XIX

Первая пятница декабря. Первый морозец. Воздух такой чистый, что даже покалывает, ночь прозрачна. Небо крепкое, блестящее, точно угольный срез. Никаких следов. Грязь на дорогах застыла, как мрамор; трава щетинится под подошвами. Ни лягушек, ни сов — одни забрались поглубже под ледовую пленку, затянувшую все водоемы, другие, продрогнув, нахохлились, распушили перья и сидят в дупле или на заброшенном чердаке. Тишина стоит редкостная; ни один звук не способен нарушить ее, и наши шаги — тоже: не в силах пробить ее толщу, они рассыпаются, всякий раз тем самым подтверждая ее могущество и безграничность.

— Ну что, Селина, бумкает?..

Рядом со мной дышит мосье Ом — дышит глубоко, свежо, потом начинает изображать паровоз и дышит горячо, — уф-уф! — выбрасывая в зимний воздух струйку голубого пара, который тотчас сгущается.

— Идеальная погодка, верно? Дождь путает все расстояния, земля засасывает ноги. Вообще можно заставить себя, дочь моя, но разве можно заставить себя получать наслаждение? Правда, сегодня вечером все идет хорошо.

Для мосье Ома, разумеется, все идет хорошо. Для мосье Ома. Его пульс живо гонит кровь по артериям, а размашистый шаг гонит его самого вперед, по дорогам; левый его карман оттягивает ключ от башни, правый — педометр, который всегда при нем и после каждого рейда выдает точную цифру, плюсуемую к общему счету, составляющему уже почти сорок тысяч километров. Да, мы знаем, что землю можно обойти за сорок лет, если подсчитывать пройденное расстояние. И про поэму о каблуке, в которой тоже заключен своего рода опыт, нам известно. Подсчитывать расстояние — это еще не все: надо не забывать о том, что разнообразит расстояние, что оживляет каждый метр, каждый поворот. Если шиповник благоухает — запиши в блокнот; если пахнет навозом — тоже запиши. Так и узнаешь, какую власть имеют запахи. Запиши, сколько ночей было лунных, сколько безлунных, сколько дождливых, сколько сухих. Запиши, как носится обувь на сухих участках, как — на сырых; сколько выдерживают веревочные подошвы, сколько — резиновые, сколько — кожаные. Запиши природу всех шумов, всех криков, которые лишь во тьме обретают свое естество, всех — начиная от дрожащей исповеди квакши до леденящего душу крика жертвы, настигнутой хищной ночной птицей. Запиши, запиши, как часто встречался тебе прохожий (а лучше — прохожая), как он вел себя ночной порой в темном лесу или на залитой луною поляне; запиши, каким образом и насколько сильно проявлялся у него страх. Особенно это запиши. Ибо страх — хоть это и мало кому придется по вкусу — можно сделать настоящей своей специальностью в этих зловещих краях с глухими заборами, мрачными птицами, сухими стволами, похожими на чудищ, сырыми кладбищами, где на могилах шуанов полыхают, голубовато мерцая, шальные огоньки. Ибо страх — не ваш, вы уже не способны его испытывать, чужой страх — вот что вы так любите исследовать, не правда ли, мосье Ом. И интерес этот зародился не вчера. Все из-за ночного дозора… Кстати, запишите все-таки, крестный, что мне страшно, а особенно страшно сегодня вечером. Я чувствую: ко мне приближается самое страшное. Но вам-то что до этого? И как вы можете об этом догадываться? Я так привыкла выслушивать чужие жалобы, что разучилась жаловаться сама. Что вы там говорите?

А мосье Ом все говорит, не умеет он вести внутреннюю безмолвную беседу, он говорит на хорошем французском, слегка подпорченном каким-то неуловимым акцентом, он говорит:

— А ты, Селина, все же стервоза, или ты меня совсем за старого дурака держишь. Я уже десятый раз спрашиваю тебя, все ли в порядке.

