Глава двенадцатая. «В ОКОВАХ СЛУЖБЫ ЦАРСКОЙ»

Император Александр I умел «задвигать» неугодных ему людей.

Так, вскоре после окончания Заграничного похода Денис Давыдов, вновь произведённый в генерал-майоры, был назначен «состоять при начальнике 1-й драгунской дивизии» — то есть заместителем командира; всю жизнь прослуживший в лёгкой кавалерии, он не понимает службы в кавалерии тяжёлой и не совсем справедливо называет драгун «пресмыкающимся войском». Затем, стремительно сменив ещё пару должностей, Давыдов становится начальником штаба сначала 7-го, потом 3-го пехотного корпуса и скоро уходит в отставку.

Зато генерал-майор князь Сергей Волконский последовательно получает в командование уланскую, гусарскую, а потом и вообще пехотную бригаду…

И это с их боевым опытом! Словно не мог государь сразу определить для Давыдова гусарскую дивизию или бригаду, а «бонтонному» князю подыскать что-либо по линии гвардейских кирасир. Но нет, обоих (а также и многих других) назначали на такие должности, чтобы подтолкнуть скорее уйти в отставку.

Вот и Орлов оказался начальником штаба пехотного корпуса. Хотя вроде он и побывал уже начальником штаба оккупационного корпуса, но то было во Франции, и, думается, должность у него скорее была военно-дипломатическая, нежели строевая. А тут — назначение на чисто военную должность, без всякой дипломатии… Зато, как писал Денис Давыдов, она была и не самая хлопотная:

«Что касается до меня, то я своим местом очень доволен. Не отвечаю уже, как шорник за ремешки и пряжечки, как берейтор за посадку гусара, как будто благочестивый человек за пьянство его, как будто космополит и филантроп за разбитие им рыла какому-нибудь шляхтичу. Словом, я отвечаю только за свою голову, за которую ручаюсь»{253}.

Разве можно было подобрать для кипучей натуры Орлова что-либо менее подходящее?! Михаил Фёдорович, как помним, писал Николаю I, что он «оказался всецело поглощённым своими обязанностями», но это было не совсем так…

* * *

После строгого, словно бы затянутого в изящный мундир Петербурга, после Москвы, возрождающейся из пожарища, Киев показался Орлову городом необыкновенным. Просторные, по-летнему ещё зелёные улицы, древние храмы на высоченном берегу тишайшего Днепра, вычурность недавно построенных дворцов… Всё это он увидел из окна дорожной своей коляски, спеша в гостиницу, чтобы привести себя в порядок перед представлением командиру корпуса.

Генерал от кавалерии Николай Николаевич Раевский (1771–1829) принял своего начальника штаба по-домашнему — в мундирном сюртуке с высоким красным воротом, без эполет, тогда как Михаил Фёдорович Орлов был облачён в парадный мундир, перетянутый серебряным шарфом. Орлов был известен Раевскому достаточно давно, судьба не раз сводила их в дни Отечественной войны и Заграничного похода, и Николай Николаевич относился к Михаилу с большой симпатией. Дружески обняв гостя за плечи, он провёл его в кабинет, усадил на диван и стал расспрашивать о столичных новостях и общих знакомых…

Раевский был одним из самых известных и популярных генералов Русской императорской армии. Он был внучатым племянником светлейшего князя Потёмкина, что, разумеется, положительным образом сказалось на его карьере — хотя и сам Николай Николаевич весьма старался… Ведь при том, что Потёмкин «ворожил» своим родственникам, он их от службы и опасностей не прятал: отец генерала, полковник Николай Семёнович, умер от ран в молдавских Яссах, на тридцатом году жизни; брат Александр, подполковник, был убит на стенах Измаила…

Николай Раевский вступил в службу в 1786 году пятнадцатилетним прапорщиком, через год уже воевал с турками, в 1792 году получил полковничий чин, а в 1794-м принял прославленный Нижегородский драгунский полк (достаточно сказать, что он, единственный в Русской императорской армии, имел десятитомную историю, выпущенную в 1892–1895 годах) и с ним участвовал в Персидском походе 1796 года.

Император Павел отправил потёмкинского племянника в отставку; император Александр пригласил его на службу вновь, присвоив чин генерал-майора, однако вскоре, по семейным обстоятельствам, Раевский опять вышел в отставку — чтобы возвратиться на службу к Прусскому походу.

Об этом Орлов впоследствии напишет в «Некрологии генерала от кавалерии Н.Н. Раевского»:

«В конце 1806 года Раевский разделил уже в Старой Пруссии труды и опасности своих товарищей.

