«Тереза Ракен» принесла Карне большой успех. На Венецианском кинофестивале 1953 года фильм получил «Серебряного льва». Парижская премьера, состоявшаяся после фестиваля, в ноябре того же года, прошла под бурные аплодисменты. «Терезу Ракен» наградили в США и в Японии. Симоне Синьоре за исполнение заглавной роли была присуждена премия в Англии. Ролан Лезаффр получил золотую медаль в Брюсселе и премию в Германии.
Картина шла по всему миру. О ней много писали критики. Мнения расходились. У фильма были страстные поклонники, но были и противники, считавшие, что режиссер недопустимо исказил роман Золя. Однако споры лишь подогревали интерес широкой публики. Экранизация стала явлением заметным.
После недолгой передышки Карне принялся за новую постановку с участием Габена, Арлетти, Лезаффра и Мари Даэмс. Выбор сюжета оказался неожиданным: школа боксеров, ринг, спортивная борьба, воспитание чемпиона. Режиссер объяснял, что хочет сделать фильм о дружбе двух боксеров, с оптимистическим концом и кадрами рабочего Парижа. Видимо, тут не обошлось без запоздалого влияния неореалистических картин. Режиссер явно тщился доказать, что он недаром был когда-то автором «Ножана». Натура, жанровые сцены, будничная жизнь простых людей, как бы случайно выхваченных из толпы, — все подгонялось к отходящей моде неореализма и вместе с тем должно было напоминать о «популизме» раннего Карне.
Сам режиссер считал, что главное в этой работе — атмосфера, «воздух Парижа» (так и назывался фильм). «Воздух» действительно существовал: прекрасно снятые пейзажи городских окраин, легкая грусть, точные бытовые зарисовки, социальные контрасты... Но при всем том, картина получилась плоской. Простенькая история немолодого тренера по боксу, который некогда мечтал о славе для себя, а теперь пестует способного ученика в надежде, что тог станет чемпионом, не содержала никаких проблем. Габен и Арлетти были решительно неинтересны. Если, конечно, не считать, что бытовая достовер-ность, правда физического самочувствия и совершенная естественность, всегда присущая Габену, интересны сами по себе[154]. Ролан Лезаффр, в прошлом боксер, дрался на ринге с профессиональной хваткой, но — и только. В любовных сценах и Мари Даэмс, и он старательно разыгрывали мелодраму.
Правда, Карне от мелодраматической интриги отрекался и заявлял, что он «лишь на две трети автор фильма»[155].
«Воздух Парижа» был задуман как картина без любви. Но так случилось, что перед началом съемок какая-то газета поместила фотографию Габена и Лезаффра с хвалебной подписью. В ней говорилось, что актеры приглашены сниматься в необычном фильме, не содержащем романтической истории. Продюсер взволновался и потребовал историю ввести. Вио, которому принадлежал сценарий, отказался наотрез. «Но фильм был уже полностью запущен в производство, — рассказывал Карне,— и я не счел возможным отступать. Вместе с Сигюром я придумал эту чертову любовную историю...»[156]
Любовная история, конечно, не украсила картину. Хотя преувеличивать ее значения не стоит. «Две трети» фильма, от которых режиссер не отрекается, тоже не слишком интересны. Лепроон правильно заметил, что, «оставаясь в рамках натурализма, Карне не использует свои возможности. Здесь все лишено глубины: и дружба, и любовь, и страсть к этому спорту, который делает молодого героя колеблющимся, неуверенным в своих желаниях»[157].
Публика фильм смотрела, сборы были. Но в кинематографических кругах о Карне вновь заговорили как о творческом банкроте.
Он, очевидно, понимал и сам: что-то в его карьере надломилось. Вернуть эпоху «поэтического реализма» было невозможно. Попытки найти новый «ключ» не удавались. Карне метался. Несколько его проектов сорвалось. В 1956 году он принял предложение снять нечто музыкальное, цветное, жизнерадостное и вполне бездумное.
