Глава двенадцатая. Коля Медведев в ней рассказывает о последствиях разговора, затеянного Анной Николаевной

Многие из нас знали историю отца Лени Шагалова. И Анна Николаевна могла бы не говорить с таким таинственным видом: «Один из тех, кто обязан ему жизнью, сейчас живет у нас в поселке». Всем известно: этот «один» — Алексей Михайлович.

Говорят, когда Иван Петрович Шагалов начинал строить наш завод на ровном месте, посреди пустой степи, все было не так, как сейчас. Не было ни подъемных кранов, ни экскаваторов, ни бульдозеров. Траншеи под фундаменты, например, рыли лопатами, и все время по территории будущего завода ходили минеры. У Шагалова дома есть та кой снимок: ровное-ровное поле и вдали маленькие фигурки солдат со щупами.

Снимок вышел очень хороший: сразу понятно, что день был жаркий, что над степью струилось марево, и даже, кажется, можно было услышать, как пели жаворонки и трещали кузнечики. А впереди стоял сам Иван Петрович. Он был в военной форме, только рукава закатаны до локтя. Пыль осела у него на сапогах, и видно, сколько эти сапоги прошагали с рассвета до полудня. Сапоги были грубые, кирзовые, и как раз возле одного из них цвела ромашка. Ромашка тоже так ясно вышла — лепестки сосчитаешь.

Почему-то, когда я смотрел на этот снимок, я совершенно забывал, что дело идет уже о мирных днях. Мне все представлялось: война, только что отбили плацдарм, и лейтенант Шагалов только что водил своих ребят в атаку по этой же нашей Первомайской степи… Вот он стоит и пьет воду из котелка, закинув к небу молодое, почти как у Леньки, лицо.

И ромашка у его сапога была такая живая, такая хрупкая и все же уцелевшая, что казалось, и с лейтенантом ничего не может случиться ни в следующих боях, ни вообще в жизни. Так и будет он шагать в своих кирзовых сапогах, и всегда будет молодой, и всегда рядом с ним что-то будет напоминать войну, во всяком случае бой.

Волосы у него на фотографии прямые, светлые и рассыпаются, как у Леньки. И, как у Леньки, на щеке прорезалась длинная морщинка, похожая на ямочку. Наверное, и по характеру они были схожи. Говорят, на строительстве его называли «ласковый прораб». Это я слышал от Михайловны. Михайловна работала тогда чернорабочей. Еще она говорила: «Время такое стояло: угля по триста кило выпишут — хошь смотри на него, хошь за месяц сожги. На чекушку — с горя выпить — денег не наскребешь. Вот и остается для согрева одно теплое слово. Конечно, если оно не ветром подбито и от души…»

Через четыре года после окончания войны у прораба началась гангрена. Сначала ему отрезали одну ногу, потом другую. Ленька был тогда совсем маленьким, и Иван Петрович часто брал нас обоих к себе в коляску, которую соорудили для него рабочие.

Она была дребезжащая, быстрая и, мне казалось, летала над колдобинами, как птица.

Ленькиного отца в то время называли уже не ласковым, а бешеным прорабом. Само собой, в семь лет я не задумывался, почему у него изменилось прозвище. Дело же заключалось не в том, конечно, что он стал злее к людям. Просто он мчался по поселку наперегонки со смертью в своей чертопхайке, вонявшей бензином, звенящей наподобие кастрюли.

А нам с Ленькой весело было слышать этот приближающийся звон и ждать, пока Шагалов крикнет, тормозя:

— Ну как, кавалерия? Полетим на рысях?

Вчера я заговорил с мамой о тех временах и об Иване Петровиче Шагалове.

— Конечно, если человек знает свой срок, что ему еще остается делать? — сказала мне мать, но я не увидел справедливости в ее словах. Просто такими словами легче всего оправдать свою неторопливость в жизни. — Если бы все мы знали, сколько нам отмерено дней, все спешили бы взять от жизни как можно больше…

«Он спешил не взять, а дать…» — хотел возразить я, но потом раздумал и просто стал примерять обстоятельства последних лет жизни Ивана Петровича Шагалова ко всем своим знакомым. Получилось довольно занятно.

Допустим, без ног, имея в запасе всего три года, оказался бы Ленчик. Навряд ли заторопился бы он, как отец. Скорее, продолжил бы свою жизнь без аврала, в нынешнем темпе. И улыбался бы всем, как сейчас, и помогал бы кому с задачами, кому с перегоревшими пробками. Нашел бы способ, как добраться до них и без ног!

О Викторе я подумал и сейчас же даже глазами заморгал, чтоб отвести свою мысль куда-нибудь в сторону. Такое лицо я увидел перед собой: как раз о таком говорят — трагическое, вернее, трагедийное.

