Глава тридцать седьмая СТРАННАЯ МАТЬ ЕЩЕ БОЛЕЕ СТРАННОГО СЫНА

Роскошный особняк в аристократической части Вены. Балкон, с которого прежние патриоты каждый день могли видеть Франца-Иосифа, выезжающего на прогулку в Шенбрун. Ковры, цветы, пальмы, люстры, лакеи. Блестящая вереница комнат. Столовая, где все готово к чаю: на круглом столе, покрытом вышитой скатертью, — чайный сервиз с дворянскими коронками, печенья, торты, засахаренные фрукты, гора сандвичей. Хозяйка только что встретила гостью, оповещенную лакеем. Но не успел этот последний выйти и притворить за собой дверь, как знатная дама вздохнула во всю силу своих легких, поискала в юбке карманов и, не найдя их, со злостью приподняла подол кружевного платья и отерла им вспотевшее лицо.

— Ты не поверишь, Резеда, чего это мне, матушка моя, стоит — выносить ихнюю музыку, ни дна ей, ни покрышки, да еще без табачку и без абсенту, разве только рюмочки две на ночь! — простонала она с совершенным отчаянием, всплескивая худыми, как спички, пальцами, унизанными кольцами. — Если б не парнишка, миленькая ты моя, — давно бы я натюкалась горькой и повесилась промеж дверей на шелковом шнурке.

— Н-да! — сипло ответила гостья: — скользковато. Говорю тебе, скользковато ходить. Дом богатый, а не нашли горсти отрубей или хоть цыновочку какую, чтоб малость подстелить на полу-то. Уж больно он у тебя обшваркан.

С этими словами гостья сердито покосилась на блестящий паркет, сняла пару стоптанных туфель и в теплых красных чулках прошла до дивана, где и уселась, сложив руки на животе. Хозяйка подобрала кружевной подол, достала из-за шелкового чулка мешочек с табаком и закатила себе изрядную понюшку.

Когда они сидят рядом, гостья и хозяйка, обе кажутся измученными девяностолетними клячами, хотя каждой из них не больше пятидесяти. Крашеные космы подвиты над дряблыми лицами, иссохшими от белил и румян. Губы вялы, как у мертвой наваги. Глаза прячутся в набухших от старости веках. Но если хозяйка с ног до головы в кружеве, шелке и драгоценностях, то ее гостья, по имени Резеда, тщательно завернута в штопаную мантильку, под которой нет даже блузы, а на голове своей, вместе с париком из рыжих волос, носит точь-в-точь такую наколку, какая водится у портных для втыкания булавок и иголок.

— Как бы он не рассердился, парнишка-то, коли увидит меня рядышком с тобой на этой самой канапе с пружинками, — шопотом осведомилась Резеда у хозяйки.

Та не успела ничего ответить. Внизу хлопнула дверь. Легкие, молодые шаги прозвучали по лестнице. Портьера колыхнулась. Обе старухи, смертельно побледнев, поднялись с дивана и для чего-то встали на цыпочки.

В столовую вошел стройный молодой человек, с головой, похожей на упрямую голову Диониса, и с очаровательной ямочкой на правой щеке. Это был Бен, канатный плясун. Он увидел обеих старух и тотчас же подошел к ним, отвесил самый почтительный поклон и поцеловал руку сперва хозяйке, потом Резеде.

Хозяйка, трясясь от страха, сунула поцелованную руку между складками юбки и багрово покраснела.

— Бен, голубчик, не откушаешь ли стопочку… то есть не разопьете ли вы чашечку этого самого китайского чаю, что тут заварен на манер земляничного листа. Уж мы с мадам Резедой хотели было за стол сесть…

Канатный плясун еще раз поклонился и с самым рыцарским видом предложил мадам Резеде руку. Если б ее вели не к столу, а на кухню, чтоб употребить там на пожар-скую котлету, старуха едва ли чувствовала бы себя более удрученной. Она положила руку на крепкую ладонь юноши, шагнула, приседая, вперед, затрясла наколкой и так и довела свою присядку вплоть до самого стола, где с облегчением уставилась на сахарницу — предмет, по-видимому, ей вполне знакомый.

— Вон энтакая сахарница была у Машки-Побегушки, когда она, бывало, заваривала себе ромовую настойку… Положит, бывало, четыре куска…

— А помнишь Польку, так та тоже чай пила! — поспешно вставила хозяйка, чтоб перевести разговор на другую тему.

