Глава седьмая. «ВОЙНА ПО ГРОБ — НАШ ДОГОВОР!»

«Ваше Императорское Величество изволите согласиться, что после кровопролитнейшего и 15 часов продолжавшегося сражения наша и неприятельская армии не могли не расстроиться и за потерею, сей день сделанною, позиция, прежде занимаемая, естественно, стала обширнее и войскам невместною, а потому, когда дело идёт не о славах выигранных только баталий, но вся цель будучи устремлена на истребление французской армии, ночевав на месте сражения, я взял намерение отступить 6 вёрст, что будет за Можайском, и, собрав расстроенные баталиею войска, освежа мою артиллерию и укрепив себя ополчением Московским, в тёплом уповании на помощь Всевышнего и на оказанную неимоверную храбрость наших войск увижу я, что могу предпринять противу неприятеля…»{152} — писал светлейший князь Голенищев-Кутузов Александру I в ночь после сражения.

Но остановить неприятеля не удалось ни на Можайском рубеже, ни перед Москвой… Военный совет, проведённый в деревне Фили 1 сентября 1812 года, принял решение о сдаче Москвы. Блистательный генерал Милорадович, начальствовавший арьергардом, сумел обеспечить беспрепятственный проход русских войск через древнюю столицу. Этому же военачальнику армия была обязана безупречным выполнением дерзкого тарутинского марш-манёвра, в результате чего французы потеряли уходящего противника…

И вот, в конце концов, 21 сентября главные силы русской армии вступили в большое село Тарутино. Здесь, на крутом берегу реки Нары, Кутузов сказал генералам и офицерам штаба: «Теперь ни шагу назад! Приготовиться к делу, пересмотреть оружие, помнить, что вся Европа и любезное Отечество наше на нас взирают!»

«Поелику Тарутинская наша позиция имела перед собою значительную реку Нару, хотя вовсе неширокую, но довольно глубокую, быструю и в крутых берегах, то князь Смоленский, зная невозможность скорого и быстрого неприятельского нападения, велел, чтобы полковые командиры строили в обапольных[112] селениях и на берегах р. Нары и оврагов бани для освежения солдат, зануженных в долговременном тысячевёрстном боевом отступе нашем от Немана, и обучали новоприведённых из депо необученных рекрут цельной стрельбе глиняными пулями в мишень…»{153} — вспоминает очевидец.

«Насыпаны редуты и батареи. Войска заняли укреплённый лагерь, можно было наконец не спеша и передохнуть. В лагере открылся настоящий рынок; маркитанты навезли все необходимые для жизни припасы…»{154} — пишет другой офицер.

Войска готовились к новым сражениям. На отдыхе солдаты выстроили добротные шалаши для офицеров и для себя, затем начали отрывать удобные и просторные землянки. Потом, по идее кого-то из любителей комфорта, в лагере стали появляться избы, материал для строительства которых заимствовался в селе, так что Тарутино исчезало на глазах, ибо то, что не годилось для строительства, попадало в костры… Лагерь постепенно превращался в настоящий город — сюда из Калуги начали приезжать сбитенщики, калачники и прочие торговцы, бойко продававшие свой товар по всей территории стоянки войск. Заметим, кстати, что наш торгаш своей выгоды никогда не упустит — цены были, что называется, «ломовые»: буханка белого хлеба, например, стоила два рубля ассигнациями. (Чтобы было понятно: в августе 1822 года, в столичном Петербурге, фунт первосортной говядины стоил 121/4 копейки!) Не каждый мог позволить себе такую роскошь! Зато на базаре, который возник прямо на большой дороге, постоянно собиралось до тысячи человек — там торговали сами солдаты, народ мастеровитый, среди которых кого только не было! На этом базаре возможно было за гроши приобрести любой потребный товар, сработанный умелыми солдатскими руками…

Лагерь был очень оживлён. По вечерам, до самой зари, повсюду слышалась нехитрая музыка, звенели песни — чаще всего радостные, победные. Чего ж не радоваться? Каждый солдат был теперь исправно одет и досыта накормлен; для пополнения убыли в полках из Калуги ежедневно приходило по пятьсот, тысяче, а то и по две тысячи рекрутов. Даже кавалерия — тот род войск, который у противника катастрофически уменьшался с каждым днём, — в русском лагере содержалась в образцовом порядке…

Тем временем во французской армии усиливался процесс деморализации.

По мнению захватчиков, в этом был виноват… дурной пример русских!

Вот, например, что рассказывал французский сержант Бургонь:

«В самый день нашего вступления [в Москву] император отдал маршалу Мортье распоряжение запретить разграбление города. Этот приказ был сообщён в каждом полку, но когда узнали, что сами русские поджигают город, то уже не было возможности более удерживать нашего солдата, всякий тащил, что ему требовалось, и даже то, чего ему вовсе не было нужно»{155}.

