Глава пятнадцатая. «И ГДЕ ЖЕ ВЫ, ЗИЖДИТЕЛИ СВОБОДЫ?»

На исходе мая в Кишинёве стало известно, что на далёком острове Святой Елены скончался император Наполеон. В доме Орлова Пушкин, заметно волнуясь, читал своё только что написанное стихотворение:

Надменный! кто тебя подвигнул?

Кто обуял твой дивный ум?

Как сердца русских не постигнул

Ты с высоты отважных дум?..{332}

Гости Орлова слушали поэта с жадным вниманием, а затем каждый долго оставался погружённым в свои думы и воспоминания. Михаилу представлялся горящий Смоленск, вспоминался разговор с Бонапартом, уже совсем не таким уверенным и величественным, каковым он увидел его первый раз, в Тильзите, не желающим выказывать свою нарастающую тревогу, равно как и не имеющим сил её скрыть. Орлову казалось, что он помнит почти каждое слово из того разговора. А ведь минуло уже девять лет…

* * *

Насколько мы помним, сразу же после съезда в Москве библиотекарь Гвардейского Генерального штаба — и, по совместительству, руководитель тайной военной полиции — Грибовский составил весьма подробную «Записку о Союзе благоденствия», в которой поименовал 40 его членов, выделив среди них 12 важнейших, наиболее последовательных, и настоятельно рекомендовал учредить за ними нечувствительный надзор. Он писал, что «наиболее должно быть обращено внимание» на Николая Тургенева, Фёдора Глинку, «всех Муравьёвых, недовольных неудачею по службе и жадных возвыситься» — очевидно, имелись в виду Муравьёвы-Апостолы из раскассированного Семёновского полка… Про Орлова в «Записке» было сказано так: «…кажется, после женитьбы своей, начал отставать от того образа мыслить, которым восхищались приверженцы его речи Библейского общества, переписке с Бутурлиным и пр.»{333}.

Через своего непосредственного руководителя — Александра Христофоровича Бенкендорфа, начальника штаба Отдельного гвардейского корпуса, тогда ещё генерал-майора и не графа, — ретивый библиотекарь передал донос императору.

Александр I, как известно, прислушивался к мнению своих подданных (а особливо — верноподданных!), и потому вскоре последовало указание взять 16-ю дивизию под наблюдение тайной военной полиции. Новоявленные агенты тут же стали сообщать, что обстановка в соединении весьма неблагополучная. Посыпался ворох донесений — пускай и не очень грамотных и внятных, зато информационно весьма насыщенных:

«В Ланкастеровой школе, говорят, что кроме грамоты учат их и толкуют о каком-то просвещении.

Нижние чины говорят: дивизионный командир наш отец, он нас просвещает. 16-ю дивизию называют орловщиной.

Майор Патараки познакомился с агентом начальника главного штаба, Арнштейном. Пушкин ругает публично и даже в кофейных домах не только военное начальство, но даже и правительство.

Охотников поехал в Киев, просить дивизионного командира, чтобы он приехал скорее.

Липранди (Ив. Петрович) говорит часовым, у него стоящим: “не утаивайте от меня кто вас обидел, я тотчас доведу до дивизионного командира. Я ваш защитник. Молите Бога за него и за меня. Мы вас в обиду не дадим, и как часовые, так и вестовые наставление сие передайте один другому”…»{334}.

В донесениях нередко встречались фамилии полковника Непенина, майора Раевского, капитана Охотникова. Из полков дивизии чаще всего упоминался 32-й егерский, 1-й и 3-й батальоны которого квартировали в Измаиле, а потому именно туда, не поставив в известность дивизионного начальника, прибыл 25 июля 1821 года с инспекцией начальник корпусного штаба генерал-майор Вахтен[206].

Отто Иванович был отважным боевым офицером — в чине капитана сражался при Бородине в рядах лейб-гвардии Измайловского полка, понёсшего тяжелейшие потери; в сражении при Кульме, уже полковником, заслужил орден Святого Георгия 4-го класса; после войны командовал Тобольским пехотным полком, а в 1819 году был назначен начальником корпусного штаба. Однако Измайловский полк, в котором он начинал службу, был известен своей страстью к «шагистике» и строгостью нравов, — недаром же его шефом был великий князь Николай Павлович. Так что «коренные» измайловцы — это вам не офицеры-либералы «старого» Семёновского полка[207]!

Признаем, что строевая выучка 32-го полка действительно прихрамывала. Но зачем егерям, метким и отважным стрелкам, в Двенадцатом году не раз превращавшим в неприступные крепости опушки лесов и овраги, был нужен так называемый «учебный шаг» — три шага в минуту?

В приказе по дивизии генерал-майор Орлов наказывал командирам:

«Прошу неотступно гг. штаб- и обер-офицеров не спешить ставить рекрут на ногу совершенно фрунтовую и более стараться на первым порах образовать их нравственность, чем телодвижение и стойку. Мы будем иметь целую зиму для доведения их по фрунту должного вида…

По истечении Святой недели при начатии снова фрунтовых упражнений, господа начальники, обратить особое внимание на стреляние в цель…»{335}

Вахтен не скрывал возмущения и даже потребовал от командира роты немедленно наказать какого-то солдата-неумеху. Ротный твёрдо ответил, что делать этого не будет: есть приказ, запрещающий наказывать солдат во время учений; наказывать можно только за преступления и намеренные проступки. Генерал заявил, что он отменяет такой приказ…

Подводя итоги своей инспекции, Вахтен скрупулёзно отметил все замеченные им недостатки; чуть ли не целая «глава» в этом акте была посвящена майору Раевскому. Генерал с негодованием писал, что он «много говорит за столом и при старших, и тогда, когда его не спрашивают»; что он «на свой счёт сшил для роты двухшовные сапоги»; что он «часто стреляет из пистолета в цель».

