утешалась.
Обнимаю Вас и жду весточки, спасибо за Алю, что вы думаете о ее хронических лошадях?
Сердечный привет от всех, Мура включая, Вы единственное женское существо, про которое он говорит: ничего себе (высшая хвала!).
МЦ.
<Наверху-рисунок лошади; внизу — приписка рукой А. Эфрон:> Дорогая Саломея Николаевна, нет ли у Вас книги «La belle saison» Martin du Gard'a? [1582] На эту книгу объявлен конкурс иллюстраций, у нас ее нет, купить, конечно, не на что; и вот ищу по знакомым. Целую крепко. Аля.
Впервые — СС-7. С. 148. Печ. по СС-7.
Meudon (S. et О.)
2, Av
11-го марта 1932 г.
Дорогая Саломея, завтра еду в Брюссель читать уже знакомый Вам доклад «Поэт и время» [1583] в Клубе Русских Евреев (приглашение). Поэтому в понедельник быть у Вас не смогу — возможно, что задержусь на несколько дней в попытке устроить французский вечер.
Положение наше отчаянное: с квартиры съезжаем 1-го, не платили 2 месяца, итого 900 фр<анков>, сняли другую в Кламаре [1584], дешевле нашей на тысячу, исходив предварительно все окрестности. 1-го должны внести тысячу фр<анков> за триместр (нашли без залога). Из Бельгии привезу немного, — знаю от уже ездивших по тому же приглашению, немного подработает и С<ергей> Я<ковлевич>, но все это конечно не составит и половины. Без уплаты здесь — не выпустят, а без уплаты там — не впустят. А еще переезд.
Воплю о помощи на все стороны, воплю и к Вам: милая Саломея, выручите еще раз, соберите что можете — иначе нам совсем погибать.
По возвращении из Брюсселя спишусь с Вами, когда встретиться. Желаю здоровья и приличного самочувствия — у меня от всех этих лестниц, этажей, debarras-ков [1585] с окном и без, достоверных жеранов [1586] и призрачных hussiers [1587] — несколько безумное.
Обнимаю Вас
МЦ.
Впервые — СС-7. С. 149. Печ. по СС-7.
Meudon (S. et О.)
2, Av
18-го марта 1932 г.
Дорогая Саломея,
Обращаюсь к Вам со следующей отчаянной просьбой: я только что из Бельгии, из поездки ничего не вышло: 250 бельг<ийских> франк<ов> вместо 500 франц<узских>, на которые рассчитывала и вправе была рассчитывать.
Подробности моих злоключений — устно.
Пока же: 1-го, т. е. через 12 дней, мы должны выехать и въехать, ибо подписала новому хозяину обязательство, как и он — нам.
Плата с триместрами, т. е. при въезде нужно внести ровно тысячу.
Здесь мы не платили два месяца, итого 866 фр<анков>, словом (переезд включая) необходимы две полных тысячи. Тысячу надеюсь сколотить из предполагаемого на днях заработка С<ергея> Я<ковлевича>, авансов в Воле России [1588] и одном сербском журнале [1589] и ряде частных заемов по 50 или возле-франков. Но второй тысячи нет и быть не может, наши возможности исчерпаны досуха. Д<митрий> П<етрович> прислал 2 фунта, которые уйдут на жизнь, — до 1-го. В доме голод и холод.
Дорогая Саломея, сделайте чудо, иначе мы по-настоящему погибли. Вещей без уплаты здесь естественно не выпустят, вообще — тупик.
Целую Вас и воплю о помощи.
МЦ.
Самое ужасное, что у нас всего 12 дней.
Впервые — СС-7. С. 150. Печ. по СС-7.
Clamart (Seine)
101, Rue Condorcet
8-го апреля 1932 г.
Дорогая Анна Антоновна,
Как видите новый адрес, то есть конец одной жизни и начало другой. Выехали и въехали 31-го марта, переезжали, вернее — перетаскивались по вчерашний день. Причина переезда — невозможность платить прежнюю цену, наша новая квартира на 1200 фр<анков> в год дешевле, самая дешевая из всех виденных в Медоне и в Кламаре — на комнату (мою) меньше, и без ванной, словом 2 ½ комнаты и кухня. Половина — то место где мой стол и книги, но постель не вмещается, сплю в кухне, большой и светлой. Помогли (выехать и въехать) люди. Один Сережин приятель (ныне шофер) без устали возил по вечерам наши ящики с книгами и всякий бытовой хлам [1590]. Половину квартирной платы (платеж по триместрам вперед) внесла Е<лена> А<лександровна> Извольская, которая вернулась [1591]. Муж (помните фантастическое сватовство через 18 лет знакомства — из Японии в Медон) муж оказался маньяком и эгоистом, она не выдержала и уехала обратно (из Нагасаки — в Медон!) со старушкой-матерью 76 лет [1592]. Вернулась разбитая, но не убитая. С места в карьер — за рабочий стол, ибо на обратный путь (Канада — Нью-Йорк) ушло все что было и не было. Теперь нужно отрабатывать — свободу.
Но, увы, только она — в Медон, как мы — из Медона. Недалеко: 20 мин<ут> ходьбы, но одна вечером не пойдешь, п<отому> ч<то> места пустынноватые и очень пристают. В Кламаре у нас ни души, но пока столько работы по дому, что и не жалею.
В Медоне мы прожили пять лет. В Медоне вырос Мур. В Медоне в трех минутах был лес и в трех — вокзал. В Медоне на десять домов девять старых. В Медоне когда-то охотились короли.
Кламар новый, плоский и скучный. С трамваем. С важными лавками. Может быть — придется полюбить, но —
Пишите о себе, дорогая Анна Антоновна. Что пишете, что читаете, на чем отводите душу? Как здоровье Вашей матушки? Как Ваше? (Знаю, что ее для Вас важнее, потому пишу первым).
Каковы летние планы? (Или — рано?) У нас — никаких, вся надежда на лес. Пока-что он мрачен, сер и особенно, по зимнему, пуст. Но все-таки ходим.
Очередное радостное событие — русская Пасха. В этом году Мур впервые будет говеть, ибо ему 1-го февраля исполнилось 7 лет. Он за эту зиму сильно-похудел, ели плохо. Ходит раз в неделю в русскую четверговую школу — Закон Божий и русский. Остальное время — дома, читает, пишет и рисует. И — гуляет.
Кончаю свою бесконечную статью «Искусство при свете совести», прерванную месячным (разборка, укладка, раскладка, чистка двух домов) переездом. Может быть пойдет в Современных Записках, об этом старается А. Эйснер, с которым я только недавно познакомилась и который мне решительно нравится [1593]. Смесь ребячества и настоящего самобытного ума. Лично — скромен, что дороже дорогого. Ко мне, неизвестно за что и почему, добр, всё пытается устроить мою рукопись.
С<ергей> Я<ковлевич> без работы, томится, Аля учится. Вот и все наши новости. Да! той книги (Вы заказали «Die Frau»?) до сих пор не получила, о чем сильно горюю. На медонской почте застрять не могла, ибо оставили адрес и все пересылается. Но может быть — к Пасхе?
Обнимаю Вас и очень жду весточки, хотя бы самой короткой, а то так давно молчите.
МЦ.
Простите за бытовое письмо: что у кого болит —
Впервые — Письма к Анне Тесковой, 1969. С. 100 (с купюрами). СС-6. С. 401–102. Печ. полностью по кн.: Письма к Анне Тесковой, 2008. С. 162–164.
Clamart (Seine)
101, Rue Condorcet
17-го апреля 1932 г.