Картина называлась «Страна, откуда я родом». Коммерческий успех был обеспечен, поскольку в главной роли выступал известный шансонье Жильбер Беко. Сценарий не имел значения: рождественская сказочка о двойниках, поочередно обольщающих прелестную официантку, была лишь поводом для музыкальных номеров, забавных песенок и комедийных трюков. Действие начиналось в ночь под рождество. Сочельник, сказочные зимние ландшафты, интригующее сходство двух симпатичных молодых людей, веселые ночные приключения... Зрителей приглашали помечтать и посмеяться, послушать песенки Беко, полюбоваться миленькой официанткой (Франсуаза Арну), под занавес благополучно выходившей замуж.
Кажется, этот опус вызывал у режиссера легкое смущение. Он говорил, что понимает все несовершенство фильма, но его увлекла возможность поработать с цветом и снять Беко, которого он любит на эстраде.
Цвет был неплох, хотя и не вполне оправдан — в большинстве эпизодов действие происходило ночью. В манере постановки тоже, несомненно, ощущалась рука мастера. Критики отмечали точность монтажа, оригинальность мизансцен, единство стиля, поэтическую атмосферу — при полной пустоте самого замысла.
«Марсель Карне — кинематографист очень упорный, работающий очень тщательно, — писал в статье о фильме Франсуа Трюффо, — он добивается обычно именно того, чего хотел добиться, даже если оно не представляет никакого интереса. Это человек, который придает ценность всему, что он берется ставить. Если то, что он должен снять, умно, он придаст ценность уму, если это идиотизм, он придает ценность идиотизму.. .»[158]
Коммерческий кинематограф предлагал Карне если и не богатство, то, но крайней мере, материальное благополучие, полные сборы, постоянную и легкую работу. Он согласился дать взамен свое прославленное имя, техническое мастерство и многолетний опыт. Союз был заключен, хотя в дальнейшем режиссер и попытается еще его расторгнуть.
В 1958 году лицо французского киноискусства неожиданно и резко изменилось. Это был год дебютов. Десятки фильмов молодых, дотоле неизвестных режиссеров хлынули на экран и завладели зрительским вниманием. «Волна» обрушилась на старую систему кинопроизводства. Почти все фильмы молодых (по сути, очень разные) снимались на натуре, в краткий срок, с минимумом финансовых затрат. Их дешевизна изменила производственную конъюнктуру. Кризис, затронувший все области кинопромышленности и в предыдущие два года уже грозивший катастрофой, внезапно разрешился обновлением французского кино.
Конечно, эта масса дебютантов была разнородной. Пройдет совсем немного времени, и кинематографисты поколения Карне не без злорадства будут констатировать, что «новая волна», так резко разделившая французских режиссеров на молодых и старых, захлебнулась.
Идейное и эстетическое расслоение «лагеря» молодых со временем сделалось очевидным. Попытки говорить о «школе», направлении, едином, целостном течении в киноискусстве оказались несостоятельными. Кроме того, отнюдь не все, что выплеснула на экраны «новая волна», было талантливо. Список имен, мелькнувших в 1958 году, едва ли не наполовину состоял из тех, кого в дальнейшем отнесли к «пропавшим без вести». Другие (многие), используя волну успеха, тотчас же постарались закрепить новый коммерческий стандарт и создали себе известность, не выходя за рамки развлекательного кинозрелища.
И все же сдвиг в киноискусстве не был блефом. Уже в 1958-1959 годах на многочисленных международных кинофестивалях держали первенство картины молодых. «Красавчик Серж» и «Кузены» Клода Шаброля, «Любовники» Луи Маля, «400 ударов» Франсуа Трюффо, «Хиросима — моя любовь» Алена Рене, «На последнем дыхании» Годара — фильмы, отмеченные в те годы фестивальными наградами, стали свидетельством действительного обновления французского кино.
Картины молодых художников (теперь, спустя десятилетие, уже завоевавших репутацию крупнейших мастеров) — картины, прочно прикрепленные к своему времени и отразившие его в самых различных гранях, на первый взгляд перекликались с «молодыми» фильмами Карне. В лентах Рене, Годара, Луи Маля, Трюффо нередко возникали ситуации и темы, как будто близкие к исходным ситуациям и темам «поэтического реализма»: трагическая, «невозможная» любовь, герои-отщепенцы, вырванные или, точнее, выломившиеся из быта, мечты о бегстве — те же, не сбывавшиеся никогда мечты о счастье в идиллических далеких городах, жизнь на пределе, преступления и горькие финалы.