Вот уж действительно — всякое лыко в строку! Хотя думается, что если бы майор пропил солдатское имущество, проводил всё своё свободное время за ломберным столом или с друзьями у полуштофа, то у Отто Ивановича не было бы повода за него беспокоиться. Атак… Помнится, императрица Екатерина II обвинила в вольнодумстве одного полковника, который несколько лет командовал кавалерийским полком, но не сделал себе на этом состояния… Может, чиновники в России только потому и воруют, что боятся прослыть вольтерьянцами?

В тот же вечер Раевский, который с конца минувшего 1820 года командовал 2-м батальоном 32-го полка, писал Охотникову:

«Неожиданный поход, смотр Вахтена, неизвестность ничего, или для чего всё это — мне вскружили голову; и так до совершенной известности я остался здесь как командир двух рот, для содержания караула оставленных.

Приказы Орлова, кажется, написаны были на песке! Вахтен при смотре разрешил не только унтер-офицерам], но и ефрейторам бить солдат палками до 20 ударов!!! И благородный порядок обратили в порядок палочный…»{336}

Полковник Непенин самолично прискакал к командиру дивизии с докладом о внезапном смотре. Орлов был возмущён. Почему Вахтен не поставил его в известность о приезде? Какое право имел он отменять приказы дивизионного? Ещё более его взволновало то, что начальник корпусного штаба явился «первой ласточкой» — а может, и первым вороном, из тех, что слетаются на падаль?

Нет, всё-таки «ласточкой», ибо вослед за ним в 16-ю дивизию пожаловал генерал от кавалерии граф Витгенштейн, которого в войсках любили за демократизм, честность, прямоту характера и неприязнь к интригам.

Приняв рапорт, он дружески обнял Орлова, сказав ему негромко:

— Приехал разбираться, чего ты тут накуролесил. Доносы на тебя идут…

Михаил облегчённо вздохнул, понимая, главнокомандующий не желает давать его в обиду. Действительно, инспекционная поездка графа прошла успешно, корпусное командование перестало беспардонно вмешиваться в дела дивизии и тучи, кажется, рассеялись…

Вот только во время учения произошёл один досадный случай — причём всё в том же 32-м полку, в 3-м батальоне, которым командовал подполковник Нейман.

Егеря стреляли в цель. Не так, как в бою, быстро заряжая ружья и тем обеспечивая плотность меткого огня, но шаржировали — то есть заряжали «по разделениям», с отдельной командой на каждый приём, а затем палили залпом.

— Пальба будет! Заряжай ружьё! — выкрикивал команды подполковник.

Задние шеренги, скашивая строй, должны были подойти к передней и встать в промежутках. Однако что-то вышло не так, егеря сбились в кучу. Орлов поспешил к батальону и увидел, что подполковник безучастно наблюдает за неразберихой. Генерал возмутился:

— Вы разве не видите, что здесь присутствует его сиятельство?! Почему вы столь небрежно командуете батальоном?

— Не могу командовать, ваше превосходительство! — с чувством ответствовал Нейман. — Люди утратили прежнее похвальное рвение! А всему виною — майор Раевский! Он им внушает, что командиры требуют от них по службе слишком многого! Он и приказы начальников истолковывает в противоположную сторону! Он выхваляет нижним чинам поступок бывшего Семёновского полка, а сие ведёт к недоброхотству к службе и к исполнению своей обязанности… Раевский подчинил своему влиянию полкового командира — полковник Непенин всё делает так, как ему Раевский укажет…

— Хватит, господин подполковник! — оборвал Орлов. — Поговорим об этом позже!

Михаил Фёдорович знал, что Нейман очень хочет занять место полкового командира, и сегодняшняя «демонстрация» была проведена в надежде привлечь внимание главнокомандующего, для которого и была приготовлена гневная речь. Однако Витгенштейн, не любивший «искателей» и выскочек, не стал подменять дивизионное начальство и выяснять, почему произошёл сбой. Ему было достаточно доклада Орлова: мол, люди молодые, необученные, скоро освоятся…

Когда граф уехал, то Орлов, переведя дыхание, вызвал майора Раевского. «Негоже тебе, Владимир Федосеевич, в полку оставаться! — сказал генерал. — Многие тут на тебя косо смотрят, разговоры разные идут. Того и гляди, с твоей горячностью, и до открытого столкновения дело дойти может… Охотников отпуск испрашивает, совсем его, бедного, чахотка замучила, кашляет беспрерывно. Так что ты пока на его месте побудешь — для пользы дела и своей выгоды».

Охотников заведовал в дивизии юнкерской и ланкастерской школами. Можно понять, что если почти 70 процентов пехотных армейских офицеров только и умели, что писать и читать, то с юнкерами, будущими офицерами, следовало проводить общеобразовательные занятия. Руководя этими школами, Константин с увлечением составлял новые программы, беспокоился о наборе возможно большего числа учащихся. Он понимал, что обучение превращало нижних чинов в надёжную, сознательную опору тайного общества, а юнкера, став офицерами, смогут пополнить его ряды. К тому же народное образование было одной из важнейших задач для тех, кто мечтал о преобразовании России. Конечно, до поры до времени тёмными и неразвитыми массами управлять легче, вот только думать о величии государства при таком народонаселении не приходилось… К тому же даже народ, пребывающий в косности и невежестве, в конце концов перестанет терпеть своё униженное положение — вот тогда-то и может грянуть очередной «русский бунт, бессмысленный и беспощадный». (Хотя эта чеканная пушкинская формулировка появится несколько позднее.)

Охотников передал Раевскому большую и благодарную аудиторию.

Фёдор Парфениевич Радченко[208] вспоминал:

«В начале 1821 года произведён Раевский в майоры на 25 году от рождения; и вместе с производством генерал Орлов поручил ему привести в действие ланкастерскую солдатскую и юнкерскую школы, основанные с большими издержками при дивизионной квартире. Доверенность столь отличного генерала, как Орлов, ещё более как бы наэлектризовала деятельность и живые способности Раевского: скоро заслужил он полную доверенность и дружеское расположение генерала…»{337}

Майор Раевский привнёс, как говорится, в процесс обучения «новое содержание», «политизировав» его весьма существенным образом.