Дорогая Анна Антоновна,
Пишу Вам на́спех, по горячему следу радости и благодарности: только что получила книгу и чудную коробку Муру. Все это больше двух недель пролежало у людей, которых за это нельзя судить п<отому> ч<то> у них тяжело болел (и еще болен) ребенок. Я же ничего не знала, а то бы давно съездила и достала.
Die Frau для меня — огромное счастье, сбывшаяся мечта двух, если не трех лет [1594]. Смотрю — и не верю (что — моя, что не нужно отдавать). Главная же радость — Вы будете, а может быть не будете — смеяться: что почти 600 страниц, что на так долго — радости. Та́к книгам я радовалась только в детстве.
Еще раз бесконечное спасибо и за книгу и за надпись.
Мур пока съел одного золотого петуха, решил беречь до русской Пасхи, вернее мы решили, а он охотно покорился.
Я еще по сей день люблю шоколадное золото, только его и люблю.
Обнимаю Вас от всей души, на днях напишу еще.
МЦ.
Впервые — Письма к Анне Тесковой, 1969. С. 100–101 (с купюрами). Печ. полностью по кн.: Письма к Анне Тесковой, 2008. С. 164.
Clamart (Seine)
101, Rue Condorset
26-го апреля 1932 г.
Милый Штейгер!
Ответьте мне пожалуйста, заказан ли I том (Der Kranz), потому что у меня уже есть второй и есть возможность получить еще один, и вот не знаю — первый или третий.
Если Вы мне не ответите, сочту что I том не заказан.
Всего лучшего.
МЦветаева
Печ. впервые по копии с оригинала, хранящегося в частном собрании.
Clamart (Seine)
101, Rue Condorcet
1-го мая 1932. 1-й день Пасхи
Христос Воскресе, дорогая Наталья Сергеевна!
Когда же мы, наконец, увидимся? Ведь это не Париж и Москва, а только всего Париж и Кламар.
Слышала от Лебедевых [1595], что Вы пишете для сербов свою рабочую автобиографию — страшно соблазнительно (прочесть) [1596]. А я — для них же — Искусство при свете совести [1597], где есть главка: Состояние творчества — должно быть о том же, и м<ожет> б<ыть>, и то же (что — Вы).
Не соберетесь ли к нам или не позовете ли к себе?
Аля отлично работает в школе, особенно гравюру, есть чудесные вещи.
Подкармливает (безработных) родителей figurin'ами [1598] — 10 фр<анков> штука.
Мур очень вырос, немного говорит по-французски и отлично, со страстью, рисует. Недавно впервые были на исповеди (7 л<ет>, уже — отрок).
— ЧЕРТИ. — ЗЛОПАМЯТНОСТЬ. — РУГАНЬ. — ДРАКА.
Это все, что́ он сказал батюшке.
Обнимаю Вас и люблю и всё еще помню, несмотря и вопреки.
Сердечный привет Михаилу Федоровичу.
МЦ.
Впервые — Наше наследие, 2005. С. 84. Печ. по: Цветы и гончарня. С. 43.
Clamart (Seine)
101, Rue Condorcet
Дорогая Саломея!
Сердечная просьба: 26-го мой доклад — Искусство при свете Совести [1599] (помните разговор осенью? то самое). Посылаю Вам 10 билетов с просьбой по возможности распространить — чем дороже, тем лучше, но не меньше 10 фр<анков> билет. Мы в самой черной нищете, живем вчетвером на Алины еженедельные 40 фр<анков> (figurines), то есть — гибнем. В Париж ходим пешком и т. д.
Оттого не писала и не бывала.
Обнимаю Вас и люблю
МЦ.
16-го мая 1932 г.
Впервые — СС-7. С. 150. Печ. по СС-7.
Clamart (Seine)
101 Rue Condorcet
16 мая 1932 г.
Многоуважаемый Николай Авдеевич,
Обращаюсь к Вам со следующей просьбой: 26-го в четверг я читаю доклад — Искусство при свете Совести. Не согласились ли бы Вы выступить в качестве собеседника? [1600] Мне кажется — тема привлекательная. Очень благодарна буду Вам за скорый ответ
М.Цветаева
(Краткое содержание доклада на днях появится в «Посл<едних> Новостях»).
Впервые — Марина Цветаева и Франция: Новое и неизданное / Под. ред. В. Лосской и Ж. де Пройяр. М.: Русский путь; Париж, Институт Славяноведения, 2002. С. 105–106 (публ. Л. Цибарт). Печ. по тексту первой публикации.
Clamart (Seine)
101, Rue Condorcet
16-го мая 1932 г.
Глубокоуважаемый Георгий Петрович,
Обращаюсь к Вам со следующей просьбой: 26-го в четверг мой доклад — Искусство при свете Совести (основу которого Вы уже знаете через Эйснера) [1601]. Не согласились ли бы выступить в качестве собеседника? Мне думается — тема интересная, и возразить: вернее отозваться — будет на что́.
Очень благодарна буду Вам за скорый ответ.
М. Цветаева
Краткое содержание доклада на днях появится в Последних Новостях.
Впервые — Новый журнал. 1961. С. 164. СС-7. С. 427. Печ. по СС-7.
Clamart (Seine)
101, Rue Condorcet
12-го августа 1932 г.
Дорогая Саломея, видела Вас нынче во сне с такой любовью и такой тоской, с таким безумием любви и тоски, что первая мысль, проснувшись: где же я была все эти годы, раз так могла ее любить (раз, очевидно, так любила), и первое дело, проснувшись — сказать Вам это: и последний сон ночи (снилось под утро) и первую мысль утра́.
С Вами было много других. Вы были больны, но на ногах и очень красивы (до растравы, до умилительности), освещение — сумеречное, всё слегка пригашено, чтобы моей тоске (ибо любовь — тоска) одной гореть.
Я все спрашивала, когда я к Вам приду — без всех этих — мне хотелось рухнуть в Вас, как с горы в пропасть, а что́ там делается с душою — не знаю, но знаю, что она того хочет, ибо тело = самосохранение. — Это была прогулка, даже променада — некий обряд — Вы были окружены (мы были разъединены) какими-то подругами (почти греческий хор) — наперсницами, лиц которых не помню, да и не видела, это был Ваш фон, хор, — но который мне мешал. Но с Вами, совсем близко, у ног, была еще собака — та серая, которая умерла. Еще помню, что Вы превышали всех на́ голову, что подруги, охранявшие и скрывавшие — скрыть не могли. (У меня чувство, что я видела во сне Вашу душу. Вы были в белом, просторном, ниспадавшем, струящемся, в платье, непрерывно создаваемом Вашим телом: телом Вашей души.) Воспоминание о Вас в этом сне, как о водоросли в воде: ее движения. Вы были тихо качаемы каким-то морем, которое меня с Вами рознило. — Событий никаких, знаю одно, что я Вас любила до такого исступления (безмолвного), хотела к Вам до такого самозабвения, что сейчас совсем опустошена (переполнена).
Куда со всем этим? К Вам, ибо никогда не поверю, что во сне ошибаются, что сон ошибается, что я во сне могу ошибиться. (Везде — кроме.) Порукой — моя предшествующая сну запись: — Мой любимый вид общения — сон. Сон — это я на полной свободе (неизбежности), тот воздух, который мне необходим, чтобы дышать. Моя погода, мое освещение, мой час суток, мое время года, моя широта и долгота. Только в нем я — я. Остальное — случайность [1602].
Милая Саломея, если бы я сейчас была у Вас — с Вами — но договаривать бесполезно: Вы меня во сне та́к не видели, поэтому Вы, эта, меня ту (еще ту!) навряд ли поймете. А та — понимала, и если сразу не отвечала, когда и где, если что-то еще длила и отдаляла, — то с такой всепроникающей нежностью, что я не отдала бы ее ни за одно когда и где.
