ГЛАВА XVII. Тридцать два раза двадцать четыре

Несмотря на свой страх, почтенный профессор чистописания принужден был попросить пощады у своего смелого спутника: он едва держался на ногах и никак не мог отдышаться. — Помедленнее, Мигель, — сказал он, когда они дошли до поворота улицы Кочабамба, — я падаю, задыхаюсь!

— Вперед, вперед! — сказал дон Мигель, увлекая за собой старика. Наконец они добрались до улицы Отцов.

— Теперь, — сказал дон Мигель, убавив шаг, — мы прошли четыре улицы, а добрейший монах так толст, что, без сомнения, не догнал бы нас даже если бы дьявол выпустил его в замочную скважину.

— Какой монах, Мигель? Какой монах? — встревожено воскликнул дон Кандидо, едва дыша.

— Ах, мой добрейший друг, вы все еще не понимаете?

— Нет, Боже меня упаси!

— Да тот монах с ножом!

— Да, да, но ты согласись, Мигель, — мы ведь вели себя геройски!

— Гм!

— Я сам себя не узнавал!

— Да почему же, вы всегда ведете себя точно так же!

— Нет, милый друг мой, мой спаситель и покровитель, при других обстоятельствах я умер бы от одного сознания, что к груди моей приставлено лезвие кинжала. Поверь мне, Мигель, уж такова моя натура, чувствительная, впечатлительная, нежная, я боюсь крови, а этот чертов монах…

— Потише.

— А что? — осведомился дон Кандидо, оглядываясь по сторонам.

— Ничего, но только не надо забывать, что улицы в Буэнос-Айресе имеют уши.

— Да, да, поговорим о чем-нибудь другом, я только хотел сказать тебе, что ты причина всех опасностей, которые грозят мне теперь.

— Я? Но я же ведь и спасаю вас!

— Конечно, и с сегодняшнего вечера ты — мой друг, мой покровитель, мой спаситель…

— Аминь.

— А как ты полагаешь, этот монах…

— Молчите и идемте.

Они продолжали свой путь и наконец дон Мигель остановился на углу улицы Каналья, здесь, взглянув на бледное лицо дона Кандидо, освещенное уличным фонарем, дон Мигель расхохотался.

— Что тебе кажется забавным?

— Что вам приписывают любовные похождения.

— Мне?

— Ну, конечно, разве вы уже забыли вопросы вашего соперника?

— Но ты же знаешь…

— Нет, сеньор, я ничего не знаю, вот потому-то я теперь и остановился здесь.

— Как! Ты не знаешь, что в этом доме я положительно не знаю ни души?

— Это я знаю.

— Чего же ты не знаешь?

— Того, что вы сейчас должны сказать мне! — вымолвил дон Мигель, забавляясь недоумением дона Кандидо.

— Что мне сказать? Спрашивай, я отвечу.

— Я хотел бы знать, на какой улице находится ваш дом.

— Неужели ты окажешь мне честь посетив мой дом?

— Да, именно это я намериваюсь сделать.

— О как прекрасно! Мы находимся всего в двух кварталах от моего дома.

— Я знал, что ваш дом где-то поблизости.

— Да, это улица Кусо.

Несколько минут спустя они постучались в двери старинного и почтенного вида дома. Женщина лет пятидесяти на вид, которую каждый добрый испанец назвал бы просто экономкой, а более вежливые аргентинцы именуют sennoraMayor, отворила им дверь и пропустила дона Мигеля и хозяина, окинув первого любопытным, но добродушным взглядом.

— Есть свет в моей комнате, донья Николаса? — спросил хозяин.

— Да, огонь зажжен уже с вечерни! — ответила старушка. Донья Николаса отворила дверь в зал, куда и вошли дон

Кандидо и его гость. Вымощенный кирпичом пол этого зала, живо напоминал, правда в миниатюре, горы и обрывы, вследствие чего дон Мигель раза два основательно споткнулся, хотя его ноги были привычны к неровным мостовым гордой «освободительницы мира» 33.

