Перейдем теперь к римским свидетельствам о существовании Иисуса.
О Плинии Младшем не стоит, собственно говоря, даже и упоминать. Его довольно поздно втянули в дискуссию по поводу «Мифа о Христе».
Сделали это с явной целью увеличить список свидетельств в пользу историчности Иисуса. Ибо всерьез, конечно, никто и не подумает искать в лице младшего Плиния свидетеля более или менее выгодного[5].
В своей переписке с императором Траяном, которая относится, вероятно, к 113 г. и которая посвящена вопросу о том, какой политики Плинию, бывшему проконсулом малоазиатской провинции Вифинии, следует держаться в отношении христиан, Плиний сообщает императору, что последователи христианской секты поют при восходе солнца различные гимны Христу, «как бы богу (quasi deo)». Нам было бы очень любопытно услышать хоть одно разумное слово о том, какое же отношение это имеет к историчности человека Иисуса[6]. Ибо все то, что говорилось на этот счет до сих пор, рассчитано на дураков, на безмозглость читателей или слушателей. И все-таки Юлихер не поколебался внести указанное место из переписки Плиния в список свидетельств светских писателей. Он упоминает, конечно, также императора Марка Аврелия, который в своих «Размышлениях с самим собой» (около 175 г.) дает волю своему гневу против христиан. При этом Юлихер заверяет нас в том, что под христианами Марк Аврелий разумел общину, которая поклонялась своему Иисусу и Иисусу наших евангелий, как богу и спасителю (17 стр.). Мы очень благодарны Юлихеру за подобное «объяснение», ню все-таки в праве были бы ожидать, что Юлихер скажет на этот счет что-либо более содержательное и вразумительное[7]. Больше значения, казалось бы, имеет замечание римского историка Светония (77-140) в его «Жизни Клавдия», где он пишет, что этот император «изгнал из Рима иудеев, которые по наущению Хреста вызвали в Риме длительное волнение (Claudius iudaeos impulsore Chreste assidue tumultuantes Roma expulit). Вот только знать бы нам точнее, кого собственно разумел Светоний под этим Хрестом!
Господин ф.-Соден, разумеется, на этот счет осведомлен. Он переводит это место так: Клавдий «изгнал из Рима иудеев, которые под предводительством некоего известного Христа были виновниками непрерывных волнений». «Историограф императора, — прибавляет он далее, — знает, таким образом, что волнующая умы борьба сконцентрирована вокруг определенной личности; он только ошибается, считая этого Христа присутствующим в Риме (хотя возможно, что он был введен в заблуждение верой христиан в то, что Христос их в духе живет среди них и руководит ими). Остроумно, что и говорить! Но, ведь, такая вера христиан ведет к заключению как раз не об историческом Иисусе, а скорее о «боге» Плиния.
Затем слово «impulsor» означает вовсе не «предводителя», а «виновника», «вдохновителя». Но если бы Светоний разумел в лице Христа «предводителя», то речь в его сообщении шла бы об иудейских беспорядках, сосредоточившихся не вокруг личности этого предводителя, как это пытается доказать своими вывертами ф.- Соден, а вокруг чего-то другого, о чем, к сожалению, Светоний нам не сообщает[8]. Наконец, в тексте написано вовсе не «Христос», а «хрестос» (в некоторых рукописях даже «херестос»), под чем ни в коем случае нельзя разуметь Иисуса, ибо «Хрестос» было общеупотребительным собственным именем, особенно у римских вольноотпущенников. Все сообщение Светония, таким образом, даже в малейшей степени не касается христианства. Оно могло относиться к любого рода волнениям, которые вызваны были иудеями по наущению некоего Хреста. Тот факт, что теологи поняли это замечание Светония в угодном для них смысле, вовсе не говорит в пользу их «научности». Сообщение Светония обычно стараются поставить в связь с мессианскими чаяниями иудеев и истолковать его в том смысле, что в нем, мол, речь идет либо о внутренних раздорах в иудейской общине Рима, вызванных верой тех, кто утверждал, что Иисус является чаемым мессией, либо о взбудораженном мессианскими чаяниями всем римском иудействе в целом, о его враждебной настроенности против всего языческого мира. Но тогда прав Люблинский, когда он спрашивает: почему из Рима изгнаны были все евреи, а не одни христиане?
Вообще не в духе римлян было игнорировать основной принцип: «divide et impera» (разделяй и властвуй) и в слепом неистовстве карать обе враждующие партии. Впрочем, первое из двух вышеуказанных предположений очень слабо вяжется с тем фактом, что Павел, когда он едва через десяток лет явился в Рим проповедовать там евангелие, наткнулся на полное незнакомство тамошних иудеев с Иисусом, что выступление Павла в Риме, судя по рассказу «Деяний апостолов», не вызвало никаких беспорядков. Второе предположение отнюдь не доказывает историчности Иисуса, ибо если уже угодно под Хрестом разуметь Христа, то, ведь, Христос (Christus) является переводом слова «мессия», так что выражение «impulsore Chresto» (по наущению Христа) означает мессию вообще, но отнюдь не обязательно мессию Иисуса, т. е. исторического Иисуса наших теологов. И когда ф.-Соден заявляет, что Светоний в своем сообщении «говорит об определенной личности, как о вдохновителе и центре новой секты», то все это он берет просто с потолка. Ф.-Соден просто-напросто переносит на своего Христа все, что Светоний сказал о Хресте. Что же касается «новой секты», то о ней вообще нет ни одного звука в сообщении Светония[9].
Как бы ни истолковывать сообщение Светония, для вопроса об историчности Иисуса оно во всяком случае лишено абсолютно всякого значения. Это признает и Юлихер с Вейнелем,. ибо при рассмотрении свидетельств языческой литературы они Светония обходят полным молчанием. Да и Вейс признает: «Сообщение Светония об иудейских беспорядках в Риме во времена Клавдия «impulsore Chresto» обнаруживает такое слабое знание действительных событий, что оно никак не может быть принято всерьез в качестве свидетельства» (88). Даже неистовый Бет признает, что, хотя сомневаться в упоминании Христа у римского историографа нет никакого основания, иначе, ведь, пришлось бы в «Христе» видеть какого-то другого, оставшегося неизвестным человека (а почему же нет?), слова Светония, которых христианский интерполятор не написал бы так (?), не могут служить никаким аргументом для того, кто отрицает существование Христа. Эти слова говорят лишь о том, что иудеи объединились в секту потому, что они верили в какого-то Христа (38). Мы предоставляем «науке» господина Бета объяснить, каким образом можно это вычитать из слов Светония.
Сообщение Светония не указывает, кого следует разуметь под Хрестом, и уже по одному этому не годится в качестве доказательства историчности Иисуса. Ну, а свидетельство Тацита? В «Анналах» (15, 44) Христос совершенно определенно упоминается как историческая личность. Историограф сообщает о тех мероприятиях, которые проводились Нероном для того, чтобы облегчить бедственные последствия огромного пожара, случившегося в Риме в 64 г., и уничтожить самые следы его, а затем он продолжает: «Однако, ни человеческой помощью, ни щедротами государя, ни умилостивлениями богов нельзя было устранить позорный слух, разрушить веру в то, что пожар был результатом поджога. Чтобы покончить с этими слухами, Нерон возложил вину на тех, кто были ненавидимы за мерзкие деяния, кого чернь называла христианами, и подверг их самым изысканным наказаниям. (Egro abolendo rumori Nero subdidit reos et quaesitissimis poenis affecit quos per flagitia invisos vulgus Christianos appelladat).
Виновник этого имени, Христос, был казнен в правление Тиберия прокуратором Понтием Пилатом. (Auctor nominis eius Christus, Tiberio imperante, per procuratorem Pontium Pilatum supplicio affectus erat).
«Но подавленное на короткое время суеверие снова вспыхнуло не только в Иудее, на родине этого чудовища, но и в Риме, куда стекаются со всех сторон и где находят сочувствие всякие, какие только мыслимы, гнусности и мерзости. Сначала были схвачены такие, которые сами сознавались, а затем, по их указанию, огромное множество других, которых уличили не столько в поджоге, сколько в ненависти к роду человеческому. К казни присоединили издевательства, а именно: они, покрытые шкурами диких зверей, погибали растерзанные собаками, или их привязывали (прикрепляли) к кресту и, когда кончался день, их зажигали, как факелы (igitur primum correpti qui fatebantur, deinde indicio eorum multitudo ingens, haud perinde in crimine incendii quam odio humani generis convicti sunt. Et pereuntibus addita ludibria, ut ferarum tergis contecti ianiatu canum interirent, aut crucibus affixi, aut flammandi, atque ubi defecisset dies, in usum nocturni luminis urerentur). Нерон предоставил для этого зрелища свой парк и устроил игры в цирке, тогда как сам он в одеянии возницы смешивался с толпой или правил колесницей. Поэтому, несмотря на то, что они были столь виновными, что заслужили самые тяжкие наказания, они все же возбудили сожаление, ибо они были принесены в жертву не ради всеобщего блага, а из-за кровожадности одного человека».
Когда Тацит писал ок. 117 года, что основатель этой секты, Христос, был казнен в правление Тиберия прокуратором Понтием Пилатом, христианство было уже выработавшейся религией с вполне устойчивым преданием. Сами евангелия, по крайней мере, три из четырех, должны были тогда уже существовать в готовом виде. Тацит мог поэтому заимствовать свое сообщение если не прямо из евангелий, то косвенно, из устного предания. Так думал уже Дюпюи, когда он писал: «Тацит говорит то, о чем рассказывала легенда. Если бы он писал о брахманах, то он точно так же сказал бы, что они получили свое имя от некоего Брамы, который жил в Индии, ибо так именно гласила бы легенда; а между тем, Брама тем менее был человеком, что «Брама» является лишь именем одной из трех ипостасей олицетворенного божества. Когда Тациту надо было рассказать о Нероне и христианской секте, он привел ту этимологию этой секты, которая являлась общепринятой, вовсе не заботясь о том, действительно ли Христос существовал, или то было лишь имя героя священной легенды. Изыскание по этому вопросу было совершенно чуждым и ненужным для его работы». Да и Вейс замечает: «Что около 100 г. основные черты чисто вымышленной традиции христиан были уже вполне готовы, разумеется само собой, так что Тацит мог черпать из этой традиции».