Милая Саломея, нужно же чтобы семь лет спустя знакомства, Вам, рациональнейшему из существ — я, рациональнейшее из существ…
Если бы я сейчас была с Вами, я наверное — ни рацио, ни семилетие знакомства, ни явная нелепость сна при свете дня — rien n'y tient! [1603] — достоверно — знаю себя! — врылась бы в Вас, зарылась бы в Вас, закрылась бы Вами от всего: дня, века, света, от Ваших глаз и от собственных, не менее беспощадных. — Сознание (иногда): неузнавание, незнание, забвение.
Саломея, спасибо, я после нынешней ночи на це́лую тоску: це́лую себя — богаче, больше, дальше.
Дико будет читать это письмо? Мне еще не дико его писать. Мне было так естественно его — жить.
Саломея, у меня озноб вдоль хребта, вникните: наперсницы, греческий хор, обряд ложноклассической променады, мое ночное видение Вас — то́чное видение Вас 0<сипа> М<андельшта>ма [1604]. Значит, прежде всего поэт во мне Вас такой сновидел, значит — правда, значит, Вы та и есть, значит, та — Вы и есть. Не могут же ошибиться двое: один во сне, другой наяву. (Двух поэтов, как вообще ПОЭТОВ (множественного) нет, есть один: он все тот же.)
Нынче ночью Вы были точным лицом моей тоски, так давно уже не заимствовавшей лиц: ни мужских, ни женских. И — озарение: ах, вот почему тогда, семь лет назад, Д<митрий> П<етрович> С<вятополк>-М<ирский> не хотел нас знакомить. Но — откуда он взял (знал) меня — ту, не ночующую даже в моих стихах, только в снах, которых ведь он — не знал, меня в которых — ведь — не знал: меня — сновидящую? А как он был прозорлив в своей ревности (за семь лет вперед!) и как дико неправ — ибо та́к, та́к, та́к любить, как я Вас любила в своем нынешнем сне (так — невозможно!) — я никогда не могла бы — что́, его! — никого, ни одного его, ни на каком яву. Только женщину (свое). Только во сне (на свободе).
Ибо лицо моей тоски — женское.
Милая Саломея, это письмо глубоко-беспоследственно. Что с этим делать в жизни? И если бы я даже знала что́ — то: что с этим сделает жизнь! (И вот уже строки:) Сознанье? Дознанье
— и дальше:
Дознанье сознанья
— и еще:
До — знанье (наперед — знанье) обратное дознанью (post fact'ному, т. е. посмертному), игра не слов, а смыслов — и вовсе не игра.
Мне сегодня дали прочесть в газете статью Адамовича о стихах [1605], где он говорит, что я (М<арина> Ц<ветаева>) хотя и хорошо пишу, но — ничей путь. Саломея! он совершенно прав, только это для меня не упрек, а высшая хвала, т. е. правда обо мне, о правде поэтов сказавшей: «Правда поэтов — тропа, зарастающая по следам» [1606]. Так и моя (сонная, данная правда о Вас, правда меня к Вам когда-нибудь зарастет, но я нарочно не иду, стою посереди своего сна как посереди леса, спиной ощущая, что та — Вы (ТЫ — Вы!) еще там (здесь).
Саломея, Вы сухи, Вы сплошная сушь (кактус), и моя сушь по сравнению с Вашей — подводная яма. Я никогда, ни разу за все семь лет не видела Вас что-нибудь до самозабвения любящей, но раз я Вас, именно Вас, без всякого внешнего повода, о Вас не думая и даже — забыв — Вас такой видела, та́ Вы есть, другая Вы — есть. Иначе вся я, с моими стихами и снами, ничего не сто́ю, вся — мимо.
Кончаю в грозу, под такие же удары грома, как внутри, под встречные удары сердца и грома, под такие же молнии, как молния моего прозрения — Вас: себя к Вам. Ибо — оцените такт моего сердца, хотя и громового. — Вы меня во сне вовсе не так любили (так любить двоим — нельзя, места нет!).
— Саломея, электричество погасло, чтобы одни молнии! пишу в грозовой темноте — итак: Вы меня в моем сне вовсе и не любили, Вы просто ходили зачарованная моей любовью, Вы ходили, чтобы я на Вас смотрела, Вы просто красовались, но не тем кобылицыным красованием красавиц, а красотою любимого и невозможного существа.
Милая Саломея, письмо не кончается, оно единственное, первое и последнее от меня (во всем охвате вещи) к Вам (во всем охвате — Вашем, который знаете только Вы). И даже когда кончится — как нынешний сон и, сейчас, гроза, — внутри не кончится — долго. Я все буду ходить и говорить
Вам — всё то же бесполезное, беспоследственное, беспомощное, божественное слово.
Милая Саломея, лучше не отвечайте. Что́ на это можно ответить? Ведь это не вопрос — и не просьба — просто лоскут неба любви. Даю Вам его — в ответ на всё, целое, которое в том (уже — том!) сне дали мне — Вы.
Знаю еще одно, что при следующей встрече — через день или через год — или: через год и день (срок для найденной вещи и запретный срок всех сказок!) — на́ людях, одна, где и когда бы я с Вами ни встретилась, я буду (внутри себя) глядеть на Вас иначе, чем все эти семь лет глядела, может быть вовсе потуплю глаза — от невозможности скрыть — от безнадежности сказать.
Марина
P.S. — 14-го авг<уста> 1932 г.
Но все-таки (сознаю свое малодушие) хочу знать, Саломея, о Вас: где Вы и что́ и как Ваше здоровье и чему Вы радуетесь и радуетесь ли.
Ведь не могу же я сразу (два дня прошло) утратить Вас — всю. Видите — обычная сделка с жизнью.
Еще одно: помните, Вы как-то целый вечер воевали с каким-то платочком (нашейным), вся прелесть которого якобы долженствовавшая состоять в его непринужденности. — Не могу носить неприкаянных вещей! — та́к Вы, кажется, сказали и, наконец с отвращением — его сняли. Вспомнила это, вспоминая ту́ — Вашего ночного шествия (вдоль моей Души!) — одежду, явно — не Вашу, ибо явно — наброшенную. И Вы, Саломея, в моем сне были на свободе, на той, которую в жизни не только не ищете — не выносите.
Ах и под самый конец — листка и сна — поняла: это были просто Елисейские Поля, не эти — те, и только потому я все семь лет подряд ничего не видела, что не вслушалась в смысл слова.
<Припискана полях:>
(NB! Причем — Théodore Deck?!) [1607]
Впервые — День поэзии. 1980. М.: Сов. писатель, 1980. С. 139–140 (публ. Л.Н. Васильевой). СС-7. С. 150–153. Печ. по СС-7.
<Август 1931 г.>
(Набросок письма)
Дорогая С<аломея>, видела Вас нынче во сне с такой любовью и такой тоской, с таким безумием любви и тоски, что первая мысль, проснувшись: — где же я была все эти годы, раз та́к могла ее любить (раз, очевидно, та́к любила) и первое дело, проснувшись — письмо Вам: сказать Вам и последний сон ночи (снились под утро) и первую мысль.
С Вами было много, и А<лександр> Я<ковлевич> [1608], Вы были больны, но на ногах, и очень красивы (до умилительности, до растравы), освещенье — сумеречное, всё слегка пригашено, чтобы моей тоске — жарче, ярче гореть.
Я все спрашивала, когда я к Вам приду — без всех этих — мне хотелось рухнуть в Вас — как с горы в пропасть, а что́ там делается с душою — не знаю, но она того хочет, п<отому> ч<то> ни одно тело еще не хотело разбиться.
…Это была прогулка, даже променада, Вы были окружены подругами, наперсницами, лиц которых не помню, это был — фон, хор, но который мне мешал. Но с Вами была еще собака — та серая, которая умерла.