Сходство было поверхностным, но именно поэтому улавливалось без труда. Стали печататься статьи о молодых «неоромантиках». Марселя Карне называли предтечей «новой волны». Правда, и молодые режиссеры, и сам Карне открещивались от таких определений. («Обычно меня представляют как предтечу «новой волны». Я с этим не согласен. Меня иногда ужасают обобщения», — заявлял постановщик «Набережной туманов»[159].) Зато Габен охотно признавал, что Бельмондо, ставший кумиром молодежи после картины «На последнем дыхании», — прямой наследник его довоенных персонажей. «Вот ты, малыш, мог бы сыграть мои роли, — говорил он Бельмондо. — ..Ты мог бы сыграть мои роли в «Пепе ле Моко», «Набережной туманов», «День начинается»...»[160]
Однако дело обстояло не столь просто. Связь между довоенным творчеством Карне и фильмами «новой волны», так же как между персонажами Жана Габена и Жана-Поля Бельмондо, была скорее связью отрицания. Судьба героя, его внутренняя ситуация как будто повторялись. Суть образов и взгляд на мир оказывались резко противоположными.
Когда-то неореализм нанес первый удар по романтическому фильму, сменив необычайное обыденным, исключительное повседневным. Фатальной поступи судьбы и гибельным страстям он противопоставил натуральность будней; литературной жесткости и завершенности интриги — незамкнутые или, по другой терминологии, открытые сюжеты; поэтической атмосфере, декорациям, среде, реконструированной в павильонах, — естественную жизнь, документальную манеру съемок.
Французские «неоромантики» вернули исключительное на экран. В их фильмах снова обрели права гражданства «надбытовые» ситуации и чрезвычайные события. Герои «Хиросимы», «На последнем дыхании», «Любовников» и «Лифта на эшафот» Луи Маля, «Клео от 5 до 7» Аньес Варда показаны в решающие, кульминационные моменты. Любовь, угроза смерти, преступление переворачивают их жизнь. Как и в картинах «поэтического реализма», смещается привычный ход вещей. Мир видится в особом, жестком свете — свете прозрения.
Однако точка соприкосновения с искусством «поэтического реализма» для этих режиссеров лишь трамплин, отталкиваясь от которого они прокладывают совершенно новые пути. В их фильмах разрушаются причинно-следственные связи, господствовавшие в произведениях Карне. Картина мира резко изменяется. Случайности уже не замкнуты в орбите предопределения. Свобода случая делает чрезвычайное обычным, вводит его как постоянную потенциальную возможность в нормальную, налаженную жизнь. Человек в романтическом искусстве всегда наедине со своей Судьбой. Она подводит его к роковой черте, к той, неизбежной для него, минуте одержимости, когда, по выражению Андре Базена, «боги пробивают брешь в мир смертных и в эту брешь проскальзывает рок»[161]. Герой Карне, как и герой античной драмы, знает о неотвратимости возмездия. Ему открыта логика Судьбы. В фильмах Рене, Годара и их сверстников понятие Судьбы вообще отсутствует. Жизнь человека часто обрывается случайно, алогично, на ходу.
В «Лифте на эшафот» муж героини, месье Кароля не успевает даже испугаться. Смерть настигает его днем, в рабочем кабинете: один из служащих, придя к нему с докладом, вдруг, и середине разговора, вынимает револьвер.
Режиссер не сгущает атмосферу, не изменяет будничного ритма. У Кароля нет никаких предчувствий. В лучшем случае, он озадачен — происходящее похоже на дурную шутку. Убийца (герой фильма) элегантен, хладнокровен и корректен. Нет ни шагов Судьбы, ни пароксизмов гнева, ни ужаса в глазах. Вокруг все тот же деловой уют, за окнами отличный летний день. Но в следующем кадре нам покажут голову Кароля, безжизненно уткнувшуюся в стол, и кисть руки, в которую убийца вложит револьвер. В «Милашках» девушка приходит на свидание. Поклонник увлекает ее на траву и, вместо поцелуев, душит — он садист. В последней сцене фильма Клод Шаброль снимает плохо освещенный зал кафе, тесноту танца, крепкие мужские руки на тонких талиях и шею новой жертвы, доверчиво склоненную к убийце.