«При штабе дивизии была учреждена особенная школа для юнкеров, заведующим которой был назначен майор Раевский. В школе преподавались история, география, математика и русская словесность. При обучении грамотности в прописи были включены и объяснены Раевским такие слова, как свобода, равенство, конституция и перечислены революционеры разных стран: Мирабо, Риего, Квирога, Вашингтон»{338}.

На уроках истории Раевский рассказывал про вечевую республику Великого Новгорода и восхищался «тираноубийцей» Брутом, а на уроках географии, преимущественно политической, подробно и в сравнении рассказывал о государственном устройстве различных стран… Занятия в ланкастерской школе также не ограничивались одним лишь начертанием литер на песке…

* * *

Члены Кишинёвской управы понимали, что впереди у них — длительная просветительская работа. Надежды на греческих повстанцев рухнули.

Петербург и Москва о каких-либо решительных действиях не помышляли.

Между тем обстановка в России становилась всё хуже и хуже. «Эпоха Двенадцатого года» — это блистательное «время славы и восторга» — прошла безвозвратно. Вот как оценивал происходящее сам майор Владимир Раевский:

«В 1816 г. войска возвратились в Россию. Избалованные победами, славою и почестями, они встретили в отечестве недоверие правительства, неуважение к храбрым начальникам и палочную систему командования.

…Военные поселения, это злодейское учреждение, погубило тысячи народа — история выскажет, что такое эти поселения! Вместо военных, храбрых генералов всю власть, всё доверие отдавали таким начальникам, как Рот[209], Шварц[210], Желтухины[211]. Знаменитым генералам Отечественной войны оказывали только наружное уважение.

Шпионство развилось.

Восстановление Царства Польского и намерение Александра присоединить отвоёванные наши русские древние владения к Польше произвели всеобщий ропот.

Жестокое обращение великих князей Николая и Михаила с солдатами. Бесчеловечное управление Сакена и Дибича в 1-й армии, где жалобы считались за бунт. Приказы по армии наполнены были приговорами за грубости и дерзости против начальников. Поездки государя за границу, где, как говорили, он отзывался с презрением о народе русском. Огромные расходы на эти поездки. Ограничение и падение учебных заведений; строгая цензура и, главное, недоверие к русским и подозрение в революционных тенденциях войска… производили из конца в конец России толки и ропот.

С начала царствования кроткий, либеральный Александр под влиянием Австрии и Аракчеева потерял и любовь, и доверие, и прежнее уважение народа. Россия управлялась страхом. Крепостное право (как он обещал) не было уничтожено. Об обещанной конституции и думать [нельзя]…»{339}

Историки подтвердят, что именно так оно тогда и было…

* * *

Не очень просвещённый современный читатель (встречаются, к сожалению, и такие) с уверенностью заявит, что все декабристы являлись масонами и заговор их был масонским. Но это не совсем так.

Хотя Орлов интересовался масонством, но пребывал лишь рядом с организациями и не вступил ни в какую ложу — несмотря ни на приглашения близких к нему людей, ни на очевидную выгоду такого шага. Известно ведь, что масоном был цесаревич Константин, и даже — о чём ходили упорные слухи — сам Александр I. Так что неудивительно, что в 1813 году при действующей армии была создана военная ложа «Железный крест» для русских и прусских офицеров. В Мобеже, где располагался штаб оккупационного корпуса, действовала ложа «Георгий Победоносец», в Киеве — «Соединённые славяне». Видными масонами были князь Сергей Волконский, Пестель, генерал Фонвизин, кавалергарды ротмистр Лунин и светлейший князь генерал-майор Лопухин — люди, с которыми Михаил дружил или общался, служил, делил трудности похода и опасности боя…

По преимуществу русские масонские ложи состояли из молодых, только ещё вступающих в свет людей — упрочив свои жизненные позиции, они, как правило, к масонству охладевали; масоны возрастом постарше были в основном людьми среднего достатка. Знатные и солидные люди среди них встречались редко. Молодых офицеров приводили в масонские общества повсеместное брожение умов (вспомним слова Пестеля: «Дух преобразования заставляет, так сказать, везде умы клокотать»), жажда радикальных перемен и ещё — чувство патриотизма, ибо целью многих масонских лож объявлены были объединение славянских народов и первенствование России во всём остальном мире.

Например, в одном из параграфов «Уложения Великой ложи “Астреи”» значилось: «Масон должен быть покорным и верным подданным своему государю и отечеству; должен повиноваться гражданским законам и в точности исполнять их; он не должен принимать участия ни в каких тайных или явных предприятиях, которые могли быть вредны отечеству или государю. Каждый масон, узнавши о подобном предприятии, обязан тотчас извещать о том правительство, как законы повелевают». Именно эти требования и обратили поначалу к масонству благосклонный взгляд императорской фамилии…

С тем, чтобы ничего не делать во вред Отечеству, Орлов был согласен всей душой, а вот почитать государя (как бы своего племянника, о чём мы говорили!) «священной особой» — этого он не мог… Да и слишком хорошо ему, недавнему флигель-адъютанту, была известна личность государя Александра Павловича!

Именно в это время, где-то в конце весны 1821 года, в Кишинёве была создана масонская ложа, наречённая «Овидий» — по имени римского поэта[212]. Название ложи было самое «молдаванское», соответствующее местным условиям — помните, как у Пушкина, в «Евгении Онегине»:

Была наука страсти нежной,

Которую воспел Назон,

За что страдальцем кончил он

Свой век блестящий и мятежный

В Молдавии, в глуши степей,

Вдали Италии своей{340}.

Пушкин, Орлов и многие другие герои нашего повествования точно так же оказались здесь, в Кишинёве, «в глуши степей», совсем не по своей воле…

Основал и возглавил ложу генерал-майор Пущин. Буквально самыми первыми в неё вступили Пушкин и майор Раевский… Но в основном в это общество вошли партикулярные чиновники — русские, французы, молдаване, греки… Орлов в масоны записываться не стал, но помогал «Овидию», чем мог.