Место ему назначено было в авангарде, под начальством князя Багратиона, и тут началась между сими двумя полководцами тесная дружба, основанная на взаимном уважении продолжавшаяся во всё время их жизни. Ломиттен, Гутштат, Гейлсберг видели Раевского, командующего всею пехотою авангарда и удерживающего стремление сильного и искусного врага. В течение семи дней, сражаясь без отдыха, без продовольствия, без подкрепления, сам раненный в ногу и не обращающий внимания на свою рану, он мужеством своим, твёрдостью и решительностью удивил и русскую и неприятельскую армии. В Фридланде он первый вошёл в бой и последний из него вышел. В сие гибельное сражение он несколько раз вёл сам на штыки вверенные ему войска и не прежде отступил, как только тогда, когда не оставалось уже ни малейшей надежды на успех…»{254} Потом были войны со Швецией и с Турцией; в апреле 1812 года генерал-лейтенант Раевский стоял со своим 7-м корпусом у западной границы, а далее имя его красной нитью проходит через всю историю Отечественной войны и Заграничного похода: Салтановка и Смоленск, Тарутино и Малоярославец, Красный и Бауцен, Кульм и Лейпциг, Арсиссюр-Об и Париж. При Бородине его корпус оборонял центр позиции — Курганную высоту, которая вошла в историю как «батарея Раевского». Кстати, второе «именное» название на Бородинском поле — «Багратионовы флеши», и таковых там более нет… За это сражение Раевский был награждён орденом Святого Александра Невского, в октябре 1813-го произведён в чин генерала от кавалерии, а за отличие при взятии Парижа, когда он командовал Гренадерским корпусом, получил орден Святого Георгия 2-го класса…

Известно было, что Александр I хотел возвести генерала в графское достоинство, но тот решительно отказался, тем самым лишний раз подчеркнув древность своего рода, славного и без вновь приобретённых титулов. Ведь дочь одного из первых Раевских была прабабкой царя Ивана Грозного; кровь этого рода текла и в жилах Петра Великого — через мать, бабка которой по материнской линии была Раевской, а в те времена с подобным родством очень считались. Сам же Николай Николаевич за блестящей партией не гнался, наследниц миллионных состояний и тысяч крепостных душ не искал, а в 23 года женился на Софье Алексеевне Константиновой, дочери придворного библиотекаря, грека по национальности, — внучке великого Ломоносова, и был с ней счастлив всю свою жизнь. К слову, их старшая дочь родилась во время Персидского похода, в котором Раевского сопровождала его супруга; как гласило семейное предание, она «родилась под стенами Дербента»…

«Николай Николаевич Раевский соединял в себе способности государственного мужа, таланты полководца и все добродетели честного человека…»{255} — напишет о нём Орлов.

Можно догадаться, что совсем не случайно уделяем мы такое большое внимание генералу от кавалерии!

Когда подошло время обеда, хозяин радушно пригласил гостя к столу, сказав, что отныне Михаил будет обедать у него постоянно — по крайней мере до своего окончательного обустройства в Киеве.

К обеду вышли дочери генерала, погодки: Елена, тринадцати лет, круглолицая весёлая двенадцатилетняя Мария и самая младшая, Софья, а также их старшая сестра — двадцатилетняя Екатерина, высокая и статная красавица. Тёмные, как и у всех Раевских, глаза её смотрели на молодого генерала спокойно и строго, длинные изогнутые ресницы скрывали их блеск. Михаил несколько раз видел старшую дочь Николая Николаевича в Петербурге, любовался её надменной красотой, но так близко повстречался с ней впервые…

Орлов пожалел, что за столом не было сыновей генерала, которых он знал достаточно хорошо: старшего, Александра, адъютанта графа Воронцова, и Николая, служившего в лейб-гусарах. Имена этих юношей вошли в историю Двенадцатого года. Всей России было известно, как в деле при Салтановке, 11 июля 1812 года, Раевский пошёл впереди дрогнувшего полка, ведя с собой, навстречу атакующим французам, своих сыновей-офицеров, одному из которых не было ещё и семнадцати, а другому недоставало нескольких дней до одиннадцати лет. «Вперёд, ребята! — обратился генерал к солдатам. — Я и мои дети укажем вам путь!» Александр подхватил упавшее знамя, а Николая отец так и продолжал вести за руку. Солдаты мигом обрели утраченное было мужество, и удар их оказался страшен — французы бежали…

Когда в общей беседе за столом, касавшейся, разумеется, минувшей войны — пока она ещё оставалась основной темой для разговоров в военных кругах, — Михаил вспомнил этот эпизод, Раевский скривил губы: «Я никогда не говорю так витиевато. Правда, я был впереди. Солдаты пятились. Я ободрял их. Со мною были мои адъютанты и ординарцы. По левую руку всех перебило и переранило, на мне остановилась картечь. Но детей моих не было в ту минуту. Вот и всё!» — он пожал плечами и перевёл разговор на другую тему.

Выслушав это, Орлов посмотрел на старшую дочь генерала, и взгляды их случайно встретились. Михаил вдруг почувствовал смущение и невольно опустил глаза. Однако затем их взгляды начали встречаться довольно часто, так что к концу обеда он видел перед собой одну лишь Екатерину, неожиданно разрумянившуюся, но всё такую же молчаливую.