С французским сержантом вполне солидарен офицер итальянской королевской гвардии Цезарь Ложье:

«Солдаты исполняли до сих пор приказы начальства, они заняты были тушением пожара и спасением кусков сукна, драгоценностей, тканей, самых дорогих европейских и азиатских материй и товаров. Но теперь, заражённые примером грабящего на их глазах народа, они сами с увлечением начинают всё расхищать. Мучные, водочные и винные магазины разграбляются прежде всего. Да и что, говоря откровенно, делать, когда городу непрестанно грозит пожар? Разве солдат в нём виноват?»{156}

Вот так! Будем считать французов и их союзников жертвами обстоятельств.

Пожар Москвы, диверсии партизан, отсутствие продовольствия и должной подготовки к затянувшимся военным действиям — всё это пагубно влияло на настроение и, соответственно, поведение не только солдат и офицеров, но и высших чинов армии, и даже самого её полководца. В конце концов Наполеон решил более не играть в победителя, а направить к русским парламентёра.

Выбор императора пал на графа Коленкура, который, являясь откровенным противником похода в Россию, пребывал у Наполеона в немилости. По воспоминаниям генерала, император пригласил его к себе 2 или 3 октября — то есть 20 или 21 сентября, когда русская армия только ещё пришла в Тарутино, — и предложил:

«— Хотите ехать в Петербург?.. Вы повидаете императора Александра. Я передам через вас письмо, и вы заключите мир.

Я ответил, что эта миссия совершенно бесполезна, так как меня не примут. Тогда император с шутливым и благосклонным видом сказал мне, что я “сам не знаю, что говорю; император Александр постарается воспользоваться представившимся случаем вступить в переговоры с тем большей готовностью, что его дворянство, разорённое этой войной и пожаром Москвы, желает мира…”»{157}.

Все мы в общем-то верим в то, во что хотим верить, и это наше личное дело, но вот когда руководитель государства излишне увлекается собственными фантазиями — добра не жди!

«Видя, что ему не удаётся меня уговорить, император прибавил, что все побывавшие в России, начиная с меня, рассказывали ему всяческие сказки о русском климате, и снова стал настаивать на своём предложении. Быть может, он думал, что мне неловко явиться в Петербург, где ко мне так хорошо относились, как раз в тот момент, когда Россия подверглась такому разорению; основываясь на этом предположении, император сказал мне:

— Ладно. Отправляйтесь только в штаб фельдмаршала Кутузова.

Я ответил, что эта поездка увенчалась бы не большим успехом, чем другая…»{158}

Не сумев склонить графа Коленкура к выполнению посреднической миссии, Наполеон решил возложить её на маркиза Лористона, сменившего, как мы помним, Коленкура в Санкт-Петербурге. «Я пошлю Лористона, — сказал, завершая разговор, император. — Ему достанется честь заключить мир и спасти корону вашего друга Александра».

Самому Лористону император сказал гораздо честнее: «Я желаю мира, мне нужен мир; я непременно хочу его заключить, только бы честь была спасена!»

С этим напутствием маркиз и уехал — без всяких сомнений и колебаний в том, что всё у него получится…

Безусловно, в том не было никакой случайности, что на русских аванпостах его встречал гвардии поручик Михаил Орлов, на личном опыте познавший, какие попутные задачи решают в ходе боевых действий офицеры, оказавшиеся с различными поручениями в расположении неприятельских войск. Вот почему после взаимных приветствий и первых вежливых вопросов о здоровье императоров кавалергард осведомился с видом крайней заинтересованности: «Как вам нравится нынешняя осень, маркиз? Ведь не сравнить с петербургской, не правда ли?» Лористон согласился.

Пересказывать дальнейший разговор нет смысла: Орлов, подобно всем прочим — весьма немногим! — русским чинам, с которыми потом общался французский посланник, беседовал с ним исключительно о погоде, вежливо, но твёрдо переводя любой разговор именно на эту общую тему. Притом везли Лористона так, чтобы он мог видеть стоянку русских войск только издали.

Впрочем, в русском лагере основательно подготовились к прибытию гостя. Несколько пехотных полков были переведены на новые места и рассредоточены, создавая видимость большей численности войск и скрывая истинное расположение армии. Той же цели служили и многочисленные костры, разведённые прямо в чистом поле, на значительном удалении от лагеря. Солдатам выдали дополнительную «винную порцию», приказав «песни петь и веселиться» — пусть видит французский посланник, что русским несть числа, они бодры и готовы к любым испытаниям.

