Едва успела донья Марселина выйти из комнаты, как Тонильо ввел того незнакомца, который ранним утром совершал свою прогулку по улицам Буэнос-Айреса.
Со шляпой в левой руке и тростью в правой он вошел торжественно и важно, положив трость и шляпу на стул, он подошел с протянутой рукой к хозяину.
— Здравствуй, мой милый и уважаемый Мигель, — сказал он, — в тот день, когда мне более всего нужно поговорить с тобой, мне особенно трудно добиться этого свидания, мне, твоему первому учителю. Но вот я здесь и с твоего разрешения сяду.
— Вы знаете, сеньор, что я привык вставать поздно.
— Да, у тебя всегда была эта дурная привычка, я частенько тебя примерно наказывал за то, что ты опаздывал на уроки.
— И несмотря на это, вы все же не сумели научить меня красиво писать, а это самое скверное, что могло со мной случиться, добрейший мой сеньор дон Кандидо!
— А я очень рад этому.
— В самом деле? Спасибо вам, сеньор!
— Тридцать два года я занимаюсь благородным делом учителя начальной грамматики, и убедился, что только дураки способны приобрести в сравнительно короткий срок красивый, четкий, беглый почерк, а дети с блестящими способностями, как у тебя, с трудом приобретают посредственный и ровный почерк.
— Спасибо вам за этот комплимент, но признаюсь, я бы предпочел иметь не столь блестящие способности, а красивый почерк.
— Однако это не мешает тебе питать ко мне самое дружеское расположение, не так ли?
— Конечно, сеньор! Я вас люблю так же, как и всех, кто направлял меня в детстве.
— И ты не отказал бы мне в услуге, если бы я имел когда-нибудь нужду в тебе?
— Да, не задумываясь, если это в моей власти. Говорите прямо, ведь в наше время потери состояний так часты, что вы без смущения можете быть откровенным! — повторил дон Мигель, желая облегчить своему бывшему учителю его просьбу в том случае, если она была такого рода.
— Нет, нет, тут дело вовсе не в деньгах, к счастью, с моей аккуратностью и сбережениями я могу жить безбедно, у меня к тебе просьба серьезная. В жизни бывают ужасные времена, времена всяких невзгод, когда революции ставят нас на край погибели не различая, виновны мы или невинны. Революции подобны бурям, грозящим гибелью судам в открытом море и гибелью всему их экипажу и пассажирам, злым и добрым, евреям и христианам, без различия. Я помню одно такое путешествие, я ехал в Лас-Вакас, с нами был францисканский монах, превосходнейший человек; видишь ли, Мигель, что ни говори об этих монахах, а между ними есть прекраснейшие люди, у нас и здесь были монахи, которые могли считаться образцами всех христианских добродетелей, конечно, есть и скверные, но в жизни и все так…
— Простите, сеньор, но я вам замечу, что вы удалились от главной темы разговора, — сказал дон Мигель, отлично знавший, что если его не прерывать, то дон Кандидо никогда не окончит своей речи, а поминутно будет уклоняться.
— Самое лучшее, сеньор, начать прямо с дела, — сказал дон Мигель, которого иногда забавляли бесчисленные прилагательные, коими щедро усыпал свою речь его учитель, но на этот раз ему дорого было время и настроение было совсем иное.
— Ну, хорошо я буду говорить с тобой, как с милым, ласковым, скромным и разумным ребенком.
— Достаточно последнего, сеньор, я слушаю.
— Я знаю, что ты стоишь на добрых якорях, — продолжал дон Кандидо, — этим я хочу сказать, что твои высокие связи, твои близкие отношения с людьми, занимающими высокое положение, твое блестящее родство, и крупные дела, и всякие рекомендации, и советы сеньора, твоего отца…
— Ах, ради Бога, сеньор! Скажите мне, в чем заключается ваше дело.