Николай Николаевич ничего не заметил, а вот Софья Алексеевна что-то поняла, но ничего не сказала ни мужу, ни дочери, хотя Орлов сразу ей понравился… Зато после обеда, когда Раевский традиционно отдыхал, она сумела сделать так, что молодые люди будто бы невзначай остались в гостиной вдвоём. Разговор у них получился самый светский — об «Арзамасе», об известных литераторах, — и Михаилу было что вспомнить о своих друзьях Жуковском, князе Вяземском, Денисе Давыдове, Батюшкове и иных, — о британском лорде Байроне, чьё творчество тогда входило в России в моду. Улыбка чуть тронула губы девушки, и она по-английски прочла из «Корсара»:

В моей душе есть тайна — никому

О тайне той не сказано ни слова.

Её лишь сердце сердцу твоему

Откроет вдруг и умолкает снова.

Потом, перебирая общих знакомых, Екатерина вспомнила Петра Чаадаева, который теперь служил с её младшим братом лейб-гвардии в Гусарском полку. «У Петра Яковлевича на всё имеется самая оригинальная точка зрения, — заметила она. — Иногда даже страшно за него становится: мне кажется, в наше время оригиналы и умники не в почёте».

Михаил рассказал о встрече с Чаадаевым в лагере под Тарутином, о клятве семёновцев… Позже он встречался с Петром в Петербурге. А так как Гусарский полк стоял в Царском Селе, неподалёку от императорского Екатерининского дворца и соседствующего с ним Лицея, то Михаил невольно вспомнил и Сверчка, поэта Александра Пушкина. Оказалось, что выпускник Лицея встречался с Раевскими в Петербурге и даже был принят у них в доме. Екатерина говорила о нём с лёгкой иронической улыбкой, из чего Орлов понял, что пылкий юноша не остался равнодушен к чарам красавицы. Это вдруг стало ему неприятно…

Потом они заговорили про другого поэта — дипломатического чиновника Александра Грибоедова, которого хорошо знали и Орлов, и Раевские. Вскоре выяснилось, что у них есть и ещё немало общих знакомых, о которых и судят они достаточно одинаково. Это не могло не прибавить молодым людям взаимного интереса и симпатии…

Возвращаясь пустынными ночными улицами в гостиницу, Михаил думал не о разговоре с корпусным командиром, который, разумеется, определил круг его обязанностей и показал обстановку в полках, и даже не о беседе с его дочерью. Он вспоминал байроновские строки: «В моей душе есть тайна…»

«Что она хотела сказать этими стихами? По какой-то своей тайной прихоти, или же просто случайно она их произнесла?» — думал Орлов и не мог отыскать ответа.

Приглашённый корпусным командиром, Михаил стал ежедневно бывать в доме Раевских. Скоро уже Николай Николаевич перестал удивляться, если его начальник штаба сбивался и терял нить разговора, заслышав лёгкие шаги Екатерины. Да и всем в доме стало ясно, что Михайло, как здесь его называли, попал в плен и не собирается из него выбираться…

* * *

Суть своей новой службы Орлов впоследствии охарактеризовал таким образом: «Это не ремесло, и мне вовсе не хочется на всю жизнь замкнуться в узкий круг забот об изготовлении планов, задуманных другими или мною для других, смотря по характеру моих начальников»{256}.

В письме князю Вяземскому он писал так: «Чем я занимаюсь? Вздорными бумагами, посреди коих письма к друзьям есть полезнейшее и приятнейшее дело»{257}.

Происходившее разочаровывало. Ранее казалось, что главной задачей штабов должно стать обучение войск на опыте минувшей войны, той самой передовой теории, которая рождалась в результате критического осмысления этого опыта. Однако из Петербурга требовали возвращения к старым догмам — вплоть до пресловутой «линейной тактики», бытовавшей ещё в прусской армии Фридриха Великого. Тактика эта, никоим образом не соответствовавшая современному оружию, представлялась навсегда похороненной на полях Йены и Ауэрштедта, вместе с прусскими полками, вдребезги разбитыми Наполеоном. Однако со стороны линейное построение войск выглядело весьма зрелищно и красиво, к тому же каждый солдат тут был на виду, под контролем. В армию форсированным маршем возвращалась пресловутая «фрунтомания», убивавшая мысль и творчество военачальников и командиров, саму душу русского воинства.

Начальник Главного штаба генерал от инфантерии князь Волконский написал командиру Гвардейского корпуса генерал-лейтенанту Васильчикову, что «Давно бы пора перестать говорить о кампании 1812 года, или, по крайней мере, быть скромнее. Если кто-либо сделал что хорошее, он должен быть доволен тем, что исполнил свой долг, как честный человек и достойный сын своего отечества…»{258}. Хотя далее в этом письме идёт осуждение кого-то неназванного, что расхвастался о своих подвигах за столом вдовствующей императрицы, но всё-таки начало письма коробит…

К чему всё это? По мнению Александра I, армия великого монарха должна быть огромной, всеустрашающей. При этом сам государь боялся своей армии, а потому стремился превратить её в послушный и бездушный механизм. Так как вряд ли кто в Европе дерзнул бы сейчас покуситься на Российскую землю, можно было безбоязненно ослаблять реальную боевую выучку войск, взамен того укрепляя в ней бездумную покорную дисциплину.