Высказывалось, правда, со ссылками на Моммзена, утверждение, — исследователь Тацита Андрезен высказал его в печати, а другие доверчиво повторили его, — что Тацит позаимствовал свои сведения из сенатских протоколов и государственных архивов, при этом указывали также на покровителя Тацита — Клювия Руфа, который при Калигуле был консулом. Однако, Вейс говорит: «Что Тацит или кто другой мог позаимствовать сообщение о Понтии Пилате из сенатских протоколов, — является гипотезой, которую я не стал бы защищать для того, чтобы простую и ясную вещь не затуманить нелепицей». И даже верующий пастор Дельбрюк допускает, что «Тацит не имел пред собой протокола осуждения Христа». «Архивные изыскания, — читаем мы также в «Справочнике по классическим древностям», — были мало свойственны античной историографии, и Тацит уделял сенатским протоколам и «acta diurna» лишь самое слабое внимание». Больше того: Герман Шиллер пишет в своей «Истории Римской империи в правление Нерона» (1872 г.) следующее: «Мы привыкли слышать оценку Тацита, как образцового историографа, и в известной мере эта слава вполне заслужена, но под этими заслугами не следует, однако, разуметь критику источников и оригинальные изыскания, ибо эта сторона дела обстоит и у Тацита поразительно слабо. Архивными изысканиями Тацит никогда не занимался». Весьма невероятно, впрочем, чтобы о смерти иудейского провинциала Иисуса было отправлено в Рим специальное сообщение, которое и осталось бы занесенным в протоколы сената. «Казнь какого-то плотника из Назарета являлась для всех официальных лиц тех десятилетий чем-то крайне незначительным среди всех прочих событий римской истории в эту эпоху; эта казнь совершенно тонула в той массе бесчисленных казней, которые совершались тогда римскими провинциальными властями. Было бы самым удивительным случаем на свете, если бы она была отмечена в каком-нибудь официальном документе». Какой-нибудь Тертуллиан мог, конечно, утверждать это, когда он в своей «Апологии христианства» отсылал сомневающихся в истинности евангельской истории к римскому архиву, где, якобы, находится специальное сообщение Пилата Тиберию. Но когда современный исследователь Тацита, вроде Андреевна, печатает такую же штуку, то это только смеха достойно. С сенатскими протоколами, таким образом, ничего не выходит, а что касается Клювия Руфа, то мы о нем просто ничего не знаем. «Что основоположник христианства, — издевается Бруно Бауэр, — был осужден на смерть в правление Тиберия прокуратором Понтием Пилатом, архивист, вообще не очень взыскательный, мог бы знать из того же государственного архива, в котором, согласно Тертуллиану, отмечен и тот факт, что в момент смерти Иисуса, в полдень, произошло затмение солнца».
Сообщение Тацита уже по одному тому ровно ничего не говорит за историчность Иисуса, что оно появилось слишком поздно, и что оно вполне могло быть позаимствовано римским историографом из христианской легенды. Тацит мог около 117 г. знать о Христе как раз только то, что дошло до него от самих христиан или от близко к ним стоявших кругов, и не потому, что Тацит, как это утверждает И. Вейс, был «слишком высокомерен», чтобы заняться более точным расследованием христианского предания, а потому, что вообще в таких случаях Тацит имел обыкновение сообщать лишь слухи в таком освещении, как это казалось ему подходящим для его целей.
На этом, собственно говоря, можно было бы закончить наше рассмотрение свидетельств светской литературы, раз мы пришли к заключению, вполне согласному с выводом Вейса: «У нас нет действительно доказательного свидетельства светской литературы» (92). К этому пришел, впрочем, и Вейнель, когда он говорит: нехристианским свидетельствам ни одна сторона не станет придавать большой цены. «Ведь, в том, что ко времени появления «Анналов» Тацита, переписки Плиния и даже исторических сочинений Иосифа (в 90 гг. I века), что к этому времени христианство было уже широко распространенной по всей Римской империи религией, которая основоположником своим признавала распятого Пилатом мужа из Назарета, — в этом сомневаться не приходится» (104). Юлихер также в своем упомянутом уже этюде в «Kultur der Gegenwart» целиком отрицает доказательность свидетельств римской светской литературы.
Несмотря на это, оказывается нелишним несколько подробнее рассмотреть считаемое важнейшим свидетельство светской литературы в пользу историчности Иисуса, т. е. свидетельство Тацита, ибо эти свидетельства, как признает и Вейнель, не перестают производить впечатление на мирян. И сами теологи, которые, со своей стороны, убедились в полной бездоказательности этих свидетельств, не упускают большей частью случая, чтобы вытаскивать их для подкрепления в глазах «народа» своей гипотезы исторического Иисуса. Так, например, тот Вейс, со взглядом которого на «ценность» свидетельства Тацита мы только-что познакомились, использовал снова это свидетельство на маннгеймском собрании протеста таким образом, что у слушателей должно было создаться впечатление о вере самого Вейса в доказательность этого свидетельства историчности Иисуса. Он говорит там! о «превосходном сообщении», которое мы находим у Тацита относительно Неронова гонения на христиан. Тацит, «правда, писал уже ок. 117 года но в этом пункте он зависел от более древних источников» (откуда только нашему законнику известно?). «Тацит, мол, который с презрением высокомерного римлянина взирает на христиан (излюбленная фраза многих теологов!), знает, однако, очень точно (!), что основатель этой секты, Христос, был казнен при Понтии Пилате».
Поэтому-то мы видим, что большинство теологов клянется в подлинности Тацитова свидетельства, поэтому-то они и мое сомнение в этой подлинности клеймят как посягательство на «историческую науку», как верх «ненаучности». Согласно Бету, например, отрывок из «Анналов» (15,44) настолько вне всяких подозрений в том, что он является христианской интерполяцией, в нем так полно отсутствует всякий намек на христианскую руку, что всякий, кто желает (так!) «усомниться» в нем, обязан это сомнение исчерпывающе обосновать. Он обвинил меня в «неосновательной подозрительности», когда я все-таки позволил себе выразить сомнение в подлинности этого места. Да и Вейс и Вейнель также порицают меня за то, что я не привел никаких оснований для моего сомнения. Больше того: Вейс не мог и здесь, как и раньше много раз в своей критике «Мифа о Христе», воздержаться от того, чтобы не приписать мне нечистых побуждений, ибо я, мол, передал отрывок из Тацита не слово в слово. Вейс думает, что если моя публика прочла бы отрывок в оригинале, она посмеялась бы над моим утверждением, будто так могла подделать христианская рука (87). При этом он сам печатает место из Тацита лишь частично, опускай как раз те слова, которые не только во мне, но и в других, «научность» которых вне сомнений, возбудили самое тяжкое сомнение в подлинности Тацитова сообщения.
Господин профессор Вейс может быть совсем спокоен. Я во всяком случае вполне сознательно не передал всего этого отрывка в целом, но не потому, что это мне казалось выгодным для моих целей, как эго хочет навязать мне Вейс[10], а просто потому, что я не хотел перегружать свое скупое изложение аргументов против историчности Иисуса цитатами, которые доступны любому интересующемуся вопросом, а также и потому, что, работая над своим «Мифом о Христе», я просто не представлял себе, чтобы кто-либо мог всерьез придавать значение месту из Тацита. В этом я, разумеется, ошибся. Я должен также признать, что с моей стороны было тактической ошибкой, когда я выразил вообще сомнение в подлинности этого места, раз его бездоказательность для историчности Иисуса все равно ясна всякому, кто только хочет видеть. Впрочем, мне казалось тем менее необходимым вникать в самую сущность вопроса о подлинности отрывка потому, что я отсылал читателей к Ошару (Etudes au sujet de la persöcution des chretiens sous Neron» (1885), у которого, как мне казалось, исчерпывающе доказано, что отрывок из Тацита в целом является просто-напросто христианской вставкой в текст римского историографа. В этом можно, согласно Вейса, «еще раз отметить» мою «недостойную для ученого зависимость от чужого мнения». Однако, господин профессор Вейс оказался зависимым от чужого мнения в столь многих пунктах своего произведения, направленного против «Мифа о Христе», что этот упрек с его стороны не производит на меня никакого впечатления. Я слишком хорошо знаю, что в науке каждый ученый зависит от себе подобных и во многих случаях совершенно не в состоянии проверить чужое мнение. Вейс наверно также не упрекал бы меня в зависимости от чужого мнения, если бы только мое мнение соответствовало его собственному или мнению его единомышленников. Тогда бы он наверное считал его высоконаучным, как он это делает в отношении всех сочинений, направленных против «Мифа о Христе», которые все без исключения превозносятся, как «превосходные опровержения», также и И. Вейсом. Но так как я цитировал «совершенно неизвестного в Германии французского ученого», — как стильно выражается ф.- Соден, — который защищает взгляд, противоположный воззрениям теологов и крайне для них неудобный, то поэтому и моя зависимость от мнения этого ученого оказывается «недостойной» для ученого. Но тут как раз сам господин профессор Вейс обнаруживает собственную зависимость от чужого мнения. А именно, он позаимствовал из заметки Андрезена в «Tägliche Rundschau» сведение о том, что Ошар признал, что не только рассматриваемый нами отрывок, но и все произведение Тацита (в вышедшем семью годами позже труде «De I’authenticitd des Annales et des Histoires de Tacite», 1890) является подделкой эпохи гуманизма, написанной Поджио Браччиолини, в чем, впрочем, ему предшествовал уже англичанин Росс в своем исследовании «Тацит и Браччиолини» (1878). Поэтому Вейс считает себя в праве заявить, что «автор этой знаменитой гипотезы (т. е. неаутентичности 15,44 «Анналов») давно уже показал свою способность на такого рода суждения». А на маннгеймском собрании протеста он утверждал, что тот француз Ошар, на которого я ссылался, между прочим, сделал «невозможным свое положение в науке» тем, что он все «превосходное» сочинение Тацита[11] признал подделкой XV — XVI столетия (6). После этого Вейс патетически восклицает: «Вы видите, каким авторитетам следует Древс!».
Может быть, я меньше разумею в «науке», чем господин профессор Вейс, однако, моему ограниченному уму мирянина все-таки непонятно, почему суждения и исследования какого-нибудь ученого обесцениваются тем, что через семь лет тот же ученый написал произведение, которое единодушно отвергнуто наукой? Следовало бы, кажется, думать, что научное значение какого-нибудь суждения или утверждения определяется собственным его содержанием, а не теми событиями, которые не имеют непосредственного к нему отношения. Вполне возможно, что Ошар в своем признании всего Тацита подделкой зашел слишком далеко, но разве это чем-нибудь опровергает его утверждение, что подделкой являются 15, 44 «Анналов» Тацита? А затем, Ошар, якобы, сделал свое положение в науке «невозможным». Но об этом я что-то не слышал, ибо последняя, по моему убеждению, за одним только исключением, которое я сейчас укажу, вовсе не интересовалась Ошаром до тех пор, пока «Миф о Христе» не привлек к нему внимания[12]. Да и господин профессор Вейс ничего о нем не знал, ибо все свои сведения об этом «редкостной французском ученом», как он его называет, он явно дочерпнул из краткой заметки Андреевна в «Tägliche Rundschau». Таким образом, он и здесь повторяет только то, что ему внушено другими, или, выражаясь его же словами, совершенно не знает того источника «о котором он так весело и игриво судит». И тут я мог «его же добром бить ему челом». Как осмеливаются, не читая Ошара, высказывать о нем такие суждения, — я постичь не в состоянии. Если бы я даже и знал резко критическое отношение Ошара к Тациту, я бы не считал себя вправе отписаться от его исследования насчет рассматриваемого отрывка, как делают это его ученые немецкие критики. Я бы решил, что, если Ошар, автор «Etudes de la vie de Sönöque» и «Etudes d’histoire religieuse», высказал столь резкое суждение о Таците, то у него, очевидна, на это были свои основания.