Навряд ли у настоящего Виктора когда-нибудь будет такое лицо. Да я и не желал ему этого, само собой. Не мог он без своих гор, без того, чтоб не быть первым парнем на поселке. Три оставшиеся года были бы для него куда хуже, чем сразу конец. Это уж точно.

В общем, воображал я не об очень веселом, но раз уже принялся за это «кино», меня несло и несло дальше. И тут рядом с тем Виктором я увидел Нину. Как когда-то Мария Ивановна, она выкатывала из подъезда коляску, помогала своему мужу устроиться в ней. Только одна была разница: Нина старалась делать это, когда никого не было поблизости. Не для себя, конечно. И Виктор говорил те же слова, которые слышала когда-то и Мария Ивановна:

— Трудно тебе с двумя…

Тут не было никакого вопроса: ясно — трудно. А все-таки хотелось ему услышать в ответ: «Ничего, я сильная». Или: «Ничего, я выдержу». Но Нина сказала, по мне, так даже лучше:

— Я ведь вас люблю обоих.

И лицо у нее стало не будничное, как только что, а совсем другое. В нем слезы так и переливались, а все-таки была радость, что они вместе и она может помочь. В такое лицо нельзя было смотреть: оно было такое незащищенное, хуже, чем обнаженное сердце на руке у хирурга, — нее на виду.

Не знаю, с чего бы, но мне вот представилась такая картина, и все тут. А потом я стал перебирать уже нехотя: Семинос, Марик-чумарик, Милочка… С Милкой, пожалуй, получилось хуже всего. В этой истории она могла выглядеть только вроде бабочки с начисто вырванными крыльями, и все.

Тут я подскочил на стуле, выругал себя и пошел к матери на кухню. Она чистила картошку на ужин. Я спросил, помнит ли она, что могила Шагалова засыпана не обычной землей.

Мать помнила.

— Удивляюсь, кому пришла в голову такая затея, — сказала она. — Ведь даже поговорка есть: «Да будет земля ему пухом». А тут какой же пух — один свинец.

Но я считал, что рабочие нашего завода придумали здорово. На могилу Шагалова, кто в кепке, кто в чем, они принесли той земли, что была в котловане главного корпуса. Тогда только начинали рыть котлован. А в земле этой было гораздо больше патронов, чем самой земли. Старых патронов в позеленевших, спекшихся медных рубашках. В пальцах они рассыпались прахом и просто кричали о том, из-за чего умер прораб Шагалов.

Он лег еще одним в нашу землю. А ведь за нее шли очень большие бои, если можно было запросто выковырять столько патронов.

Я сидел на подоконнике в кухне, смотрел, как во дворе две девочки гоняли в классики, и вспоминал похороны. Как несли гроб и ордена на красной подушке и Мария Ивановна шла в последний раз рядом с человеком, которого любила. Ленчика тогда вел за руку Алексей Михайлович, а мне не было особенно грустно. Не то потому, что я отвык от Ивана Петровича, пока он лежал в больнице, а может, потому, что считал: раз уж он вернулся из города в поселок, завтра мы опять услышим, как мчится на рысях чертопхайка, подскакивая в колеях…

Еще я вспоминал, какой тогда был ветреный и темный день. Тучи ползли низко, будто хотели надавить нам всем на плечи. Впрочем, через десять лет трудно судить точно, как тогда обстояло с тучами. Возможно, они возникли сейчас в моем воображении и плыли одна за одной, серые, слоистые.

Я рисовал себе такую картину, а вокруг все было как-то особенно просто и тепло по сравнению с ней. И буднично.

Картошка просвечивала в тазике с водой. Мать примостилась на низенькой уютной табуретке, фартук на ней был в мелких цветочках. А там, за окном, девчонки уже перестали скакать на одной ножке вслед за прыгающим по асфальту куском черепицы. Они теперь ходили обнявшись, прижав голову к голове, и тонкими голосами пели:

Девчонка, девчонка

Купила поросенка.

Поросенок жирный,

Поезд пассажирный.

Если поезд не пойдет,

Машинист с ума сойдет.

Это была какая-то считалка, что ли. Я только успел подумать, где они ее подхватили, как вдруг девчонки повернулись ко мне и долго, задумчиво посмотрели не то на меня, не то просто в наше рано освещенное окно. Платьица у них были одинаковые, в клеточку. Месяц серпиком лежал над самыми их головами.