Несколько позже, в декабре 1820 года, Орлов напишет по этому поводу бывшему своему сослуживцу — флигель-адъютанту полковнику Дмитрию Бутурлину[160], автору книги «Военная история походов россиян в XVIII столетии»:

«Россия, имея под ружьём 300 000 воинов, которых может без изнурения вооружать, кормить и комплектовать, конечно, имеет более действительного могущества, нежели тогда, когда собственное её военное состояние есть не что иное, как отечественное бремя. Ты смотришь на миллион воинов только поверхностно, а не хочешь вразумить себе, что содержанием оных мы истощаем в мирное время те силы, кои нужны нам для войны»{259}.

В таких вот условиях Михаилу Орлову и приходилось выполнять свои служебные обязанности.

Но всё-таки службу генерала Орлова (мы знаем, как отзывался об этой должности Денис Давыдов) нельзя было назвать излишне напряжённой, и ему хватало времени на разного рода дела, непосредственно не связанные с его должностными обязанностями.

Прежде всего, Раевский, имевший верные сведения от своего старшего сына, что Михаил является членом французского «Общества начального обучения», рассказал ему, что и они тут, в провинциальном Киеве, решили опробовать «ланкастерову систему», создав школу взаимного обучения для кантонистов. Школа, правда, небольшая — в ней занимаются всего 40 солдатских детей, однако успехи они делают заметные. Николай Николаевич сам сводил Орлова в эту школу, а затем предложил взять её под своё попечение.

Михаил приступил к делу с присущими ему рвением и основательностью — два качества, которые нечасто сочетаются в людских характерах.

Уже 10 октября 1817 года, то есть где-то через месяц после прибытия в Киев, Орлов писал генералу Закревскому[161], дежурному генералу Главного штаба:

«Честь имею донести вашему превосходительству о опыте, сделанном для образования воспитанников по ланкастеровой методе.

Взято было сорок воспитанников, не умевших ни читать, ни писать. Они распределены были на пять отделений, каждое из 8-ми человек, и размещены за пятью столами под надзором одного старшего, более знающего ученика, имеющего по сему случаю звание смотрителя.

Сии столики сделаны были в виде не весьма покатистых пульпетов[162] с возвышенными краями. Во внутренности насыпан песок, по которому ученики пишут пальцем литеры до тех пор, пока совершенно не выучатся. У правого бока каждого столика поставлена линейка с гвоздём наверху. Впереди в малом расстоянии от первого стола поставлена чёрная доска с гвоздём наверху.

Смотритель классов имеет при себе литеры в большом виде, написанные просто на бумаге. Помощники его, стоящие каждый у линейки, числом пять, имеют каждый такие же литеры.

Глубочайшая тишина наблюдаема в классе. Смотритель по известному знаку вывешивает литеры. Помощники повторяют и также вывешивают каждый ту же букву у своей линейки, все воспитанники пишут оную на песке, после чего каждый помощник идёт перед своим столом и поправляет написанную литеру. Тут делается по знаку помощника на каждом столе перемещение с места на место, т. е. те, которые лучше писали, берут и высшее место…

Успех совершенно оправдал принятые труды для сего опыта. По прошествии четырёх недель из числа 40 воспитанников 24 выучили весьма твёрдо читать всю азбуку…»{260}

И так далее. Специально подробно цитируем данный текст, чтобы показать, что вопрос образования солдатских детей — то есть, в перспективе, нижних чинов — весьма заботил высшее военное руководство. Ведь Закревский занимал немалую должность.

В марте 1818 года Орлов даже обратился в своё — точнее, в Парижское — «Общество начального обучения» с отчётом о своей просветительской деятельности и с просьбой о поддержке…

Через год Киевская ланкастерская школа насчитывала до 600 учащихся, а ещё год спустя — более 800. Кантонисты не просто овладевали начатками грамоты, но и изучали грамматику русского языка, катехизис, священную историю… В 1820 году в школе вообще оказалось свыше 1800 учеников — в неё стали присылать кантонистов из других корпусов, выпускники обучали своих сотоварищей в Москве, Могилёве, Херсоне.

Орлов прекрасно понимал ту перспективу, которую потом блистательно сформулирует поэт-декабрист Александр Одоевский, корнет лейб-гвардии Конного полка: «И просвещённый наш народ / Сберётся под святое знамя…» Да и солдат, в конце концов, должен был, как завешал великий Суворов, «знать свой манёвр». А что там узнаешь, ежели ты человек неграмотный и тёмный? Одни лишь ружейные «артикулы»[163] да маршировки медленным шагом по плацу…

Вот почему Михаил стремился идти как можно далее в деле народного — в данном случае солдатского — образования. Свидетельством тому хранящийся в Рукописном отделе Института русской литературы РАН, известного как Пушкинский Дом, черновик письма Орлова графу Аракчееву, помеченный апрелем 1824 года. В то время фаворит Александра I, знаменитый «Сила Андреич», был главным начальником Отдельного корпуса военных поселений.