Немецким же критикам Ошара, которые, не зная его, так надменно поглядывают на этого иностранного ученого сверху вниз, я бы мог только посоветовать немедленно заняться штудированием его произведений, так как они могут научиться из них многому полезному для себя.
Но, может быть, господин профессор Вейс рассчитывает избавиться от штудирования Ошара ссылками на «хорошую критику» французского ученого, которую Франклин Арнольд дал в своем сочинении «О Нероновом гонении на христиан» (1888) и которой, как указывает Вейс, «я естественно также не цитировал»? А разве он-то сам читал эту работу? По какому-то странному случаю Вейс не только неправильно указывает заголовок работы Арнольда, но и, кажется, ничего не знает о том, что хотя Арнольд — эта единственная белая ворона — очень часто, действительно, упоминает Ошара и высказывается против предположений Ошара, но об исчерпывающей критике или даже об определенном опровержении выводов Ошара в произведении Арнольда и говорить даже не приходится. Вейс обязан был также знать, что место из Тацита получило самые различные истолкования, что, как и Арнольд указывает, достоверность сообщения Тацита о гонении на христиан была и другими поставлена под вопрос по самым веским соображениям, что «значительные немецкие филологи признали это место интерполяцией»[13]. Та манера обращения, которую названный профессор усвоил в отношении Ошара, является во всяком случае полной противоположностью «научности», она является не чем иным, как выражением высокомерия и чванства господина профессора Вейса. То же самое, впрочем, можно сказать и о невоздержанном на цитаты и важничающем своею начитанностью берлинском профессоре Дитце, который в своих «Критических замечаниях» к новейшему изданию «Мифа о Христе» раскопал три мнимых неправильности у Ошара и возомнил, что этим он «уничтожил» Тацитова критика.
Как же, собственно говоря, обстоит дело с подлинностью указанного места из Тацита?
Конечно, и речи не может быть о том, что место это именно потому не может быть вставкой в текст «Анналов», что оно написано в «неподражаемом Тацитовом стиле», как это вслед за Гиббоном любят повторять защитники подлинности этого отрывка. Для ловкого фальсификатора вообще не существует «неподражаемого» стиля, напротив, чем необычнее, характернее и своеобразнее он, тем легче ему подражать. А таким стилем как раз и является стиль Тацита. Было бы поистине очень странно, если бы какой-нибудь монах, переписчик Тацита, который должен был просиживать за таким произведением, как «Анналы», целые месяцы, быть может, даже годы, чтобы этот переписчик за такой длинный срок не вжился в манеру письма своего автора, чтобы он не в состоянии был придумать каких-нибудь двадцать или двадцать пять строк в стиле Тацита. Тейффель хвастается, о чем упоминает Дитце в своей «Истории римской литературы», что он «ловко» подражает Тациту. Следовательно, и по мнению Дитце, такое подражание отнюдь не лежит за пределами возможного. Впрочем, ведь, и все-то дело в единственной фразе, имеющей, может быть, некоторое отношение к историчности Иисуса, и которая не носит специфического Тацитова стиля.
Не является также аргументом и то, что, будто бы, тон, в котором написан указанный отрывок, совершенно исключает возможность христианского авторства. Ф.-Соден полагает, что христиане «наверное изобразили бы свою молодую религию в более благоприятном свете, как они это всегда делали, когда вносили (так!) в известные им исторические труды сведения из истории возникновения христианства». (11). Ф.-Соден, однако, упускает из виду, что пренебрежительные выражения о новой религии и ее последователях могли казаться предполагаемому фальсификатору наиболее подходящими для того, чтобы создать впечатление аутентичности у читателя интерполированного места. Эти выражения как раз могли быть продиктованы общим настроением и тоном Тацита. Но, кроме того, ведь, вслед за этими выражениями идут фразы, рассчитанные на то, чтобы вызвать сочувствие к христианам, которые были жертвой кровожадности Нерона. Эти фразы смягчают впечатление указанных выражений. Ведь, в христианских рассказах о мучениках очень часто повторяется случай, когда в начале враждебное отношение противников христианства переходит в сочувственное, когда сами противники признают невинность преследуемых. Стоит только вспомнить об изображении Пилата у Матфея и Луки в знаменитых выражениях Пилата: «Я не нахожу никакой вины на этом человеке», «не виновен я в крови праведника сего», или о словах окружавших Агриппу относительно Павла: «Этот человек не сделал ничего достойного смерти или уз». Осуждает также христиан и Плиний в своем письме к Траяну, хотя он и признает их невинность. Правда, такого признания невинности христиан мы у Тацита не видим, он скорее верит в виновность их, независимо от того, они ли были виновниками пожара, или нет. Однако, он находит в зрителях и сочувствие к убитым христианам, и своей заключительной фразой будит в читателях симпатию к жертвам кровожадности императора. Тацит, вероятно, «не читался христианами из-за своего тяжелого стиля и из-за своего общего отношения», так что «его текст, по общему признанию ученых, дошел до нас в наиболее неповрежденном виде, чем все сочинения древности». Так уверяет нас, по крайней мере, ф.- Соден (11). Однако, он и здесь («недостойная зависимость» от чужого мнения?) повторяет просто мнение Гиббона. В действительности же, ни одно произведение Тацита, как это признает и Арнольд, не дошло до нас без интерполяции. Утверждаемая им «неповрежденность Тацитова текста, подтверждаемая единообразием его древнейших рукописей», существует только в воображении Гиббона и его подголосков. Неверно также, впрочем, и то, что христиане, будто бы, Тацита не читали. Мы располагаем множеством свидетельств, показывающих, что в первые, по крайней мере, века по р. х. христианские писатели отлично знали Тацита. Об этом свидетельствуют и Тертуллиан, и Иероним, и Орозий, и Сидоний Аполлинарий, и Сульпиций Север, и Кассиодор. Лишь в течение средневековья римские писатели постепенно забывали Тацита, не вследствие его отношения к христианам, а несмотря на него. Ведь, свидетельство римского историка о так наз. первом гонении на христиан было по многим основаниям весьма ценно для них.
Ф.-Соден, однако, «дабы заклеймить надежность показаний господина Древса», в ответ на мое утверждение, что так наз. первое гонение на христиан совершенно не упоминается христианскими писателями второго и третьего века, ссылается на послание Климента из Рима, относящееся к концу первого века, на замечания Дионисия из Коринфа (около 170 г.), на более или менее обстоятельные замечания Зефирина (?) и Кайя римского, Тертуллиана из Северной Африки (на рубеже второго и третьего столетия) и прежде всего на Евсевия, известного христианского церковного историографа, писавшего в начале четвертого (а не третьего, как указывает ф.-Соден) века. Во время берлинской дискуссии он прибавил к этим свидетелям еще и Мелитона из Сард (ок. 150 г.), а также «Откровение», которое, по словам ф.-Содена, «совершенно отчетливо» под зверем рисует Нерона, а под блудницей — город Рим. И зверь, и блудница пьют в «Откровении» кровь святых и пророков Иисусовых.
Попробуем обстоятельней рассмотреть эти свидетельства. Прежде всего послание Климента римского. По сведениям Евсевия, послание это было написано, будто бы, Климентом, секретарем апостола Петра, третьим или четвертым римским епископом, по поручению римской общины и адресовано коринфской общине. Это подтверждается также Гегезиппом (ок. 150 г.) и Дионисием из Коринфа.
Послание это настолько, однако, ненадежно, что такие выдающиеся исследователи, как Землер, Бауэр, Швеглер, Фолькмар, Гаузрат, Ломан, ван Манен, Штек оспаривали вообще подлинность этого послания; только новейшая богословская христология признала его аутентичным. Фолькмар относит это послание к 125 г., Ломан, ван Манен и Штек полагают, что оно написано лишь ок. 140 г. По одному этому уже послание Климента не может служить надежным первоисточником, за какой его выдает ф.-Соден.
Что же мы узнаем из послания Климента о Нероновом гонении на христиан? «Завистью и ненавистью, — пишет он коринфянам, — преследуемы были величайшие и праведнейшие столпы наши, которые боролись до самой смерти». Вот Петр, «который был преследуем ревностью неправой и не одну и не две, а много опасностей претерпел, пока, осуществив свидетельство свое, не вошел в подобающее ему место славы». Вот Павел, «который указал верующим путь к победе, путь смиренного терпения; семь раз он находился в узах, удалялся в изгнание, побиваем был каменьями, как вестник появлялся на Востоке и на Западе, почему и пожал славу великую, как плоды веры своей. Ибо весь мир он учил праведности, до крайнего Запада проник он и пред власть имущими давал свое свидетельство. Поело этого взят он был с земли и ушел, величайший образец терпения, в место святости и славы».
Как видите, в этих словах послания нет ничего о гонениях на христиан при Нероне, а также ни звука о том, что указанные выше апостолы подверглись насильственной смерти за свои верования, ибо выражение «martyresas» (осуществить свое свидетельство) вовсе не следует понимать в смысле кровавого свидетельства. Слово «martys» первоначально обозначало вообще свидетельствующего об истинности веры христианской, т. е. оно соответствовало слову «исповедник» (confessor) и только впоследствии стало обозначать тех, кто смертью запечатлел веру свою. Если выражение martys» в только что указанном смысле применяется обыкновенно также и к казни апостолов при Нероне, то это делается не потому, что Климент что-либо сообщает о ней, а потому, что вообще, по христианскому преданию,
Петр и Павел погибли, во время Неронова гонения на христиан. Но это предание является де только поздним по своему происхождению, но и вообще крайне сомнительным. Что Петр вообще никогда не был в Риме, а, значит и не мог погибнуть там при Нероне, — после исследований Липсиуса можно считать вполне доказанным. Что же касается Павла, то предание о нем, согласно Фрею, совершенно определенно возникло лишь приблизительно в конце пятого века, тогда как до этого рассказывалось о том, что Петр и Павел погибли при Нероне, но что Павел не был жертвой гонения на христиан. Как же, однако, мог римлянин Климент в конце первого века прийти к тому, чтобы поставить смерть обоих апостолов в связь с Нероновым гонением на христиан? А что од эти события связывает, — видно из дальнейших слов послания: «К этим мужам святой жизни присоединилось множество избранных, которые от ревности неправой претерпели, которые муками своими явили прекраснейший пример в среде нашей. Из-за неправой ревности подверглись преследованиям жены — Данаиды и Дирки, страшные и позорные издевательства пришлось им претерпеть, но, несмотря на слабое тело свое, они утвердились в верх и удостоились чести и славы». Слова эти, — говорит Арнольд, — с первого же взгляда (!) оказываются христианской параллелью тому рассказу Тацита, где говорится об «изысканных наказаниях», об издевательствах и насмешках, которым подвергались несчастные во время казни, служившей удовлетворением жажды зрелищ римской черни». Но разве Тацит при его слабости к описанию такого рода зрелищ мог бы воздержаться от описания страшной картины, когда бык таскал на рогах своих Дирк? Да и что означают Данаиды, в образе которых в послании выступают христианские мученицы, подвергшиеся издевательствам и насмешкам?