Обстановка зала соответствовала призванию владельца: столы, стулья и библиотечный шкаф, наполненный книгами в кожаных переплетах, свидетельствовали о том, что ремеслом хозяина было преподавание детям, которые прежде всего приобретают навык отрывать щепки у стульев и столов, и писать на них чернилами или вырезать что-нибудь перочинным ножом.

Даже стол дона Кандидо обличал в нем человека, который любит заниматься делом: на столе лежали листы бумаги, наброски и огромный словарь испанского языка, тут же стояла и оловянная чернильница с такой же песочницей — все это в почтенном беспорядке, обычном у литераторов.

— Садись и отдохни, мой милый Мигель! — произнес дон Кандидо, опускаясь в кресло огромных размеров, унаследованное им от своих предков.

— С великим удовольствием, сеньор секретарь! — ответил Мигель, садясь на стул, стоявший по другую сторону стола.

— Почему ты называешь меня секретарем?

— Да потому, что вы теперь занимаете эту почтенную должность.

— Это меня приводит в бешенство, но все же в этом мое спасение, легкие у меня здоровые и сеньор доктор дон Фелипе Арана…

— Министр иностранных дел Аргентинской конфедерации.

— Именно так, ты знаешь наизусть все титулы его превосходительства.

— Да, память у меня, как видно, лучше вашей: за восемь дней вы состоите секретарем его превосходительства, а показали мне всего лишь две заметки сеньора дона Фелипе, да и то очень незначительные, а по уговору…

— Я в этом не виноват, я говорил тебе, что дон Фелипе заставляет меня переписывать начисто отчеты о расходах своего министерства, которые он обязан представить правительству. А политического ничего не было, кроме тех двух записок, которые я показал тебе под величайшим секретом. Кстати, Мигель, почему ты так интересуешься политикой и государственными тайнами? Будь осторожен, в наше время заниматься политикой очень опасно — с тобой может случиться то же, что было со мной в 1820 году: я вышел из дома одной из моих кумушек родом из Кордовы, где пекут лучшие в мире пироги и варят лучшие варенья и где мой покойный отец обучался латыни. Ах, каким ученым человеком был мой отец! Он знал на память всю грамматику, Квинтилия, Овидия, которого я однажды, будучи ребенком, бросил в чернильницу. Свою исключительную память отец мой унаследовал от одного из своих предков родом…

— Ну, все равно от кого!

— Ну, хорошо, я вижу, ты не хочешь, чтобы я продолжал, я тебя знаю, скажи, однако, почему ты так интересуешься секретами дона Фелипе.

— Да просто любопытство праздного человека и больше ничего!

— И больше ничего?

— Конечно, но меня так сильно раздражает, когда не удовлетворяют моего любопытства, что я могу забыть все дружеские связи и отношения. Впрочем, услуга за услугу, этого требует справедливость.

— Да, конечно, — робко заметил секретарь министра.

— Я очень рад, что вы со мной согласны, — сказал дон Мигель, — ив доказательство нашего прочного союза вы потрудитесь взять перо, а мне дайте листок бумаги.

— Мне взять перо, а тебе дать листок бумаги?

— Ну да, мы будем писать!

— Писать? Да как же, если между нами стоит стол, бумага будет у тебя, а перо у меня?

Дон Мигель едва заметно улыбнулся, взяв лист бумаги, он сложил ее так, что образовались квадраты каждый величиной с обыкновенную визитную карточку; вынув перочинный нож, он разрезал лист по сгибам на мелкие квадраты.

Отсчитав тридцать два квадратика, он дал восемь из них дону Кандидо.

— Что должен делать я с этим?

— А вот что: возьмите лучшее ваше перо и напишите на каждом из этих квадратов номер двадцать четыре, английским почерком.

— Номер двадцать четыре — дурной номер! — сказал старик.

— Почему же, сеньор?

— Да, потому, что это наибольшее число ударов розгой, которое мне приходилось давать ленивым детям, а теперь эти дети — весьма влиятельные особы и могут пожелать мне отомстить. А впрочем…

— Пишите, сеньор, двадцать четыре.