— Да не спеши, я к делу и иду, ты вечно был такой, когда еще садился в синей курточке рядом со мной, и я приказывал тебе писать, а дверь случайно оставалась открытой — ты вскакивал и убегал домой. Так вот я говорю, что твой отец, столь уважаемый и щедрый патриот, и все твои друзья и твое положение открыли тебе широкий путь, усыпанный цветами, а твои таланты, изящные вкусы и милое, приветливое обращение…
— Ну, хорошо, все это мне известно, но что же я могу сделать для вас?
— Слушай, я знаю, что по мере того, как надвигаются различные события и условия жизни изменяются, лучше…
— Не лучше ли, вам сказать прямо, чего вы желаете, сеньор?
— Да не спеши! У тебя есть связи?
— Да, много. Ну?!
— Ты знаешь сеньора начальника полиции, дона Бернар-до Викторику, не так ли?
— Да, конечно, но что вы от него хотите?
— Послушай, Мигель, ведь я же выучил тебя писать, ведь я любил тебя, как своего родного сына, ты почти единственный из всех моих прежних учеников, с кем я до сих пор сохранил дружеские отношения.
— Прекрасно, но чего же вы собственно желаете? — опять прервал его дон Мигель, кусая от нетерпения губы.
— Я желаю, чтобы ты оказал мне громадную услугу, Мигель.
— Вы это мне уже сказали в начале разговора, сеньор. — Так у тебя есть связи?
— Да, сеньор.
— И сильные, влиятельные связи?
— Да, сеньор.
— Ты в дружбе с Викторикой?
— Да, сеньор.
— Ну тогда, Мигель, сделай, чтобы меня…
— Что?
— Мигель, ради первых строк, написанных тобой под моим руководством, сделай то, о чем я тебя прошу… скажи… ведь мы с тобой здесь одни?
— Да, одни, совершенно одни, — ответил дон Мигель, немного удивленный тем, что старик заметно побледнел, произнося последние слова.
— Мигель, дорогой мой, сделай, чтобы меня…
— Да что сделать, скажите во имя всех святых, сеньор?
— Сделай так, чтобы меня посадили в тюрьму, — сказал дон Кандидо, приблизив свои губы к самому уху дона Мигеля, который невольно привскочил и в упор посмотрел на своего прежнего учителя, чтобы убедиться, в своем ли он уме.
— Это удивляет тебя, — продолжал дон Кандидо, — однако, я требую, чтобы ты мне оказал эту великую услугу.
— Но зачем же вы хотите попасть в тюрьму? — спросил дон Мигель, не вполне убежденный в здравом рассудке старика.
— Зачем? Затем, чтобы пережить спокойно в надежном месте то время, когда над нами разразится ужасная гроза.
— Гроза? Какая?
— Да, дитя мое, ты ничего не понимаешь в кровавых ужасах дней революций, а главное не знаешь, какие роковые ошибки случаются в эти дни… В 1820 году, когда, казалось, все в Буэнос-Айресе сошли с ума, я два раза попадал в плен по ошибке, а теперь я сильно опасаюсь, что все люди в Буэнос-Айресе превратятся в чертей и, пожалуй, по ошибке снимут с меня голову. Я знаю все, что происходит и что должно произойти, вот почему хочу, чтобы меня посадили в тюрьму по какой-нибудь неважной причине, только не за политические убеждения.
— Но что такое происходит? Что же должно случиться? — спросил дон Мигель, начиная подозревать нечто серьезное в словах своего старого учителя.
— Да разве ты не читаешь газет? Разве ты не читаешь каждый день ужасных угроз народного бешенства и тебя не пугают описания кровавых картин предстоящей расправы, всеобщего истребления, смерти и убийств?!
— Но все это относится к унитариям, а вы, если не ошибаюсь, никогда не занимались политикой.
— Никогда! Но эти страшные, кровавые угрозы относятся вовсе не к одним унитариям, а решительно ко всем.
— Пустяки!
