Никогда борьба не достигала такой ожесточенности, как в эти последние годы Марка Аврелия. Гонения дошли до крайней степени. Нападение и отпор встречались. Стороны занимали одна у другой оружие диалектики и насмешки. У христианства был свой Лукиан, в лице некоего Ермия, который именует себя «философом» и как бы поставил себе задачей дополнить все преувеличения Тациана относительно злодейств философии. Его сочинение, написанное, вероятно, в Сирии, не есть апология, a проповедь, обращенная к собранию верующих. Автор издал его под заглавием Diasyrmos или «Осмеяние языческих философов». Шутка там довольно тяжелая и безвкусная. Она напоминает современную нам попытку католиков применить к защите правого дела иронию Вольтера и защищать религию тоном повеселевшего Тертуллиана. Насмешки Ермия поражают не одни только чрезмерные притязания философии; они посягают и на самые законные стремления науки, на желание узнать то, что теперь совершенно выяснено и известно. Причиной возникновения науки автор считает отступничество ангелов. Эти несчастные и порочные существа научили людей философии со всеми ее противоречиями. Знакомство автора с древними школами обширно, но не глубоко; а философского ума никто никогда не был лишен в большей степени, чем он.
Милосердие императора, его хорошо известная любовь к правде вызывали из года в год новые ходатайства, которыми великодушные защитники гонимой религии старались раскрыть всю чудовищность этих гонений. Коммод, приобщенный к управлению империей с конца 176 года, получил свою долю этих просьб, к которым, как это ни странно, он впосдедствии отнесся лучше, чем его отец. «Императорам Марку Аврелию — Антонину и Марку Аврелию — Коммоду, Арменийцам, Сарматикам и, что превыше всех их титулов, философам...» Так начинается апология, написанная очень хорошим античным слогом некоим Атенагором, афинским философом, который, по-видимому, обратился к христианству собственными усилиями. Он негодует на исключительное положение, в которое поставлены христиане в царствование кроткое и счастливое, дарующее всем мир и свободу. Все города наслаждаются полнейшим равноправием. Всем народам позволено жить согласно их законам и вере. Христиане, хотя и вполне верные империи, одни только преследуются за свои верования. И если бы еще довольствовались отнятием у них благ жизни! Но невыносимы официальные клеветы, которыми их оскорбляют, атеизм, пиры с человеческим мясом, кровосмешения.
Если христиане виновны в атеизме, то и философы виновны в том же преступлении. Христиане признают верховный разум, невидимый, невозмутимый, непостижимый, который является последним словом философии. Зачем попрекать их тем, что в других одобряется? To, что христиане говорят о Сыне и о Духе, дополняет философию, а не противоречит ей. Сын Божий есть Слово Божие, вечный разум вечного духа. Христиане отвергают жертвоприношения, идолов, безнравственные басни язычества. Боги, большей частью, лишь обожествленные люди. Кто их за это осудит? Чудесные исцеления в храмах совершаются демонами.
Атенагору нетрудно доказать, что противоестественные преступления, в которых упрекают христиан, не имеют никакого правдоподобия. Он утверждает, что их нравы совершенно чисты, несмотря на возражения, которые находят в поцелуе мира.
«Смотря по различию возрастов, мы называем одних сыновьями и дочерьми, других братьями и сестрами, третьих отцами и матерями; но в этих родственных наименованиях нет никакой нечистоты. Слово действительно говорит нам: «Если кто-либо повторяет поцелуй, чтобы доставить себе наслаждение...» и к этому прибавлено: «Должно быть очень совестливым относительно поцелуя, и тем более относительно припаданий (prosсyneme), так как если бы он был запятнан малейшей нечистой мыслью, то лишил бы нас вечной жизни.» Надежда на вечную жизнь внушает нам презрение к здешней жизни и даже к душевным радостям. Каждый из нас пользуется своей женой по известным правилам, которые мы установили и в той мере, которая служит для зачатия детей; подобно тому как пахарь, вверив зерно земле, ожидает жатвы, ничего поверх его не сея. Вы найдете среди нас лиц того и другого пола, которые состарились в безбрачии, надеясь этим путем жить ближе к Богу. Мы учим, что каждый должен оставаться таким, как родился, или довольствоваться одним браком. Вторые браки лишь прелюбодеяние, прилично прикрытое...