Можно ли принимать всерьез, чтобы водоносицы — дочери Даная могли послужить заманчивым образом для удовлетворения жадной до зрелищ и крови римской черни? Или, быть может, автор послания словами «Данаиды и Дирки», стоящими вне всякой связи с Предыдущим и последующим, только противопоставлял христианских мучениц преступницам античного мифа? И далее, что обозначает вся эта масса мужчин и женщин, преследуемых «завистью и ненавистью», и почему здесь эпизод с христианами поставлен на одну доску с историей Каина и Авеля, Иакова и Исава, Иосифа и его братьев, Моисея и египтянина, Аарона и Мириам, Дафана и Авирона, Давида и Саула? Ренан припоминает при этом о ненависти иудеев к христианам, но на защиту своих единоверцев с успехом выступил Иоэль, да и Тацит не дает ни малейшего основания для такого толкования. Арнольд объясняет это «клеветой партийно-ослепленных христиан». По мнению Лактанция, причиной гонения на христиан являлась зависть Нерона к успеху их пропаганды. А не имел ли в виду автор этого места в послании Климента! Деяния Петра и другие апокрифические произведения, где Симон Волхв, горя ревностью и завистью к Петру, вступает с ним в борьбу и вызывает гонение на христиан? И все это сомнительное место с его банально-риторическими общими местами относится ли вообще к Неронову гонению? Может быть, здесь отнесены к последнему все те мучители, от которых страдали христиане — мужчины и женщины — при позднейших преследованиях. Во всяком случае, из послания Климента не видно, что то «множество избранных», которые «от ревности неправой претерпели»... «и присоединились» к апостолу Петру и Павлу, приняли смерть в одно и то же время с последними. Такое предположение одно только объясняет ту ассоциацию между смертью апостолов и мнимым Нероновым гонением, представление, которое, по всей вероятности, еще и не существовало во времена Климента. Следовательно, как же мог Климент (ок. 95 г.) относить смерть Петра и Павла к правлению Нерона, когда первый вообще никогда не был в Риме, а второй мог умереть только после 64 года? И как могут признавать послание Климента подлинным, а историчность Неронова гонения им доказанным все те ученые, которые оспаривают пребывание Петра в Риме и ничего не хотят знать о смерти Павла по случаю этого гонения?
И вот дело обстоит таким образом: или послание Климента на Самом деле было написано около 95 года, — в таком случае! приводимый намек на Нероново гонение, если только оно было действительно таковым, следует рассматривать, как позднейшую вставку; Или же этот намек искони принадлежит посланию, — в таком случае последнее могло возникнуть не ранее половины II века, когда сложилось предание, ставящее смерть обоих апостолов в связь с этим гонением. И в том, и в другом случае послание Климента нисколько не доказывает факта массового гонения на христиан при Нероне[14].
Предположение, относящее Нероново гонение к царству сказок, находит себе дальнейшее подтверждение в том факте, что остальные, приводимые для данного вопроса фон-Соденом свидетельства тоже и Неопределенны, и ничего не говорят. Каким бы благодарным материалом для пропаганды христиан являлись ближайшие обстоятельства этого первого гонения на их юную религию! И какие же следы оставил после себя у них этот эпизод? Выслушаем свидетельство Мелитона Сардийского! В своей апологии к императору Марку Аврелию, где он пытается показать благодетельное значение христианства для римской державы, Мелитон говорит: «Единственными императорами, которые по внушениям некоторых зложелательных людей старались оклеветать нашу религию, были Нерон и Домициан, и от них-то ложная клевета на христиан распространилась к последующим поколениям по неразумному обыкновению толпы верить молве». В этих словах, которые, впрочем, переданы нам только Евсевием, говорится не о каком-то массовом гонении на христиан при Нероне, а только о том, что последний пытался оклеветал их. Да и Дионисий из Коринфа (ок. 170 г.) вместе с пресвитером Каем, жившим во времена римского епископа Зефирина (ок. 200 г.), свидетельствуют, по словам того же Евсевия, только о том[15], что Петр и Павел «почти одновременно» умерли в Риме мученическою смертью. Это не следует понимать так, что они, будто бы, умерли в один и тот же день по одному и тому же случаю, а только в том смысле, что их «победные трофеи» можно видеть на Ватикане и на дороге в Остию. У Тертуллиана, в его «Apologeticum», 5, читаем, что жестокий ко всем Нерон был первым, кто в своей ярости обнажил свой меч против процветавшей тогда в Риме секты христиан. При этом он ставит себе и своим единоверцам в особую честь — подвергнуться осуждению такого владыки, ибо, мол, всякий знающий Нерона поймет, что последний преследовал только что-либо особенно хорошее. Из слов Тертуллиана не видно, чтобы он при этом имел в виду что-либо другое, кроме смерти апостолов Петра и Павла. Больше того: он определенно говорит, что апостолы, рассеявшись согласно повелению учителя по всему миру, наконец, после многих прочих страданий пролили свою кровь в Риме, вследствие жестокости Нерона. Свидетельства же в пользу этого он предлагает язычникам прочитать в их собственных «записях»; этим приблизительно сказано то же, что и тогда, когда автор отсылает к римским архивам всех тех, кто сомневается в истинности евангельского рассказа о казни Иисуса. Подобное же читаем в Scorp., 15 того же автора: «Прежде всего, Нерон обагрил кровью зарождающуюся религию. Тогда Петр (по слову Христа) был препоясан другим, когда его пригвоздили к кресту. Тогда Павел заслужил себе право римского гражданина в высшем смысле, снова родившись там через свое благородное мученичество».
Таким образом, остаются только, в конце концов, свидетельства Евсевия и «Откровения». Но Евсевий попросту повторяет соответствующую заметку Тертуллиана о том, что Нерон первый из императоров выступил открытым врагом божественной религии; он пишет: «Этот Нерон безумствовал также и против апостолов, почему и прослыл первым среди главных врагов бога. Рассказывают, что при нем обезглавлен был в Риме Павел и при нем же был распят Петр». В подтверждение второго он ссылается на то, что имена Петра и Павла вплоть до его времени фигурировали на одной римской надгробной надписи. Что же касается свидетельства «Откровения», то обычно признаваемая связь последнего с Нероновым гонением на христиан так мало обоснована, что Арнольд называет «очень неудачной мысль» сопоставить «огромное множество» христиан, о казни которых, будто бы, говорит Тацит, с видением Иоанна, где последний видит большую, неисчислимую толпу из всех язычников, народов и языков, стоящую с пальмами в руках и в белых одеждах пред престолом всевышнего. Христианские части так наз. Сивиллиных оракулов, которые отчасти были написаны, якобы, вскоре после этого события, ничего не говорят, как указывает и Арнольд, о Нероновом гонении, и даже в тех местах, где было бы как раз подходяще. Ведь, в этих оракулах речь идет довольно часто о возвращении Нерона и его злодеяниях, но нигде он не изображается, как позднее у Евсевия, врагом бога, Христа и гонителем молодой христианской общины. Можно даже сомневаться, чтобы это гонение было вообще известно писателям. Вместе с тем теряет под собою почву и тот взгляд, что в «Откровении» мы имеем христианский «протест против Неронова гонения». Церковное предание относит возникновение «Откровения» к 96 году нашей эры. Когда новейшее филологическое исследование заставляет отнести его написание к 65 году, то оно видит в этом произведении намек на пожар Рима в 64 году. Но если это так, то пред нами настоящий заколдованный круг: на основании требующей еще доказательства даты возникновения «Откровения» вскоре после 64 года хотят вывести и доказать историчность Неронова гонения. Впрочем, как мало определенного знали об этом гонении в первых веках нашей эры, видно хотя бы из того, что Евсевий относит его к 67 году. Юстин, несмотря на то, что пишет целую апологию мужества и стойкости христиан перед мучителями, ни одним словом не обмолвился об этом гонении. Молчат о нем и позднее появившиеся Деяния Петра, — больше того: другие изображают Нерона даже другом христиан, якобы, осудившим на смерть Пилата за то, что тот казнил Христа. Ориген (185 — 254) в своем полемическом сочинении против Цельса приводит нам число претерпевших смерть за исповедание Своей религии, и это число, в противоположность «огромному множеству» Тацита, столь незначительно, что легко может быть подсчитано.
«Надежность» господина ф.-Содена, ссылающегося на все эта свидетельства ют первого до четвертого века о Нероновом гонении на христиан, этим, пожалуй, достаточно охарактеризована.
Гораздо лучше, чем на приведенные свидетельства, этот законник мог бы сослаться на Светония. Ведь, последний в своей «Жизни Нерона» сообщает (гл. XVI), что император подверг наказанию зловредный род христиан, зараженных новым суеверием (genus hominum superstitionis novae ac maleficae).
Любопытнее всего то, что Светоний это происшествие по ставит ни в какую связь с пожаром Рима, он упоминает об этом при перечислении других преступлений, якобы, совершенных цезарем. Правда, Арнольд объяснил это тем, что этот биограф, мол, располагает жизнеописание не по хронологическому принципу и внутренней связи между событиями, а по рубрикам хороших и дурных дел цезаря, почему пожар оказался среди последних, а наказание христиан — среди первых. Но остается еще один недоуменный вопрос: на каком основании Нерон мог карать христиан за их религию? Что римские императоры той эпохи были в высшей степени терпимы к чуждым для (них формам религии, — это ясно и определенно установлено историками. Сам Светоний рассказывает, что как раз Нерон проявлял крайнее равнодушие, больше того, даже презрение к религиозным сектам. Да и впоследствии христиане подвергались преследованию не за свою религию, а скорее по политическим мотивам: в них видели людей, упорно презиравших римское государство и цезарей, а вместе с тем и нарушителей единения и внутреннего мира империи. Следовательно, какими же мотивами мог руководиться Нерон, выступая против христиан, — как против новой и преступной секты, которая в глазах посторонних вряд ли чем-нибудь отличалась от прочей иудейской массы?