— Пустяки, говоришь ты! Да разве ты не видишь этих людей мрачных, точно вышедших из ада, которые вот уже несколько месяцев бродят по нашим улицам, сидят в наших кофейнях, толкаются по площадям и даже на священных порогах храмов не прячут огромных кинжалов?
— Так что ж, кинжалы всегда были шпагой федерации!
— Ведь это все предвестники страшной грозы, что надвигается на нас, момент, когда она разразиться, еще не назначен, но он уже близок.
— Но почему вы думаете, сеньор, что такой момент наступит?
— О, это моя тайна, и она тяжестью лежит на моем сердце с четырех часов нынешнего утра.
— Извините меня, сеньор, но я должен вам сознаться, что если вы не будете говорить прямо, без всяких тайн в сердце, то буду вынужден, к немалому моему огорчению, объявить вам, что мне предстоит очень спешный деловой визит.
— Нет, ты не уйдешь, послушай!..
— Я слушаю.
Дон Кандидо встал, крадучись подошел к дверям и заглянул в замочную скважину, чтобы убедиться, что никто не подслушивает их, затем вернулся к дону Мигелю и, наклонившись к нему с таинственным видом, сказал:
— Ла Мадрид восстал против Росаса!
Дон Мигель невольно привскочил на своем кресле радость на мгновение озарил его лицо, но он тотчас придал ему лицу выражение полнейшего безучастия и неподвижности.
— Это безумие, сеньор! — сказал он, спокойно садясь на место.
— Я уверен в этом, как в том, что нас здесь двое и что мы одни. Ведь мы одни, не так ли?
— Если вы не хотите говорить мне все, что вам известно, то я буду думать, что вы все еще считаете меня ребенком и шутите со мной.
— Ну, не сердись, Мигель, мой дорогой, сейчас ты все поймешь: ты знаешь, что с тех пор как я бросил учительство, я удалился в свой угол, чтобы скромно жить плодами своих трудов, точнее процентами с маленького капитала, который мне удалось скопить. Вместо прислуги я держу у себя старую женщину, красивую, высокую, совсем седую прекраснейшую женщину, опрятную, честную, экономную…
— Однако сеньор, что может быть общего между этой женщиной и генералом Ла Мадридом?
— У этой женщины есть сын, который лет десять был пеоном в Тукумане, прекрасный сын, почтительный, заботливый, ты слышишь?
— Прекрасно слышу, а дальше что?
— Ну, теперь перейдем к моему делу. В моей квартире дверь выходит прямо на улицу. Ах, да, я позабыл тебе сказать, что сын моей служанки в середине прошлого года прибыл сюда курьером, ты понимаешь?
— Ну да, понимаю.
— Итак, в той квартире дверь на улицу, и окно комнаты моей служанки также выходит на улицу. В последние месяцы сон совершенно покинул меня и не мудрено: мы все в Буэнос-Айресе живем под гнетом какого-то страха. Раньше я каждый вечер уходил играть в malilla22 к старым друзьям, прекрасным, честным людям, никогда не говорившим о политике, теперь я не хожу к ним, после вечерни я запираюсь у себя в доме.
— Valgame dios!23 Что же тут общего с вашим делом?
— Постой, сейчас и к делу.
— К какому? К делу Ла Мадрида?
— Да, да.
— Ну, слава Богу!
— Сегодня, часа в четыре утра, я, как всегда не спал, вдруг слышу: конский топот смолк у моих дверей, по звуку шпор я угадал, что, который прискакавший всадник был военным. Я человек миролюбивый, крови не терплю и, признаюсь, задрожал всем телом, на лбу у меня выступил холодный пот, да и было с чего, не так ли?
— Ну да, но продолжайте.
— Я продолжаю. Итак, я выскочил из постели, бесшумно приоткрыл окно и стал смотреть — ночь была темная, но все же я увидел, что всадник стоит у окна моей старой служанки Николасы и тихонько зовет ее, а минуту спустя окно открылось, и приезжий влез в комнату. Мысли мои спутались, я решил, что меня выдали правительству, не теряя времени, я вышел босой во двор и стал смотреть через замочную скважину в комнату Николасы. И что ты думаешь, кого я узнал в этом всаднике?