«Если спросить наших обвинителей, видели ли они то, что говорят, то не найдется ни одного настолько наглого, чтобы это сказать. У нас есть рабы, у одних больше, у других меньше; мы не думаем скрываться от них, а между тем ни один из них не высказал против нас этих лживых изветов. Мы не выносим вида человека умерщвляемого, даже справедливо. Кто не устремляется с увлечением на бои гладиаторов и зверей, в особенности, когда вы устраиваете эти зрелища? Но мы от них отказались, полагая, что смотреть на убийство почти то же, что его совершить. Мы считаем человекоубийцами женщин, которые вытравляют плод, и мы полагаем, что выставить ребенка все равно, что его убить ...»
«Просим мы об общем праве, о том, чтобы нас не наказывали за имя, которое мы носим. Когда философ совершит проступок, его судят за этот проступок, а философию не считают за него ответственной. Если вы виновны в преступлениях, в которых нас обвиняют, не щадите ни возраста, ни пола, истребите нас с женами и детьми. А если это выдумки, основанные единственно на природной враждебности порока к добродетели, то вам подобает рассмотреть нашу жизнь, наше учение, нашу преданную покорность вам, вашему дому, империи и оказать нам то же правосудие, какое вы бы оказали нашим противникам».
Крайняя почтительность, почти раболепство отличает Атенагора, как и всех апологетов. Он льстит в особенности идеям о наследственности и уверяет Марка Аврелия, что молитвы христиан могут обеспечить его сыну правильное престолонаследие.
«Теперь, ответив на все обвинения и доказав наше благоговение к Богу и чистоту наших душ, прошу у вас лишь знака царственной главы вашей, о государи, которых природа и воспитание сделали столь превосходными, кроткими, человечными. Кто более достоин быть благосклонно выслушанным государем, чем мы, молящиеся о вашем правительстве, дабы наследование установилось между вами, от отца к сыну, как всего справедливее, и чтобы ваша империя, постоянно приращаясь, распространилась на всю вселенную? И молясь таким образом, мы молимся о самих себе, так как спокойствие империи есть условие того, чтобы мы могли, на лоне мирной и безмятежной жизни, всецело приложиться к исполнению предписанных нам правил».
Догмат воскресения мертвых всего более затруднял умы, получившие греческое воспитание. Атенагор посвятил ему особую беседу, стараясь ответить на возражения, основанные на тех случаях, когда тело теряет свое существо. Бессмертие души недостаточно. Правила, подобные тем, которые касаются прелюбодеяния, совокупления, не имеют отношения к душе, так как душа не причастна подобным прегрешениям. Тело в известной доле участвует в добродетели; оно должно иметь долю и в награде. Целый человек состоит из тела и души, а все, что сказано о конечных судьбах человека, относится к целому человеку. He взирая на все эти рассуждения, язычники упорствовали и говорили: «Покажите нам воскресшего из мертвых; когда увидим, тогда и повернем». И нельзя сказать, чтобы они были совершенно неправы.
Феофил, епископ антиохийский, около 170 года, был, как и Атенагор, обращенный эллинист, который при обращении своем полагал, что только меняет одну философию на другую, лучшую. Это был ученый очень плодовитый, катехет, одаренный большим талантом изложения, искусный полемист, по идеям того времени. Он писал против дуализма Маркиона и против Гермогена, который отрицал сотворение мира и признавал вечность вещества. Он комментировал Евангелия и составил из них, говорят, Согласование или Гармонию. Главное его произведение, которое дошло до нас, трактат в трех книгах, адресованный некоему Автолику, вероятно, фиктивному лицу, под именем коего Феофил изображает просвещенного язычника, удерживаемаго в заблуждении распространенными против христианства предрассудками. По Феофилу, христианство заключается в сердце; страсти и пороки мешают видеть Бога. Бог невещественен и бесформенен; он открывается в делах своих. Боги язычников люди, заставившие себя обожать, и наихудшие из людей.