Случайным выстрелом, внезапной и нелепой смертью провинциального добропорядочного юноши заканчиваются «Кузены». Походя, между прочим, только потому, что под рукой был револьвер, стреляет в полицейского Мишель — герой картины «На последнем дыхании».
В «Лифте на эшафот» юнец, решивший покатать свою подружку на чужой машине и обнаруживший в ней пистолет, так же, не думая, со страху убивает двух туристов...
Легкость убийства, о которой с отвращением и болью когда-то говорил габеновский герой, в сегодняшних картинах возникает как одна из характерных черт эпохи. Художники «новой волны» уже не ищут оправданий для своих героев. Никто из них не борется со злом и акт убийства не воспринимает как трагедию. Комплекс вины и неизбежности возмездия, распространенный на все общество, перестает быть личным; он сменяется стечением случайных обстоятельств.
Можно попасть на эшафот, не будучи виновным. .Можно убить — и избежать расплаты. Закономерности тут нет. Зато всегда есть страшная возможность стать жертвой случая, погибнуть в подворотне, куда тебя затащат и задушат не потому, что это ты, а потому, что ты попался под руку садисту или грабителю. Рядом с такой картиной мира романтизм Карне кажется идиллическим. Там человек, по крайней мере, мог рассчитывать на внутреннюю логику и значительность конца. Его судьба была его судьбой. Он получал возмездие за то, что совершил, и на него в этот момент взирали боги.
Крах «поэтического реализма» не случайно наступил после войны: она развеяла легенды, созданные романтическим искусством. Судьба погибших в Хиросиме, Бабьем Яре, Освенциме необъяснима с точки зрения детерминизма. Жертвы войны расплачивались не за личные грехи. Смерть, настигавшая детей и стариков, была для каждого из них случайной смертью. Бомбы не выбирали своих жертв, и в лагеря сажали не за преступления.
Искусство современности учитывает этот страшный опыт. Ален Рене недаром сталкивает индивидуальную историю любви с историей атомной смерти в Хиросиме. Лицо немецкого солдата, убитого в последний день войны, стерлось в памяти любившей его женщины. Но боль жива, и в свете этой боли мертвые цифры документов: столько-то погибших в Хиросиме, столько-то умерших потом от лучевой болезни, перестают быть просто цифрами. Трагедия, которая заканчивалась в романтическом искусстве фатальной гибелью героя, уже не замкнута в круге одной судьбы. Она становится общей трагедией сегодняшнего дня - трагедией оставшихся в живых.
Вернув экрану ситуации, традиционные для романтического фильма, художники «новой волны» наполнили их трезвым содержанием. Любовь утратила свой непременный роковой посыл; зло перестало персонифицироваться в сатанинском персонаже — универсальном символе «духовного подполья».
Даже в «Шербурских зонтиках» Жака Деми, фильме, казалось бы, демонстративно возрождающем забытые патриархальные пейзажи, «мюзик-холльность» и грустные любовные сюжеты довоенной мелодрамы, все — и пейзажи, и сюжеты, и приемы, и самая манера «поэтического реализма» — иронически переосмыслено. Деми почти цитирует Карне и Дювивье, когда снимает набережную Шербура, белые корабли, готовые отправиться в далекие края, провинциальный железнодорожный узел, кафе в порту и магазин на тихой улице. Почти цитирует, поскольку все эти давно знакомые места, в которых разворачивались драмы «поэтического реализма», утратили свой драматизм.
Строгие серые и черные тона сменились радужными, радующими, наивно чистыми: фильм в цвете, и этот цвет несет немаловажную идейную нагрузку. Он завораживает, ослепляет, восхищает разнообразием изысканных и остроумных композиций. Все взвешено, продумано, подчеркнуто, все включено в веселую игру: обивка кресел, цвет волос и глаз, морские дали, тон костюма, окраска стен или водопроводных труб. При этом цвет столь ярок, праздничен, столь интенсивен, что кажется слегка утрированным.