Наверное, для того, чтобы держать парламентёра подальше от армии, «Главная квартира была переведена из Тарутино в Леташовку, расположенную позади позиции. Это местечко насчитывает не больше десятка домишек»{159}, — писал давно уже вернувшийся к армии Дурново и сетовал, что в Леташовке квартирмейстеров очень плохо разместили в курной избе.

Ради торжественного случая фельдмаршалу — этого чина он был удостоен после Бородина, но до сдачи Москвы — князю Кутузову пришлось впервые за всё время военных действий надевать парадный мундир и треугольную шляпу с плюмажем. Когда Михаила Ларивоныч с большим трудом сумел облачиться в парадное одеяние, то вдруг заволновался: эполеты на его мундире потускнели и казались недостаточно новыми. Тогда Кутузов обратился за помощью к генералу Коновницыну, который также щеголем не был… Главнокомандующий потом долго сетовал, что позабыл в суете про генерала Милорадовича — вот у того, действительно, эполеты всегда смотрелись чудо как хорошо…

Неудивительно, что такие мелочи беспокоили русского полководца перед встречей с французским посланником: он знал, что мира не будет и разговор с Лористоном абсолютно ничего не даст…

В сумерках к избе, избранной местом для ведения переговоров, подъехал крытый возок. Маркиз Лористон торопливо прошёл в сени. Князь Кутузов встретил его в просторной горнице, и минут 50 они беседовали tet-a-tet. Выслушав жалобы гостя на «варварский способ» ведения войны казаками, партизанами и мужиками, Михаил Илларионович сочувственно покачал головой, повздыхал, как-то даже по-стариковски охнул, но заявил, что он не в силах переменить сей образ мыслей в народе, почитающем вторжение французов равнозначным нашествию татар. Ничего Лористону не обещая и объяснив, что он не облечён правом заключать мир, ибо всё в воле императора, покорным слугой которого он является, Кутузов тем не менее сумел дать понять французскому посланнику, что сам он был бы не против такого предложения… Лористон попросил передать Александру письмо Наполеона и заключить перемирие до получения ответа. Кутузов письмо принял, но в перемирии отказал — мол, он на это не уполномочен.

Затухали костры на солдатских стоянках, высоко в небе, усыпанном алмазной крошкой звёзд, повис белый месяц, когда поручик Орлов провожал генерала Лористона к французским аванпостам. Невидимые в темноте, шелестели по сторонам дороги деревья, усыпавшие путь всадников жёлтой, шуршащей под конскими копытами листвой… Ночь была уже по-осеннему зябкой.

— Князь склоняется принять мирные предложения нашего императора, — доверительно сказал кавалергарду Лористон.

— Зима в России замечательная! — отвечал Орлов, как бы невпопад и, кажется, улыбаясь в темноте. — Вы это знаете, маркиз, а вот компатриоты ваши скоро в том убедятся…

Но Лористон, как и его повелитель, старался верить в то, во что хотелось верить, — тем более что никто его не пытался разубеждать. О силе этой уверенности свидетельствует граф Коленкур:

«Хотя Кутузов отказался пропустить его в Петербург, но, по впечатлению Лористона, все желали положить конец этой борьбе, которая изнурила русских, по-видимому, ещё более, чем нас. Говорили, что вскоре получится ответ из Петербурга, и император был в восторге, так как он возлагал свои надежды на приостановку военных действий, во время которой можно было бы вести переговоры. Он считал, что остаётся лишь, как это бывало в подобных случаях, наметить демаркационную линию для противников на время переговоров»{160}.

Англичане же, наши союзники, опубликовали свою версию произошедшего в своих «листках» — и этот интереснейший материал уже в декабре 1812 года перепечатал журнал «Вестник Европы»:

«Князь Кутузов принял Лористона в присутствии своих генералов…

Князь отвечал, что ему не дано полномочия слушать предложений ни о перемирии, ни о мире, что он не примет никакого письма к Его Императорскому Величеству, долгом своим почитая объявить, что Российская армия имеет на своей стороне многие важные выгоды, которых отнюдь не должно терять согласием на перемирие…

Разумеется, что Лористон не был доволен таким успехом в своём посольстве. Уже давно французы привыкли о подобных делах вести пере говор с глазу на глаз или при весьма немногих надёжных людях, а тут надлежало говорить при тридцати особах, как находившихся при знаменитом вожде российском, так и сопровождавших присланного с хищническим препоручением»{161}.

Под сообщением подпись по-немецки: «Der Patriot».

Интересно, кто всё это придумал, про «тридцать особ» — наши или англичане?