Феофил уже говорит о троице; но его троица имеет только внешнее сходство с Никейской; она состоит из трех лиц: Бога, Слова и Мудрости. Его уверенность в чтении пророков, как средстве обращения язычников, может показаться преувеличенной. Его эрудиция обширна, но критики нет никакой, и его толкование первых глав Бытия очень слабо. Что сказать об уверенности, с которой он цитирует язычникам, в качестве неопровержимого авторитета, иудео-христианскую сивиллу, подлинность которой он вполне признает.
В общем выводе, Феофил гораздо ближе к узкому и озлобленному духу Тациана, чем к либеральному уму Юстина и Атенагора. Иногда он допускает, что греческие философы и поэты опередили откровение, например, в том, что касается конечного сожжения мира; но всего чаще он в них находит страшнейшие заблуждения. Греки ограбили книгу Бытия и извратили ее. Греческая премудрость только бдедный, недавний и слабый плагиат Моисея. Подобно тому, как море бы высохло, если бы не было постоянно пополняемо реками, так мир погиб бы, вследствие злобы людской, если бы Закон и Пророки не поддерживали в нем добродетель и справедливость. Католическая церковь как остров, уготованный Богом среди моря заблуждений. Но не должно впадать в беспечность: есть ереси, скалистые острова, без воды, без плодов, населенные хищными зверями. Остерегайтесь пиратов, которые вас туда привлекают и там губят... Феофил вполне торжествует только тогда, когда уничтожает нелепые клеветы, которыми преследовали его единоверцев. В прочем он слаб, и Автолик, пожалуй, прав, что в виду таких доводов продолжал упорствовать в своем неверии.
Жемчужиной этой апологетической литературы последних лет Марка Аврелия является разговор, написанный африканцем Минуцием Феликсом. Это первое христианское сочинение, написанное по-латыни, и уже чувствуется, что латинская христианская литература, в богословском отношении уступающая греческой христианской литературе, возьмет над ней верх по разнообразию оттенков и мужественности слога. Автор родом из Цирты, жил в Риме и был там практикующим адвокатом. Родившись язычником, он получил самое тщательное воспитание и перешел в христианство обдуманно. Он превосходно знает классиков, подражает им, иногда списывает; его любимые авторы Цицерон, Сенека, Саллюстий. Из современников никто не писал по-латыни лучше него. Книга его соотечественника Фронтона его поразила; он захотел отвечать и сделал ето, подражая, казадось бы, несколько искусственному слогу знаменитого ритора и делая у него неоднократные заимствования; быть может также, что он прочел книгу Цельса и, не называя его, неоднократно на него намекает.