7 июля кишинёвцы обратились к петербургской Великой ложе «Астрея» с просьбой «даровать их ложе конституцию» — и просьба эта вскоре была выполнена. «Овидий» получил номер 25, и члены его стали с нетерпением ожидать приезда из столицы представителя «Астреи» для совершения инсталляции — официального открытия кишинёвской ложи.

К сожалению, рассказать что-либо конкретное о деятельности «Овидия» не представляется возможным. Хотя известный дореволюционный историк Василий Иванович Семевский рассудил так: «Уже одного имени В.Ф. Раевского достаточно, чтобы быть уверенным, что в ложе “Овидия” разговаривали не об одной благотворительности»{341}.

«В ноябре 1821 г. по особому царскому приказу закрываются все масонские ложи Бессарабии. Ложа “Овидий” просуществовала, таким образом, менее четырёх месяцев, и всё же своим политическим характером сразу обратила на себя внимание правительства. Ссыльный А.С. Пушкин, состоявший членом этой ложи, имел какие-то основания писать, что из-за Кишинёвской ложи и были закрыты все масонские ложи в России»{342}.

Действительно, 20 января 1826 года встревоженный Пушкин будет писать из села Михайловского в Петербург, Василию Андреевичу Жуковскому:

«Я не писал к тебе, во-первых, потому, что мне было не до себя, во-вторых, за неимением верного случая… Вероятно, правительство удостоверилось, что я к заговору не принадлежу и с возмутителями 14 декабря связей политических не имел…

В Кишинёве я был дружен с майором Раевским, с генералом Пущиным и Орловым.

Я был масон в Кишинёвской ложе, то есть в той, за которую уничтожены в России все ложи.

Я наконец был в связи с большей частью нынешних заговорщиков.

Покойный император, сослав меня, мог только упрекнуть меня в безверии…»{343}

Испуг Пушкина понятен: в это время в казематы Петропавловской крепости привозили генералов и полковников, и судьбы их были очень неясны, что уж говорить о нём, чиновнике 10-го класса, то есть по Табели о рангах — подпоручике гвардии?! Ни в чём реально не виновный, но всем известный, со многими знакомый и ко многому причастный, да ещё и высланный из Петербурга предыдущим государем…

Вот так и родилась та фраза, которую любят повторять исследователи — про кишинёвскую ложу, «за которую уничтожены в России все ложи».

Но вспомним: «Перед отъездом на конгресс [в Верону], император Александр повелел в рескрипте на имя управляющего министерством внутренних дел графа Кочубея, от 1-го (13-го) августа 1822 года, все тайные общества, под какими бы наименованиями они ни существовали, как-то: масонских лож или другими, закрыть и учреждения их впредь не дозволять; всех членов этих обществ обязать, что они впредь никаких масонских и других тайных обществ составлять не будут, и, потребовав от воинских и гражданских чинов объявления, не принадлежат ли они к таким обществам, взять с них подписки, что они впредь принадлежать к ним не будут; “если же кто такового обязательства дать не пожелает, тот не должен остаться на службе”»{344}.

Ещё раз обратимся к труду академика Нечкиной: «В ноябре 1821 г. по особому царскому приказу закрываются все масонские ложи Бессарабии». От ноября 1821-го до августа 1822 года — «дистанция огромного размера». Думается, что дальнейшие объяснения не требуются…

Хотя, как мы можем понять, было в деятельности «Овидия» нечто такое, из-за чего были закрыты все масонские ложи в Бессарабии…

Семевский объясняет это тем, что донесения полицейских агентов из 16-й дивизии «встретились» с информацией о деятельности кишинёвской ложи: «Это донесение окрасило особым светом другие, дошедшие до сведения Александра I, донесения о том, что будто бы в Измаиле учреждается масонская ложа под управлением генерал-майора Тучкова[213], а в Кишинёве прибывшего из Молдавии князя Суццо. В феврале этого года Ипсиланти провозгласил греческое восстание… В том же 1821 г. была представлена Александру I записка Грибовского о тайном обществе, закрыты масонские ложи в Царстве Польском и проч. Решено было действовать в Бессарабии весьма энергично. 19 ноября 1821 г. князь Волконский сообщил генералу Инзову, который сам был масоном (он состоял членом ложи Золотой Шар в Гамбурге), повеление государя немедленно закрыть все существующие в Бессарабии масонские ложи “и впредь иметь неослабное наблюдение”, чтобы их не было в этом краю под страхом строгой ответственности»{345}.

* * *

Дела в дивизии шли своим чередом. Презрев «фрунтовую акробатику», генерал Орлов требовал прежде всего улучшать боевую выучку. Сам же он, человек широких взглядов и смелых идей, решился проверить на практике некоторые свои экономические выкладки и основал в Кишинёве сургучную фабрику. Этим Михаил смутил многих: генерал, дивизионный начальник, и вдруг — владелец фабрики.

Почти ежедневно у Орлова собирались генералы и офицеры — его единомышленники, спорили, вели нескончаемые разговоры. Казалось, впереди у них ещё немало времени для работы, подготовки к грядущим преобразованиям, а сейчас можно и нужно всё основательно обсудить, обдумать и определиться.

Раевский успешно руководил дивизионными школами, а по вечерам, запершись в своём кабинете вдвоём с Охотниковым — капитан оставался в Кишинёве, где у него были домик и виноградник, — трудились над запиской «Рассуждения о солдате». Писал Раевский вполне в духе приказов Орлова:

«Наши офицеры, большей частью взросшие в невежестве и не получа хороших начал, презрели все уставы и порядок, на которых основана истинная дисциплина, — приступили к доведению солдат не терпением и трудами, но простым и легчайшим средством — палками. Отсюда начались все неустройства, частные беспорядки и бесправие солдат.