Я смотрел на девочек, как они переступали своими ножками в свете от окна, и вдруг почувствовал себя до того квадратным, до того широким, если сравнить с ними или с этим месяцем, к примеру, или с Нинкой. Я даже вспомнил: однажды наша Аннушка назвала меня Микулой… забыл, как дальше его прозвище.

Непонятная нежность защемила у меня в сердце, как пискнула. И нахлынуло какое-то чувство ответственности, что ли. Как-то мне стало грустно немного: вроде я впервые осознал себя взрослым. Не в том смысле, что мне разрешалось или становилось возможным что-то. А в том, что прибавлялось груза.

И тут я спрыгнул с подоконника, сказал матери, что иду решать задачи, и отправился к Леньке Шагалову. Дома Леньки не было. Мария Ивановна в кухне ела борщ и далеко перед собой в вытянутой руке держала толстую медицинскую книгу, как держат книги только пожилые люди. Она в самом деле была пожилая, но очень маленькая, и поэтому сзади ее иногда и теперь принимали за девочку.

Ноги у нее были, наверно, тридцать третьего размера, не больше. Сейчас эти ноги стояли на перекладине соседнего стула, как раз так, как никогда не разрешала мне ставить мать. Я глянул на Марию Ивановну и вдруг подумал, что такими ногами было особенно трудно ходить в разведку по снегу, по грязи да мокрым, расползающимся листьям. И рукам ее было трудно переворачивать, поднимать, бинтовать тяжелых, костистых, заросших партизанскими бородами дядек.

— Борща хочешь? — спросила Мария Ивановна, на минуту поворачивая ко мне свое усталое, словно запыленное лицо.

— Я к Леньке, — сказал я, хотя само собой не могла же она подумать, что к ней.

— Леонид у Алексея Михайловича.

Мария Ивановна опять пристроилась читать, не обращая на меня внимания. А я все топтался на месте, вроде в первый раз увидел ее, эту кухню, аккуратные кастрюли на полках и маленькие руки.

— Что-нибудь случилось?

Наверное, у меня было какое-то не такое лицо, потому что Мария Ивановна — я слышал, когда сбегал по лестнице, — подошла вслед за мной к дверям и еще постояла там, прежде чем их захлопнуть.

Алексей Михайлович и Ленчик сидели друг против друга за большим письменным столом. Я прямо остолбенел, как вошел в комнату: между Алексеем Михайловичем и Ленчиком стояло как раз то, о чем я вспоминал несколько минут назад.

Самодельная, грубая кованая шкатулка стояла между ними. А в шкатулке была та самая земля напополам с патронами. Это я знал точно.

Алексей Михайлович кивнул мне:

— Садись. Мы с Ленчиком немного углубились в прошлое. Сейчас вернемся.

Несколько минут они молчали, не обращая на меня внимания. Вроде действительно возвращались из прошлого. Видимо, серьезный у них только что состоялся разговор, если судить по лицам.



Алексей Михайлович сидел, далеко по столу вытянув одну руку, и рассматривал ее, то сжимая, то разжимая пальцы. Будто прикидывал, сможет ли он еще осилить в предстоящей драке. Рука была большая, надежная. Наверняка посильнее, чем у нас с Ленькой. Хотя, в общем-то, Алексей Михайлович вполне мог уже считаться стариком.

Только как о старом я о нем не мог думать, в особенности сейчас.

На лице у него все больше проступало такое выражение, будто он решился на что-то рисковое и веселое. Но ведь не поколотить же кого-то он собирался в буквальном смысле слова?

Может быть, просто рассказывал Шагалову, как прошла их с Иваном Петровичем молодость? И сейчас какой-то случай из этой молодости был у него перед глазами?

Потом он сказал Леониду:

— Вот так-то, дорогой. Как видишь, человеческие судьбы иногда переплетаются очень сложно. И хотя тут получается двойная неловкость, надо действовать.

— Поговорите сначала с ним самим, — попросил Шагалов.

Я понял, речь идет о Сергее Ивановиче Антонове, и каким-то образом продолжается разговор, затеянный сегодня Аннушкой.

— Я проведу с ним воспитательный момент, как говорят у вас в школе, — пообещал Алексей Михайлович, усмехнувшись. — Я должен был сделать это раньше, когда меня просила Анна Николаевна. Я отказался и, хуже того, никак не объяснил причины.

— Почему?

— Прошлому иногда уместнее всего спать в своих норах и не показываться на свет божий. Нет, не такому прошлому… — он перехватил Ленькин взгляд и прикрыл своей большой рукой его руку. — Ты прекрасно понимаешь, я говорил не об этом прошлом…

Тут Алексей Михайлович взял шкатулку и поставил ее на тот же стол, ближе к стене. Туда, где лежали какие-то книги и готовальня. Вроде для того, чтобы подчеркнуть: один разговор окончен. Можно начинать другой, попятный для всех троих и более легкий, что ли. Ну, вроде того, как думаем мы распорядиться своими судьбами через месяц, когда уйдем из школы. Или как решили провести выпускной вечер. А то, может быть, мы погадали бы с ним, как гадали между собой, какие темы сочинений предложат нам на экзаменах?