Так оно и есть. Слегка утрируя, Деми изящно, незлобиво, может быть, даже и непреднамеренно разоблачает секреты поэтического фильма. Изысканная, чуть насмешливая стилизация вскрывает первоначальную условность стиля. Пейзаж, казавшийся трагическим, вдруг обнаруживает свою внутреннюю идилличность. Цветные кадры выдают открыточную живописность всех этих белых кораблей, старых предмостий, захолустных городов, ночных кафе и железнодорожных станций.
Так же расслаивается и трансформируется поэтический строй образов. В «Шербурских зонтиках» никто не разговаривает — все поют: влюбленные, хозяин гаража, шофер, богатый коммерсант, мать героини и парализованная тетушка героя. Музыка и речитатив вкупе с гармонией цветов как бы овеществляют «розовую дымку» жанра. Условность романтического фильма получает самое прямое выражение. Зато история, которая заключена в эту условную, изящно стилизованную рамку, опровергает своей трезвостью возвышенные идеалы романтизма.
Автор «Шербурских зонтиков» берет два ходовых сюжета мелодрамы. Сюжет номер один: влюбленные должны расстаться после первой ночи. Юноша уезжает на войну. Проходит время, выясняется, что девушка беременна. А жениха все нет. Тогда заплаканная Женевьева, чтобы прикрыть свой грех, выходит замуж за другого и покидает родной город. Сюжет второй: юноша возвращается с войны, ищет свою возлюбленную, но она уехала с другим. С горя он женится на девушке, которая давно его любила. У них рождается ребенок. Все благополучно. И вот однажды Ги встречает Женевьеву...
Останься мелодрама мелодрамой, зрителям предстояло бы оплакивать разбитую любовь. Художник романтического склада сделал бы то, что делал со своими персонажами Карне: печальная история Тристана и Изольды вновь повторилась бы в любовной драме Ги и Женевьевы, как повторялась она в драмах Франсуа и Франсуазы, Батиста и Гаранс.
Деми, однако, вкладывает в мелодраматические схемы совсем иное содержание. Его герои прозаичны. Над ними властвует не рок, а случай пополам с расчетом, и, подчиняясь случаю, они покорно движутся туда, куда он их толкает.
Война перетасовывает пары. Ну что ж, взамен разбитого союза возникнут новые, не менее счастливые, чем первый. В финале Ги и Женевьева, случайно встретившись и коротко поговорив, спешат вернуться к своим семьям. Жизнь развела их, и они довольны жизнью.
Взяв два исконно мелодраматических сюжета, Деми умышленно объединяет их в своей картине. Повторность трезвого, благополучного исхода нужна ему, чтобы развеять ложь трагических иллюзий. Драма Батиста и Гаранс скомпрометирована этой трезвостью. В «Шербурских зонтиках», как и в других произведениях «новой волны», выбор диктуется не роковым предначертанием судьбы, а обстоятельствами повседневной жизни. И, сделав его, человек уверен, что сделал его сам...
Марсель Карне как-то сказал, что в новых фильмах он часто узнает свои приемы и «манеру»[162]. Его действительно «цитируют», но только для того, чтобы поспорить. Героев поэтического фильма «раздевают», снимая с них покровы легендарности: Деми и его сверстники предпочитают легендарность оставлять легендам, а романтические страсти — романтизму, который большинство из них считает устаревшим. Искусство, родословная которого на первый взгляд по многим линиям восходит к «поэтическому реализму», оказывается и наиболее ему враждебным.
В том же 1958 году, когда французское кино испытывало бурный натиск молодежи и только что возникший термин «новая волна» еще звучал как некая сенсация, Марсель Карне выпустил свой последний нашумевший фильм «Обманщики». Его успех (Большая премия французского кино и самые большие сборы года, длинные очереди у кинотеатров и триумф, устроенный Карне после премьеры группой молодежи) был, собственно, успехом темы. «Обманщики» — один из первых фильмов о поколении двадцатилетних. Или, точнее, о той части поколения, которая теперь известна во всем мире под именем «блузон нуар», «рассерженных», «раггаров», «битников» и пр.