Солдат не ропщет на законное и справедливое наказание, но он ненавидит корыстолюбивого и пристрастного начальника»{346}.

По мнению Раевского основной причиной многих бед являлись косность, невежество и необразованность.

Вот только кто бы мог знать, что двое из юнкеров, столь внимательно слушавших уроки майора, затем старательно и грамотно составляли доносы на своего наставника. 16-я пехотная дивизия была буквально наводнена агентами тайной полиции, и «нечувствительное» наблюдение было установлено даже за её командиром. Давний друг и однополчанин Орлова, генерал Киселёв, всячески стремился расширить это агентурное присутствие — по собственному его выражению, «дух времени заставляет усилить часть сию».

Но кто может осуждать Павла Дмитриевича, ревностно выполнявшего свой долг? Дружба дружбой, а служба службой. Каждый сам выбирает себе дорогу…

…Кишинёвская управа доживала последние свои недели, и очень скоро дивизия, которую нижние чины с гордостью именовали «Орловщиной», будет называться так лишь в документах следствия.

* * *

На инспекторском смотре в Камчатском пехотном полку фельдфебель 1-й мушкетёрской роты[214] Артамон Дубровский доложил генералу Орлову — при этом другие нижние чины роты поддерживали его одобрительными возгласами, — что 5 декабря здесь произошло возмущение.

По словам фельдфебеля, ротный командир капитан Брюхатов пытался присвоить принадлежавшие нижним чинам «экономические» деньги[215], заявив, что он сам разберётся, что с ними делать. Так как подобным образом капитан «разбирался» уже не в первый раз, то каптенармус отказался выдать ему находящуюся в артельной кассе сумму, ссылаясь на соответствующий приказ дивизионного начальника. За это артельщик был дважды наказан палками — конечно, под разными предлогами. Во второй раз, например, по причине «медленного сушения сухарей»…

Впрочем, предоставим слово историку:

«Во время экзекуции к месту наказания подошла возвращавшаяся с занятий рота. Несколько глубоко возмущённых солдат выбежали вперёд со словами: “За что наказывается каптенармус в другой раз на одной неделе: он не виноват, и в первый раз был наказан за то, что не отдал капитану ассигновки на провиант по нашему на то запрещению, которое сделано нами по полковому приказу?” Подобное поведение солдат было неслыханно.

Между тем наказание не было прекращено. Тогда фельдфебель роты Артамон Дубровский, старый солдат, находившийся в службе 21 год, принимавший участие в Отечественной войне 1812 г. и Заграничных походах, начал подговаривать солдат прекратить экзекуцию насильно… Возглавляемые фельдфебелем рядовые Ребчинский и Куценко выбежали из строя, отняли у унтер-офицеров палки и, бросив на землю, кричали: “Не дадим каптенармуса в обиду и не находим его виновным”, и увели артельщика. Это был настоящий бунт. Всё делалось с одобрения всей роты, на глазах у растерявшегося командира»{347}.

Выслушав заявление фельдфебеля, Михаил Фёдорович приказал капитану выйти перед строем, и заявил ему так, чтобы слышала вся рота: «На тебе эполеты блестящие, но ты не стоишь этих солдат!»

Бригадный командир генерал Пущин провёл следствие и выяснил, что за время командования ротой Брюхатов присвоил из солдатской казны 3351 рубль, что по тем временам было очень большой суммой. Капитан был отдан под суд.

…Более чем десять лет спустя Александр Сергеевич Пушкин напишет роман по сюжету, «подаренному» одним из его друзей: некий небогатый дворянин, по фамилии Островский, ограбленный своим соседом, превратился в романтического разбойника. Поначалу Пушкин назвал своё произведение «Островский», но после фамилия главного героя была изменена на «Дубровский». Как знать, не вспомнились ли ему трагические кишинёвские события и несчастный унтер-офицер с красивой поэтической фамилией?..

Вслед за камчатцами возмутились охотцы. Старые заслуженные воины георгиевские кавалеры унтер-офицеры Кочнев и Матвеев пришли прямо на квартиру дивизионного начальника, представив жалобу на батальонного командира майора Вержейского, безжалостного истязателя солдат. Для него будто не существовало не только приказов командира дивизии, но и высочайшего повеления об освобождении от телесных наказаний георгиевских и аннинских кавалеров. К тому же майор распоряжался обливать холодной водой или посыпать солью спины проведённых сквозь строй — чтобы раны саднили, мог привязывать руки штрафованного солдата к поднятым тележным оглоблям и так оставлять его мучиться на всю ночь…

Позвав с собой подполковника Липранди, генерал Орлов тут же поскакал в Охотский полк, где нижние чины высказали ему многочисленные претензии в адрес не только Вержейского, но и капитана Гимбута, прапорщика Понаревского…

Оставив Ивана Петровича разбираться в произошедшем, Михаил Фёдорович поскакал в 32-й егерский полк, где нижние чины выступили против ротного командира штабс-капитана Цыха…

И почему Орлов не почувствовал, что недаром зашевелились все эти солдатские истязатели и нечистые на руку люди, словно ощутив у себя за спиной какую-то серьёзную поддержку?! Почему он не заметил грозовых туч, сгущающихся над его головой?

* * *

1 января 1822 года генерал Орлов устроил торжественный завтрак в честь освящения нового манежа. В качестве гостей приглашены были старослужащие чины пехотных полков. За спиной Михаила Фёдоровича, сидевшего в самом центре длинного, стоящего «покоем»[216] стола, были установлены георгиевские знамёна Камчатского и Охотского полков. В карауле при них стояли унтер-офицеры Кочнев и Матвеев. Это было откровенным, даже вызывающим поощрением поступка отважных воинов.

Праздник прошёл замечательно, хотя на душе у Михаила было неспокойно: жена его, ожидавшая первенца, чувствовала себя не совсем благополучно и пребывала в Киеве, у родителей. Генерал испросил отпуск. Он понимал, что не следовало бы оставлять дивизию в такое время, но, как всегда, надеялся на лучшее и досадовал, что происшествия в полках оттягивают его отъезд.