Шиллер тоже держится того мнения, что у римских властей не было никакого основания особенно карать новую веру. «Да и как непосвященный мог знать, о чем идет речь в каком-то сравнительно маленьком религиозном кружке, который еще не порвал с иудейством и для стороннего наблюдения мог казаться вполне тождественным с ним? Ибо, исключая Иерусалима, характер какой-нибудь общины едва ли был таким отличительно иудео-христианским, какой носила римская община этого времени». Если же допустить, что под «христианами» Светония следует понимать мессиански настроенных иудеев, «мессианцев», которые со своей верой в близкий конец света и гибель мира от огня радовались пожару Рима и поэтому возбуждали к себе народную ненависть, то тем самым связь между ними и историческим Иисусом была бы поставлена под вопрос, а доказательность вышеуказанного места; у Светония в пользу существования такого Иисуса свелась бы к нулю. Впрочем, против такого предположения говорит еще и полное молчание Иосифа о несчастии с его единоверцами, хотя он обычно не скрывает никаких злодеяний Нерона. Да и Павел Оровий, друг и поклонник Августина, хотя ссылается на изгнание иудеев из Рима при Клавдии, явно черпая свои сведения из Светония, — больше того: даже упоминает о Нероновом гонении, которое, по его словам, распространилось по всем провинциям империи, — однако, при этом нигде не называет в качестве своих источников и свидетелей ни Тацита, ни Светония. Если принять во внимание, что ни Траян, ни Плиний в своей переписке не касаются Неронова гонения на христиан, хотя для этого был очень удобный случай при обсуждении необходимых мероприятий против христиан в Вифинии, то едва ли не придется признать вместе с Ошаром и эту заметку у Светония в его «Жизни Нерона» за позднейшую вставку.
Далее, что касается самого места Тацита, то наивная вера, с какою ранее обычно рассматривали его не только за границей, где, между прочим, голландец Пирсон, Эдвин Джонсой, анонимный автор «Antiqua Mater» оспаривали его подлинность, но и в германской науке, уступила место законному сомнению. Кроме Бруно Бауэра, особенно Г. Шиллер указал на незамеченные раньше трудности в понимании Тацитова предания, да и Арнольд, несмотря на свое стремление доказать неосновательность неблагоприятного приговора о разбираемом месте римского историка, признает, «как мало понятно в действительности это сообщение, которое до сих пор считалось таким простым и ясным». Больше того: по мнению Ошара, само место заключает в себе также много трудностей и со стороны словесного выражения. Это в особенности касается фразы: «Igitur primum correpti, qui fatebantur, deinde indicio eorum multitudo ingens haud proinde in crimine incendii quam odio humani generis convicti sunt». Шиллер называет это место «одним из самых трудных у этого сентенциозного писателя» и прибавляет: «Сама собою напрашивается мысль, что он в своем повествовании как нарочно оставил потомству загадку, которую и сам не разрешил».
Там прежде всего стоит «multitudo ingens»[16] христиан. Даже Арнольд в этих словах видит «риторическое преувеличение» (гиперболу), которое противоречит всему тому, что мы знаем о распространении новой религии в Риме того времени. Вопрос только в том, кто в данном случае преувеличил, — Тацит ли, заинтересованность которого преувеличением числа христиан вряд ли может быть доказана, или же позднейший христианский интерполятор, у которого такое преувеличение было бы вполне естественно, чтобы уже тем самым доказать быстрое распространение и чудесную притягательную силу культа Иисуса?
Далее, там же Имеется «fatebantur»[17]. Теологи-писатели, вроде Ренана, Вейцзекера и др., относя это выражение к вере схваченных, тем самым причину гонения на последних видят в их христианстве. Да и ф.- Соден переводит: «Прежде всего были схвачены все те, которые открыто признались в христианстве» и т. д. Между тем Шиллер, учитывая совершенно обособленную жизнь христиан того времени, вполне правильно считает невероятным, чтобы одни из них, отделяясь от всех остальных, «открыто признались, в учении, которое, ведь, собственно говоря, еще не было вероисповеданием и потому было никому непонятно» (435). На основании этого он, подобно Арнольду, выражение «fatebantur» предпочитает относить скорее к преступлению, т. е. к поджогу Рима. В таком случае здесь, как это обычно признается некоторыми историками, например, Нейманом, речь шла бы, вообще говоря, не о гонении на христиан в религиозном смысле, а только о чисто полицейских мероприятиях.
Но христиане, говорят, были «уличены», ведь, не столько в поджоге, сколько в «ненависти к роду человеческому». Гольцман в зибелевском «Historische Zeitschrift» толкует это выражение, как указание на «полное отсутствие у христиан гуманности и политического воспитания, что как бы освобождало преследователей от применения принципов гуманности также и по отношению к ним (христианам)». Шиллер хочет видеть в этом указание на характерную черту христиан — отказ от всякого общения с миром, празднование запрещенных празднеств на тайных собраниях и неприношение жертв гению императора. Арнольд понимает это выражение как «принципиальную оппозицию римскому государственному всемогуществу». Но мог ли, — совершенно правильно спрашивает Ошар, — Тацит, который никогда не относился серьезно к религии евреев и который еврейского бога, а, по свидетельству Тертуллиана, равно и бога христиан, выставлял в виде идола с головой осла на посмешище толпы, — мог ли он существование еврейской секты, по внешности ничем в глазах римлян не отличавшейся от остальных евреев, считать столь опасным для благосостояния государства, чтобы призывать на нее весь гнев олимпийских богов? Где же здесь место тому «крайнему презрению», которое приписывает И. Вейс римскому историографу к христианам?
«Нельзя думать, что поклонники Иисуса в то время в столице представляли общину, которая была настолько влиятельна, чтобы обращать на себя общественное внимание и вызывать к себе неудовольствие народа. Скорее христиане проявят самое крайнее благоразумие в своем поведении, которое было необходимо и которое должна соблюдать всякая пропаганда в своем начале. Очевидно, здесь мы имеем положение вещей, которое принадлежит по описанию эпохе более поздней, чем эпоха Тацита, когда распространение и пропагандистское рвение христиан раздражили против них остальные культы, а их оппозиция государственным законам заставила правительство прибегнуть к своей силе против них». Интерполятор, по мнению Ошара, всеобщую ненависть к христианам, о которой рассказывает Тертуллиан, отнес к эпохе Нерона. Больше того: французский ученый не исключает даже возможности, что самовыражение «odium generis humani» прямо позаимствовано у Тертуллиана и вложено в уста Тациту. Ведь, Тертуллиан рассказывает, что христиан его времени обвиняли в том, что они являются «врагами рода человеческого» («paene omnes cives Christianos habendo, sed hostes maluistis vocare generis humani potius quam erroris humani». Да и «Тиестовы пиршества» и «эдиповские кровосмешения», указание на которые Арнольд видит в том обстоятельстве, что Тацит приписывает христианам гнусности и пороки, заимствованные Римом отовсюду, вряд ли подходят ко временам Нерона, но зато заставляют думать о перенесении задним числом позднейших обвинений против христиан на шестидесятые годы первого века, если только как раз их вообще имел в виду автор в данном случае. Не следует забывать, что подобного рода обвинения, пусть они действительно, как, на основании существующих указаний Юстина и Тертуллиана, некоторые вообще допускают, исходили от евреев, в течение первого века и в особенности до разрушения Иерусалима не имеют под собою абсолютно никакой почвы в тогдашних исторических условиях. В то время расхождение между евреями и христианами еще не обозначилось достаточно резко, и ненависть между обеими религиями еще не дошла до того, чтобы можно было оправдать такие отвратительные обвинения. А если последние были выдвинуты против христиан язычниками, то для этого опять-таки недостает необходимых мотивов[18].
Теперь мы можем дать общий очерк всех главнейших возражений Ошара против подлинности 15,44 «Анналов» Тацита.
Прежде всего, французский ученый считает невероятной возможность возникновения Обвинения Нерона в поджоге собственной Столицы. Все поведение цезаря до и после пожара, судя по описанию Тацита, отнюдь не могло вызвать у народа подобного подозрения. Даже Светоний, который в остальном так много потрудился над тем, чтобы возложить вину за пожар па Перона, ничего не знает о таком слухе; в то же время, судя по рассказу Тацита, цезарь нисколько не потерял в своей популярности в глазах народа. Вследствие этого даже составившие заговор аристократы не осмеливались ничего предпринять против него; это видно хотя бы из того, что народ в судебном процессе против них был очень далек от мысли и намерения стать на сторону заговорщиков. Тем самым гонение на христиан не имеет под собою достаточного основания, во всяком случае, оно не могло быть вызвано приведенной Тацитом причиной. В этом с Ошаром согласился также и Шиллер. Он вкупе с Ад. Штаром известие, что Нерон был виновником пожара, считает совершенно недостоверным. А если все же, быть может, возникла намекающая на это молва, то, по его мнению, эта клевета могла выйти в крайнем случае из среды той аристократической партии, которой симпатизировал Тацит, а не от массы, каковая считала его невинным[19]. Следовательно, также и по мнению Шиллера, к которому в данном случае примыкает даже Арнольд, у Нерона не было мотивов и оснований выдать христиан за поджигателей.
Во всяком случае, если бы даже у Тацита и оказалось сохраненным предание, что по случаю пожара некоторое число еврейских сектантов и среди них, быть может, также христиан, было казнено за мнимый поджог, все же о Нероновом гонении на христиан, как таковом, не может быть и речи.