Воспоминание о Вас в этом сне — как о водоросли в воде: все движения. Вы были тихо качаемы каким-то морем, к<отор>ое меня с Вами рознило. Событий никаких, знаю одно, что я Вас любила и хотела к Вам до такого самозабвения, какого мне не дано в жизни, но — не в жизни — дано. Куда со всем этим? К Вам, ибо никогда не верю, что во сне ошибаются, что сон ошибается, что я во сне могу ошибиться (везде — кроме). Порука тому — моя предшествующая сну — запись:
«Мой любимый вид общения — сон, не во сне, сам он: сон, тот воздух, который мне необходим, чтобы дышать. Моя погода, мое освещение, мой час суток, мое время года, мой возраст, мой век, моя страна. Только в нем я — я. Остальное — случайность».
Милая С<аломея>, о которой я сейчас так двойственно думаю, если бы я сейчас была у Вас — но договаривать здесь решительно бесполезно: Вы меня во сне та́к не видели, поэтому Вы, эта, меня — ту (еще ту!) навряд ли поймете — как и себя — ту. А та — понимала, и если сразу не отвечала, когда и где, если что-то еще длила и отстраняла, то с такой всепроникающей нежностью, что я не отдала бы ее ни за одно когда и где.
Милая С<аломея>, нужно же, чтобы шесть (?) лет спустя знакомства, Вам, рациональнейшему из существ, приходится слышать это от меня (да, все-таки!) рациональнейшего из существ… [1609] И — озарение — так вот почему тогда, шесть лет назад, Д<митрий> П<етрович> не хотел Вас знакомить со мною. Но — откуда он взял (знал)? меня — ту, не гостящую даже в моих стихах, только в снах, только в снах. Ведь он не видел моих снов, меня — в моих снах, сновидящей.
А как был прав в своей прозорливости, ревности, как дико неправ — ибо так, так, так Вас любить как я Вас любила в своем нынешнем сне (так — невозможно!) — я никогда бы не могла любить — что́ — его! — никого, ни одного его, ни на каком яву, — только женщину (свое) — только во сне (на свободе). Ибо лицо моей тоски — женское.
Так безысходно, заведомо-безнадежно я любила только в детстве, очень, очень раннем, до-грамотном, до-четырехлетнем.
Черноглазую барышню на Патриарших прудах.
Зеленую актрису из Виндзорских проказниц.
Зеленую куклу в Пассаже — с муфтой [1610].
Милая С<аломея>, это письмо глубоко-беспоследственно. Что́ с этим делать в жизни? И даже — если бы знала — то: что́ с этим сделает жизнь!
До-знанье (наперед-знанье) обратное дознанию (post fact'ному и посмертному) — игра́ не слов, а смыслов — и вовсе не игра.
Мне сегодня утром дали прочесть в газете статью о стихах — А<дамови>ча, где он говорит, что я (М<арина> Ц<ветаева>) — ничей путь. (Всякий поэт — свой собственный путь — в пропасть.) С<аломея>, он совершенно прав, и я счастлива, что это — так: — Правда поэтов — тропа зарастающая по следам, — это я́ сказала.
Так и моя правда — сонная, данная — о Вас — правда, меня — к Вам — когда-н<и>б<удь> зарастет, но я нарочно иду медленно, а может и вовсе стою — ногами посреди своего сна, спиной ощущая, что та́ Вы (ТЫ — Вы!) еще там (здесь).
С<аломея>, Вы сухи, Вы сплошная сушь, и моя сушь — по сравнению с Вашей — но не надо водного сравнения, ибо во мне ничего от воды и от водоросли — но моя сушь — огонь. Я никогда не видела Вас что-нибудь до самозабвения любящей, но раз я Вас, именно Вас, без всякого внешнего повода, о Вас не думая — Вас — такой — видела, та Вы — есть, другая Вы — есть. Иначе вся я, с моими стихами и снами — ничего не сто́ю, вся — мимо.
Кончаю в грозу — души и природы, под такие же удары грома — как сердца, под встречные удары сердца и грома, под такие же молнии, как молния моего прозрения о Вас: себе — к Вам. Ибо — бесконечный такт моего сердца — хотя громового! — Вы меня в моем сне вовсе не так любили, так любить двоим, т. е. друг друга нельзя.
— С<аломея>! Электричество погасло чтобы одни молнии! — пишу в темноте, итак: Вы меня во сне вовсе не так любили, Вы ходили как зачарованная — моей любовью, конечно — Вы ходили, чтобы я Вами любовалась, Вы — красовались, но не тою дурацкой красотой красавиц, а красотою любимого и невозможного.
NB! Случайно пропущенная страничка книжки, после "из существ" — последняя строка третьей страницы назад.
(Случайный — при переписке — пропуск:)
…Если бы я сейчас была с Вами я бы — знаю себя! — врылась бы в Вас, зарылась бы в Вас, закрылась бы Вами от всего белого света, дня, часа, века — от Ваших глаз и от собственных, не менее яснозрящих.
С<аломея>, спасибо: я, после нынешней ночи, на целую тоску: целую себя — богаче.
Дико будет читать это письмо?
Мне еще не дико было его писать. Мне не было дико его жить, так естественно было — его жить.
С<аломея>, у меня озноб по коже, вникните: наперсницы, греческий хор, одежда, ложно-классическая променада — точное видение Вас 0<сипа> М<андельшта>ма. Значит, прежде всего — поэт во мне Вас такой сновидел, значит — правда, значит — Вы такая и есть, дважды — правда, дважды — такая, значит — та Вы и есть, только та — Вы и есть. Не могут же ошибиться: целый сон и два целых поэта: один — во сне, другой — наяву.
Я во сне видела не Вас, а свою любовь к Вам, Вы были лицом моей любви, моей жажды — точным лицом моей тоски — так давно уже не женским лицом, но — мужским не заменимым и не затмеваемым!
И — озарение (дальше — 2 стр<аницы> назад, предпоследняя строка третьей назад. — Теперь — продолжаю.)
…(Почему у меня всё время, после сна, м<андельштамов>ское начало Федры:
Как этих покрывал и этого убора
Мне роскошь тяжела — средь моего позора [1611]
(А может — и позор — прозрение? Всему готова верить — после Вас — в грозу.))
Милая С<аломея>, письмо не кончено, оно единственное, первое и последнее от меня (во всем охвате слова) — к Вам — которую знаете — только Вы.
Милая С<аломея>, лучше не отвечайте. Что Вы можете на это ответить?
— Это была не я.
— Нет, Вы.
— Это были — Вы.
— Да, только эта — я.
Я Вас всё равно не убежду — и переспорю.
Что́ на это можно ответить? Ведь это не вопрос — и не просьба — и не зов — это просто кусочек Элизиума (тех Елисейских Полей!) [1612], лоскут неба любви.
Даю Вам этот лоскут — из благодарности, ибо, повторяю, — нет, лучше не повторять! И не из благодарности (неизбывной) — а возвращение по принадлежности. Утаить такое было бы неправедным.
Знаю еще, что при следующей встрече — через день или через год — или через год и день (срок для найденной вещи и заветный — запретный срок — всех сказок!) — на́ людях, одна, где и когда бы — я буду (внутри себя) глядеть на Вас иначе, чем все эти 7 лет глядела, м<ожет> б<ыть> вовсе потуплю глаза — от невозможности скрыть, от безнадежности сказать.
Впервые — НСТ. С. 486-490. Печ. по тексту первой публикации.
<15–17(?) сентября 1932 г.>
Милый М<арк> Л<ьвович>.