Через неделю Орлов наконец-то отправился в Киев, успев перед тем, 8 января, написать приказ относительно событий в Охотском полку:

«Думал я до сих пор, что ежели нужно нижним чинам делать строгие приказы, то достаточно для офицеров просто объяснить их обязанности, и что они почтут за счастье исполнять все желания и мысли своих начальников; но к удивлению моему вышло совсем противное…

В Охотском пехотном полку гг. майор Вержейский, капитан Гимбут и прапорщик Понаревский жестокостями своими вывели из терпения солдат. Общая жалоба нижних чинов побудила меня сделать подробное исследование, по которому открылись такие неистовства, что всех сих трёх офицеров принуждён представить я к военному суду. Да испытают они в солдатских крестах[217], какова солдатская должность. Для них и для им подобных не будет во мне ни помилования, ни сострадания.

И что ж? Лучше ли был батальон от их жестокости? Ни частной выправки, ни точности в манёврах, ни даже опрятности в одеянии — я ничего не нашёл; дисциплина упала, а нет солдата в батальоне, который бы не чувствовал своими плечами, что есть у него начальник…

Кроме сего, по делу оказались менее виноватыми следующие офицеры, как-то: поручику Васильеву, в уважение того, что он молодых лет и бил тесаками нижних чинов прежде приказов г. главнокомандующего, г. корпусного командира и моего, майорам Карчевскому и Данилевичу, капитану Парчевскому, штабс-капитанам Станкевичу и Гнилосирову, поручикам Калковскому и Тимченке и подпоручику Китицину за самоправное наказание, за битьё из собственных своих рук делаю строгий выговор…»{348}

Это был последний приказ Орлова в качестве командира соединения. С его отъездом в «Орловщине» начались совершенно иные события…

Насколько нам известно, в соединении к тому времени оказалось полным-полно агентов тайной полиции, добровольных доносчиков и несправедливо, как им самим думалось, обиженных, а потому всё, здесь происходившее, немедленно становилось известно в штабе 2-й армии. Знали там и про то, чему и как учили нижних чинов в ланкастерских школах, и как поддерживал Орлов солдат-«бунтовщиков», и про явное его попустительство вольнодумствующим офицерам, которые были известны поимённо. Знали про существование Кишинёвской управы и, возможно, догадывались о радикальных планах её руководителей…

При всём при том раскрывать явное злоумышление не спешили. Ведь если бы только Александр I узнал, что под носом у Киселёва свили гнездо заговорщики, так прости-прощай заветное генерал-адъютантство! Да и командиру 6-го корпуса не поздоровилось бы. К счастью, разного рода нейманам, которые могли бы отличиться открытием заговора, напрямую обращаться к императору не полагалось… Обсудив ситуацию, Киселёв и Сабанеев решили покончить с «Орловщиной» сами, воспользовавшись отсутствием дивизионного начальника.

Но тут следует сказать несколько слов о генерале Сабанееве, только тем для нас и известного, что он явился «гонителем», чуть ли не «погубителем» Орлова, а в войсках, за цвет лица, прозванного «Лимоном»…

Он окончил Московский университет, так что своей образованностью отличался от подавляющего большинства генералов. Придя капитаном в армию, воевал с турками и поляками, а затем, в чине майора, участвовал в Итальянском и Швейцарском походах Суворова; при Урзерне был ранен пулей в грудь, при Муттентале — в левую руку; пробыв некоторое время в отставке, он в 1807 году возвратился на службу полковником, воевал в Пруссии, при Фридланде был ранен штыком в лицо, а при Алаво, в Шведскую кампанию, — пулей в правую ногу; в 1809 году Сабанеев был произведён в генерал-майоры, назначен шефом егерского полка и воевал с турками; в 1812 году был начальником Главного штаба 3-й Западной армии, потом — Главного штаба генерала Барклая де Толли, прошёл все основные сражения Заграничного похода, до Парижа. В 1815 году командовал 27-й пехотной дивизией: блокировал Мец, сражался с партизанами в Вогезских горах. До 1818 года он служил в оккупационном корпусе, потом принял 6-й корпус.

Прекрасная биография боевого генерала! Вот как писал о нём Михайловский-Данилевский:

«Сабанеев был одарён от природы светлым умом и нравом пылким, раздражительным. Воспитанный в недрах семейства совершенно Русского, он с молоком всосал пламенную любовь к Отечеству и научился видеть в обязанностях службы долг, священный каждому Русскому дворянину. В Университете природный ум его укрепился и получил блеск литературной образованности, твёрдость мысли, упражнявшейся в занятиях учёных, которые были редки между военными людьми тогдашнего времени. Пламенная, бескорыстная любовь к России, непоколебимая честность, образованность, любовь к службе составляли отличительные черты его характера, которым не изменял он никогда, до самого фоба. Сабанеев был благотворителен, всегда готовый помогать, особенно своим старинным подчинённым. Так одному из них отдавал он свой пенсион по ордену Св. Георгия 3-го класса. Касательно наружности, вообразите себе человека малого роста, тщедушного по виду, бледно-жёлтого лица, близорукого, в зелёных очках, подозрительного, вспыльчивого, и перед вами изображение Сабанеева. В молодых летах обративший на себя внимание Суворова, он пользовался особенным благоволением Императора Александра…»{349} Далее следует список лучших наших военачальников, очень ценивших Сабанеева.

А вот с Орловым они просто не сошлись во взглядах и оценках…

«Генерал Орлов подал прошение в отпуск в Киев на 28 дней. Ему дали бессрочное увольнение. По отъезде его корпусной командир Сабанеев приехал в Кишинёв.