Название «христиан» для поклонников Иисуса, каковым пользуется Тацит, в эпоху Нерона еще совершенно не употреблялось. Ни Юдин из греческих или римских писателей первого века, — ни Ювенал, ни Персий, ни Лукиан, ни Марциал, ни Плиний Старший, ни Сенека, — не упоминают этого имени. Молчит о «христианах» и Кассий Дион, а передававший в сокращенном виде его сочинение монах Ксифилин не считает себя обязанным нарушить это молчание, о гонимых же при Домициане христианах говорит как о приверженцах иудейской религии. Христиане, называвшие себя иессеями, назореями, избранными, святыми, верующими и т. д., вообще говоря, считались иудеями. Они придерживались Моисеева Закона, и народ мог не различать их от остальных иудеев. А что Тацит, по мнению Вольтера и Гиббона, употребительное в его время имя перенес на еврейских сектантов эпохи Нерона, — это весьма Невероятно. Греческое слово «Христос» («помазанник») для мессии и производное от него имя «христианин» вошло в употребление впервые при Траяне, во времена Тацита. Но даже тогда выражение «Христос» могло относиться не к Иисусу из Назарета. Ведь, все без исключения евреи чаяли Христа или Мессию и верили, что пришествие его близко. Следовательно, непонятно, как название «христиане» могло при Нероне или во времена Тацита отличать поклонников Иисуса от остальных верующих в Христа или мессию[20]. Это, скорее, могло произойти в ту эпоху, когда воспоминание о многочисленных прочих личностях, Претендовавших на звание мессии, изгладилось, когда мессианская вера превратилась в веру в Иисуса, не в какого-нибудь, а определенного мессию, а Христос и Иисус сделались равнозначащими понятиями[21]. Так, даже ни один евангелист не употребляет имени «христиан» для обозначения поклонников Иисуса. Нет его и в новом завете, где бы верующие в Иисуса сами именовали себя так, соответствующее же место в «Деяниях апостольских» (11,26), по которому это имя, будто бы, впервые было пущено в оборот в Антиохии, обнаруживает признаки позднейшей вставки, восходящей как раз к тому времени, когда звание «христианин» сделалось почетным в глазах одних и бранной кличкой в глазах других. В связи с этим стоит также странный способ, каким Тацит выражается о казни Христа при прокураторе Понтии Пилате. Он игнорирует имя «Иисус», что, — кстати сказать, — было бы невозможно, если бы он имел пред глазами судебные акты или сенатские протоколы о его смерти. Далее, он считает «Христа» именем собственным и говорит о Пилате, как об известной читателю личности, не в духе историка, желающего осведомить своего читателя, а как христианин; говорит христианам, для которых ближайшие обстоятельства смерти Иисуса являются хорошо знакомыми вещами.
Евреи поселились в Риме по собственной воле, дабы создать себе благополучие в этой столице мирового государства, и чувствовали себя там, вообще говоря, хорошо. Пусть их мало уважали, быть может, даже презирали, Но не более чем прочих пришельцев с Востока, которые пытались заработать деньжонки в качестве предсказателей, мелких разносчиков товара и ремесленников. Во всяком случае настолько нет основания говорить о всеобщей «ненависти» народа к ним, что еврейские историографы, — прежде всего Иосиф Флавий, — в сущности не жалуются на то отношение, какое выпало на долю их земляков в Риме. Невероятно, чтобы иессеи или назореи среди них, число которых ко времени пожара во всяком случае могло быть слишком незначительным, были предметом особой ненависти и потому должны были, в глазах народа, нести вину за пожар.
Смертная казнь через сожжение в Риме эпохи Нерона не применялась. Она стоит в противоречии с теми умеренными и снисходительными принципами, которые тогда обычно применялись государством в отношении к осужденным. Употребление христиан в качестве «живых факелов», как рисует их Тацит, и прочие жестокости, якобы, примененные к ним, — все они мало заслуживают доверия и заставляют думать здесь о фантазии, разгоряченной историями о христианских мучениках[22]. Этого нисколько не опровергают также часто приводимые места из Ювенала и Сенеки, каковые не находятся ни в какой связи с именами христиан, и отнюдь нет необходимости видеть в них намеки на принесенных Нероном в жертву сочленов новой секты.
Эти жертвы не могли, как рисует Тацит, быть преданы пламени в садах или парке Нерона, так как последние, ведь, по его собственным словам, служили убежищем для погорельцев и были загромождены палатками и деревянными бараками. Невероятно, чтобы Нерон своими «живыми факелами» мог навлекать опасность нового пожара, и еще менее вероятно, чтобы он при этом смешивался с толпой и услаждал свой взор этим отвратительным зрелищем. Ведь, Тацит в своей «Жизни Агриколы» рассказывает, что хотя Нерон и устраивал преступные махинации, но сам старался оставаться в стороне.
Сады Нерона (на современном Ватикане), по-видимому, избраны ареной казни для того, чтобы подкрепить легенду, согласно которой главная святыня христианства, — храм Петра, — якобы, построена на том месте, где пролили свою кровь первые христианские мученики.
Сюда, наконец, присоединяется еще полное молчание светских писателей и туманность выражений у христианских авторов, которые только постепенно все смелее и смелее выступают с утверждением о массовом гонении на христиан при Нероне, тогда как вначале они говорили только о смерти при Нем Петра и Павла. Первое определенное упоминание о Нероновом гонении в его связи с пожаром Рима находится в подложной переписке Сенеки с апостолом Павлом (IV века!). Затем подробнее об этом рассказывает Хроника Сульпиция Севера (умер в 403 г.), но вместе с тем его сообщение перемешано со всем известными христианскими легендами, вроде рассказа о смерти Симона Волхва, епископском служении и пребывании Петра в Риме и т. п. При этом текст Сульпиция отчасти почти буквально совпадает с текстом Тацита. А при молчании остальных христианских авторов, читавших Тацита, весьма сомнительно, чтобы в рукописи Тацита, которой пользовался Сульпиций, находилось уже разбираемое нами место.
Посему напрашивается само собой подозрение, что 15,44 «Анналов» для вящей славы бога и подкрепления истинности христианского предания с помощью свидетеля-язычника только окольным путем через Сульпиция рукою монаха-переписчика или фальсификатора было введено в текст Тацита[23].
Но как могла возникнуть легенда, что Нерон был первым гонителем христиан? Она сложилась, — отвечает Ошар, — под троякого рода влиянием. Первым является апокалиптическая идея, видевшая в Нероне антиХриста, воплощение зла, страшного врага мессии и его поклонников. В качестве такового он уже по характеру своей естественной вражды должен был преследовать прежде всего христиан, потому что, как говорит Сульпиций, «порок постоянно — враг добра».
Во-вторых, повлияла здесь политическая заинтересованность христиан выставить себя в качестве жертв Нерона, дабы снискать себе тем самым милость и покровительство у его преемников.
Третьим моментом является особая заинтересованность римской церкви в смерти обоих главных апостолов — Петра и Павла — в Риме. В таком случае автор писем Сенеки к Павлу расширил первоначальный круг легенды, согласовал ее с идеями своего времени и придал ей политическую окраску.
Шаткие обвинения в поджоге приняли определенную форму, связались с характером антиХриста, каковой церковь привыкла переносить на Нерона при наличии приписываемой ему адской жестокости; поверили тому, что он применил к христианам ужасные мучения, — и таким образом легенда в этой новой форме попала в хронику Сульпиция Севера. В конце концов, какой-нибудь ловкий фальсификатор (Поджио?) разукрашенный драматическими подробностями рассказ об этом гонении внес контрабандой в летопись Тацита и тем самым положил основание тому, что этот продукт чистой фантазии занял место среди наидостовернейших исторических фактов.
Нет необходимости все возражения Ошара считать равно убедительными, но все же следует признать, что они в своей совокупности и внутренней связи заслуживают полного внимания и, быть может, достаточны для того, чтобы поколебать наивную веру в подлинность разбираемого нами Тацитова места. Во всяком случае, те немецкие ученые, сомнение которых в подлинности этого места у Тацита до сих пор еще не выявилось, не имеют ни малейшего права пожимать плечами с видом сожаления и сострадания к этому «легкомысленному» французу[24]. А если в борьбе вокруг «Мифа о Христе» вырывались из общей связи отдельные, быть может, спорные утверждения Ошара и снабженные дискредитирующими их примечаниями пускались для усыпления публики в прессу, дабы таким путем иллюстрировать Ничтожность и малоценность ошаровской аргументации, то это еще вовсе не «fair play» и подобный прием борьбы прямо-таки неприличен. Ведь, где можно найти такой научный труд, который нельзя было бы уронить таким образом в глазах неспособной к самостоятельному суждению массы? И кто скажет, не пребывала ли «наука» до сих пор и в данном случае, как это случалось не раз, под властью упроченного привычкой гипноза, если она без всякой критической проверки считала рассказ Тацита подлинным? Пусть не забывают еще и того, в какой тесной связи со всем христианским пониманием истории стоит этот рассказ, и насколько заинтересованы были прежде всего религиозное воспитание и церковь в том, чтобы не могло возникнуть никакого сомнения в нем. Та страстная запальчивость, с которой званые и незваные в течение последнего года вступались за Тацита, проистекала во всяком случае не из чисто исторического интереса, а, скорее, из интереса веры. Разве не заслуга Германа Шиллера, что он обратил внимание науки на трудные для понимания пункты данного места у Тацита? Да и как нам объяснить себе, что в течение всего средневековья, по-видимому, никто не поинтересовался таким в высшей степени важным для истории и славы церкви местом у римского историографа; больше того: о его существовании только еще догадывались, пока, наконец, не прочитали его в единственном тогдашнем экземпляре Тацита, так наз. втором Медицейском кодексе, напечатанном около 1470 года в Венеции братьями Иоганном и Венделином Шпейерами, простыми копиями которого являются все остальные рукописи.
Правда, наши историографы имеют обыкновение вообще воспроизводить рассказ Тацита в несколько иной форме, не вдаваясь в серьезную критику 15,44 «Анналов»; так поступил недавно Домашевский в своей «Истории Римской империи» (1909 г.), не говоря уже о бесчисленных популярных изложениях истории. Да и вся наша историческая наука! со всем, что касается начал христианства и находится в связи с последним, все еще пребывает под роковым влиянием теологии и имеет обыкновение просто-напросто усваивать себе ее построения. В вопросе о происхождении христианской религии и об историчности Иисуса историческая наука до сих пор еще совершенно не принимала самостоятельного участия, — больше того: она прямо-таки рада, что не имеет, будто бы, надобности вступать в разбор этой щекотливой темы, как это с милой откровенностью высказывает даже Зеек: «Мы не имеем намерения изображать Иисуса в его человеческом виде и очерчивать его темную судьбу, т. е. задачи, которые, судя по состоянию предания, быть может, неразрешимы и, во всяком случае, еще не разрешены. Все вопросы, касающиеся возникновения христианства, столь трудны, что мы рады возможности и праву их обойти» (!). Правда, сомнение в подлинности признанных церковью писаний нового завета Зеек считает «в большинстве случаев неосновательным». Он доверяет также преданию относительно заметки Тацита и верит в историчность Неронова гонения на христиан. Между тем, что можно сказать на это, раз он, как то заведомо для всех, не вдавался в более близкий разбор этих вещей и, значит, свое суждение позаимствовал просто только из ходячего мнения, которое, возможно, является только простым предрассудком?
Поистине, Мы йе позавидуем ни «историческому уму», ни хорошему вкусу всех тех, которые желают уверить себя и других, что с одинаковым правом можно отрицать как историчность Иисуса, так и историчность Сократа, Александра, Лютера, Гете, Бисмарка и т. д., бытие которых доказано и засвидетельствовано совершенно иначе, чем историческое существование «богочеловека» евангелий[25].
Так стоит вопрос о возможной подложности 15,44 «Анналов».
