Мне казалось, какое-то волнение охватило школу. Совсем не то радостное, легкое, которое приходит в нее перед экзаменами. Мы чувствовали — что-то вроде случилось среди наших учителей, что-то имеющее отношение к Людмиле Ильиничне, к Анне Николаевне и как-то связанное с Алексеем Михайловичем и с Антоновыми.
Я думал, все переругались из-за того, как себя вести в истории с квартирой, которую должны были дать Селиным. Теперь она, как говорили, вроде бы предназначалась Сергею Ивановичу Антонову под домашний кабинет. Пусть сидит там, мозгует над планами, как лучше и до назначенного срока сдать в эксплуатацию новый завод. Само собой, всем нам ясно, что значит пустить такую махину досрочно. Но хотя Антонов действительно сделал все, чтоб пустить завод досрочно, почему-то от этого уважение к нему не растет, и все тут. Может быть, потому что у нас в поселке кто хочешь скажет: когда отцу Ленчика надо было что-то такое обдумать, он делал это в старом, облупленном вагончике с чугунной печкой посредине или в бараке, где они жили.
Я сказал об этом маме, но она усмехнулась:
— Всех под одну дудку плясать не заставишь… Значит, у нынешнего другой характер.
— Как ты не понимаешь, бывает — надо характер поглубже в карман, а действовать только по принципам…
Я запнулся на минуту, и мама как подтолкнула меня, оторвавшись от своего шитья:
— По каким принципам, Колюня? По каким?
Мне даже скулы свело от громкости тех слов, какие я произносил. Но я все-таки их произнес:
— По принципам коммунистической морали. Или ты думаешь, эти принципы бывают только в газетах? — спросил я, но мама уже опять запустила свою машинку и не слушала меня. А может, просто делала вид, что не слушает. Многие взрослые в подобных случаях делают такой вид, чего не скажешь о нашей Аннушке.
Мы с мамой посидели молча, потом она все-таки отложила в сторону шитье и сказала:
— Завтра, говорят, дверь прорубать станут. Я Михайловну видела, на ней лица нет.
Все. Значит, победили какие-то другие принципы, не те.
Интересно, знает ли главный инженер Антонов, как думают о нем в поселке? И неужели ему наплевать — как?
Тут я вдруг представил себе Антонова, как недавно он выступал перед нами на первомайском митинге. На нем был короткий плащ; он взбежал на трибуну и с ходу стал улыбаться. Он говорил, а улыбка сама раздвигала ему рот, и с глазами своими он ничего не мог поделать — они у него так и сияли, будто он не взрослый человек, а мальчишка. И всем было видно, как он рад тому, что так хорошо получается с заводом: заканчивается досрочно монтаж и скоро можно будет пустить вторую очередь.
И еще он радовался, что именно ему поручили говорить нам с трибуны торжественные слова о нашем строительстве. А кто бы этому не был рад?
И все, кто смотрел на него, наверняка не вспоминали в тот момент, как он гонял на охоту в заводской «Волге», ни этой самой квартиры, о которой давно ходили слухи, ни чего-нибудь еще в том же духе. Мне, к примеру, было просто радостно, что весь он такой молодой, — это как будто и мне обещало что-то в недалеком будущем. Какие-то большие дела.
Завод стоял у нас прямо перед глазами, красивый, как рисуют на плакатах. Цистерны отражали солнце. А наши малыши держали в руках ветки с искусственными розовыми цветами и заглядывали Антонову в рот. И я тоже заглядывал Антонову в рот.
Я размяк, потому что было празднично и только что мы все вместе, и старые и молодые, спели про снег, и ветер, и звезд ночной полет… Песня еще не совсем улетела с площади, где мы собрались, так мне представлялось, по крайней мере.
И рядом с этой песней просто невозможно было воспринимать Антонова, каким он ходит по поселку в будний день, когда глаза его на одном задерживаются с настоящим, человеческим выражением, а другого обегают взглядом, как куст при дороге.