Ну да бог с ними, с англичанами, — вернёмся к французам. Александр Пушкин впоследствии напишет — совсем по-иному поводу, но очень подходяще для данного случая: «…недолго нежил нас обман». Для нас важно не то, что «недолго», а то, что «нежил» — ибо в то самое время, когда маркиз Лористон докладывал своему императору об успехе визита к русским, князь Кутузов писал своему императору совершенно обратное — на ту же самую тему:

«1812 г. сентября 23.

Село Тарутино.

Всемилостивейший Государь!

…ввечеру прибыл ко мне Лористон, бывший в С.-Петербурге посол, который, распространяясь о пожарах, бывших в Москве, не виня французов, но малого числа русских, оставшихся в Москве, предлагал размену пленных, в которой ему от меня отказано. А более всего распространился об образе варварской войны, которую мы с ним ведём; сие относительно не к армии, а к жителям нашим, которые нападают на французов, поодиночке или в малом числе ходящих, поджигают сами домы свои и хлеб, с полей собранный, с предложением неслыханные такие поступки унять. Я уверял его, что ежели бы я и желал переменить образ мыслей сей в народе…» — впрочем, сказанное далее мы знаем, а потому обращаемся к самой сути. Написанные в этом документе по-французски слова Наполеона, а также самые верноподданнические уверения князя Кутузова, на том же языке изложенные, сразу даём в русском переводе, выделяя курсивом: «Наконец, дошед до истинного предмета его послания, то есть говорить стал о мире, что дружба, существовавшая между Вашим Императорским Величеством и императором Наполеоном, разорвалась несчастливым образом по обстоятельствам совсем посторонним, и что теперь мог бы ещё быть удобный случай оную восстановить: Неужели эта необычная, эта неслыханная война должна длиться вечно? Император, мой повелитель, имеет искреннее желание покончить этот раздор между двумя великими и великодушными народами и покончить его навсегда. Я ответствовал ему, что я никакого наставления на сие не имею, что при отправлении меня к армии и название мира ни разу не упомянуто. Впрочем, все сии слова, от него мною слышанные, происходят ли они так, как его собственные рассуждения или имеют источник свыше, что я сего разговора ни в котором случае и передать государю своему не желаю; что я буду проклят потомством, если во мне будут видеть первопричину какого бы то ни было соглашения; потому что таково теперешнее настроение моего народа. При сём случае подал он мне письмо от императора Наполеона, с коего при сём список прилагается…»{162} Etc.

Честно говоря, в то, что полководец говорил именно так — мол, «проклятие потомства» и иже с ним, — не очень верится! Просто сначала Кутузов откровенно дурачил Лористона, а затем, зная мнительность и недоверчивость своего императора, — дурачил и самого Александра Павловича. И вот, даже не получив никакого утвердительного ответа на свои предложения, французы ждали начала мирных переговоров и не открывали активных боевых действий, пока 6 октября русские не дали им Тарутинского сражения — и в то же время французские войска стали покидать Москву…

Но всё равно «Император Александр I остался недоволен поступком князя Кутузова и выразил это в следующем рескрипте: “Из донесения вашего, с князем Волконским полученного, известился я о бывшем свидании вашем с французским генерал-адъютантом Лористоном. При самом отправлении вашем к вверенным вам армиям, из личных моих с вами объяснений известно вам было твёрдое и настоятельное желание моё устраниться от всяких переговоров и клонящихся к миру сношений с неприятелем. Ныне же, после сего происшествия, должен с тою же решимостью повторить вам: дабы сие принятое мною правило было во всём его пространстве строго и непоколебимо вами соблюдаемо…”»{163}.

Понять государя можно — он безукоризненно исполнял взятую на себя роль бескомпромиссного «спасителя Отечества»: никакого мира, «пока хоть один вооружённый француз…» etc. Но не понять фельдмаршала Кутузова также нельзя — он выиграл необходимую передышку путём военной хитрости. Признаем, что гораздо легче давать указания из Петербурга, нежели решать насущные вопросы, находясь на театре боевых действий.

* * *

Французы пока ещё верили русским, тогда как русские самим себе — не очень. Фельдмаршал Кутузов вынужден был лукавить перед Александром I, при том что самому русскому государю не слишком доверяли его подданные. Тильзит здорово подорвал авторитет императора; оставление без боя Российской земли и сдача Москвы возмущали буквально каждого. Слово «измена» порхало над радами отступавших войск; в придворных и в военных кругах откровенно опасались каких-нибудь новых унизительных договорённостей с Наполеоном…

Недаром в те же самые дни в офицерских палатках лейб-гвардии Семёновского полка — любимого воинского соединения Александра I, стоявшего на бивуаке под Тарутином, каждый день происходили ожесточённые споры. Молодые офицеры — Иван Якушкин, братья Сергей и Матвей Муравьёвы-Апостолы, князь Сергей Трубецкой, Пётр Чаадаев и иные — кипели негодованием, обвиняя фельдмаршала чуть ли не в прямом предательстве Отечества. Императора не называли, но намёки на него были… Присутствие Лористона вблизи русской армии воспринималось офицерами как доказательство подготовки за спинами сражающихся позорного мирного договора — ибо какого ещё соглашения можно было ждать, когда враг находился в древней столице Российского государства?