— Скажите, так я буду знать!
— Послушного, покорного, почтительного сына Николасы. Но я все же не ушел, я хотел убедиться, что мне ничто не угрожает и поэтому стал внимательно прислушиваться. Николаса предложила постлать сыну постель, но он отказался, сказав, что должен сейчас же вернуться к губернатору, что он приехал эстафетой из провинции Тукуман и только что вручил депеши.
— Ну, продолжайте, — сказал дон Мигель, не упуская ни одной подробности.
— Каждое слово запечатлелось в моей памяти на всю жизнь, он сказал ей: что эти депеши написаны богатейшими людьми провинции Тукуман, которые, вероятно, сообщали губернатору, о действиях генерала Ла Мадрида. Николаса, любопытная, как все женщины, стала его расспрашивать, а сын, умоляя сохранить все в строжайшей тайне, сообщил ей, что Ла Мадрид, как только прибыл в Тукуман, публично отрекся от Росаса и восстал против него, народ с великой радостью поддержал его. Губернатор назначил Ла Мадрида главнокомандующим всеми войсками и милицией всей провинции, а начальником главного штаба назначен полковник дон Лоренсо Лугоньес, командиром гвардейских кирасир — полковник дон Мариано Аха. Представь себе, дитя мое, какое впечатление произвели на меня эти вести.
— Да, да, но продолжайте, — сказал дон Мигель, жадностью ловя каждое слово, но внешне оставаясь равнодушным и безучастным.
— Все, что затем рассказывал молодой человек своей матери, касалось торжеств, празднеств и ликований в провинциях, которые почти все восстали против Росаса.
— Он не называл никаких имен? Не сказал при этом ничего особенного?
— Нет ничего, он пробыл у нее не более десяти минут и затем уехал, оставив ей немного денег, прощаясь, он поцеловал ей руку и обещал приехать сегодня, если только его не ушлют с раннего утра. Ах, какой это сын! Я расскажу тебе целую повесть…
— Сколько ему лет?
— О, он еще молодой, лет двадцать, двадцать три, не более, блондин, высокий, горбоносый, красивый парень.
— В двадцать два года человек редко бывает злым, а сын, который так заботится о своей матери, должен быть хорошим человеком, Зачем ему обманывать мать? Нет, наверно, все это правда. Святое провидение, благодарю тебя! — прошептал про себя дон Мигель, не обратив внимания на последние слова своего учителя.
— Прекрасно, допустим, все, что вы сказали про генерала Ла Мадрида, сущая правда, но все же я не понимаю, почему вы желаете попасть в тюрьму.
— Откровенно говоря, мне не верится чтобы ты был сторонником правительства, которое хочет лишь смут и крови.
— Сеньор, все, что вы пожелаете сказать мне, я сохраню в строжайшей тайне, но я не вижу оснований говорить о моих политических убеждениях.
—' Ну, хорошо, я знаю, ты осторожен, но я хотел сказать, что поведение генерала Ла Мадрида ужасно возмутит сеньора губернатора, а его гнев, конечно, сообщится всем этим кабальеро, которых ни ты, ни я не имеем чести знать, будь уверен — нам послал их ад. Вот почему я полагаю, что все угрозы, которые мы ежедневно читаем в газете, должны осуществиться; эти черти будут и ранить, и убивать направо и налево, и несмотря на глубокую убежденность в полной своей невиновности, я не уверен, что меня не убьют, хотя бы по ошибке. Вот этого-то я и хочу избежать, и в этом ты должен мне помочь, мой добрый, дорогой, любимый Мигель. Понял ты меня, наконец?
— По-моему, вам лучше сидеть дома, запершись на все замки, покуда не пройдет гроза.