Образованный язычник, принадлежащий к знатнейшей в Цирте фамилии, Цецилий Наталин, и два христианина, Октавий и Минуций, прогуливаются по берегу моря, близ Остии, во время осенних вакаций. Увидав статую Сераписа, Цецилий, по обычаю, подносит руку ко рту. Начинается спор. Цецилий начинает длинной речью, которую можно считать как бы почти текстуальным воспроизведением аргументации Фронтона. Это превосходное изложение возражений благовоспнтанного римлянина против христианства. Тон консерватора, который дурно скрывает свое высокомерное неверие и защищает религию, не имея веры. Скептик по существу, пренебрегающий великим умозрением, Цецилий держится установленной религии только из приличия, по привычке и потому что догматизм христиан ему не нравится. Философские школы породили только пререкания; человеческий ум не может перенестись через пространство, отделяющее его от божества. Мудрейшие от этого отказываются. Что же сказать о заносчивости некоторых людей, самого низшего происхождения, без воспитания ни науки, чуждых всякой литературе, которые берутся сразу разрешать вопросы, бывшие целые века предметом размышлений философов? Не благоразумнее ли, отказавшись от вопросов, превосходящих наш смиренный уровень, следовать культу, установленному предками? Давние века, по темноте и простоте своей, пользовалясь преимуществами, в особенности тем, что видели богов близко и имели их царями. В таких вопросах, древность все; истина то, чему верят давно. Рим, достоин властвовать над миром, потому что признал культы целого мира. Можно ли думать о перемене религии столь полезной? Этот древний культ видел начало Рима, защищал его от варваров, отразил в Какихолии приступ галлов. Того ли хотят, чтобы Рим от него отказался, чтобы доставить удовольствие нескольким бунтовщикам, злоупотребляющим доверчивостью женщин и зевак.
Благодаря редкому мастерству языка, Цецилий дает понять, что все баснословно и, однако ж, справедливо в том, что касается гаданий, культов, чудесных исцелений, сновидений. Его отношение к этим вопросам то же, что и у Цельса. По существу, он эпикуреец; он мало верит провидению и сверхъестественному вмешательству; но его приверженность к государственной религии делает его уклончивым.
«Человек и животные родятся, оживляются, растут самопроизвольным сочетанием элементов, а потом это расчленяется, растворяется, рассеивается. Все идет кругом, возвращается к источнику, и никакое существо при этом не играет роли фабриканта, судьи, творца. Так соединение элементов огненных беспрестанно воспламеняет все новые и новые солнца, Так пары, исходящие из земли, собираются в туманы, поднимаютоя облаками, падают дождем. Ветры дуют, град трещит, гром ревет в облаках, молнии сверкают, грозовой удар разражается; все это как попало, вкривь и вкось. Молния ударяет в горы, в деревья и, без выбора, в священные и дурные места, настигает виновных, а часто благочестшивых людей. Что сказать об этих силах, слепых, капризных, уносящих все без порядка, без разбора: при кораблекрушениях добрые и злые сравнены, заслуги их также; при пожарах смерть постигает невинных так же, так и здодеев; когда небо заражено чумным ядом, смерть всем, без различия; в ожесточении боя гибнут храбрейшие; в мирное время злодейство не только сравнено с добродетелью, но предпочитается, так что велико число тех, о которых спрашиваешь себя, ненавидеть ли их пороки или желать себе их счастья? Если бы мир был управляем высшим провидением и властью какого-либо божества, разве Фаларис и Дионисий заслужили бы венцы, Рутилий и Камилл — изгнание, Сократ — яд? Вот деревья, покрытые плодами, сбор плодов и винограда предстоит преизбыточный; дождь все портит, град все ломает. Вот до какой степени справедливо, что истина от нас скрыта, запрещена нам, или точнее, что случай один властвует среди безконечного и неуловимого разнообразия
обстоятельств».
Картина нравов христиан, изображаемая Цецилием, как выразителем предрассудков высшего римского общества, крайне мрачна. Хорошо, что они прячутся, эти сектанты: они не смеют показываться. Их тайные ночные собрания — сходбища для гнусных удовольствий. Пренебрегая всем, что почтенно, священством, пурпуром, публичными почестями, неспособные сказать слова в приличных собраниях, они сходятся по углам, чтобы пререкаться. Эти полунагие оборванцы, о верх дерзости презирают мучения настоящего в виду веры в мучения будущие и еще сомнительные. Страшась умереть после смерти, они не боятся умереть теперь.