Но мне не хотелось говорить ни о каких темах. Лучше, чем наша Аннушка, даже Алексей Михайлович не мог бы сказать. Поэтому я не слишком вежливо кивнул на двери:

— Пошли.

На улице некоторое время мы шли молча, просто так, никуда. Обходили кучки смеющихся, громко разговаривающих людей и даже старались не попадать в круги слишком яркого света фонарей.

Потом Леня сказал слова, которые все время вертелись у меня в голове:

— Если бы он был похож на своего отца, она бы его ни за что не полюбила.

— Само собой.

— Если хочешь знать, Ант хоть и соображает себя сильной личностью, но хочет быть по-доброму сильным. А отец, для того ведь люди — пешки.

— А ведь на самом деле он слабый? — спросил я, имея в виду нашего Анта — не инженера Антонова.

— Без Нинки совершенно слабый, — подтвердил Леонид, ни капли не колеблясь. — Слабей Марика. Слабей Семиноса.

Он сказал это твердо. И я думал так же. Но тут мы повернулись друг к другу, удивленные все-таки собственным безапелляционным мнением.

— Почему? — спросил я.

— Наверное, потому, что не знает: бывают и поражения. Только надо отряхнуться и идти дальше, как Алексей Михайлович говорит.

— Привык получать легкое, — сказал я и тоже мог бы добавить: как Нина говорит. Но не добавил, просто процитировал ее же дальше: — И сам не замечает, что на каждом шагу делает себе скидку.

— Нельзя ему без Нинки…

«А тебе можно?» — чуть не спросил я, но Ленчик опередил меня:

— А ты знаешь, что Нина тогда оба варианта задачи решила?

— Знаю, — ответил я. — Еще когда знал! Нинка мне ничего не говорила, но я вспомнил, как ты черновики те от меня в стол смахнул и что ты Аннушке говорил о железобетонных конструкциях. Помнишь, в коридоре?

Но Ленчик не ответил на мой вопрос. Он шел и глядел себе под ноги. А я мог бы поспорить на что угодно, что у него есть нечто даже еще более важное, чем известие о двух вариантах задачи.

Так оно и оказалось.

— А ты знаешь, что его мать сама тоже была инженером. Училась вместе с Алексеем Михайловичем?

— Знаю. Мне Нинка говорила. Сто лот назад это было.

— Всего двадцать. — Леонид произнес это так, точно сам он уже успел прожить по крайней мере три раза по двадцать.

Мы опять помолчали, потом Леонид сказал:

— Алексей Михайлович любил ее, вот в чем дело. Антонов увел Юлию Александровну, еще когда они были молодые все…

— Как увел? — спросил я, хотя и так прекрасно мог бы догадаться, что значит эта фраза. Рот у меня, кажется, так и остался открытым от удивления.

Ленька ничего не ответил. Только еще ниже нагнул голову.

Теперь у меня в мыслях все так спуталось, не то так прояснилось, что самое невозможное предположение вдруг оказалось возможным, и я сказал.

— А знаешь? — сказал я Леньке. — Ведь она его любит. На этот раз я думал не о Юлии Александровне.

— Нет, это он любит ее, — ответил Ленька, и мы оба, не называя имен, отлично понимали, о ком идет речь.

Нам не стало смешно от мысли, что такой старый человек, как Алексей Михайлович, способен, вроде нас с Ленькой, кого-то любить. И этот кто-то тоже не молодая женщина, наша Аннушка.

Например, мне стало даже грустно немного.

Я представил, как он там сидит один, осторожно переставляет шкатулку со старыми, вроде бы отжившими патронами, вспоминает времена, когда в первый раз взял их в руки, а рядом стоял друг, и оба были совсем молодые.

А может быть, это я все придумывал под свое настроение, будто Алексей Михайлович занят воспоминаниями? А на самом деле он думал о завтрашнем дне, о предстоящем разговоре с инженером Антоновым или о своих заводских делах.

Просто мне они не давали покоя, эти патроны, которые уж точно прахом рассыпаются в руках, только нажми посильнее, а все-таки идут за человеком всю жизнь! И напоминают ему, что не всегда бывают легкие победы и быстро достающиеся радости. И что настоящее горе начинается на земле тогда, когда кто-то первый не остановит пули.

Загрузка...