Орлов имел неосторожность, отдавая приказ по дивизии о предании суду майора Вержейского Охотского полка и капитанов Брюхатова и Ширмана за жестокие поступки их с солдатами, между прочим, выразиться так: “Разверните листы истории, и вы увидите, что все тираны погибли или должны погибнуть”. Этот приказ предписано было прочитать при ротах. Слово тиран всегда относилось к деспотической власти. Сабанеев приказ этот остановил. Меня не было в Кишинёве, когда был написан и разослан этот приказ. Возвратясь в Кишинёв, я заметил генералу Орлову о неловкости такого приказа. После отъезда Орлова в Киев к тестю его, генералу Н.Н. Раевскому, началось следствие. Сабанеев приехал в Кишинёв. Император писал к Киселёву: “Скажите Сабанееву, что, доживши до седых волос, он не видит, что у него делается в 16-й дивизии”.

После многих глупостей и беззаконий, насилий и пыток кончилось на том, что Вержейского и Брюхатова и Ширмана освободили, и в Камчатском полку, в роте Брюхатова, фельдфебеля Дубровского и 5 рядовых лишили воинского звания, наказали кнутом и сослали в Сибирь в каторжную работу. Совершенно безвинно!»{350}

Генерал Сабанеев заранее знал, кого ему следует допросить в Кишинёве, — более всего его интересовал Владимир Раевский, с которым он встретился не один раз. К тому же к приехавшему корпусному командиру сразу потянулись доносчики, среди которых оказался и член Союза благоденствия майор Юмин. Он доверительно рассказал, что два года тому назад в дивизию привозили некую «Зелёную книгу», в которой расписались командиры егерских полков полковники Непенин и Кальм, но ничего более существенного сказать о деятельности тайного общества не смог… Иван Васильевич пригласил к себе обоих полковых командиров и в присутствии доносчика поинтересовался «Зелёной книгой». Те в один голос заявили, что это была какая-то акция благотворительного характера, подробностей которой они, по прошествии времени, уже и не помнят.

Других свидетелей тому не нашлось. Сабанеев отстранил Юмина от должности командира батальона, на которую его, вместо майора Вержейского, незадолго перед тем назначил генерал Орлов.

Более серьёзным оказался донос обучавшегося в дивизионной школе юнкера Сущова. К тому же против Раевского и без того было предостаточно материалов, по каковой причине майор представлялся главным зачинщиком всех беспорядков. Об этом Сабанеев и сообщил Киселёву, ответ от которого пришёл немедленно — начальник штаба 2-й армии полностью соглашался с выводами корпусного командира. Он понимал: свалив все грехи на одного офицера, можно обвинить его начальников в попустительстве — и аккуратно покончить с «гнездом заговорщиков» в 16-й дивизии, так что никто не скажет, что в войсках 2-й армии существовали какие-то злонамеренные тайные общества!

Хотя обо всём произошедшем Сабанеев подробно и без утайки рассказал генералу Инзову. Не только потому, что управляющего краем в таком случае миновать было нельзя — главное, что оба генерала дружили ещё с Альпийского похода, прошли не одну кампанию. Боевая дружба позволяла быть откровенными.

…Двадцать лет спустя Владимир Раевский записывал свои воспоминания:

«1822 года февраля 5-го в 9 часов пополудни кто-то постучался у моих дверей. Арнаут[218], который стоял в безмолвии передо мною, вышел встретить или узнать, кто пришёл. Я курил трубку, лёжа на диване.

— Здравствуй, душа моя! — сказал мне, войдя весьма торопливо и изменившимся голосом Алекс. Серг. Пушкин.

— Здравствуй, что нового?

— Новости есть, но дурные. Вот почему я прибежал к тебе.

— Доброго я ничего ожидать не могу после бесчеловечных пыток Сабанеева… но что такое?

— Вот что: Сабанеев сейчас уехал от генерала. Дело шло о тебе. Я не охотник подслушивать, но, слыша твоё имя, часто повторяемое, признаюсь, согрешил — приложил ухо. Сабанеев утверждал, что тебя непременно надо арестовать; наш Инзушко, ты знаешь, как он тебя любит, отстаивал тебя горою. Долго ещё продолжался разговор, я многого недослышал, но из последних слов Сабанеева ясно уразумел, что ему приказано, что ничего открыть нельзя, пока ты не арестован.

— Спасибо, — сказал я Пушкину, — я этого почти ожидал! Но арестовать штаб-офицера по одним подозрениям отзывается какой[-то] турецкой расправой. Впрочем, что будет, то будет. Пойдём к Липранди, только ни слова о моём деле.

Пушкин смотрел на меня во все глаза.

— Ах, Раевский! Позволь мне обнять тебя!

— Ты не гречанка[219], — сказал я»{351}.

Утром следующего дня Раевский до того, как был вызван к Сабанееву, преспокойно сжёг все компрометирующие бумаги — а вызван он был только в полдень. Майор равнодушно выслушал приказ об аресте, не торопясь отстегнул и отдал шпагу. На допросах и в Кишинёве, и в Тульчине он настаивал на полном своём неведении, с безразличным видом открещивался от самых очевидных улик.

Впрочем, проводивший следствие генерал-майор Киселёв особо и не упорствовал в своём стремлении познать истину. Недаром же он «случайно» передал адъютанту Бурцову список известных членов тайного общества…

Не получивший официального обвинения, но находящийся под следствием, Раевский 16 февраля 1822 года был заключён в Тираспольскую крепость, где содержался до января 1827 года, когда его вытребовали в Петербург и заточили в Петропавловскую крепость с указанием «содержать строго, но хорошо». Потом его почему-то отправили в царство Польское, в крепость Замостье, и только на исходе того же года он был осуждён «как член открывшегося тайного общества» к лишению чинов и дворянства и ссылке на поселение… В 1858 году Владимир Федосеевич на краткое время приехал в Россию, а затем вновь возвратился в Иркутскую губернию, где и скончался в 1872 году.