— И больше ничего?

— Ничего.

— Двадцать четыре, двадцать четыре, двадцать четыре… Готово!

— Прекрасно, теперь пишите на обороте каждого квадрата: Кочабамба.

— Кочабамба!

— Что с вами, сеньор?

— Это слово мне постоянно будет напоминать тот дом и по ассоциации того монаха ренегата, безбожника, убийцу и…

— Пишите: Кочабамба! — прервал его дон Мигель.

— Кочабамба, Кочабамба… Вот все восемь.

— Теперь возьмите самое толстое перо.

— Вот это, этим я линую.

— Прекрасно, напишите на этих бумажках тот же номер и те же слова испанским почерком! — при этом он передал еще восемь квадратиков бумаги.

— Значит, ты хочешь, чтобы я изменил свой почерк?

— Да.

— Но, Мигель, ведь это воспрещается.

— Сеньор дон Кандидо, сделайте одолжение, пишите то, что я вам говорю.

— Ну, хорошо… Готово.

— Есть у вас цветные чернила?

— Да, у меня есть красные высшего сорта, блестящие, яркие, густые.

— Пишите ими на этих бумажках.

— Все тот же номер и то же слово?

— Да.

— А каким почерком?

— Французским.

— Самый поганый почерк… Готово.

— Ну, вот последние восемь бумажек.

— Какими чернилами писать?

— Обмокните перо, которым вы писали красными, в банку, где черные.

— А каким почерком?

— Похожим на женский почерк.

— Все то же самое?

— Да, то же.

— Готово, тут тридцать две бумажки.

— Так, так, тридцать два раза двадцать четыре.

— И тридцать два «Кочабамба»! — добавил дон Кандидо.

— Благодарю вас, милый друг! — сказал дон Мигель, пересчитав написанные квадратики и убирая их в бумажник.

— Это какая-нибудь игра, Мигель, не правда ли?

— Да, да, совершенно верно.

— А знаешь, это пахнет любовной интригой. Берегись, в Буэнос-Айресе это очень опасно.

— Аминь, а для того, чтобы не подвергать опасности и вас, мой дорогой наставник и друг, сделайте мне величайшее одолжение, забудьте раз и навсегда то, что вы сейчас писали.

— Клянусь честью, Мигель, — воскликнул старик, с жаром пожимая руку молодого человека, который уже встал и собирался уходить, — клянусь тебе честью, я сам был молод, я знаю, как священна честь и добрая слава женщины, да и молодого человека тоже, клянусь тебе, Мигель, ты можешь быть вполне спокоен, будь счастлив, весел, любим и предпочтен другим, как ты того заслуживаешь, и…

— Сердечно благодарю за столько добрых пожеланий. Однако пока я, следуя вашему доброму совету постараюсь по возможности быть осторожным, вы не забудьте моей просьбы относительно плана.

— Ведь ты же мне сказал, что план нужен тебе лишь завтра утром!

— Да, завтра.

— Ты его получишь поутру.

— Вы его сами принесете, конечно?

— Сам.

— Спокойной ночи, мой дорогой наставник.

— Спокойной ночи, Мигель, мой друг и покровитель!

И дон Кандидо проводил до дверей своего бывшего ученика, которому теперь суждено было стать его покровителем и спасителем, как он сам говорил.

Завернувшись в свой плащ, дон Мигель спокойно шел по улице Кусо, размышляя об этом человеке, который, прожив более половины жизни, сохранил детскую наивность и неопытность, и в то же время обладал достаточным запасом полезных практических знаний; в его душу никогда не заглядывали ни зависть, ни злоба, ни недоверие к людям, и ум его не волновали ни жажда деятельности или интриг, ни самолюбие, все эти страсти, столь свойственные большинству людей. Человек этот принадлежал к той исключительной довольно редко встречающейся в наше время породе людей, которых, по справедливости, можно назвать добрыми безобидными существами: они всю жизнь остаются детьми и в окружающем мире видят лишь показную его сторону.

Загрузка...