Жаждой отмщения горело каждое сердце. Однажды молодые гвардейцы даже поклялись не прекращать борьбы с врагом несмотря ни на что и в случае заключения мира сформировать и возглавить партизанские отряды из собственных солдат, вооружить крестьян и этими силами преследовать французов до тех пор, пока все они не будут изгнаны из российских пределов.

Насколько мы помним, преображенцы, семёновцы и кавалергарды были элитой гвардии и достаточно часто общались между собой. Михаил Орлов бывал на семёновских стоянках и, слушая подобные разговоры, которых никто от него не таил, всей душой сочувствовал патриотическому порыву. Ему очень хотелось утешить и успокоить своих друзей — однако делать этого было нельзя. Он, посвященный во многие тайны Главной квартиры и сам принимающий участие в этой «игре», прекрасно знал, что ведение переговоров с французским посланником — тактический ход мудрого главнокомандующего, а потому французы питают на их счёт ничем не подкреплённые иллюзии… Вот только сказать об этом Михаил не мог: лишь намекни, что никакого мира не будет и быть не может, — и радостное это известие разлетелось бы по русскому лагерю.

Отечественная война 1812 года пробудила во всех слоях русского общества небывалый патриотический подъём, чувство национальной гордости, сознание личной причастности к судьбам России. Что бы там потом ни говорилось, но именно это сознание вывело офицеров гвардии на заснеженную Сенатскую площадь в Петербурге 14 декабря 1825 года…

* * *

Приказ сопровождать Лористона Михаил Орлов получил уже с нового места службы — незадолго до этого поручик был назначен в «летучий» кавалерийский отряд генерал-лейтенанта Дорохова. Ранее мы уже сказали несколько слов об этом блестящем кавалерийском начальнике, отчаянном гусаре, замечательном патриоте — одной из звёзд первой величины в неповторимом созвездии русских генералов Двенадцатого года.

Надеемся, читатель помнит об ошибке, вкравшейся в формулярный список нашего героя. Ранее приведённый текст должен звучать так:

«…находился в сражении… августа 24-го и 26-го чисел при селе Бородине, начальником штаба отдельного отряда генерал-лейтенанта Дорохова при взятии города Вереи сентября 29-го…»{164}

То есть запятую следует перенести так, чтобы было понятно: Орлов был начальником штаба у Дорохова в день взятия Вереи, а отнюдь не — как это следует из текста оригинала — при Бородине.

Штурм Вереи, города, важного по своему географическому положению, — самый блистательный подвиг партизанского отряда генерала Дорохова.

Для выполнения этой задачи «Дорохову отделили по два батальона Полоцкого и Вильманстрандского пехотных полков, батальон 19-го егерского, по два эскадрона Мариупольского и Елисаветградского гусарских полков, два полка Донских казаков и 8 орудий. Кроме того, присоединили к нему партизанский отряд князя Вадбольского.

Сентября 27-го Дорохов пришёл в Боровск, оставил здесь охранительный отряд на сообщениях с армиею, другой послал в Купелицы на Московскую дорогу, идущую из Вереи в Можайск, а с остальными двинулся на Верею. В Волченке велел он сложить ранцы; налегке, ночью переправился через Протву и в 4 часа утра приблизился к Верее. Расположенная на горе, около 5-ти сажен[113] вышиною, Верея была обнесена неприятелями земляным валом и палисадом. Гарнизон Верейский состоял из батальона Вестфальских войск. Поднимаясь с места, Дорохов кратко, но в сильных выражениях приветствовал отряд свой, объясняя ему предписанный Кутузовым подвиг. “Товарищи! — сказал он им. — Главнокомандующий приказал нам взять Верею. Укрепления города построены на горе, в пять сажен высоты и обнесены палисадами. Завтра перед рассветом пойдём, а с рассветом возьмём”. Пятеро верейских жителей: отставной солдат и четверо мещан, Гречишкин, Прокудин, Жуков и Шушукин, вели русский отряд к городу, куда Дорохов велел идти тихо, не стреляя, и атаковать внезапно штыками. Беспечно спавший гарнизон был схвачен врасплох, когда войска сняли часовых и ворвались в город. Неприятель хотел защищаться, стрелял из домов и из церкви, где заперлись многие, но по кратком сопротивлении сдался; полковник, 15 офицеров и 177 рядовых взято в плен, при чём отбито у неприятеля одно знамя. Отряд неприятельский показался по дороге из Борисова, но, видя Верею занятую русскими, отступил поспешно. Более тысячи вооружённых крестьян, предводимых священником Верейского собора Иоанном Скобеевым, явились к Дорохову, срыли Верейские укрепления и собрали остальных, спрятавшихся неприятелей. Запасы хлеба розданы были крестьянам, а военная добыча солдатам. Отставной солдат и четверо мещан, ведшие отряд, награждены Знаком отличия Военного ордена»{165}.