Когда Антонов кончил говорить, ему, как и всем, дети махали своими ветками с искусственными цветами, а оркестр пристраивал трубы, чтобы грянуть следующую песню.
Искусственные цветы меня тогда не смутили. На каждый Первомай полагается носить именно такие цветы. Но сейчас я думал: неужели все, что говорил Антонов, наподобие бумажных цветов? Просто принято для украшения произносить праздничные речи?
Мне не давало покоя, что лицо у Антонова тогда на трибуне было такое открытое, горячее. Тоже как будто он еще слышал песню про снег и ветер и про звезд ночной полет… И меня досада брала, что великую цель, о которой говорилось в песне, он не то чтобы меняет, а загораживает четырехкомнатной квартирой. Сначала я просто злился на Антонова, потом мне его даже жалко стало: вроде не он собирался кого-то обидеть, а сам оказался обиженным.
Но жалел я его все-таки недолго. Разозлился на себя за такое неподходящее занятие и стал представлять, как вели бы себя другие, окажись они на месте Сергея Ивановича Антонова. Не в том случае, если бы их назначили главными инженерами нашего строительства. Я придумал им задачу полегче. Интересно, как бы они вели себя, если бы им на голову нежданно-негаданно стали сваливаться ордера — ну, для начала кому на трехкомнатную, кому на двухкомнатную квартиры. А все остальное было бы по-сегодняшнему.
Перво-наперво я представил, что такой ордер приносят нам. Наверняка мать долго смотрела бы на него, потом положила бы на стол, в спальне: от греха подальше. Вроде бумажка эта могла взорваться, или, во всяком случае, от нее можно было ждать какого хочешь подвоха.
«Отец придет, разберется», — сказала бы мать, начав возиться с ужином или еще что-нибудь делать. Только постепенно в глазах ее, в улыбке появилось бы что-то хитроватое. Это мать принялась бы потихоньку примериваться: а вдруг и вправду мы начнем жить в трехкомнатной?
А отец сказал бы одну только фразу:
«Нечего нам там раньше Селиных делать…»
Впрочем, он мог назвать и другую фамилию. На заводе не так уж густо с жилплощадью.
Потом я прикинул свою выдумку к Шагаловым. Только им я посулил не трех, а двухкомнатную. И тут же увидел перед собой Марию Ивановну. Ее большие, как у девочки, глаза на пожилом, в общем-то, лице. Услышал, как она спросила у Ленчика:
«Странно. Почему — просили Селины, а вселяют нас? Тебе Алексей Михайлович ничего не говорил?»
Само собой, Алексей Михайлович Ленчику ничего не говорил.
«Пойду на завод», — решила бы Мария Ивановна, снимая домашние туфли. Она устала, но ей просто-напросто невыносимо, чтоб кто-нибудь хоть лишнюю минуту думал, будто она польстилась на этот ордер.
Таким же манером я побывал у Рыжовых, затем у Анны Николаевны, у Гинзбургов и так далее. Только Милочку обошел: хватит. В общем, через пять минут толпа людей вприпрыжку мчалась на завод, зажав в одинаково отставленных кулаках одинаковые бумажки ордеров. Должен вам сказать, это было довольно веселое кино. Жаль, существовало оно только в моем воображении.
Я думал об Антонове целый день. Чем бы ни начинал заниматься, он тут как тут появлялся у меня перед глазами крепкий, молодой. Стоял, опирался на трибуну широко расставленными руками и весь так и клонился вперед, чтобы быть поближе к нам, к Алексею Михайловичу, к Селиным, ко мне, к малышам, которые толком ничего не понимали, размахивали своими ветками, и ладно.
Наверняка точно так же, как я, целый день думала об Антонове и моя мама. Только она не хотела говорить об этом. Мама все поглядывала в окно, отрываясь то от шитья, то от других своих дел, поглядывала туда, где возвышался пятиэтажный, самый новый в нашем поселке дом, совсем готовый к сдаче и как бы ожидающий будущих жильцов. Интересно, что мама собиралась увидеть?