Разбиравшийся с генералом Орловым его друг Киселёв вёл следствие весьма деликатно. «Он не приписывал Орлову преступных замыслов, — он только обвинял его в слабости и чрезмерной доброте, которою-де пользовались люди, как Раевский, для достижения своих целей; и ещё более он осуждал “фальшивую филантропию” Орлова, утверждающего, “что нравственные способы приличнее и полезнее тех, которые невеждами употребляются”. Всё хорошо в меру, говорил Киселёв: не надо калечить людей, но и палки у унтер-офицеров незачем отнимать, да и вообще “мечтания Орлова хороши в теории, но на практике никуда не годятся”. Сабанеев и слышать не хотел об оставлении Орлова дивизионным командиром, и сам Киселёв соглашался, что Орлову 16-й дивизией более командовать нельзя»{352}.

Граф Витгенштейн также был весьма предупредителен. 20 марта он писал Орлову:

«Предписываю Вашему Превосходительству по прилагаемой при сём выписке из донесения ко мне командира 6-го пехотного корпуса Генерал-Лейтенанта Сабанеева представить мне ваши объяснения сколь можно в непродолжительном времени. А до тех пор пока происходить будет по сему предмету исследование, приказал я щитать[220] вас в отпуску и в управление 16-ю пехотного дивизиею вступить. Командиру 1-й бригады 17-й дивизии генерал-майору Козлянинову…»{353}

Далее следовали обвинения:

«По жалобе 31-го егерского полка рядового Суярченко на удар данный ему шпагой от ротного командира, дивизионный командир спрашивал роту, желает ли она сохранить своего начальника, а сему последнему сказал, что участь его зависит от роты…»

«Принял жалобу от бежавших к нему унтер-офицеров Охотского полка 3-й Гренадерской роты Кочнева и Матвеева, из которых первый бежал из-под караула, а другой с квартиры…»

«Терпел или не знал поведение майора Раевского, коего взяв из полку, определил в Дивизионную лицею. Внушения Раевского переходили из Лицея в Ланкастерскую школу, составленную из нижних чинов учебной команды, а оттоль в полки…»

В общем, как говорится, «ничего смертельного» ему не инкриминировалось. Однако по повелению государя, которому, разумеется, аккуратно доложили о происходящем, было заведено «Дело о генерал-майоре Орлове 1-м».

«Киселёв предлагал Орлову почётный выход — проситься в отпуск, “на воды”, а там ему дадут другую дивизию; но Орлов упрямился и требовал формального суда. Дело тянулось почти полтора года…»{354}

Да кому он, этот суд, был нужен?! Уж если «дело декабристов», с вооружённым выступлением и пушечной пальбой посреди столицы, во многом «спустили на тормозах», то кому надо было громогласно рассказывать о чуть было не возмутившейся 16-й пехотной дивизии?!

«Весь 1822 год дело сие тянулось. Я жил в Киеве и ездил в Крым на несколько месяцев»{355}, — свидетельствовал потом генерал Орлов.

Наконец, императорским приказом от 18 апреля 1823 года Михаилу Фёдоровичу было отказано от командования дивизией, и он был назначен «состоять по армии». Реально Орлов был отправлен в запас, ибо вполне могла быть формулировка: «отставить от службы, чтобы впредь никуда не определять». Но всё-таки такой военачальник мог ещё пригодиться в случае войны…

Кишинёвская управа была разгромлена без всякого излишнего шума.

Генерал-майор Пущин уволен от службы «за болезнью» в феврале 1822 года. Генерал-майор Фонвизин вышел в отставку в конце того же года. Чуть раньше, майором, ушёл «по домашним обстоятельствам» Охотников; тогда же вышел в отставку — и также с повышением в чине — Иван Липранди. Полковник Непенин был отстранён от полка, но оставался «состоять по армии»…

Судьба майора Владимира Федосеевича Раевского нам уже известна.

Кстати, мы не сказали — просто повода не было, — что Раевский писал стихи. Большое стихотворное послание было передано им из Тираспольской крепости — оно так и называлось: «К друзьям в Кишинёве». Там были такие слова:

Скажите от меня О…. у,

Что я судьбу мою сурову

С терпеньем мраморным сносил,

Нигде себе не изменил

И в дни убийственный жизни

Немрачен был, как день весной,

И даже мыслью и душой

Отторгнул право укоризны»{356}.

* * *

Кажется, что так называемое «движение декабристов» оставило в сердцах Романовской династии испуг на генетическом уровне. Вот ведь великий князь Николай Михайлович[221] — серьёзный историк, председатель императорских Русского исторического и Русского географического обществ, — а так описал один из эпизодов поездки Александра I в 1823 году на юг:

«27 сентября Его Величество отбыл в Бессарабию и переправился через Днестр в Могилёв, где остановился в доме местного богача-еврея, а оттуда поехал в Тульчин. Здесь Государь пробыл несколько дней для подробного обзора 2-й армии, которой в общем остался доволен, кроме 15-й дивизии Михаила Орлова, пробывшей долгое время во Франции, в составе оккупационного корпуса. Император нашёл дух чинов этой дивизии неподходящим, отсутствие фронтовой выправки, упадок дисциплины и не скрыл своего неудовольствия. Причины тому были доносы, говорившие о революционном направлении офицерства, что и подтвердилось позже, когда многие из чинов этой дивизии были замешаны в заговоре 14 декабря 1825 года, и во главе их — сам М.Ф. Орлов. Но в общем Александр Павлович остался доволен состоянием 2-й армии, что и выразилось в назначении Киселёва, начальника штаба этой армии, генерал-адъютантом»{357}.

Читателя поразит пышный букет ошибок, допущенных этим, повторим, хорошим и серьёзным историком. Ведь Орлова и его сотоварищей в дивизии давно уже не было, номер её искажён, а в состав оккупационного корпуса входил только Якутский полк; «заговор 14 декабря 1825 года» — вообще какое-то фантастическое понятие, а почти все офицеры 16-й дивизии после разгрома «Орловщины» от тайного общества отошли… Но, как мы понимаем, тут сказался тот самый наследственный ужас, что проник в плоть и кровь Романовых.


Загрузка...