Увы, с Б<альмонтом> [1613] ничего не вышло, наотрез отказывается и, когда его слушаешь — соглашаешься (как всегда — когда слушаешь поэта). Я очень долго его уговаривала, и очень ласково, ни длительность ни ласковость не помогли. Кроме того, он в ужасном унынии: — ничего не хочет и не ждет.
(NB! Оказалось, начало болезни) [1614].
Я о М<аксе> В<олошине> — пишу [1615], и с увлечением.
Пишу Вам в чудном зеленом саду — чужом.
Впервые — НСТ. С. 496. Печ. по тексту первой публикации.
Дорогая Саломея,
Простите, что начинаю с просьбы. 13-го, в четверг (Maison de la Mutualité) мой вечер — вернее вечер моей памяти о М<аксе> Волошине [1616]. А 15-го — терм. Посылаю Вам 10 билетов с горячей просьбой по возможности распространить.
Дела мои очень плохи.
Обнимаю Вас.
МЦ.
Clamart
101, Rue Condorcet
6-го окт<ября> 1932 г.
Впервые — СС-7. С. 154. Печ. по СС-7.
Clamart,
14-го Октября 1932 г.
Дорогая Саломея,
Как я счастлива, что Вы наконец вернулись. У меня такое странное чувство к Вам — несказа́нное в жизни — может быть когда-нибудь в стихах — такое щемящее чувство… что я счастлива, что я не на десять лет моложе: когда я еще пыталась такие чувства — все же — как-то — осуществить. (Сколько было бы лишней муки!)
— Ладно. —
Вечер прошел очень хорошо, увлеченно и увлекательно. Читала, Саломея, 2 ч<аса> 45 м<инут> с крохотным перерывом — дух перевести! — до самого закрытия зала: два раза отчаявшийся швейцар присылал записки, что потушит свет. Кончили в полночь. Зал — весь читательский: ни одного писателя (св<олочи>, нет, ст<арики>, именно дохлые ст<арики>, я не из-за себя ругаюсь, из-за Макса). Но можно сказать, что мой скромный зал вчера был сплошной и один очаг любви [1617].
(Отрывки Вам с удовольствием почитаю при встрече, все — щемяще-веселые!)
Обнимаю Вас и совсем не знаю, как опять влезу в благонадежное русло нашего с вами приятельства.
Марина
<Приписки на полях:>
Самое сердечное спасибо за билеты и за то, что не говорите ка́к было трудно вручить.
Саломея! А у нас с вами общий приятель [1618]: кавказец, с лица родной дедушка Мура. Угадайте!
Впервые — СС-7. С. 154. Печ. по СС-7.
Clamart (Seine)
101, Rue Condorcet
16-го Окт<ября> 1932 г.
Дорогая Анна Антоновна,
Писала Вам — Мур и я — последние, и долго и тщетно ждали ответа. Адр<ес> был 17, Grégrová, а теперь Катерина Николаевна [1619] говорит, что 1080? Ради Бога, сразу пришлите мне открытку с точным адресом. Нет бо́льшей обиды, чем недошедшее письмо.
Пишу Вам в первый же свободный день — за плечами месяц усиленной, пожалуй даже — сверх сил — работы, а именно: галопом, спины не разгибая, писала воспоминания о поэте М<аксе> Волошине [1620], моем и всех нас большом и давнем друге, умершем в России 11-го августа. Писала, как всегда, одна против всех, к счастью, на этот раз, только против всей эмигрантской прессы, не могшей простить М<аксу> Волошину его отсутствие ненависти к Сов<етской> России, от которой (России) он же первый жестоко страдал, ибо не уехал.
К<атерина> Н<иколаевна> Вам расскажет о чтении. Так как надежды на печатание — ни здесь, ни в Сов<етской> России — нет, а писала я о М<аксе> В<олошине> для того, чтобы знали, мне пришлось читать почти целиком всю рукопись, т. е. 2 ч<аса> 45 м<инут> подряд, с перерывом на 10 мин<ут>. Читала до самого закрытия зала. Зал (слушатели) был чудный (большинство женщины), слушали, несмотря на усталость — свою и мою — лучше нельзя.
М<аксу> Волошину я обязана первым самосознанием себя как поэта и целым рядом блаженных лет (от лето) в его прекрасном суровом Коктебеле (близ Феодосии). — И сто́льким еще! —
О своей жизни. Тяжело. Семейные глубокие нелады. Аля и Мур, живущие в одной комнате, друг друга не выносят. Вечные ссоры и даже скандалы, где как всегда оба виноваты и правы. С<ергей> Я<ковлевич> совсем ушел в Сов<етскую> Россию, ничего другого не видит, а в ней видит только то́, что хочет.
Аля больна: нарыв от малокровия, совсем худая и сквозная. У меня нервы в отчаянном состоянии: чуть что́ — слезы градом и комок в горле. Всё это от нужды, т. е. тесноты, в к<отор>ой приходится жить. Вечно на глазах, никогда — одна. Утешаюсь только, когда пишу — или, случайно, чудом, оказываюсь одна на улице — хотя бы на пять минут. Тогда всё проходит. Если я больна — то только от совместности.
Но — мерещащееся улучшение. Помните, я писала Вам о Е<лене>А<лександровне> Извольской, к<отор>ая уехала в Японию замуж? Не прожив год с мужем, разошлась и вернулась. Но — пустое место тоски, жить дома, со старой матерью и еще старшим дядей (вместе 160 лет!) — как прежде — не может, они всё еще ее (40 лет) считают за девочку. Мечтает хотя бы отчасти жить с нами, т. е. снять у нас комнату, где бы она проводила 2 дня в неделю. Для этого нам нужно переехать в бо́льшую квартиру, с отдельной комнатой для нее. Но ни в Кламаре ни в Медоне нельзя — родные обидятся, нужно хотя бы другое имя, чтобы выглядело, что она едет куда-то в деревню, а не сбегает от своих. (В таких вещах — всё психология!)
Завтра едем с ней в один городочек неподалеку — смотреть. Мечтаю об отдельном домике с садом, устала от улиц и от людских глаз. Не знаю, удастся ли. Все хорошее — дорого. От квартиры мы уже отказались и 15-го января должны переехать. Пожелайте удачи! Сад важен и для лета, мы очень страдали от городской квартиры, и с лесом в получасе ходьбы. А выехать куда-нибудь в зелень навряд-ли удастся.
Лето было ужасное. Но об этом лучше не писать. М<ожет> б<ыть> лучше, что то письмо пропало.
Когда увидимся? Почему люди, которым нужно быть вместе, должны быть врозь? Я бы все свои свободные вечера (не так много!) проводила бы с Вами. Мне общество не нужно, мне нужен человек, и из всех людей — больше всего Вы. Я глубоко завидую Катерине Николаевне. Мне с Вами тихо, Вы понимаете, что́ это значит? Как в большом поле — какие есть только в России. Та́к тихо, что не было бы шумно (с Вами) даже на парижских «Grands boulevards»-ax [1621], к<отор>ые все, неизвестно почему — так любят. Нет, известно почему: за шум. За то, что — «себя не слыхать».
Иногда вижу М<арка> Л<ьвовича>. Недавно с ним спорила. Он танец ставит на одну высоту со словом. «Бог — или истина — или красота — или добро» — когда человек так говорит, я знаю одно: что ему глубо́ко всё равно. Что он, даже, по существу ни одного называемого не ощущает. Так этот «Бог или красота или добро», по его мнению, равно́ проявляется в балерине и в пророке. На что я ему ответила, что можно любить балет больше Священного Писания, но что оправдать этого (уравнять их) — нельзя. Либо признать равенство души и тела, чего не призна́ю никогда. Еще пример: 82-л<етний> Гёте — Второй Фауст, а 80-летний танцор?? Не о бестелесных же танцах он говорит, не о хороводах же душ, а о — живом танце, т. е. тел. Всякий поэт хочет (удачно или неудачно) сказать свою душу, а из танцоров — один на миллион. Танцор хочет сказать свое тело: силу, легкость, грацию. Это через него хочет сказаться. Апогей тела, и в лучшем случае переборотый закон земного тяготения: но — силой ног (таких-то мускулов) лечу, не силой духа. Согласны? Ответьте непременно.