К этой картине режиссер готовился почти два года. Сценарий, называвшийся вначале «Пустые руки», неоднократно переделывался после разговоров с молодежью. Карне и Жак Сигюр усердно посещали молодежные кафе в квартале Сен-Жермен де Пре: они пытались честно разобраться в философии и нравах «тех, не лишенных интеллекта молодых людей, у которых много свободного времени и которые фланируют между Латинским кварталом и Пасси»[163]. «История Ромео и Джульетты из Сен-Жермен де Пре» мало-помалу обрастала колоритными подробностями быта, жаргонными словечками и репликами, добросовестно подслушанными в «Бонапарте» или «Мартини».
Режиссер говорит впоследствии, что «не имел нужды придумывать своих героев: они существуют».
«С Аленом я знаком. У него нет жилья, и все его имущество — несколько джазовых пластинок и зубная щетка. Ночует он попеременно у кого-нибудь из многочисленных друзей. Мик сейчас двадцать два года. Это рослая, хорошенькая девушка, которая могла бы сняться в фильме. Возраст — единственное, что мне помешало ангажировать её: она уже «слишком стара» для этой роли. По замыслу картины исполнители должны быть очень молодыми. Чтобы они могли остаться симпатичными...»[164]
После тщательных поисков Марсель Карне нашел актеров-профессионалов, равных по возрасту героям его фильма. Лоран Терзиев, Жак Шаррье, Паскаль Пети в то время только начинали выступать в театре и кино. «Обманщики» сделали им карьеру. В фильме снимался также Бельмондо, который год спустя прославится как наиболее значительный актер «новой волны».
Итак, на этот раз Карне не пожалел усилий, чтобы поставить абсолютно современный фильм. Он отказался от своих излюбленных пейзажей: в «Обманщиках» впервые появляется модерн. Взял юных и талантливых актеров, многие из которых вскоре станут признанными выразителями поколения «рассерженных». Тщательно изучил среду. Затронул новую, тогда еще почти неразработанную тему, предугадав ее большое будущее. Действительно, пройдет совсем немного времени, и в мировом искусстве тема «странной юности», «бунтовщиков без идеалов» займет одно из главных мест.
И все же... Все же, несмотря на видимую современность и шумный успех у широкой публики, Карне и здесь не избежал упреков в старомодности. Критика (в особенности молодая критика) к его картине отнеслась весьма прохладно. В «Кайе дю синема», журнале, где сотрудничали будущие лидеры «новой волны» Годар, Трюффо, Шаброль, фильм называли архаичным и поверхностным. Писали, что в «Обманщиках» Карне остался верен своей давней проблематике и сохранил манеру прежних лет. Коснувшись нового явления, он рассмотрел его под старым углом зрения. Взгляни он глубже, «это не было бы только постановкой вопроса о некоем любовном анархизме, унаследованном от послевоенной эпохи. От этого краха морали — или антиморали — Карне предлагает лишь одно противоядие — любовь из популярных романсов. Но и она не менее стерта, чем поверхностно показанное «зло»...»[165]
Не все оценивали фильм с такой суровостью. Но даже наиболее благожелательные рецензенты отмечали, что режиссер идет по старому пути.
«Под верхним слоем, представляющим довольно спорную картину нравов определенной части молодежи, в «Обманщиках» вновь обнаруживаешь тему, дорогую для Карне (ту самую, которая существовала почти во всех его произведениях, от «Набережной туманов» до «Жюльетты»), — тему влюбленных, чья любовь обречена судьбой. Судьба здесь принимает облик некоего анархиста (прекрасно сыгранного Лораном Терзиевым)... Именно он ведет интригу, и благодаря его присутствию фильм получает тот трагический акцент, который временами придает ему известное величие»,— замечал Жан де Баронселли[166].
Впрочем, в «трагическом акценте» тоже находили искусственность и мелодраматизм. Несколько лет спустя английский киновед Рой Армз, анализируя «Обманщиков» в книге «Французское кино», писал о «притворном обличье трагедии» и романтической схематизации конфликта[167]. Заданность мысли, подменившая анализ реальных жизненных явлений, морализаторство, архаика пластических решений и старомодная система монтажа — таковы главные упреки, предъявлявшиеся автору «Обманщиков» большинством зарубежных и отечественных кинокритиков[168].