В письме своём опальный уже генерал Орлов писал:

«Граф Алексей Андреевич

Вашему Сиятельству известно, что когда угодно было Его И.В. отозвать меня от места начальника штаба 4. пех. корпуса, определить на другое, я жертвовал на 10 лет моим Генераль Майорскимъ[164] жалованием для учреждения учительской школы, составленной из 30 воспитанников при военно-сиротском отделении с тем, что буду вносить ежегодно сию сумму и тогда, когда обстоятельства вынудят меня оставить службу.

Желание моё состояло в том, чтобы дать средство Киевскому военно-сиротскому отделению, о котором я имел так много попечения, не искать на стороне дурных и ненадёжных учителей, но собственными своими воспитанниками достичь до совершенного устройства. Для сего я просил, чтоб лучшие ученики учительской школы, учреждённой на моём иждивении, были определяемы учителями в Киевское военно-сиротское отделение, предоставляя местному начальству как сей выбор, так и распределение прочих по разным родам службы. Себе же другого права не оставлял, как надсмотр и поверка пожертвованной суммы.

Государь Император благоволил приказать Его Сиятельству кн. Волконскому известить меня о Высочайшем Его благоволении.

Сия учительская школа возымела законное существование с 1-го Сентября 1820 года.

С оного же числа по 1-е Генваря поступило в оную от меня 7644 руб. 65 коп.

Из сей суммы по 4-е число Апреля 1824 года издержано по разным приказаниям местного начальства и по надобностям школы 7365 руб. 313/4 коп.

С начала существования оной школы воспитывалось в ней 83 человека…»{261}

На том мы пока и оборвём цитату, чтобы возвратиться к этому документу гораздо позднее. В данном конкретном случае для нас важна просветительская работа Михаила Фёдоровича, для которой он не жалел не только времени, но и личных своих средств. Ну как тут не повторить про присущее его характеру счастливое сочетание горячего рвения и твёрдой основательности?

* * *

С февраля 1818 года вдруг все в России заговорили об истории своего Отечества. Словно очнувшись от долгого сна, россияне узнали, что Родина их началась не с эпохи Великого Петра или времён смутно известного Иоанна Грозного. Даже самые образованные люди не переставали удивляться и находить массу совершенно неизвестной для себя информации, раскрывая «Историю государства Российского» Николая Михайловича Карамзина. В свет вышли сразу восемь томов «Истории» — плод напряжённой и кропотливой работы знаменитого писателя, ставшего «последним русским летописцем». Во всех домах читали Карамзина — многим это было безумно интересно, другие понимали, что не прочитать было бы неприлично, — и потому буквально все разговоры велись о делах минувших дней. Русское общество, в большинстве своём приуготовленное небывалым подъёмом патриотизма в Двенадцатом году, не могло теперь не воспылать интересом к собственным истокам…

О подвижническом труде Николая Михайловича прекрасно знали в «Арзамасе», члены которого, в отличие от «шишковистов-беседовцев», принадлежали к лагерю «карамзинистов». Покидая Петербург, Орлов просил друзей переслать ему книги, так что сразу по выходе «Истории» он стал обладателем восьми заветных томов, стоивших необычайно дорого — 50 рублей. Михаил с головой ушёл в чтение, а вечерами, которые обыкновенно проводил у Раевских, обсуждал прочитанное с Екатериной.

В первый день он был в восторге и переполнен впечатлениями: как много интереснейших материалов собрал Карамзин, рассказывая о первобытном состоянии славянских племён, какие любопытные подробности выискал! Однако уже на второй день Орлов помрачнел.

«Послушайте, — говорил он Раевской, — что пишет достопочтенный Николай Михайлович: “Начало российской истории представляет нам удивительный и едва ли не беспримерный в летописях случай. Славяне добровольно уничтожают своё древнее народное правление и требуют государей от варягов, которые были их неприятелями. Везде меч сильных или хитрость честолюбивых вводили самовластие…” Как можно! — Михаил отложил книгу в сторону. — Ещё свеж в памяти нашей пример, когда народ российский с гневом отвернулся от Наполеона, обещавшего мужику освобождение от крепости! Но этот самый мужик предпочёл идти в отряд к Денису и встречать непрошеных “освободителей” вилами да рогатиной! Нет чтобы народ наш обратился к своим врагам с такой просьбой — подобного и быть не может! Это противоречит русской натуре. Да и мыслимо ли, чтобы древние племена российские вдруг враз объединились под чуждым владычеством, и сразу же Россия вышла в разряд великих держав?»

Генерал перевёл дыхание, отёр платком свой высокий лоб. Екатерина сидела молча, чуть склонив голову в знак согласия.

«Вослед за великим вашим пращуром, — продолжал Михаил, одушевлённый поддержкой правнучки Ломоносова, — не верю я, что Русь обязана своим величием чужестранному государю. Только истинно народное правление могло образовать славное наше Отечество! И оно одно — разумеется, в ином совершенно качестве — вернёт стране нашей выдающееся положение в Европе и в мире!»