Там, куда она посматривала, ничего не происходило. Как обычно, люди шли кто на обед, кто со смены, катили малышей в колясках, девчонки примостились играть в классики прямо посреди тротуара. Какой-то здоровенный парень, подпрыгивая на одной ноге, быстренько загнал их розовую звенящую черепицу в «рай» и пошел дальше, раскачивая плечами. Со спины мне показалось, это был Костя Селин.
Я долго глядел вслед парню и думал: где же Алексей Михайлович, где же его обещания? Еще я думал о том, как почувствует себя Виктор, если все-таки четвертая комната, будь она неладна, достанется его отцу. И в конце концов я не выдержал, задал маме вопрос.
— Как ты считаешь, — спросил я, — неужели никто и пару теплых слов ему не скажет? Все так и сделают вид, что ничего не происходит, и отдадут?
— А он и спрашивать не станет. Своя рука — владыка. Зачем ему спрашивать? — ответила мама и наклонилась над моей тарелкой, проверяя, не пригорели ли котлеты.
— Ничего, — сказал я. — Ты же видела, я ем — за ушами трещит. Ты лучше объясни: почему ему ни капельки не стыдно?
За столько лет я вроде должен был давно понять: с такими вопросами обращаться к маме бесполезно. И на этот раз она долго молчала, потом нетерпеливо вздохнула.
— Чем молоть воду в ступе, занялся бы задачами.
— Хорошо. Только у Ленчика. К нему и Нина придет.
На самом деле мне ничего не было известно о планах Нинки. Но ее имя для мамы было вроде гарантии того, что мы действительно займемся задачами, а не станем лясы точить. Мать отлично знала: Ленчика я еще могу сбить с пути истинного, Рыжову — никогда. Это уж точно.
И мы действительно не стали решать задачи и пошли по поселку куда глаза глядят. Наверняка в конце концов мы очутились бы у обрыва и просидели бы там до звезд.
Во всяком случае, ноги наши как-то сами по себе завернули за угол и понесли нас к реке. Но тут мы встретили Виктора. Может быть, случись это в любом другом месте, никакого разговора и не состоялось бы. Ну, в крайнем случае, увязался бы он с нами на обрыв, поболтали бы о проблемах обучения дельфинов русскому языку, о записках хирурга Амосова и еще о чем угодно из серии вопросов, интересующих «Технику — молодежи», «Науку и жизнь».
Но дело в том, что мы встретили Виктора совсем недалеко от того дома, в котором предполагал занять четырехкомнатную квартиру инженер Антонов. И тут нам обоим почему-то пришла мысль, что Виктор оказался в этом месте неспроста. Не знаю, как в подробностях рассуждал Ленчик, но я для себя даже решил, что Виктор пришел сюда не любоваться, а терзаться.
Может быть, так я подумал, потому что сегодня с утра только и делал — прикидывал насчет той квартиры. А может быть, слишком уж непривычный у Виктора был вид.
Прямо жалко было смотреть, как шел он и гнал, словно маленький, перед собою пустую консервную банку. Банка залетела в кусты сирени. Виктор выковыривал ее оттуда, а голова у него все время была опущена, и двигался он отчего-то боком. Кто его знает, может, так удобнее ему гнать ту паршивую жестянку, бренчащую на весь белый свет.
Ленчик поморщился не то от этого бренчания, не то от общего безутешного вида Виктора и тут же перешел через дорогу.
— Послушай, — сказал он так скоропалительно, что я только успел рот раскрыть от неожиданности. — Послушай! Плюнь и не переживай. Все мы прекрасно понимаем, что она не тебе нужна, что ты тут вообще ни при чем…
Само собой, имелась в виду не жестянка — квартира.