Нужно признать, что, к сожалению, эти упреки справедливы. В сущности, современен в фильме только материал. Карне — отличный наблюдатель. Он с безусловной точностью воспроизводит внешние приметы: какую-то особую, принципиальную неряшливость в манере одеваться, разговаривать, вести себя, свойственную «рассерженным» юнцам; разболтанность их жизни; вызывающее безразличие к общественным проблемам; скептическое отношение к отцам, которые пытаются внушить им прописные истины морали.
В «Обманщиках» есть двойственное ощущение — единства «банды» и случайности ее состава. По замечанию Н. Зоркой, герои фильма — не друзья, а собутыльники и собеседники[169]. Их связывают образ жизни, «правила игры». Но, как почти всегда в азартных играх, каждый играет только за себя. Чужому проигрышу не сочувствуют и выигрыш не делят.
Эти черты позднее мы увидим во многих фильмах, посвященных молодежи. В «Кузенах», часто противопоставлявшихся «Обманщикам», примерно те же наблюдения и тот же материал: холодное сообщество ровесников; шумные вечеринки, на которых много пьют и развлекаются весьма непринужденно; беспечность и скептическое равнодушие, принятые в компании как обязательный «хороший тон»; опасные забавы, на которые толкает жажда острых ощущений... Но, показав все это, Клод Шаброль остережется подводить итоги. Он не захочет разделять своих заблудших и растерянных героев на агнцев и козлищ.
В фильме Шаброля нет «добра» и «зла» в том понимании, которое традиционно для Карне. Никто из действующих лиц «Кузенов» не борется ни против справедливости, ни за нее; никто не строит козней ближнему и не пытается разбить чужое счастье, как это делает в «Обманщиках» Ален, Историю двоюродных братьев — блестящего, талантливого, окруженного толпой поклонниц и поклонников, но тем не менее скучающего Поля и добродетельно-восторженного, заурядного провинциала Шарля — никак не подведешь под мелодраматические схемы, хотя в ней есть и безнадежная любовь бедняги Шарля к презирающей его Флоранс, и ревность к Полю, доводящая его кузена до мысли об убийстве, и даже пуля, вложенная Шарлем в револьвер, но, по иронии судьбы, его же и сразившая в финале... Сюжет двоится: драмы Шарля рядом с печальным равнодушием и внутренней опустошенностью его блистательного брата выглядят так же пародийно, как патетические жесты Мозжухина или Рудольфо Валентино рядом с сегодняшним актером на экране.
В «Кузенах» очевидно антимелодраматическое качество того, что происходит с современной молодежью. Все эти краткие, бесчисленные связи, шумные сборища, где никому не весело, ритмическая истерия джаза, эксцентричные выходки действуют как привычные наркотики. Пьянки и секс подхлестывают организм, ими спасаются от затяжных депрессий. Исследуя явление, художники «новой волны» показывают непридуманный разрыв между физиологией, естественными плотскими инстинктами здоровых юных тел и преждевременным старением души, ранней усталостью ума и чувств.
Карне в своей картине делает как раз наоборот: он изгоняет секс и взвинчивает чувства. Его «испорченные», «аморальные» девчонки тоскуют о «великой и единственной» любви. Они всерьез страдают и ревнуют, втайне мечтая о семейном счастье. Они горды, чисты душой, и если с легкостью идут на однодневные интрижки, то только потому, что не хотят отстать от моды. Действительно, что может быть ужасней, чем показаться старомодной в двадцать лет! Кроме того (это касается уже не только героинь), у молодых «обманщиков» есть философское обоснование свободы нравов. Они все время говорят о грязном мире, порождающем «метафизическую безнадежность», о неизбежности грядущей атомной войны и подавлении свободы личности любовью.
Верный своей поэтике, Карне не может обойтись без четкой рационалистической конструкции. Он все пытается понять и объяснить, ища мотивировок даже для «немотивированных поступков». Разврат (или «любовный анархизм») в его картине, так сказать, идейный. Это одна из форм протеста юных душ против отживших буржуазных норм морали и лицемерия отцов.