Утверждения М<арка> Л<ьвовича> — конечно, общее место, каждый эстет и под-эстет так говорит. Просто: ему одинаково (а м<ожет> б<ыть> и больше приятно) смотреть на балерину, как читать стихи. Приятнее смотреть, чем думать. Как большинству. (Хлеба и зрелищ.) Смотреть есть не-думать. — Пусть! Но зачем же пытаться оправдать это разумом! Слово — разум, танец — инстинкт. Ели жертвенное мясо, а потом танцевали, не знали что́ сказать — и потому танцевали [1622]. Козлы тоже танцуют. И журавли, кажется. (И очень хорошо делают!) И ребенок скачет раньше, чем говорит. Танец — потребность тела. Слово — души [1623].
Из всего этого М<арк> Л<ьвович> вывел, что я «просто ничего не понимаю в танце», который, кстати, сравнивается с архитектурой (NB! Реймсский собор [1624]). Такие вещи меня больше задевают, чем мои личные (бытовые и людские) неудачи и беды. Здесь мое задето. И только из-за таких вещей могу не-спать.
(Страшно хотелось бы устроить об этом диспут, но всем все — так всё-равно!)
Очень хочется Вам что-нибудь послать, дорогая и навсегда любимая Анна Антоновна. Нынче буду перерывать свои «сокровища», не взыщите, если подарок и на сотую долю не отразит моей Вам преданности и, даже, приверженности. Просто хочется — что-нибудь живое, хоть когда-нибудь — не конверт!
Мур пишет сам. Он очень большой, похудел, но сильный. Уже читает — сам — Тараса Бульбу, по собственному желанию и выбору. Пишет на двух языках, для семилетнего прилично и грамотно. Читает по франц<узски> свободно, сам научился. Со мной — чудесен. Но ум опережает сердце, я бы предпочла либо равномерность, либо обратное. Добр как все дети, т. е. в свой час, совсем не всегда. А умен — непрерывно. Мой доклад прослушал весь целиком, хотя я дала ему франц<узскую> детскую книгу с картинками, чтобы он развлекался. — И не заглянул.
Теперь, дорогая Анна Антоновна, жду Вашего большого письма. Спросите на всякий случай на почте: 17 Grégrova, отослано с месяц назад, м<ожет> б<ыть> полтора. Писал и Мур.
Обнимаю Вас от всей души.
М.Ц.
P.S. Только что узнаю, что Извольская после месячных совместных планов — раздумала жить вместе. Есть такая басня Крылова:
Нам страшно вместе быть с тобой.
И вот — скажу тебе не для досады:
Твоих мы песен слушать рады, —
Да только ты от нас подальше пой! [1625]
Колечко — с кусочком крыла тропической бабочки.
Милая А<нна> А<нтоновна>, если не трудно — присылайте нам те 20 фр<анков> прямо, а то Карсавины собираются уезжать [1626], — и все равно: Вы одна присылаете. Сердечное спасибо!
МЦ.
Впервые — Письма к Анне Тесковой, 1969 (с купюрами). С. 101–103. СС-6. С. 402–404. Печ. полностью по кн.: Письма к Анне Тесковой, 2008, С. 165–169.
<Конец октября 1932 г.>
Милый Борис,
я все горюю о Максе [1627]. Не носом в подушку, а — если хочешь — носом в тетрадь, п<отому> ч<то> от тех слез по крайней мере хоть что-нибудь остается.
Словом: 20-летие дружбы. Словом: большая тетрадь Живое о живом и ряд стихов [1628], конца которому ——
Впервые — Души начинают видеть. С. 542. Печ. по тексту первой публикации.
<Октябрь 1932 г.> [1629]
Дорогая Н<адежда> А<лександровна>!
Весь вечер накануне Вашего письма беседовала о Вас — с дамой, имени которой я не знаю, она знает всех и двоюродная сестра Цетлиных [1630] (маленькая, черная, оживленная, немолодая). Узнала о Вас, о Вашем творчестве, нраве, подходе к себе и к людям, — а утром, очень рано, Ваше письмо, которое читала еще слепыми от сна глазами.
Бесконечно радуюсь, что дошло: дошла. А знаете, почему я Вас так долго не окликала? — от сознания своего неисправимого свинства перед Вами — свинства видимого, не сущего! Вы так помогли мне с вечером [1631], а я вдруг исчезла. А исчезла — Вы мне поверьте — только потому, что потеряла Ваш адрес, только помнила: мост и мимо моста — дом налево [1632]. Конечно, могла бы написать на «Возрождение» [1633], но писать в такое место как-то — психологически — безнадежно…
И как чудно, что сейчас окликнули, т. е. сняли с меня эту кабанью кожу неблагодарности <…> Хотите — встретимся? Позовите меня к себе, т<ак> к<а> у нас — иной круг (у меня — никакого: stranger heart [1634] — везде), но важно ведь не: круг, а: друг. Никогда не сужу о человеке по его окружению, но окружение — какое бы ни было — всегда сужу за то одиночество, в котором часто оставлен человек.
Я еще в России думала: 150 миллионов — я (т. е. один) не в счет. Но если я (одна!) не в счет, и мой сосед (один!) не в счет, и этот встреченный на улице дворник с метлой не в счет, и этот станционный телеграфист не в счет, ведь никаких 150 миллионов не будет! 150 миллионов держатся то ли нами, то ли мной, каждым мной!
Обнимаю Вас и жду вестей…
МЦ.
Впервые — Новый мир. 1969. № 4. С. 205 (публ. А.С. Эфрон по черновику в рукописной тетради). Печ. по тексту первой публикации.
Clamart (Seine)
101, Rue Condorcet
19-го ноября 1932 г.
Дорогая Надежда Александровна,
Весь вечер беседовала о Вас с дамой — имени которой я не знаю, она знает всех и двоюродная сестра Цейтлиных (маленькая, черная, оживленная, худая, немолодая) — о Вас: о Вашем творчестве, нраве, подходе к событиям и к людям, а утром, очень рано, — как и должна приходить радость — Ваше письмо которое читала еще спящими глазами.
А теперь о моем свинстве, даже — кабанстве: кабанстве очевидном, но не сущем, ибо провалилась я — Вы мне поверите — только потому что потеряла Ваш адрес, а с ним и чувство Вашей достоверности: только помнила мост и мимо моста — дом налево.
…И по ночам задумчиво искать
Ту улицу — которой нет на плане… [1635]
Потеря чувства достоверности одно из моих сильнейших (и страшнейших [1636] для меня) свойств. Вещь с какой-то минуты становится для меня недосягаемой, я перестаю верить, что она — есть, что она — есть — здесь (м<ожет> б<ыть> от слишком сильной веры в там, где все есть — все будет! и все будем!). И, зачарованная, теряю: человека, настоящее, будущее.
Конечно, могла бы написать на Возрождение, но писать туда, где человек не живет как-то — психологически — безнадежно, почти так в Сов<етскую> Россию: чувство, что ты сам то письмо, что не найдешь: не дойдешь.
Так и осталось, т. е. я — свиньей перед Вами, с бесплодными — ибо до Вас не доходящими — вовсе не кабаньими, а обратными чувствами и мыслями к Вам и о Вас.