Ну, а как обстоит дело с доказательностью этого места, если мы даже признаем его подлинность и забудем о том, что уже отметили выше относительно его исторической ценности?
В противоположность Герману Шиллеру, Нейману и другим! историкам, Гарнак считает «несомненным», что упомянутое Тацитом гонение на христиан было действительно таковым. Несмотря на это, даже он высказывает мнение, что сообщение Тацита до сих пор еще «не совсем понятно», так как последний вначале введение в употребление названия «христиане» приписывает «черни», а затем сам же рассказывает, что «виновником имени» этого был Христос. «Если так, то в таком случае «чернь» сделала нечто само собой понятное, назвавши поклонников Христа «христианами»! Почему же Тацит название «христиане» отмечает в качестве «appellatio vulgi» (как прозвище, данное чернью)? Обстоятельство, действительно, весьма странное.
«Чтобы покончить с этими слухами, Нерон возложил вину на тех, кто были ненавидимы за мерзкие деяния, кого чернь называла христианами».
Между тем, Аидрезен, подвергнув новому изучению Тацитову рукопись, нашел и доказывает, что в ней первоначально стояло «chrestianos — хрестианами» и только впоследствии было переправлено на «Christianos — христианами», вслед же за тем написано «Христос», а не «хрестос». «Теперь все ясно!» — восклицает Гарнак. «Тацит говорит, что народ называет эту секту хрестианами, сам же он, опираясь на лучшее знание, подобно Плинию, пишет «христиане», молча исправляет то наименование, правильно называя «виновника имени» (auctor nominis) «христом» (christus)». А Бет уже торжествующе замечает по этому поводу: «Какую ценность для изощренного исторического взора исследователя приобретает свидетельство Тацита, — это показал Гарнак» (39). Таким образом стараются внушить, что название «хрестиане» надо понимать как употребляемую простонародную форму вместо «христиане» (сравни Вергилий и Виргилий), и что равным образом и Светоний на этом основании написал «хрестос» вместо «Христос». Но «хрестос» было, как уже отмечено выше, не только очень распространенным собственным именем: оно было также и в особенности именем египетского Сераписа или Озириса, который в Риме, как раз в низших слоях народа, пользовался большим почетом. Поэтому «хрестианами» могут называться как поклонники человек по имени «Хреста», так и поклонники Сераписа. Имя «хрестос» значит «добрый, благой». Таким образом, в имени «хрестиан» звучало бы качественное определение «добрых». Правда, говорят, народ дал это имя тем, которых ненавидели за их гнусности. Больше того: он дал им это прозвище, быть может, как раз потому, что их ненавидели за гнусности. Ведь, латинское выражение «quos per flagitia invisos vulgus chrestianos appellabat» допускает также и такое понимание, как это не раз и делалось в подобных случаях.
Как народ додумался до того, чтобы все же называть «добрыми» людей, которые в его глазах были заведомо злыми и негодными? Вели хоть раз согласиться с развиваемым здесь ходом мысли, то ясно, что в этом названии скрывалась ирония, насмешка: римский народ называл поклонников Сераписа-хреста «добрыми» потому, Что они, собственно говоря, были как раз противоположностью этому, В таком случае «хрестиан» можно было бы передать через выражение «милая братия», подобно тому, как в Париже подонки общества, (преступный сброд, обычно называются «апашами».
Из истории мы знаем, какой дурной репутацией пользовалась в Риме египетская чернь, состоявшая по большей части из александрийских элементов. В то время, как все прочие чуждые, введенные в Рим культы пользовались там самой широкой терпимостью, культ Сераписа и Изиды подвергался неоднократным преследованиям. Как мы знаем благодаря работам Кюмона, подкладкой этого служили не только политические мотивы — соперничество Рима с Александрией, но и, прежде всего, полицейские и этические моменты. Шаткая мораль, поскольку она стояла в связи с культом египетских богов, таинственные занятия их поклонников отталкивали римлян и возбуждали подозрение, что данный культ, может быть, направлен против государства. «Его тайные сообщества, вербовавшие себе членов, главным образом, из низов народа, под покровом религии легко могли превратиться в клубы агитаторов и гнезда шпионов. Все эти мотивы для подозрения и ненависти (!), без сомнения, гораздо скорее, чем чисто богословские основания, побудили к открытию гонения. Можно проследить, как последнее то потухает, то, снова разгорается, в зависимости от перемены направления в общей политике».
В 48 г. до нашей эры, согласно постановлению сената, были разрушены посвященные Изиде часовни, а в них изображения богов разбиты. В 28 г. нашей эры было запрещено александрийским божествам пребывание внутри городской черты (померил), — запрещение, которое семь лет спустя Агриппой было распространено на окружность в тысячу шагов расстояния от города. Больше того: в 49 году разразилась буря негодования над головами египтян по случаю скандальной истории, в которой были замешаны египетские жрецы, — буря, настолько сильная, что с поклонниками Сераписа обошлись самым безжалостным образом. Причем на этот раз несчастье затронуло также и евреев вследствие подобного же преступления одного из их единоверцев, но не по причине всеобщей ненависти к ним, а питому, что римских евреев, которые равным образом были по большей части выходцами из Египта и Александрии, смешали с александрийскими и причислили их к египетскому сброду — «хрестианам». Так, у Тацита мы читаем, что тогда было совещание о запрещении египетских и еврейских религиозных обрядов и что сенат постановил четыре тысячи вольноотпущенников, Зараженных этим суеверием, сослать на остров Сардинию На борьбу с тамошними разбойниками, в надежде, что сосланные там скоро погибнут благодаря нездоровому климату. Это подтверждает также и Иосиф Флавий в своих «Древностях». Вскоре после этого, при Клавдии, «был издан грозный, но безрезультатный сенатский декрет об изгнании из Италии математиков». Математиками, т. е. астрологами, являются опять-таки египтяне и египетские евреи, поклонники хреста, как об этом мы читаем у Фл. Вописка в письме императора Адриана к его родственнику Сервию: «Те, которые поклоняются Серапису, являются хрестианами, а те, которые называют себя священниками хреста, преданы Серапису. Всякий первосвященник евреев, самарянин, пресвитер хреста там в то же время является математиком, гадателем или знахарем. Даже патриарха, когда он приезжает в Египет, одни заставляют молиться Серапису, другие — хресту. Это — самый мятежный, ненадежный, суеверный человеческий род. Там существует только один бог. Ему поклоняются хрестиане, ему же евреи и все народы Египта».
Правда, в настоящее время это письмо вследствие его, якобы, вздорных и запутанных показаний о христианстве и христианах часто считается стряпнею четвертого века. Но и в таком случае оно подтверждает тесную связь между александрийскими евреями и египтянами, раз те и другие характеризуются в качестве математиков и хрестиан. Но не следовало бы показания о хресте и христианах слишком! поспешно относить к Христу и христианам, и не могла ли эта нелепица произойти только от того, что автор письма сам не мог ясно разобраться в обоих этих различных религиозных партиях и их божествах? А в таком случае и рассказ Тацита мог бы явиться результатом подобного Недоразумения и непонимания. Те «хрестиане», которых парод ненавидел за их мерзости и которых римский историограф причисляет ко всем гнусным и бесстыдным элементам, стекающимся со всех сторон в столицу, — они, вообще говоря, были вовсе не христианами, а поклонниками Хреста, т. е. египетским сбродом, «апашами» Рима, «огромным множеством», подлинными «ненавистниками рода человеческого», людьми, на которых Нерон слишком легко мог навлечь подозрение в поджоге, а их признание, что приписываемое им преступление было действительно ими совершено, поэтому не имеет само по себе ничего непонятного. Следовательно, «чернь» была права, называя их «хрестианами», что, как сказано, было двусмысленно и в тогдашнем Риме являлось употребительным насмешливым прозвищем. Тацит же, около 117 года, совершенно так же смешал их с христианами своего времени, как это сделал 14 лет спустя и император Адриан в своем письме к Сервию.
Вследствие этого он увидел себя вынужденным для пояснения вставить фразу: «виновник этого имени Христос» и т. д. и вывести их происхождение из Иудеи, смешивая отожествленных с ними александрийских евреев с евреями из Палестины. В таком случае сделалось бы понятным выражение «appellabat» — называла (вместо «appellat» — называет), каковое и Гарнаку кажется «странным»: возможно, что мы имеем здесь дело с употребительным в эпоху Нерона народным прозвищем, которое сам Тацит уже не понимал. А может быть, Приведенная фраза, где Христос называется виновником имени христиан, равно как и указание на Иудею, вообще вышли из-под пера не Тацита, а позднейшего христианина, который хрестиан Тацита считал тожественными с христианами, и, таким образом, все Нероново гонение на христиан так же покоится на огромном недоразумении, как и подтверждение историчности Христа с помощью римского историографа. В этом случае пролился бы также новый свет и на «chresto impulsore» Светония. Хрестом называется не только бог, но, как это часто бывает в античных религиях, это имя носит и его верховный жрец. Каким же образом, если и относительно волнений «евреев» при Клавдии речь шла бы о мятежном или преступном элементе столичного египетского сброда, подстрекаемом его жрецом, за это были изгнаны из Рима и «евреи»? Само собою понятно, что это еще не может служить единственно верным объяснением положения дел. Следует утверждать только одно, что вещи, возможно, могли происходить таким образом. А в таком случае рассказ Тацита остался бы совершенно неприкосновенным, все же не доказывая того, что он, по общему мнению, доказывает, а именно: факта Неронова гонения на христиан и существования исторического Иисуса. Во всяком случае, тогда все темные моменты показания Тацита нашли бы себе самое простое объяснение.
Кому приведенное здесь понимание 15,44 «Анналов» кажется неясным, !гот все же пусть видит пред собою стоящим роковой вопрос: хрестиане или христиане римского историографа действительно ли являются христианами в нашем смысле, или даже, быть может, их следует отличать друг от друга? Так Эдвин Джонсон хрестианами считает поклонников «доброго бога» (хреста), как называли гностики своего бога) в противоположность Яхве, в котором они видели злого творца мира евреев. Следовательно, он возводит это имя к секте, видя основателя последней в Симоне Волхве, который, якобы, жил в Риме во времена Клавдия, и последователи которого, как поборники одухотворенного иудаизма, были бельмом на глазу у верных закону евреев. В таком случае Тацит ненависть к христианам, которая одушевляла евреев его времени, перенес бы на эпоху Нерона, а хрестиан (гностиков) спутал бы с Настоящими христианами. Быть может, однако, это имя является только просто другим именованием мессианцев, и хрестиане Тацита являются возбужденными благодаря эсхатологическим (ожиданиям евреями, которые жили мыслью о близком конце мира, носились с дикой фантазией о скорой гибели мира через огонь и посему навлекали на себя подозрение в поджоге. Также и они могли, быть может, образовать «multitudo ingens» и быть изобличенными в «ненависти к человеческому роду», принимая во внимание то, как они в своем фанатизме открыто выражали свою радость при пожаре Рима, — больше того: возможно, даже сами принимали участие в поджоге. Но как бы то ни было, этим ни в коем случае ничего не было бы доказано в пользу историчности Неронова гонения на христиан. (Ведь, даже и в этом случае указание Тацита на Христа, как на основоположника этой секты, покоилось бы на (недоразумении, а именно на смешении наиболее глубоко охваченных своими чаяниями еврейских мессианцев с поклонниками того Христа, который, как слышал Тацит, был распят при Понтии Пилате.