— Как же, и Польку помню. Последний кавалер у ней был из венгерцев. Сколько она, бедная, слез процедила, когда он сволок ее чайник вниз по лестнице и расшиб его на каске у полицейского. Как же, помню, два года отсидки за буйство.

Бен Тромбонтулитатус выслушал не моргнув. Он тщетно ждал, чтоб которая-нибудь из старух занялась хозяйством. Но, не дождавшись, подсел к серебряным чайникам, разлил чай по чашкам и две из них поставил перед старыми леди, отшатнувшимися от них как в припадке водобоязни. Хозяйка, однакоже, сделала геройское усилие. Она ухватила чашку за ручку, поднесла ее к губам, опрокинула себе в рот, едва почувствовав, что кипяток обжигает ей глотку и язык, прожженные раз навсегда совсем другой жидкостью.

Благополучно покончив с чаем, хозяйка выпучила багровые от слез глаза на стол, нашла лимон и отправила его себе в рот, точь-в-точь как кусочек огурца, — на закуску.

— Очень вкусно, — страдальчески проговорила она, заметив вопросительный взгляд юноши, — так вкусно, Бен, голубчик, что жалко даже пить все сразу, ей-ей.

— Это мне напомнило нашу последнюю вылазку, — хриплым шопотом заговорила Резеда, отодвигая от себя чашку. — Я и Булка-Луиза были безработные. Я-то из больницы, а у Булки-Луизы… эй, да вы и не знаете, верно, что так кликали в те времена вашу мамашу! А у Булки-Луизы, говорю я, были свои счеты с полицией по поводу медицинского билета. Ну вот, куда нам деваться? Улицы, вы не поверите, выслеживались, как банкирская контора. Мы в ресторан, сели и задумали спросить себе что поприличней. Долго искали по карте, а она, ваша мамаша, говорит лакею: «Дайте нам, говорит, две порции сифону, но только, говорит, без всяких напитков, потому — мы не пьющие». А нас, заместо уваженья, по затылку да по затылку, да вытолкали прямо на полицейского.

Бен опустил глаза на скатерть. Хозяйка исподтишка дернула Резеду за платье. Старуха тотчас же умолкла, и, так как перед ней не было никаких ресурсов, кроме налитой чашки чаю, она собралась уходить. Обе приятельницы долго целовались в губы и жали друг другу локти. Наконец Резеда отерла слезы, шепнула Булке-Луизе пару-другую слов утешенья, вроде «крепись» и «плюнь да зажмурься», а потом отбыла вниз по лестнице в сопровождении долговязого лакея, корчившего всю дорогу несносные гримасы.

Канатный плясун и его мать остались одни.

Старуха отворотила побледневшее лицо от сына и глядела в окно. Худые пальцы ее, унизанные кольцами, дрожали. Маленькие замученные глаза полны скрытого ужаса.

Бен сделал между тем самое довольное и даже веселое лицо в мире. Он положил невзначай ладонь на дрожащие пальцы старухи. Он произнес дьявольски веселым голосом:

— Мамаша, хорошо вам теперь живется, а?

— Уж куда лучше, Бен, голубчик!

— Никто вас не посмеет пальцем тронуть! Платье на вас самое что ни на есть лучшее! Коли прислуга чем провинится, вы мне только шепните!

— Хорошо, Бен, голубчик!

— Захотите кататься, мамаша, у вас есть автомобиль!

— Да уж знаю, сыночек!

— В путешествие поедете, так в самом первом классе!

— Разумеется, дорогой ты мой!

— И знайте, мамашечка, что я вам купил дворянское достоинство. Вы теперь не кто-нибудь, а самое настоящее дворянское лицо безо всякого с нашей стороны обмана… Слышите, мамочка? Поднимите-ка голову! Сделайте гордое выражение! И заживем же мы теперь с вами назло всем людям…

С этой длинной и жизнерадостной речью канатный плясун вдруг задрожал, как маленький мальчик, сунул голову в колени несчастной старухи и затих от того же внезапного ужаса, каким была охвачена его мать, — ужаса перед безвыходностью жизни, безвыходностью людского позора, безвыходностью памяти, донесшей все прошлое цельнехоньким, как на ладони, в угасающих глазах искалеченного человека.

Загрузка...