Почему мы с Ленчиком все время считали, что настроение Виктора имеет прямое отношение к квартире? Ведь существовали еще Нина, Милка и всякие другие переживания, возможно не менее важные, не знаю.
— Прости меня… — сказал Виктор и так поддал свою банку, что она, как комета, сверкнула в воздухе и с нездешней силой ударилась о стенку на той стороне улицы. — Прости меня, но я не хочу разыгрывать из себя невинного мотылька. Мол, залетел на огонек, обжег крылышки, а теперь могу и вернуться…
Нет, тут имелась в виду, конечно, не банка и не квартира.
— Ты о Нинке? — спросил я довольно глупо. — Ты со Звонковой поссорился?
В моем вопросе прозвучала радость. Хотя я отлично понимал: из-за одного того, что Виктор поссорился со Звонковой, Нинка вовсе не разбежится налаживать с ним прежние отношения.
Виктор посмотрел на меня удивленно. Очевидно, предполагалось: мы в курсе каких-то важных событий. А мы были вовсе не в курсе. Но, возможно, нам и не следовало входить в курс, вникать во всякие там подробности, говорить все, что мы думали о Милочке Звонковой.
Возможно, нам следовало сделать как раз то, что сделал Шагалов. Он спросил:
— Помнишь, Антонов, ту контрольную по геометрии, из-за которой вы с Рыжовой поссорились?
Он спрашивал сурово, и Ант, прежде чем кивнуть, посмотрел на него, мне даже показалось, с испугом.
— И помнишь, как ты носился: будто Нинка не дала тебе шпаргалку из-за того, что она одна, — получилось бы, не сдала контрольной?
Виктор опять кивнул.
— Ты думал: Нинка не решила своего варианта. Пусть из-за того, что возилась с твоим. Тебя это не касалось, не пекло.
Виктор смотрел на Ленчика во все глаза.
— Так вот, Нинка тогда, если хочешь знать, решила оба варианта. Она из-за принципа не дала тебе шпаргалку. Понимаешь — из-за принципа, лопух. А ты на принципы ее плевать хотел…
Виктор молчал.
— А свою контрольную она не сдала, чтоб ты не один глазами моргал своими слепыми.
Виктор молчал. Впрочем, я тоже молчал. Только Ленчик говорил и говорил. Кулаки у него были сжаты, а взгляд такой недобрый, какого я за ним никогда не замечал, не предполагал даже. Я смотрел на Ленчика, и мне представлялось: только он замолчит, как тут же рванется на Виктора с этими самыми своими кулаками и замолотит куда попало. Потому что хотя у Шагалова и были тоже свои собственные принципы, но лопается же всякое терпение.
Только тут Виктор вдруг, разом повернувшись и махнув рукой, побежал от нас вдоль всей улицы, так что мы долго еще могли его видеть.
Он бежал не легким, спортивным своим бегом, а заплетаясь. Рубашка до того жалко провисала у него между лопатками, и вообще я никогда не узнал бы его со спины, даже точно сказал бы, что это не он.
Мы стояли, молчали.
Потом я сказал:
— Давай к Рыжовой.
Само собой, надо было к Рыжовой. Потому что если судить по лицу, какое только что было у Виктора, становилось ясно: человек попал в настоящую беду и мало ли чего в этой беде может натворить. А Нинка…
Но Ленчик посмотрел в сторону.
— За ручку привести, чтоб она ему сопли вытерла? Ну, на это меня нет. Сам беги.
Я не побежал.
Я шел рядом с Ленчиком и, как месяц назад, когда мы возвращались с той контрольной, рассматривал Ленькино лицо. Наверное, потому что за этот месяц я много раз вспоминал Ивана Петровича, Ленчик казался мне очень похожим на отца. У меня даже появилось такое чувство, будто я вышагиваю по поселку рядом с самим «бешеным прорабом». И надо мне принимать какие-то важные решения не в наших мальчишеских, а во взрослых делах.