«Они узнают друт друга по особым приметам, по тайным знакам; любовь у них заводится почти прежде знакомства. Затем разврат становится религией, связью, которая их спутывает. Они все безразлично называют себя братьями и сестрами, так что благодаря этим священным именам то, что было бы лишь прелюбодеянием или совокуплением, становится кровосмешением. Тщеславное и безумное суеверие таким образом гордится своими преступлениями. Если бы в основе этих рассказов не было доли правды, немыслимо, чтобы мирская молва, всегда проницательная, распространяла про них столько чудовищного. Мне говорили, что они поклоняются голове презреннейшего животного, священного в их глазах по нелепейшему предубеждению; достойная религия, действительно, и как на заказ сделана для таких нравов! Другие уверяют... Выдумки ли это, не знаю; но такие подозрения возбуждаются тайными ночными обрядами. Наконец, когда им приписывают поклонение человеку, преданному за свои злодеяния унизительнейшей казни,-о чем свидетельствует присутствие на их церемониях зловещего дерева креста, — то лишь дают им подобающие для них алтари, они поклоняются тому, чего достойны.
«Картина посвящения новообращенных столь же известна, сколько возмутительна. Перед посвящаемым кладут младенца, покрытого тестом и мукою, для обмана тех, которые не посвящены. Ему предлагают ударить; мучнистая кора дает этому невиннейший вид; ребенок гибнет под тайными слепыми ударами. И тогда, о ужас! они жадно лижут его кровь, выхватывают друг у друга его члены; отныне союз скреплен жертвой; взаимная осведомленность о совершенном преступлении служит порукою молчания.
«Всем известны их пиры; со всех сторон об этом слышишь, и речь нашего циртицского соотечественника о них свидетельствует. В торжественные дни, люди всех возрастов, мужчины и женщины, сходятся на пир с своими детьми, сестрами, матерями. После изобильной трапезы, когда пирующие разгорячатся и опьянение распалит в них жар кровосмешения, происходит вот что. К канделябру привязывают собаку; приманивают ее, заставляют выскочить за черту привязи, бросая ей пирожок. Канделябр опрокидывается. Тогда, освободившись от докучливого света, среди мрака, поощряющего все бесстыдства, они производят, как кому придется, совокупления, возбуждаемые гнуснейшей похотью, все кровосмесительные, если не фактически, то по соучастию, потому что все жаждут того, что может сделать каждый. Не все говорю: довольно и этих обвинений, которые все, или почти все, доказываются одним фактом таинственности этой порочной религии. Зачем, в самом деле, стараются они скрыть предмет своего культа, какой бы он ни был, когда доказано, что добро любит гласность, и только преступление ищет тайны? Отчего у них нет алтарей, храмов, известных изображений? Отчего они никогда не говорят публично? Зачем этот ужас перед свободными собраниями, если бы то, чему они поклоняются в такой тайне, не было наказуемо или постыдно? Что это за бог, единственный, одинокий, бедствующий, какого не имеет ни один свободный народ, ни одно царство, даже нижайшие ступени римского суеверия? Одна жалкая еврейская национальность поклонялась этому единственному богу; но, по крайней мере, она поклонялась ему открыто, с храмами, алтарями, жертвоприношениями, церемониями; злополучный бог конченных, низложенный, так как он теперь, вместе с своей нацией, в плену у богов Рима... Наибольшая и лучшая часть из вас страдает, как вы и сами признаетесь, от холода, утомления, голода, и ваш бог это позволяет, скрывает! Или он не хочет, или не может помочь своим; он бессилен или несправедлив.
«Угрозы, пытки, истязания, вот участь ваша; не поклоняться кресту приходится, а быть к нему прибитым; огню, который вы предвещаете, которого стремитесь, вы уже подвергаетесь теперь.