И как чудно, что сейчас окликнули, т. е. сняли с меня эту гору невозможности и кабанью кожу неблагодарности. Как великодушно, что простили, а м<ожет> б<ыть> даже не заметили. (Мой девиз, в случаях (?) человеческой низости: Ne daigne! [1637] Это иногда принимают за доброту.)
Хотите — встретимся? Давайте — встретимся! Позовите меня к себе, а после беседы — м<ожет> б<ыть> и Вы ко мне соберетесь. (После января у меня будет отдельная комната, вот уже год живу в кухне, в которой непрерывно стирают, моются и обедают четыре человека, а иногда и гости. Сюда — не зову.) [1638]
…У Вас — иной круг (у меня — НИКАКОГО), но важно ведь не: круг, а: друг. Никогда не вывожу человека из его окружения (наоборот: всегда вывожу: как за руку!) но окружение его — какое бы ни было — всегда сужу — за то одиночество, в котором в нужную минуту: в безнадежную минуту! — оставляет того, вокруг которого. (Все растущий круг пустоты.)
Обнимаю Вас и жду весточки. Я свободна только вечером от 9 ч<асов> — Вам не слишком поздно? (Вторник, четверг и субботу могу уже к 8 ч<асам>) И напишите, пожалуйста, свой точный адр<ес> (метро и этаж дома).
МЦ.
Хотите, захвачу почитать из дневников? Никому не известных [1639].
Впервые — ЛО, 1990. С. 103. СС-7. С. 437–138. Печ. по СС-7.
Clamart (Seine),
101, Rue Condorcet,
22-го ноября 1932 г.
Дорогая госпожа Нанни! Да, дела мои (наши) шли и идут очень плохо, муж болен, дети исхудали (дочь совсем истощена и бескровна: с весны и до поздней осени мы голодали, как в Москве) — и т. д. — я очень далека от всякого круга (имею в виду круг людей), значит, и от литературных кругов, что поглощены здесь политикой больше, чем литературой, то есть больше кричат и ненавидят, чем молчат (пишут) и любят, — все места заняты, я билась над чужими переводами, хочу сказать: если кто-то сделал плохо, мне приходилось переделывать, то есть все переписывать наново [1640]: за неделю такой работы — примерно 100 франков, часто меньше. И т. д. — не хочу докучать Вам этими — в конечном итоге мелкими — заботами. Итак: ищу работу, нигде не могу ее найти и — тут начинается история.
Распахивается дверь, и моя приятельница (и покровительница) с сияющим лицом: — Есть работа и радость! — В ее протянутой руке книга: Карл Зибер — «Рене Рильке (Юность Райнера Мария Рильке)» [1641].
Открываю: детские фотографии: очень мило! Первая — на втором году жизни — вылитая моя дочь, я знала это и раньше, однажды я написала Р<ильке>: «У нее твои глаза» [1642], — а здесь, в двухлетнем возрасте, то же лицо.
Потом — читаю. И уже с самого начала: предисловие, нет, до того еще раньше, едва я вникла в это «Рене» — он ведь никогда не был «Рене», хотя и был так назван, он всегда был Райнер — словом, мое первое чувство: ложь! <…>
Дорогая госпожа Нанни, это ответ на Ваше милое письмо, которое мне переслали, — я давно уже (к сожалению!) покинула Медон-Валь-Флери. (Его Медон, теперь там как раз реставрируют дом Родена.) [1643]
Напишите мне скоро еще раз, мне так хотелось бы знать, что я не одинока в моем возмущении.
Завтра я должна буду отказаться от перевода — моя покровительница огорчится — да и другую работу (достаточно трудную) я опять-таки не получу так быстро, но: ничего не поделаешь. Я не могу и не хочу такой работы — Боже упаси такое мочь и хотеть!
Обнимаю Вас от всей души. Фотографии Рильке доставили мне огромную, глубокую и грустную радость.
Марина
Впервые — Небесная арка. С. 220–221. СС-7. С. 369–370. Печ. по СС-7.
Clamart (Seine)
101, Rue Condorcet
26-го (?) ноября 1932 г.
достоверно — понедельник [1644]
Милый Георгий Петрович,
Оказывается — муж может достать мне только Новый Мир, а этого мало, чтобы дать Пастернаков фон [1645]. В Тургеневской Библиотеке я не записана. Так что обращусь к Вам с просьбой: достать что можете. Чем больше достанете — тем живее будет вещь (о стихах можно писать только на примерах, т. е. возможно меньше говоря, возможно больше давая говорить).
Моя дочь часто бывает в городе, напишите когда и куда ей зайти, — а м<ожет> б<ыть> проще переслать, вернее пересылать по мере поступления — по почте? Книг задерживать не буду, тут же выпишу что́ нужно и верну — Вам.
Очень хотелось бы побольше материалу, но я здесь совершенно беспомощна, могу только написать.
Прилагаемые стихи передайте жене, ей может быть будет приятно узнать (вспомнить) и такого Макса, а может быть — и ту меня, которую она — наверное единственный человек в Париже, если не шире, и к моему глубокому удивлению — хочется сказать: еще застала [1646]. («Мальчиком, бегущим резво — я предстала вам» [1647] позовите меня в гости (как-нибудь вечером) и я вам обоим почитаю — и стихи той поры и теперешние.)
До свидания. Спасибо, что вспомнили.
Очень буду ждать книг.
МЦ.
Про съезд думаю и с ответом не задержу [1648].
Впервые — Новый журнал. 1961. С. 164–165. СС-7. С. 427. Печ. по СС-7.
<Декабрь 1932> [1649]
Дорогая Саломея!
Как грустно, что мы только билетно общаемся! Все ждала Вашего обещанного зова, сколько раз выходила из Вашего метро — и все не в ту сторону. Зайти на авось — не решалась, но каждый раз думала — не без горечи.
А теперь опять это билетное дело. Нужда зверская (собранное берегу для будущего терма и переезда) — а тут еще праздники, и все идут за чаями. Вечер, пока, наш единственный ресурс.
Милая Саломея, сделайте что можете.
Буду читать стихи 20 лет назад [1650]. Придете?
Обнимаю Вас.
МЦ.
Впервые — СС-7. С. 154–155. Печ. по СС-7.
<14 декабря 1932 г.> [1651]
Милый Георгий Петрович,
Ответьте мне по возможности сразу: могу ли я вместо Пастернака написать Маяковского, либо сопоставить Маяковского и Пастернака: лирику и эпос наших дней?
Все равно ничего исчерпывающего об остальных не могу дать, их много, книг мало, ненавижу безответственность [1652]. Когда в точности дать статью? (Последний срок) — Будут те же 8 страниц [1653].
Жду ответа. Сердечный привет Вам и Вашим.
МЦ.
Впервые — Новый журнал. 1961. С. 165. СС-7. С. 428. Печ. по СС-7.
<16 декабря 1932 г.> [1654]
Милый Георгий Петрович,
Ваша книга наконец обнаружилась — запропала в дебрях при переезде — Маяковский, и Аля ее нынче же доставит в библиотеку, сказав, что Ваша. Если будет штраф, выплачу из гонорара, только скажите — сколько.
— Хорошо бы на Петре, т. е. на чудном Пастернаке, всячески выгодно, но есть, страницы за две, еще место, на к<отор>ом можно прервать [1655].
Спасибо за все и простите за Маяковского, о нем не пекитесь, нынче же будет возвращен.
МЦ.
Четверг.
Впервые — Новый журнал. 1961. С. 165. СС-7. С. 428. Печ. по СС-7.
Clamart (Seine)
101, Rue Condorcet
16-го декабря 1932 г.