Тут Орлов понял, что наговорил лишнего, и, пробормотав: «Здесь вижу я труд мастеровитого литератора, но не вдохновенного историка…», замолчал. Достаточно хорошо зная Михаила, можно догадаться, что он не ограничился разговорами с близкими ему людьми. В июле 1818 года он писал Вяземскому:

«По свойственному мне чистосердечию, я выбрал тебя посредником между мною и Карамзиным. Ты ему друг и знаешь, сколь я истинно почитаю его качества и дарования. Не имея никакой причины оскорблять самолюбие Николая Михайловича, я хочу только показать здесь впечатление, произведённое на меня чтением его сочинения…

Я ждал “Истории” Карамзина, как евреи ждут мессию; едва она вышла из печати, как принялся я за чтение оной с некоторым благоговением, готовый унизить собственный мой рассудок пред пятнадцатилетним трудом умного писателя. Воображение моё, воспалённое священною любовию к отечеству, искало в истории Российской, начертанной российским гражданином, не торжества словесности, но памятника славы нашей и благородного происхождения, не критического пояснения современных писателей, но родословную книгу нашего, до сих пор для меня ещё не понятного, древнего величия. Я надеялся найти в оной ключ всей новой европейской истории и истолкование тех ужасных набегов варваров, кои уничтожили Римскую империю и преобразили вселенную, а не думал никогда, что история наша основана будет на вымыслах Иорнандеса, уничтоженных Пинкертоном, на польских преданиях, на ложном повествовании о Литве, на сказках исланских[165] и на пристрастных рассказах греческих писателей. Я надеялся, что язык славянский откроет нам глаза на предрассудки всех писателей средних веков, что он истолкует названия тех варварских племён, кои наводнили Европу, докажет единоплеменство оных и соделается, так сказать, началом и основанием истории новейших времён…»{262}

Орлов, как и многие русские патриоты того времени — да и последующих времён тоже, — хотел понять истинную роль России в мировой истории, значение русского народа в огромной семье наций и народностей… Но, к сожалению, ни «История государства Российского» Карамзина, ни последующие «истории» объективного ответа на этот вопрос до сих пор не дали.

* * *

В начале пребывания Орлова в Киеве произошло событие, которое в немалой степени повлияло на его дальнейшую судьбу. В мае 1818 года ушёл в отставку и возвратился в родимый Ганновер главнокомандующий 2-й армией, в состав которой входил 4-й пехотный корпус, генерал от кавалерии, теперь уже граф Беннигсен. Его сменил другой граф и генерал от кавалерии — Витгенштейн.

А ведь на эту должность, которая принесёт «Спасителю Петербурга» титул светлейшего князя и чин генерал-фельдмаршала, претендовал и другой граф…

Весною 1818 года Александр I посетил Крым, и флигель-адъютант полковник Михайловский-Данилевский записал тогда в дневнике:

«Мастерские рассказы и весёлый нрав графа Милорадовича, бывшего душою путешествия в Крыму, заставляли государя и всех нас хохотать. Взирая на его любезность, нельзя было воображать, что он почитал себя в то время жестоко обиженным назначением графа Витгенштейна, младшего его в чине, главнокомандующим 2-ю армиею, вместо Беннигсена. Он мне в тот же вечер в Феодосии открыл своё сердце и сказал, что он намерен был выйти из службы»{263}.

В том же мае скончался главнокомандующий 1-й армией — генерал-фельдмаршал князь Барклай де Толли. На его место император определил престарелого (на пять лет старше усопшего!) генерала от инфантерии барона Остен-Сакена, который также станет генерал-фельдмаршалом и князем…

Понятно, что граф Милорадович переживал. Если б он принял, как ему того хотелось, 2-ю армию, то не только бы жизнь его пошла совершенно по-иному, но и грядущая «Орловская история», возможно, приняла бы иной оборот, да и восстания декабристов могло бы не быть… Об этом, впрочем, в своё время!

* * *

Начавшийся 1818 год оказался богат на события. Вскоре Орлову сообщили, что Союз спасения распущен. В своих показаниях он пишет достаточно путано:

«Во время моего пребывания в Киеве начальником штаба 4-го корпуса я более, нежели когда-нибудь, был привержен к свободным мыслям, тем более что речь покойного государя на первом сейме польском возбудила во мне рвение и упование. Я тогда в полном смысле следовал правилу его императорского величества, ненавидел преступления и любил правила французской революции. (“Необходимо отделять преступления от принципов революции” — слова его императорского величества, сказанные в тронной речи на открытии первого польского сейма. — Прим. Орлова.) Сей дух свободомыслия, управляющий всею моею перепискою и всеми моими речами, поддерживал доверенность Общества, которому я ещё не принадлежал. Тогда я познакомился с некоторыми членами, а именно: с Михаилом Фон Визеным[166], с Охотниковым[167] и с Пестелем[168]Само собой разумеется, что не будучи членом Общества до самого моего выезда из Киева, я никого в Общество принять не мог.

Проезжающие через Киев члены, о коих я выше упомянул, известили меня о преобразовании первого общества в Союз благоденствия, о существовании нового устава или зелёной книжки и назвали несколько имён»{264}.