Вам же сказали, что все в порядке, мосье Ом. Шагаем дальше. Вы ведь изучаете состояние не грусти, а страха. О чем это мы говорили? Ах, да… Это все из-за того случая, когда вас назначили в патруль, — вы рассказывали мне об этом раз двадцать, — который обещал быть приятной прогулкой, но вы тридцать лет назад возьми и заблудись во вражеском тылу, откуда вам пришлось выбираться всю ночь, вы тогда весь лес, набитый островерхими касками, избегали, пытаясь ускользнуть и не пострадать при этом, разве что перепугаться до полусмерти, пережить страх чистый, зеленоватый (когда так уверен в своей гибели, что страх уже приобретает цвет), раствориться в ужасе, потом избавиться от него разом, выплеснувшись в панической истерике, приправленной жалкой боязнью штатского. Да, мосье Ом, вы можете ходить с высоко поднятой головой, не пугаясь никого и ничего, что может вдруг возникнуть перед вами, напрасно ожидая хоть крохотного толчка в сердце, холодка в спине, побелевших от утраты привычного ощущения безопасности щек. Совсем не так шагалось капралу Ому, который обязан был выяснить, пуст ли лес, и без сомнения спас бы товарища, если бы его не охватил безумный, животный ужас, если бы он не приполз на животе через восемь часов после атаки. Что было, то прошло. Шагаем дальше, крестный. Времена переменились: теперь вы крепко стоите на ногах, вы богаты, влиятельны, вы выходите из башни, где храпело пятнадцать поколений необузданных, жестоких людей, а ночь к тому же — эта ночь, как и все ночи, — накладывает целительную черную повязку на тех, кто почему-то вдруг чувствует ножевую рану в спине. Впрочем, и на меня тоже. Что это с ним — остановился? Предстоят телячьи нежности?

— Деревянная маска — вот кто ты, вылитый отец! Ты что же думаешь, я ничего не знаю, когда вся деревня только об этом и говорит? Если бы тебя звали Мари-Анж, я показал бы тебе, как дурить мне голову.

Внимание, Селина! Имя дочери он не произносит и дважды в год. Значит, он в самом деле взволнован. И он не требует подробностей — он просто хочет разделить со мной ношу. И все же это плечо, куда ты уткнулась носом, не стоит теплого желобка на груди твоей матери, не стоит даже жилета твоего отца, кармашки которого всегда набиты рекламными календарями компании. Но сегодня вечером тебе негде притулиться, нет места, где ты могла бы выплакаться, и только хриплый голос шепчет тебе в ухо:*

— Маленький ты мой, пыжик… Ну, иди сюда, мы всех их распотрошим, всех, всех… Всех, кто причиняет тебе боль.

Идем же наконец. От холода влажные веки начинает щипать. Для успокоения мосье Ом достает фляжку. И буль-буль-буль (сегодня там виноградная водка)! Но от неловкости, дойдя до перекрестка, он забудет об одной из своих наиболее укоренившихся причуд. Выбор пути он предоставляет обычно ногам, а поскольку их у него две, он вынужден производить экспертизу: если левая нога повернута влево больше, чем правая вправо, он и идет, куда она показывает. (А левая нога часто берет у него верх, ибо он — левша.) Но на сей раз он без колебаний сворачивает вправо, на дорогу, ведущую к «Нуазьер». И также из неловкости старается заполнить тишину:

— Нуазьер, Нуазьер… Каливель, который хвастается знанием топонимики, уверяет, что «Нуазьер»[6] — это не от «ореха», да и в самом деле местная глина не вскормила ни одного орешника. На ней растут одни только фруктовые деревья. Знаешь ты эту поговорку, нет? «Есть у тебя сто яблонь и одна рябина — гони сидр, хозяин». Возможно, «Нуазьер» происходит от «нуа», что значит ссоры, а во время оно означало — «шумиха»…

И мосье Ом неожиданно разражается грубым солдатским хохотом. А я вдруг оказываюсь на уровне его груди.

— Все просто, деточка, — заканчивает он лекцию, — дорога-то ведет прямиком в Сен-Ле. Именно по ней люди Гонтрана ходили бражничать и бузить к Готону в «Таверну Ужа». Как подумаю, что этот жалкий Каре осмелился взять то же название для своей дыры!

Я снова чувствую под ногами землю. Дорога на Нуазьер и в самом деле ведет в поселок. Но зачем нам поселок? Что нам там делать? Мосье Ом, улыбаясь, смотрит на ноги и направляется к деревне, коньки крыш которой словно бы заострились, ощетинились, соприкоснувшись с этой жесткой смесью холода, тьмы и тишины.

Загрузка...