Милый Георгий Петрович,
Еще вопрос, даже — запрос. С моим докладом на Съезде Православной Культуры [1656] не безнадежно, и вот почему: у меня есть начатая вещь: Две Совести (совесть перед вещью и совесть перед Богом: — хорошо сделано! и что́ сделано?) которую мне нужно было бы Вам показать, вернее — из к<отор>ой почитать, ибо это, пока, непроходимый черновик [1657]. Если бы Вы нашли, что это подходит (думаю — да), я бы, тотчас же после сдачи Вам статьи для Нового Града, принялась бы за нее и сделала бы что́ могла.
Но — важный вопрос — выступление бесплатно? Ведь мне бы пришлось работать полных две недели, т. е. в это время не делать ничего для заработка, а как ни плохо оплачиваются самые случайные переводы — они все-таки что-то дают.
Нельзя ли было бы выяснить этот вопрос заранее?
Если же Вы заранее знаете, что безнадежно — или неудобно что все выступают даром и т. д. — то и выяснять не надо.
Во всяком случае мне бы надо Вам вещь — в черновом виде — показать, м<ожет> б<ыть> и не пригодится. Не совсем приятно также, что все эти ученые господа с радостью будут рвать меня на части, здесь отбиться я навряд ли смогу, — у них цитаты, а у меня только живые примеры, почти — бытовые примеры.
Хотите встретимся на будущей неделе? Не соберетесь ли Вы в Кламар (в любой день от 4 ч<асов>, но непременно предупредив заранее), тогда обо всем рассудим. Книжку Аля обменяла, мне абонемент очень послужит для статьи.
Сердечный привет Вам и Вашим.
МЦ.
<Приписка на первом листе:>
М<ожет> б<ыть> удастся переехать до 15-го янв<аря>, так как новая кв<артира> пустая [1658].
Впервые — Новый журнал. 1961. С. 166. СС-7. С. 428–429. Печ. по СС-7.
Clamart (Seine)
101, Rue Condorcet
20-го декабря 1932 г.
Милый Георгий Петрович,
Не поможете ли Вы и Елена Николаевна мне в распространении билетов на мой вечер 29-го — Детских и юношеских стихов [1659] — ТЕРМОВЫЙ вечер, роковой, ибо кроме терма еще переезд!
Цена билета 10 фр<анков>, посылаю три, четвертый вам обоим, дружеский.
Сделайте, что можете! И еще — не знаете ли Вы случайно, что́ с «писательским балом»? Будет ли и есть ли надежды? Боюсь пропустить срок прошению, а неловко просить, не зная, будет ли «бал» [1660]. Из-за полной нищеты нигде не бываю и никого не вижу. — Статья пишется и будет готова к 1-му.
Сердечный привет вам всем.
МЦ.
P.S. Вчера писала Рудневу с просьбой дать мне 100 фр<анков> авансу за конец «Искусства при свете совести» в январской книге [1661], — уже получила корректуру. Не могли бы Вы, милый Георгий Петрович, попросить о том же Фундаминского? [1662] Идут праздники — уже на ноги наступают — а нам не то что нечего дать на чай, сами без чаю и без всего.
— Если можете! —
Впервые — Новый журнал. 1961. С. 166–167. СС-7. С. 429. Печ. по СС-7.
<Декабрь 1932 г.> [1664]
Милостивая государыня,
Вы — единственное существо, кому я могу писать с <пропуск>, потому что Вы — единственное существо, от которого мне еще не было больно <написано поверх строки: не приходилось страдать> (не хочу сказать, что другие причиняют мне боль, но ведь можно ощущать в себе рану, даже если другой ее не наносил) <1↓> Расскажу Вам: с раннего детства, уже в возрасте Вашей дочери — какие у нее ангельские глаза, и еще славянские — такие ясные! — я всегда была влюблена — в кого и во что угодно: в няню, в собаку, в куклу на витрине, в гостью, и пр., и пр. И всё это — это единственная любовь, вечно меняющаяся, и вечно одна и та же — лишь одно и неизменное страдание: собака умирала, няня уходила, гостья не возвращалась, кукла из витрины исчезала<,> кто-то ее покупал… Потом — школьные подруги, которыми я восторгалась издалека, никогда не решаясь приблизиться — из-за глубочайшего чувства неполноценности: посмотрите «Девушек в форме» [1665]: Мануэла оттуда — это я. И всё это — восхищение и обожествление другого человека — продлилось… приблизительно до моих десяти лет. Потом… в один прекрасный день я сделала открытие: оказалось, что всё это: собака, няня, подруга, божество — было во мне, было мной, что я всегда была одна со своей любовью, что существ, которых я любила, просто не было.
<1↑> (Это врожденная и роковая способность). (Тот самый роковой дар старой, обиженной феи: способность ранить себя всем, к чему приблизишься, — даже на расстоянии: рана — с первого взгляда — на всю жизнь — и без срока давности!) Возможно, однажды и Вы причините мне боль <не дописано>
Я сижу, слезы текут у меня между пальцев, я плачу без причины, из-за <не окончено>
Впервые — Красная тетрадь. С. 31. (Пер. с фр.). Печ. по тексту первой публикации.
<Между 23 и 29 декабря 1932 г > [1666]
Милостивая государыня<,> Я по-прежнему думаю о Вас. Я Вас <нрзб>. Я Вас люблю, [зачеркнуто: 30<-го> я должна] 29-го мой литературный вечер [1667] (за триместр, читайте: на терм), а 30<-го> я должна сдать статью о двух больших русских поэтах [1668]: Борисе Пастернаке и Владимире Маяковском, первый [1669] из которых покончил с собой в расцвете сил и славы — в 35 лет — из-за несчастной любви (будто она бывает счастливой!), а второй, Борис Пастернак, — сын одного из ближайших русских друзей Рильке. Работаю две недели, а получу хорошо если 100 франков. Но работаю-то я не за сто франков, <написано поверх строки: сто франков не имеют никакого отношения> а просто из добросовестности по отношению ко всему великому. Эти 100 франков могут превратиться в тысячу или вообще отмениться — то, что я пишу, не станет от этого ни лучше, ни хуже, я [зачеркнуто: Я пишу] [зачеркнуто: Не бывает работы за 100 франков] Я работаю так, как если бы завтра был Страшный Суд. Я никогда никогда не могла написать ни строчки по-другому <не окончено>
Впервые — Красная тетрадь. С. 31. (Пер. с фр.). Печ. по тексту первой публикации.
<Конец декабря 1932 — начало января 1933 г.> [1670]
С Новым Годом, милый Бабель!
Прощаю Вам для него Ваше огорчительное и уже хронически упорное равнодушие к единственному не-эмигрантскому поэту эмиграции, к единственному тамошнему — здесь [1671]. (А почему не там? Сложно. Хотя, уезжая, предупредила, что вернусь не раньше как через 10 лет<)>.
Итак, Голубчик, я бы давно Вас окликнула, если бы не (совершенно излишний) страх, что могу Вас чем-нибудь скомпрометировать, вернее страх Вашего страха. Настолько не могу, что я бы…
Но сейчас, по окончании большой статьи о Маяковском и Пастернаке, в которой своей рукой пишу следующую страницу
Считаю себя в полном и спокойном праве через всю разлуку никогда не видавшихся людей и через весь ров [зачеркнуто: рубежа, такого же иллюзорного] как [зачеркнуто: Франции, Германии] России [зачеркнуто: просто на] так же протянуть Вам руку как через какой-нибудь стол в Москве.
Итак — <не окончено>
Впервые — Вернуться в Россию стихами и прозой. Литература русского зарубежья. Сб. под научн. ред. Г. Нефагиной. Слупск, Польша, 2012. С. 96 (публ. Л.А. Мнухина по копии с оригинала факсимиле письма в кн.: Tsvetaeva М. Le Cahier rouge. Paris: Edition des Syrtes, 2011. C. 163). Печ. по тексту первой публикации.