Да, собственно, разврата-то и нет: фильм несравненно целомудреннее, чем сценарий, известный нашему читателю[170]. Читая текст, можно представить себе некую стихию: «неистовые оргии», дикие танцы, «недвусмысленные позы». Но на экране все весьма благопристойно. О «сексуальном аппетите» только говорят, а мизансцены постановщик строит точно так же, как двадцать лет назад в «День начинается». В отдельных эпизодах просто узнаешь эту открыточную лирику невинных поцелуев, бесплотно-целомудренных объятий и потупленных очей. Самый рискованный кадр фильма: Мик, сидящая в постели и прикрывающая простыней свою предполагаемую наготу. Дело не в том, конечно, что герои недостаточно раздеты. В «День начинается» есть кадр обнаженной Арлетти — и этот кадр тоже предельно целомудрен. Однако там у режиссера не было задачи показать сексуальное безумие, «любовный анархизм».
Кино — искусство прежде всего зрительное. Когда Годар, Феллини, Бергман, Буньюэль пренебрегают целомудрием в любовных сценах, то они делают это, конечно, не затем, чтобы потрафить низменному любопытству публики. Для них важна та атмосфера страсти или чувственности, давление которой испытали их герои. Они отлично знают, что экран не терпит подтасовок и абстракций. Кино — фотографическое искусство. Никто не станет верить декларациям, если они расходятся с изображением.
Карне предпочитает область деклараций и абстракций. Критики были правы, говоря, что его фильму свойственна «психологическая ирреальность»[171]. Впрочем, будь персонажи более реальными, из них не вышло бы героев романтизированной мелодрамы.
«Обманщики» в определенном смысле фильм финальный — и не только для Карне. Тот тип трагедии, который родился из мелодрамы, тут возвращается к своим истокам. То, что когда-то было мифом, выражавшим суть эпохи, теряет связь с реальностью — а с ней и драматическую силу. Великая любовь становится любовью ординарной; борьба с судьбой снижается до робкого протеста влюбившихся героев против «новых табу», придуманных послевоенным поколением взамен отвергнутой морали[172]; и даже мефистофельская роль Алена, несмотря на действительно удачную игру Терзиева, оказывается гораздо более локальной и менее значительной, чем близкие ей роли в старых фильмах.
В «Обманщиках», как в большинстве картин Карне, есть верхний слой — реальность, и глубинный — романтическая тема. Но в этом случае «реальность» неточна, а выводы чрезмерно дидактичны. Касаясь сложных и болезненных вопросов, Карне дает им однозначную трактовку. По его мнению, все беды оттого, что молодежь плутует: следуя капризам глупой моды, она скрывает свои истинные чувства и притворяется циничной и холодной.
Конечно, эта поза не случайна. Брат героини, молодой рабочий Роже, которому отведена роль резонера, так выражает авторскую мысль: «Я думаю, что это... результат пятидесяти лет нашей общественной неразберихи, войн...»
Ответственность лежит на старшем поколении — это оно повинно в лихорадке, которая сжигает молодежь. Но, обвиняя общество, Карне уверен, что болезнь пройдет: «Наступит день, когда без всякого алкоголя, разврата и детского бунтарства совершится великая перемена... Или, быть может, просто под угрозой мировой катастрофы люди перестанут держаться за то, что можно потерять, — положение, деньги, почести, пустые безделушки...»[173] — и человечество очистится от скверны.
Таков в «Обманщиках» психологический и социальный анализ современности. Что же касается второго, фаталистски-романтического плана, то он построен по модели старых лент. Карне использует прием «День начинается»: герой, недавно переживший внутренний кризис и стоящий перед выбором пути, мысленно воскрешает, кадр за кадром, историю своей любви.
Правда, в отличие от Франсуа, Боб погружается в воспоминания не в осажденной комнате, а в чистеньком кафе, под звуки джаза и за рюмкой коньяку. Да и сам Боб, приличный буржуазный мальчик с милым лицом и ямочками на щеках, куда умереннее и благополучнее габеновското персонажа. Образ, который создает Шаррье, весьма далек от легендарности и титанических страстен, хотя роль явно выстроена «под Габена». Карне дает актеру тот же материал: в «Обманщиках» есть краткая идиллия любви, разбитые надежды, сцена гнева, презрительная ревность к низкому сопернику, отчаяние и пессимистический финал. Но все в ином, уменьшенном масштабе. И дело тут не только в темпераменте актера. Сам режиссер уже не в силах говорить от имени эпохи — его концепция действительности устарела, поэзия стала наигранной, формальные приемы обветшали.