В общем, утверждает, что как бы и знал, но ничего не делал. На самом деле всё было совсем не так. Вновь учреждённое общество ставило перед собой цели ограничения самодержавия, введение конституционной формы правления, освобождение крестьян и проведение демократических реформ в разных областях государственной жизни. Официально предполагалось действовать путём распространения просвещения и формирования «либерального» общественного мнения. И тут безо всякого сомнения можно утверждать, что в своей просветительской работе Орлов руководствовался положениями «Зелёной книги» — устава Союза благоденствия.

В уставе этом говорилось, что «Воспитание юношества входит также в непременную цель Союза Благоденствия. Под его надзором должны находиться все без исключения народные учебные заведения. Он обязан их обозревать, улучшать и учреждать новые…». Мы рассказали, как Михаил коренным образом улучшил работу корпусной ланкастерской школы для кантонистов и создал учительскую школу — что же это, как не чёткое выполнение программы общества?

«В связи с ланкастерской методой (и, соответственно, в связи с задачами Союза благоденствия. — А. Б.) стоит и деятельность Орлова в киевском отделении Библейского общества. В августе 1819 года, будучи выбранным вице-президентом отделения, он произнёс в торжественном собрании общества обширную, тщательно составленную речь, которая по содержанию сделала бы честь и любому общественному деятелю нашего времени. Поблагодарив за избрание и с горячим сочувствием очертив просветительные заслуги Библейского общества, он выступил с предложением, которое открывало обществу совершенно новое поле деятельности: он предлагал устроить в Киеве бесплатную приходскую школу всеобщего обучения для сирот и детей бедных родителей, числом до 300 человек, и содействовать возникновению таких же школ в других городах»{265}.

Заметим, что в трактовке знаменитой энциклопедии Брокгауза и Ефрона «Библейские общества имеют целью распространение книг священного писания в разных странах и на всевозможных языках». Самым большим в начале XIX века являлось Британское библейское общество, вторым по значению являлось Американское… В России Библейское общество было открыто в 1813 году, деятельность его горячо поддерживал император Александр I, но к концу его царствования выяснилось, что общество связано с разными мистическими лжеучениями, и работа его приостановилась, а в 1826 году император Николай I вообще его прикрыл.

Орлов же вступил в Библейское общество в самую пору расцвета оного, в то время, когда его деятельность ни у кого не вызывала сомнений. В той самой своей знаменитой речи он, в частности, говорил:

«Давно уже правление[169] наше старается водворить просвещение в России: то выписывает из чужих земель мудрых учителей, то сооружает повсюду университеты и гимназии, духовные академии и семинарии; здесь приглашают бедных дворян и мещан в уездные школы; там созывают народ в приходские училища; везде видны усилия, но не везде успехи соответствуют усилиям. Мы всё ещё стоим несколько шагов позади от иноплеменных современников. Одно из больших препятствий есть в образе преподавания и в скудности средств. Правление не довольно существенно богато, чтобы вскоре нравственно обогатить народ. Великое множество учителей, потребных для первого образования, понудило поручить оное приходским священникам. Сии, занятые богослужением, отдалённые от прихожан большими расстояниями, едва могут уделить самую малую часть их времени для столь важного предмета. Так самое рвение к добру обуздано невозможностию, и пустынная обширность России, коею гордятся столь много бессмысленных наших сограждан, воспрещает быстрому переходу наук и движению умов.

Но промысел, бдящий над отечеством нашим, ознаменовал начало века сего, ниспослав России два великие орудия для достижения истинного просвещения: Библейское общество и взаимное обучение — одно образует умы и сердца к добродетели через слово Божие, другое распложает число читателей и сим самым довершает дело первого. Что просвещение без веры? Меч во власти злодея. Что Священное писание в руках невежды? Злато, сокровенное в недрах земли.

До сих пор взаимное обучение было принято только гражданским ведомством; я предлагаю Библейскому обществу завладеть сим действительным орудием образования народного…»{266}

И опять то же самое: рвение и основательность в решении как порученной ему задачи, так и в выполнении уставных целей Союза благоденствия. Ну и понимание того, что для организации народного образования следует использовать все имеющиеся возможности.

Позицию Михаила Фёдоровича должным образом оценили и его единомышленники — и вообще, как говорится, широкие слои общества, недаром же она распространилась по России во множестве списков.

Князь Вяземский был в восторге. «Ну, батюшка, оратор! — писал он А.И. Тургеневу. — Он и тебя за пояс заткнул: не прогневайся! Вот пустили козла в огород! Да здравствует Арзамас! Я в восхищенье от этой речи…»{267}

Далее в том же письме сказано: «Орлов недюжинного покроя. Наше правительство не выбирать, а удалять умеет с мастерскою прозорливостью; оно ещё ни разу не ошибалось и не выбирало вокруг себя людей, от коих ложились бы слишком великие тени. Глаз его верен, нечего сказать: набирает всегда под рост, а если иногда и захватит переросшего клеймёную меру, то в надежде, что он подастся вниз и на почве двора станет расти в землю»{268}.