«Взятие Вереи открыло партизанам Московскую столбовую дорогу, по которой из Смоленска в Москву и обратно двигались неприятельские обозы, парки, больные и отсталые. Партизаны выступали обыкновенно до рассвета, налетали на фуражиров, команды и транспорты, истребляли запасы и зачастую отбивали наших пленных, после чего также быстро уходили и укрывались большею частью в лесах, отчего и делались неуловимы»{166}.

Наградой генералу Дорохову была золотая, алмазами украшенная, сабля с надписью «За освобождение Вереи».

Поручик Михаил Орлов был удостоен самой почётной в Русской императорской армии боевой награды — ордена Святого Георгия 4-го класса: «В воздаяние ревностной службы и отличия, оказанных в сражении против французских войск 1812 года 29 сентября при взятии Верейских укреплений и овладении городом Вереёю, где исправляя обязанности квартирмейстерского офицера, с отличной деятельностью и искусством, в день штурма употребляем был во все опаснейшие места и способствовал успеху дела».

К 16 ноября, тому дню, когда был подписан этот высочайший рескрипт, Михаил успел отличиться ещё несколько раз — вместе с кавалеристами «летучего» отряда он отправлялся в опаснейшие поиски и рейды по неприятельским тылам, участвовал в сражениях: при Малоярославце 11 октября и под Красным 4, 5 и 6 ноября… Партизанская жизнь, полная лишений и опасностей, необычайно деятельная и насыщенная, увлекла кавалергардского офицера. Правда, поначалу — после привычной гвардейской строгости и чопорности — ему всё казалось в диковинку, непривычным и даже странным…

«Станы наших летучих отрядов по наружному виду были похожи на притоны разбойников или цыганские таборы. Крестьяне с вилами, косами, топорами, французскими ружьями и пистолетами, гусары, казаки, ратники ополчений были перемешаны с неприятелями, одетыми во все европейские мундиры, жёнами их и детьми. Иные из наших пленных, поступавших в партии после освобождения, за неимением русских мундиров одевались во французские. В лагери партизан свозились отбитые у французов захваченные ими в Москве экипажи, книги, картины, платья и всякие другие вещи» — так обрисовал прапорщик Михайловский-Данилевский типичную картину партизанского лагеря.

Интересно, окажись на таком бивуаке наш цесаревич Константин Павлович — большой педант в отношении формы одежды и воинской дисциплины, — попытался бы он заставить партизан жить по уставу?

Малоярославец, к сожалению, оказался последним сражением в биографии командира отряда — лихого генерала Ивана Дорохова. Вражеская пуля в полном смысле нашла его «ахиллесову пяту», раздробив ему левую пятку. Ранение казалось столь серьёзным, что не только заставило генерала покинуть поле боя, но и свело его в могилу полтора года спустя. Согласно его завещанию Дорохов был похоронен в Верее…

…Увлечённый партизанской жизнью, поручик Орлов уже и не желал для себя иной судьбы. Однако в штабе светлейшего и в квартирмейстерской службе не забывали о молодом флигель-адъютанте, выслужившем свои аксельбанты[114] отнюдь не на придворном паркете. Его боевой опыт разведчика и недюжинная отвага понадобились главнокомандующему весьма скоро.

Дело в том, что ещё в сентябре 1812 года русским командованием был составлен план: Главная армия фельдмаршала Кутузова и Молдавская армия адмирала Чичагова, ранее объединившаяся с 3-й Обсервационной армией, совместно с отдельным армейским корпусом генерала графа Витгенштейна, должны были соединиться на реке Березине, окружив там отступавшие из Москвы войска Наполеона. Это может показаться нереальным: враг находится в самом сердце России, Кремль горит в огне, а в русских штабах безапелляционно рассуждают о том, как Бонапартовы полчища будут окружены за сотни вёрст от древней нашей столицы… Но всё было именно так: император Александр I утвердил секретный план более чем за месяц до оставления французами Москвы.