— Что же случится, если я последую твоему совету? Они ворвутся ко мне, желая попасть к моему соседу, и вместо того, чтобы убить Туана де Лос Полотеса, убьют дона Кандидо Родригеса, бывшего профессора чистописания, человека смирного, скромного, почтенного, нравственного и добродетельного.
— О! Это было бы ужасно.
— Да, сеньор, ужасно, ведь мне пришлось бы пострадать безвинно.
— Но что же делать?
— Избежать этого, спастись, воспрепятствовать!
— Но как?
— Очень просто — посадить в тюрьму, но не по приказанию губернатора, а просто так, по какой-нибудь пустой причине; губернатор меня не знает и так как я буду сидеть в тюрьме не за политическое преступление, то он и не издаст против меня никакого кровавого указа. В тюрьму эти демоны не ворвутся, я буду жить в тюрьме так же спокойно и счастливо, как в своем доме, и не буду бояться там солдат, напротив, они защитят меня от нападения бешеных буянов из народа, а главное всякого рода ошибок.
— Все это чистая нелепость, но даже допустив, что все это разумно, какого черта! Как я вас засажу? Под каким предлогом?
— Ничего нет легче, мой план уже готов. Ты поедешь сейчас к Викторике и скажешь, что я жестоко оскорбил тебя и что ты просишь, посадить меня в тюрьму до начала судебного разбирательства. Меня берут, и я не протестую, ты, конечно, никакого судебного иска против меня не затеваешь, и я сижу в тюрьме до тех пор, пока сам не попрошу тебя возвратить мне свободу.
— Но, сеньор, в нашей стране, как вам известно, не в обычае, чтобы молодой человек моих лет жаловался суду, когда он оскорблен другим лицом, однако ваше положение меня беспокоит, — сказал дон Мигель, мысленно соображая, как можно использовать этого одержимого безумным страхом человека, который, вероятно, теперь покорится его любому капризу, лишь бы только оградить себя от мнимых грядущих напастей.
— О, я знал, что тебе не безразлична моя судьба! Ты благородный, добрый и деликатный, я знал, что ты спасешь меня, не правда ли, Мигель?
— Я думаю, что мне это удастся. Согласились бы вы, например, служить при лице, политическое положение которого — наилучшая гарантия федерализма тех лиц, которые находятся при нем?
— О, это было бы верхом моих желаний! Я никогда не был чиновником, но буду им, мало того, я готов быть чиновником без жалования, готов делать все, что только пожелает мой благородный патрон! благодарю тебя, ведь ты меня спасаешь, мой дорогой Мигель?
— Теперь идите себе спокойно домой, дон Кандидо, а завтра утром потрудитесь опять придти ко мне.
— О, непременно, непременно!
— Но, конечно, не в шесть часов утра.
— Нет, я приду часам к семи.
— Ах, нет, не раньше десяти.
— Хорошо, я буду здесь ровно в десять часов.
— Послушайте, о деле генерала Ла Мадрида — никому ни слова.
— О, я готов не спать всю эту ночь, чтобы даже во сне не проговориться.
— Итак, до завтра, сеньор! — сказал дон Мигель, провожая до дверей своего старого учителя.
— До завтра, дорогой мой, любимый Мигель, до завтра!
Дон Кандидо Родригес вышел из дома с тростью под мышкой без особых предосторожностей: теперь ему нечего было опасаться, так как уже завтра он станет чиновником при одной из влиятельных особ федерации 1840 года.
— Уж полдень! Тонильо, помоги мне поскорей одеться! — сказал дон Мигель, как только дон Кандидо вышел из комнаты.
— Пришли от полковника Соломона, сеньор! — сказал слуга.
— Что, есть письмо?
— Нет, сеньор, полковник Соломон приказал передать вам, что не отвечает письмом поскольку у него под рукой нет письменных принадлежностей, но что народное общество соберется у него сегодня в четыре часа пополудни, а вас он будет ждать в половине четвертого.
— Прекрасно. Скорей одеваться!