Вскоре к Орлову приехал его давний друг — другой такой же «с мастерской прозорливостью» удалённый и тоже, скажем так, «выпавший из фавора» бывший флигель-адъютант императора — генерал-майор князь Сергей Волконский. Его, при очередном переформировании войск, нежданно-негаданно и не спрашивая согласия, назначили командиром гусарской бригады. Подобное отношение генерал «почёл себе обидой» — и подал просьбу о «бессрочном отпуске за границу». До заграницы он, однако, не доехал, время провёл в основном в Одессе, после чего приехал в Киев, где и остановился у Орлова — соученика по пансиону аббата Николя, сослуживца по Кавалергардскому полку и, как выразился Волконский, «товарища боевой бивачной жизни»…

Волконский вспоминал это время и своего друга:

«У него собрался кружок образованных людей, как русских, так и поляков, и в довольном числе по случаю съезда на контракты[170], и круг даже дамского знакомства не был просто светский, а дельный. В это время у нас в России ненависть к Франции, врождённая нашими военными поражениями в войнах 1805, 1806 и 1807 годов, вовсе исчезла, кампания 12-го года и последующие 13 и 14 годов подняли наш народный дух, сблизили нас с Европой, с установлениями её, порядком управления, его народными гарантиями. Параллель с нашим государственным бытом, с ничтожеством наших народных прав, скажу, гнёта нашего государственного управления резко выказалась уму и сердцу многих и как всякая новая идея имеет коновода. Михайло Орлов по уму и сердцу был этим коноводом и действовал на просторе в Киеве, где ни предрассудки столичных закоренелых недвигателей, лиц высшего общества, ни неусыпный и рабскоусердный надзор полиции, явной и секретной, не клали помехи в широком действии и где съезд на контракты образованных людей давал случай узнавать людей и сеять семена прогресса политического»{269}.

Из сказанного можно сделать вывод, что Орлов, не будучи официальным членом тайного общества, весьма активно участвовал в общественной или даже политической жизни.

Далее Волконский пишет:

«Я взошёл в кружок людей мыслящих, что жизнь и дела их не ограничиваются шарканьем и пустопорожней жизнью петербургских гостиных и шагистикой военной гарнизонной жизни, и что жизнь и дела их посвящены должны быть пользе родины и гражданским преобразованиям, поставляющим Россию на уровень гражданского быта, введённого в Европе в тех государствах, где начало было не власть деспотов, но права человека и народов…»{270}

Всё это так, да только куда было деться Орлову от той самой «шагистики военной гарнизонной жизни», коли он продолжал служить и рассчитывал на какое-то продвижение по службе? Вернее, не на «какое-то», а на такое, что соответствовало бы его уровню, опыту и заслугам!

«Когда весною 1819 г. открылась вакансия начальника штаба гвардии и друзья Орлова в Петербурге захотели выставить его кандидатуру на эту видную должность, он решительно отверг их предложение. “Что мне делать в Петербурге? — писал он по этому поводу А. Раевскому. — Как я возьму на себя должность, которую оставить можно только вследствие опалы, занимать — только по милости? Вы меня знаете: похож ли я на царедворца и достаточно ли гибка моя спина для раболепных поклонов? Едва я займу это место, у меня будет столько же врагов, сколько начальников… Конечно, лучше быть начальником главного штаба, чем начальником бригады, но ещё лучше командовать дивизией. Поэтому я оставлю своё нынешнее место только для того, чтобы принять командование, а не для того, чтобы повиноваться другому, потому что из всех известных мне начальников я предпочитаю того, кому сейчас подчинён…”»{271}.

Далее Орлов просит сына своего корпусного командира узнать, «как относится ко мне общественное мнение». Ранее, кстати, он просил Александра выяснить, не забывают ли его при дворе — и вообще, как там к нему относятся?

Генерал льстил себя надеждой, что через какое-то время государству понадобятся люди «благомыслящие и умеющие видеть дальше своего носа», «чистые люди»… Однако войн в нынешнее царствование больше не будет, а опыт российской истории неоднократно уже доказал, что потребность в истинных военных профессионалах — мыслящих, инициативных, независимых — у государства возникает лишь после первых неудач очередной войны. До этого же в почёте «паркетные» военачальники, умеющие чётко организовывать и блистательно проводить парады…

* * *

Войны не предвиделось, а потому дивизию под команду Орлову — хотя об этом пять раз просили и высокопоставленные друзья его, и его командиры, то есть Раевский и граф Витгенштейн, — император не давал.

«Золотые дни моей молодости уходят, — писал Орлов Александру Раевскому. — И я с сожалением вижу, как пыл моей души часто истощается в напрасных усилиях. Однако не заключайте отсюда, что мужество покидает меня. Одно событие — и всё изменится вокруг меня. Дунет ветер, и ладья вновь поплывёт. Кому из нас ведомо, что может случиться? На всё готовый, я понесу в уединение или на арену деятельности чистый характер, — преимущество, которым немногие могут гордиться в нынешний век»{272}.


Загрузка...