«Где же этот бог, который может спасти своих слуг, когда они воскреснут, и ничего не может для них сделать, пока они живут. По милости ли вашего бога, римляне царствуют, властвуют, стали вашими попечителями? А вы в это время, обреченные вечному подозрению и тревоге, вы воздерживаетесь от приличных удовольствий, бежите от празднеств, общественных пиров, священных зрелищ. Как бы страшась богов, которых вы отрицаете, вы гнушаетесь мясами, часть коих отрезана для жертвоприношения и напитков, от коих отлито. Вы не увенчиваетесь цветами, отказываете телам вашим в благоуханиях, сберегая их для погребений; вы даже отказываете в венках гробницам; бледные, дрожащие, достойные жалости... Итак, несчастные, вы не воскресаете, а пока не живете. Поэтому, если имеется в вас хотя немного благоразумия или чувства смешного перестаньте витать в небесных пространствах, жадно проникать в судьбы и в тайны земли. Достаточно себе под ноги смотреть, в особенности людям невежественным, грубым, без воспитания, без знаний, кому не дано понимать дела человеческие и кто тем более не имеет права рассуждать о вещах божественных».
Заслуга автора этого любопытного равговора заключается в том, что он нисколько не ослабил доводов своих противников. Цельс и Фронтон не с большей силой выразили, насколько противны были простейшим понятиям о естественных науках эти вечные объявления об огненной погибели мира, которыми пугали простодушных. Христианские представления о воскресении подвергся столь же резкой критике. Откуда этот ужас перед костром и сожжением трупов, как-будто земля не исполняет в несколько лет того же, что костер делает в несколько часов? Не все ли равно трупу быть измолотым зверями, или утонуть в море, или быть зарытым в землю, или быть поглощенным пламенем?
Октавий слабо отвечает на эти вовражения, неотделимые, до известной степени, от его догмата, и которые христианство будет влачить за собой, пока будет существовать. Бог, говорит защитник христианства, создал мир; он может его и разрушить. Если он сделал человека из ничего, то сумеет его и воскресить. Учение о сожжении мира преподается и философами. Евреи были побеждены по собственной вине. He Бог их покинул, а они отступились от Бога.
Октавий является еще более изворотливым, когда уверяет, что знак креста есть основание всех религий и в особеннооти религии Рима; что римское знамя есть позолоченныи крест; что трофей изображает человека на кресте; что корабль с своими реями, ярмо колесницы, человек на молитве суть изображения креста. Его объяснение предвещаний и оракульских изречений действием злых духов также несколько ребяческое. Но он красноречиво опровергает аристократические предрассудки Цецилия. Истина одна для всех; все могут ее найти и должны искать. Бог очевиден уму. Взгляд на порядок мира и на человеческое сознание приводит нас к мысли о провидении. Эту истину, хотя и потускневшую, можно проследить даже в языческих преданиях. В основании всех религий и всякой поэзии встречается представление о существе всемогущем, отце богов и людей, который все видит и есть причина всего. Октавий доказывает свое положение фразами, заимствованными у Цицерона. Единобожие естественная религия человека, так как он, при волнении чувств, говорит только: «О Боже! Провидение Божие есть последнее слово греческой философии и в особенности философии Платона, которая была бы божественна, если бы он ее не испортил излишней угодливостью перед принципом государственной религии. На этот принцип Октавий нападает с чрезвычайной энергией. Доводы, извлеченные из величия Рима, мало его трогают. В его глазах это величие лишь сплетение насилия, коварства или жестокости.
Октавий превосходно доказывает, что христиане не виновны в преступлениях, в которых их обвиняют. Их пытали; ни один не признался; а между тем признание спасло бы их. У христиан нет ни статуй, ни храмов, ии алтарей. Они правы. Истинный храм божества в сердце человека. Какие жертвоприношения могут сравняться с совестью, с невинным сердцем. Быть справедливым, значит молиться; осуществление добродетели есть жертва, спасение брата — наилучшее приношение. У христиан самый благочестивый тот, кто всех справедливее. — Октавий гордится в особенности мужеством мучеников.