О значении Пилата у Тацита заслуживающую большого внимания гипотезу высказал недавно А. Немоевский в своей книге «Gott Jesus im Lichte fremder und eigener Forschungen samt Darstellung der evangelischen Astralstoffe, Astralsszenen und Astralsysteme» (1910 г.). Согласно этой гипотезе, Пилат христианской легенды первоначально, вообще говоря, не был исторической личностью, а так как Всю историю жизни Христа в основе следует донимать астрально, то Пилат выступает там в качестве созвездия Ориона-Копейщика (лат. pilatus) с так наз. Стрелой-звездой или Копьем-звездой. При этом, так как, согласно греческим мифам, Копье очень велико и длинно, то в христианской легенде Орион фигурирует также под именем Лонгина (longus — длинный), а у Иоанна — в роли воина, копьем (греч. «Лонхе») прободающего бок Иисуса, Б астральном мифе Пилат убивает своим копьем висящего на кресте, Мировом Древе, т. е. Млечном Пути, Христа. Так, по мнению Немоевского, фантазировала христианская масса относительно Копейщика, Пилата, который, будто бы, был виновником смерти спасителя. Для Тацита же этого оказалось вполне достаточным, чтобы признать в пом наместника времен Тиберия, как он должен был быть известен римскому историографу из предназначенных для императорского двора книг Иосифа Флавия «Об иудейской войне». На самом деле, прокуратор Понтий Пилат играет в евангелиях такую странную роль и столь противоречащую образу исторического Пилата, нарисованному Иосифом, что все это очень хорошо могло базироваться на дополнительном и позднейшем введении исторической личности в мнимо историческую картину.
Если принять во внимание эти различные возможности толкования 15,44 «Анналов», которые все, по меньшей мере, столь же, — нет, даже больше — правдоподобия имеют на своей стороне, чем понимание этого места в обычном христианском духе, то уже на одном только этом основании рассказ Тацита можно не считать свидетельством в пользу историчности Иисуса. Больше того: следует сказать, что историческая наука, если принять во внимание всю важность данного места, до сих пор трактовала его прямо-таки с непростительной поверхностностью и легковерием. «Внехристианские свидетельства, — утверждает ф.-Соден, — могут привлекаться только в пользу историчности Иисуса и никак не против нее» (14). Истиной же является то, что они ни за, ни против, а попросту вообще ничего не доказывают. Посему прав И. Вейс со своей уже приводимой выше фразой. «Светская литература не имеет действительно доказательного свидетельства». Хорошо только то, что он и в этом умеет утешить себя. Ибо «что, вообще говоря, могли бы дать нам Тацит или Иосиф? Самое большее, они доказали бы то, что на исходе столетия в Риме были известны не только христиане, но и их предания, их миф о Христе. Когда же этот миф возник, и насколько он отвечал действительности, — обо всем этом, конечно, ни из Тацита, ни из Иосифа ничего извлечь нельзя» (91). В этом с Ним согласен даже такой строго верующий, как Дельбрюк: «Что за важность, Тацит ли это написал или нет? Он, ведь, по прошествии чуть ли ни целого столетия мог получить этот рассказ от тех, которые продолжали его рассказывать. Следовательно, для нас не имеет никакого значения, что это место историческое или же нет. Историческая личность Иисуса Христа доказывается лишь тем фактом (?), что первая христианская община признала своего спасителя в том, кого она некогда видела живым. Дальнейших исторических документов у нас нет».
После всего этого кажется излишним входить в дальнейший разбор возражения, что раз ни один языческий писатель не дает несомненного свидетельства в пользу существования исторического Иисуса, то также ни один из них и не опровергает его. Данное возражение шатко уже по одному тому, что оно покоится на ложной предпосылке. Ведь, гностики II века своим докетическим пониманием фактически поставили под вопрос историческое существование Иисуса, т. е. они трактуют только о метафизическом, идеальном, а не историческом, реальном Иисусе Христе. Вся полемика христиан против гностицизма в сущности вытекала из того, что гностики оспаривали историчность Иисуса или же, во всяком случае, придавали ей второстепенное значение.
Впрочем, что дошло до нас из воззрений противников христианства? Разве церковь тщательно, с самого же начала, не придушила, уничтожила и сжила со света все то, что так или иначе могло быть для нее опасным? Разве она не дала сгореть антихристианским сочинениям Порфирия? Разве не сделалась жертвой Неистовства фанатиков и монахов в 391 г. драгоценная александрийская библиотека, в которой бережно хранились величайшие сокровища мысли древнего мира? Кто может сказать, что при этом не погибли все полемические сочинения против христианства? Если мы знакомы с сочинением Цельса, единственным связным опровержением христианства, то мы знаем о нем кое-что опять-таки только из критики его у Оригена. Само же это произведение относится ко второй половине II века и уже по одному тому не может служить доказательством. Да, наконец, было бы удивительным, если бы ни один язычник не оспаривал существования исторического Иисуса. К тому времени, когда начиналась языческая реакция против христианства, т. е. во II веке, история Иисуса отлилась уже в традиционные формы. Как иудеи, точно так же ц языческие авторы тогда в своей полемике против христианства базировались, да и могли базироваться, просто только на христианском предании. Архивные изыскания для установления фактов не входили в задачу древней историографии. «Интерес к исторической истине, как таковой, — говорит историк церкви, вроде Гаузрата, — вообще вряд ли существовал в древности, там преобладал .интерес к истине идеальной. Можно перечислить все случаи, когда античный писатель ставил вопрос: что произошло на самом деле и что исторически засвидетельствовано?». А если бы даже и пожелали произвести исследование относительно истинности евангельской «истории» и основательно разобрать дело, то после разрушения Иерусалима и рассеяния тамошних иудеев не могли бы найти ничего достоверного.
Наконец, если язычники не оспаривали существования Иисуса, то потому ли, что оно ео ipso было несомненно, или же потому, Что в ту эпоху это существование еще никем и не отстаивалось? На этот вопрос мы ждем ответа.
Противники спрашивают: если Иисус на был исторической личностью, то как могло случиться, что это существование никем не подвергалось сомнению? На это мы отвечаем вопросом на вопрос: допустим, что он был исторической личностью, но как прикажете нам объяснить себе тот факт, что не только Талмуд молчит об Иисусе, но и, если оставить в стороне евангелия, Пи одно произведение раннего христианства не сообщает нам ничего сколько-нибудь интимного из жизни этой личности? Обратите внимание на послания Павла! Что они не знают никакого особого факта из жизни Иисуса, — это будет показано в следующей главе. Прочтите остальные послания нового завета: послания Петра, Иоанна, Иакова, Иуды, послание к евреям; прочтите послание Климента в коринфянам, послание Варнавы, «Пастырь» Гермы, Деяния апостольские и т. д., — нигде, ни в одном из всех этих раннехристианских документов нет даже малейшего намека на настоящего человека Иисуса, на историческую личность Иисуса, как таковую, из чего можно было бы заключить, что авторы были сколько-нибудь осведомлены о ней. Его жизнь, как она описана в евангелиях, с ее человеческими чертами, по-видимому, совершенно неизвестна авторам названных произведений. Его речи, изречения едва ли кое-где приводятся, да и то, где это имеет место, как, напр., в послании Иакова или учении 12 апостолов, они приводятся не как речи Иисуса. Не чувствуется, что названные документы вообще знают исторического Иисуса, а что, быть может, можно было бы привести против этого, вроде места из предполагаемой речи Петра (Деяния, 10,38), то оно столь явно относится к позднейшей переработке и, кроме того, столь нелепо, что на нем не стоит и останавливаться.
Древнейшая христианская литература знает Иисуса-бога, богочеловека, небесного первосвященника и спасителя, метафизическое существо — духа, которое сошло с неба на землю, приняло на себя человеческий образ, умерло и воскресло, но настоящего (человека Иисуса, любвеобильного проповедника прекрасных нравственных наставлений, «единственную в своем роде» личность протестантского либерализма, она вообще не знает, а потому не имеет значения также и возражение, что существование таковой личности в те времена никем не подвергалось сомнению. Все те, кто придают значение отсутствию такого сомнения, предполагают прямо, без околичностей, правильность либерально-теологического взгляда на возникновение христианства. Однако, если все это предположение ложно, если историзация образа Иисуса является только продуктом сравнительно более позднего (времени (первой половины II века), то отсутствие более раннего сомнения противников в историческом существовании Иисуса само собою понятно. Во всяком случае методологически неправильно, «lucus a non lucendo», из того обстоятельства, Что, якобы, никто не высказал сомнения в существовании Иисуса, выводит факт этого существования.
Раз светская литература дает категорический отказ свидетельствовать в пользу исторического Иисуса, то остается в качестве поруки за него привлечь все то, что, якобы, сохранилось и дошло до нас от его времени и окружающей его обстановки. Ведь, все же в городе Трире до сих пор еще находится священный хитон Иисуса, из-за которого, говорят, римские солдаты у подножия креста метали жребий. В Латеране, в Риме, еще существует лестница, по которой, говорят, Иисус всходил к дворцу Пилата. Бесчисленные куски креста также все еще свидетельствуют о трагедии на Голгофе, а затем неисчислимое количество святых гвоздей, губка с уксусом, платок Вероники, пелены, в которых спасителя положили в гроб, пеленки младенца Иисуса и, last not least, его священные препуции (крайняя плоть). Поистине, «исторических документов» более, чем достаточно, — но крайней мере, для тех, кто желает верить! Нужно только искать такие «документы» не в литературе, а в церквах, часовнях и прочих «священных местах», где они свою «подлинность» доказывают «благодатью», каковая проистекает от них в кассы церквей. Но с обыкновенными свидетельствами светской литературы пусть к нам не подходят, — как говорит Вейнель, — это значило бы подтасовывать факты. То безобразие, которое проделывали теологи с этими свидетельствами, заслуживает, наконец, самого беспощадного обуздания раз и навсегда. Со своей стороны, во всякой попытке подкрепить существование исторического Иисуса с помощью так наз. светских свидетельств мы видим только проявление интеллектуальной недобросовестности или же жалкой поверхностности.