И вот в ноябре, после ожесточённых боёв, после воистину гениальных манёвров, предпринятых русскими военачальниками для того, чтобы повернуть неприятеля вспять, заставив идти обратно по Старой Смоленской дороге, на многие вёрсты с обеих сторон от которой лежали сожжённые и разграбленные деревни, настала пора приводить этот план в действие. Для координации усилий к адмиралу Чичагову был послан гвардии поручик Орлов. Ему, во главе небольшого казачьего отряда, предстояло пройти по занятой противником территории и в указанный срок прибыть к войскам Молдавской армии.

О том, как Михаил выполнил поставленную задачу, красноречиво свидетельствует рапорт фельдмаршала Кутузова императору Александру I. (Нет, кстати, никакого сомнения в том, что поручиков, о которых фельдмаршалы докладывали государю, в Русской императорской армии было совсем немного.)

«1812 года, ноября 19.

Приближаясь с армией к городу Борисову, я весьма затруднялся, не имея известий от адмирала Чичагова с 24 октября, почему решился послать из Копыса Вашего Императорского Величества флигель-адъютанта Кавалергардского полка поручика Орлова с отрядом казаков для открытия с ним сообщения. Поручик Орлов должен был перерезывать почти всю неприятельскую армию, следовавшую на небольшом расстоянии. Он принуждён был ночевать среди французских войск, но, невзирая на все сии затруднения и опасности, он выполнил своё поручение с весьма похвальным успехом. Быв свидетелем переправы неприятеля через Березину и зная обстоятельства происшествия в армии, я отправляю его к Вашему Императорскому Величеству со знаменем, доставленным мне от адмирала Чичагова.

Поручик Орлов обращал всегда на себя внимание как отличными познаниями, так же и особенными дарованиями к военному ремеслу. Повергая его к стопам Вашего Императорского Величества, осмеливаюсь всеподданнейше испрашивать для него производства в следующий чин.

Фельдмаршал князь Г.-Кутузов»{167}.

В формулярном списке указано: «…был послан с лёгким отрядом для открытия сообщения с армией г. адмирала Чичагова, что исполнил, прошедши сквозь неприятеля, и соединился с Молдавскою армиею во время нападения французов на оную»{168}.

Под «нападением», очевидно, имеются в виду боевые действия 16 ноября.

Вдаваться в подробности не будем: о Березинской переправе и неудаче выполнения того самого плана, о котором говорилось выше, написано очень и очень много. За то, что не удалось окончательно разгромить отступающие остатки La Grande Armée, историки ругают адмирала Чичагова, ругают генерала Витгенштейна, подозревают некий умысел фельдмаршала Кутузова… Однако не надо забывать, что противоположной стороной руководил великий Наполеон, переиграть которого было не так легко, как считают сегодня некоторые.

Итак, после Березинской переправы Михаил Орлов отправился в Петербург, где, уже 2 декабря, государь наградил его внеочередным — как следует из формуляра — чином ротмистра и разрешил отдохнуть в столице. А сам Александр I через пять дней, 7 декабря, убыл к армии, победоносно заканчивавшей Отечественную войну…

Между тем Петербург уже праздновал изгнание неприятеля из России. Недавно ещё столичные жители пребывали в тревоге и ожидании, боялись возможного манёвра наполеоновской армии на север, рукоплескали победам графа Витгенштейна, наречённого «Спасителем Петербурга», скорбели о бородинских потерях, были потрясены московским пожаром… Теперь всё переменилось, и Михаил попал в атмосферу нескончаемого праздника: балы, званые вечера, театральные представления, дружеские встречи. Флигель-адъютант императора, кавалергард, георгиевский кавалер — он мгновенно стал в Петербурге знаменитостью. Когда он давал согласие куда-то прийти, то хозяева созывали гостей «на Орлова», и никто не спрашивал — «которого?».

— Вас хочет видеть Princesse Nocturne[115], — сообщил Орлову князь Пётр Вяземский. — Она просила передать вам своё приглашение.

Камер-юнкер и известный поэт, князь недавно вернулся из ополчения, в котором состоял в чине поручика. При Бородине он исправлял должность адъютанта бесстрашного генерала Милорадовича и за храбрость был награждён орденом Святого Владимира 4-й степени с бантом.

— Когда она хочет меня видеть?

— Странный вопрос! Конечно же ночью!