«Какое чудное зрелище для Бога, когда христианин борется со страданием, когда он собирает свои силы против угроз, пыток, истязаний, когда он смеется над зловещим звуком смерти и страхом перед палачем, когда он отстаивает свою свободу против царей и владык и преклоняется только перед Богом, которому он принадлежит, — тогда, триумфатор и победитель, он торжествует над тем, кто произнес ему смертный приговор! Действительно, победа есть достижение цели!.. Поэтому христианин может казаться несчастным, но не бывает несчастным никогда. Вы превозносите людей, как Муций Сцевола, которого смерть была неизбежна, если бы он не пожертвовал правой рукой. А сколько наших допустили без жалобы, чтобы не только их правая рука, но и все тело было сожжено, когда в их власти было себя освободить!.. Наши дети, наши женщины шутя относятся к кресту, к мучениям, к зверям, ко всей обстановке казней, благодаря терпению, которое внушается им свыше».
Да трепещут суды, председательствующие при этих ужасах! Господь оставляет им их почести и богатства лишь для их погибели; с большей высоты их падение будет тяжелее. Это жертвенные животные, и уже увенчанные для смерти. Конвой, связки, багряница, знатность крови, как все это суетно! Все люди равны; одна добродетель полагает между ними разницу.
Побежденный этимп доводами, Цецилий, не давая Минуцию времени сделать заключение, заявляет, что уверовал в провидение и религию христиан. В своем изложении, Октавий почти не отклоняется от чистого деизма. Ои не упоминает ни об Иисусе, ни об апостолах, ни о писании. Его христианство не есть монашеская жизнь, о которой мечтает пacтырь: это христианство для светских людей, которое не стесняет ни веселости, ни таланта, ни изящной любви к жизни, ни стремления к изящному слогу. Как мы далеки от евионита или даже от галилеянина!
Октавий, это Цицерон или лучше Фронтон, сделавшийся христианином. Его привела к деизиу культура ума. Он любит природу, находит удовольствие в разговоре с воспитанными людьми. Деятели такого образца не создали бы ни Евангелия, ни Апокалипсиса; но, с другой стороны, без таких приверженцев Евангелие, Апокалипсис, послания Павла остались бы тайными писаниями замкнутой секты, которая также бы исчезла, как ессеи или терапевты.
Минуций Феликс гораздо лучше греческих апологетов дает тон, который возобладает у защитников христианства во все времена. Это ловкий адвокат, обращающийся к людям менее опытным в диалектике, чем греки Египта и Азии, скрывающий три четверти своего догмата, чтобы выхватить согласие на целое, без рассмотрения подробностей, принимающий вид литератора, чтобы обратить литераторов и убедить их, что христианство не заставляет их отказаться от философов и писателей, которыми они восхищаются. «Философы, христиане... да ведь это одно и то же. Догматы, недопустимые разумом... Перестаньте! Христианский догмат буквально то же, что говорили Зенон, Аристотель, Платон; ничего больше. Вы нас называете варварами; а мы не меньше вас вчитываемся в хороших авторов». О специальных верованиях проповедываемой религии ни слова; для привития христианства, избегают произнести имя Христа. Минуций Феликс, это проповедник в Notre Dame, который обращается к легко удовлетворяющимся светским людям, делаясь всем для всех, зная слабости, прихоти тех, кого хочет убедить, принимая, под своей свинцовой мантией, облик развязного человека, извращая свой символ, чтобы он не мог бы принягь. Становитесь христианином по слову этого благочестивого софиста, ничего не может быть лучше; но помните, что все это одна только приманка. Завтра, то что изображалось второстепенным, сделается главным; горькая кора, которую вам дали проглотить в малом объеме и простейшем ее выражении, восстановится во всей своей горечи. Вам было сказано, что порядочный человек может сделаться христианином, почти нечего не переменяя в своих правилах. Теперь, когда уловка удалась, вам, кроме того, подносят к уплате громадный счет. Эта религия, которая была, как уверяли, лишь естественной моралью, предполагает сверх того невозможную физику, метафизику странную, историю баснословную, теорию всего божественного и человечесвого, которая во всем прямая противоположность рассудку.