Кто в Петербурге не знал княгини Голицыной[116], не пленялся дивной её красотой и не слыхал о пророчестве цыганки, что красавице суждено умереть ночью, во сне? Княгиня решила обмануть судьбу, обратив полночь в час полуденный, и в ту самую пору, когда Северная Пальмира погружалась в сон, принимала у себя гостей…

Чуть ли не в тот же вечер Орлов отправился к Princesse Nocturne, которая жила на Миллионной улице, неподалёку от Мраморного дворца, некогда подаренного императрицей Екатериной князю Григорию Орлову. Отыскать дом Голицыной было совсем не трудно: единственный по всей улице, он сиял огнями, у парадного подъезда стояли возки, сани…

Княгине, с которой Михаил повстречался впервые, было уже немного за тридцать, но она — в особенности при свете свечей — казалась юной, словно и не было в её жизни многих тяжких испытаний… Совсем молодой девушкой, по воле императора Павла, пожелавшего её облагодетельствовать, она была выдана замуж за очень богатого, но совершенно не интересного ей князя Сергея Голицына. Брак этот оказался неудачным и скоро распался, однако развода муж не давал, а потому Евдокия не смогла соединить свою судьбу с любимым — флигель-адъютантом князем Михаилом Долгоруковым. Быть может, всё вскорости и сложилось бы — князь относился к кругу так называемых «молодых друзей» императора Александра I, генерал-адъютантом которого он стал, однако в 1808 году, в Шведскую кампанию, Долгоруков был убит в бою у Иденсальми. Через два дня после гибели князя к армии был привезён указ о присвоении ему чина генерал-лейтенанта, назначении командиром корпуса и награждении орденом Святого Александра Невского. Через месяц Долгорукову должно было исполниться 28 лет.

— Я рада вас видеть, Орлов! — просто сказала ему хозяйка. — И не потому, что ныне о вас твердит весь город — сейчас, когда общие помыслы устремлены к армии, хочется знать о происходящем как можно больше. Кто, как не вы — герой, один из храбрейших…

Михаил пытался возразить, но княгиня не дала ему этого сделать:

— Ах, молчите! Не нужно…

Это получилось так естественно, что ротмистр, не чувствуя и тени неловкости, покорился воле очаровательной женщины.

— Рассказывайте, прошу вас! — продолжала она. — Рассказывайте обо всём, что сочтёте нужным. Я буду вашей самой внимательной слушательницей!

В эти дни его постоянно просили рассказать о боях и партизанских диверсиях, о Смоленске и Бородине, о встрече с Наполеоном, о Кутузове и Барклае, о знаменитых партизанах Дорохове, Давыдове, Фигнере… Слушали внимательно, но потом начинали задавать нелепые и пустячные вопросы, высказывать собственные дилетантские суждения. Но здесь, в гостиной, обставленной по-русски, красиво и изящно, его не отвлекали банальностями. Правда, кто-то из гостей хотел что-то возразить — но княгиня тут же сказала ему:

— Оставьте! Что вам известно? — и просила Орлова продолжать.

Ротмистр говорил о том, о чём никогда не рассказывал в петербургских салонах: о трудностях отступления, о крестьянах, сжигавших свои избы и нивы, о клятве семёновских офицеров, о вынужденной жестокости партизан, о французских солдатах, замерзавших у потухших костров, о русских воинах, порой отдававших последние свои ломти хлеба беспомощному неприятелю…

— Сколь же велик наш народ, ежели в самых низах его возможно подобное благородство! — воскликнула княгиня, коснувшись руки Орлова. — Вы возвращаетесь к армии?

— Разумеется, и весьма скоро.

— Я надеюсь, вы ещё навестите меня?

— Обещаю! — отвечал Михаил, поднося к губам тонкие пальцы Голицыной.

Лишь тут они заметили, что остались в гостиной одни. Гости потихоньку разъехались — возможно, прискучившись слушанием рассказов о «непарадной» стороне войны…

Орлов был влюблён. Разумеется, он не писал таких стихов, как через пять лет напишет о княгине Голицыной поэт Александр Пушкин:

…Но вас я вижу, вам внимаю,

И что же?.. слабый человек!..

Свободу потеряв навек,

Неволю сердцем обожаю{169}.

Но, очевидно, под этими стихами он охотно бы подписался… Кажется, Евдокия Голицына смогла бы примирить любое пылкое сердце с кем и с чем угодно. Вот ведь и Пушкин «смертельно влюбился» (это его собственные слова), едва выпорхнув за порог Лицея…

Более того, что мы рассказали о взаимоотношениях Михаила Орлова и княгини Голицыной, мы рассказать не можем…

…Princesse Nocturne переживёт и Пушкина, и Орлова… Она уйдёт из жизни в конце царствования императора Николая I, всеми покинутая и позабытая. А потому никто не знает, в какое время суток пришёл за ней Ангел Смерти и сбылось ли то самое предсказание цыганки, которое — как бы там ни было — прославило княгиню Евдокию Голицыну, фактически обессмертив её имя.


Загрузка...