Глава шестнадцатая. «ИНЫХ УЖ НЕТ, А ТЕ ДАЛЕЧЕ»

На том в принципе для Михаила Фёдоровича Орлова всё и закончилось. Разве что если почти до самого завершения 1825 года он ещё жил какими-то надеждами, то после известных трагических событий вообще перешёл в ту категорию, которые российские чиновники со свойственным им остроумием нарекли «доживающими». Он именно доживал… Но обо всём — по порядку.

«Его военная карьера, так блестяще начавшаяся, была кончена. Нового назначения ему не дали, и ближайшие три года, до ареста в конце 25-го года, он занимался приведением в порядок своего имения и стеклянно-фарфорового завода в Масальском уезде, жил то в деревне, то в Москве, ездил в Крым и т. д. Он был, по-видимому, на самом дурном счету в смысле политической благонадёжности, и с него не спускали глаз. В собственноручной записке Александра I, найденной после его смерти в его кабинете, среди шести видных генералов, наиболее заражённых пагубным духом вольномыслия и являющихся как бы главными очагами заразы в армии, назван и Орлов…»{358}

Вожди Северного и Южного тайных обществ предлагали Михаилу Фёдоровичу стать руководителем-координатором обеих организаций, но он отказался, зная, что за ним наблюдают. Потому и все его общения с заговорщиками носили как бы личный характер — по старой памяти, дружбе и родственным связям… Зато в письмах он не отказывал себе в удовольствии высмеивать «героев» и события, очередные благоглупости правительства. Адресаты этих писем копировали их для своих друзей, те — для своих, и крамольные послания Орлова разлетались по всей России…

Правда, генерал ещё искал применения своим силам и опыту на службе государству или обществу.

Мы помним, что в 1820 году Орлов на собственные средства основал в Киеве «учительскую школу при военно-сиротском отделении», о чём было подробно рассказано в его письме графу Аракчееву. Это был апрель 1824 года, граф Алексей Андреевич тогда был не только главным начальником Отдельного корпуса военных поселений, но и руководил его «военно-сиротской частью». В том фрагменте письма, который мы представили, говорилось об «истории вопроса»: как, когда и зачем была организована школа. Затем следовало совсем нерадостное подведение, говоря канцелярским языком, «итогов деятельности»:

«…С начала существования оной школы воспитывалось в ней 83 человека, из коих выпущено в поселённые войска 3-й и Бугской уланских дивизий 10 человек, в Новгород 29, в корпус топографов 1, и в учители Киевского отделения 7, всего 47 человек.

Остальные 36 продолжают и теперь своё воспитание в сей школе…

Из сего краткого обозрения Вше Сво[222] изволите усмотреть, что то самое заведение, для коего я учредил сию школу, именно Киевское военносиротское отделение менее всех других пользовалось моим пожертвованием и хотя оно нуждалось и нуждается в образованных учителях, но из числа 47 выпущенных человек получило только 7…»{359}

Выражая надежду, «что сия школа получит законное существование… и что выходящие воспитанники не будут иначе определяться, как учителями в Киевское военно-сиротское отделение», и радость, «что теперь военно-сиротские отделения поступили в ведение начальника справедливого», Михаил Фёдорович подтверждал свою готовность «платить означенную сумму до истечения 10-ти лет» и спрашивал, «кому и в какие сроки приказано мне будет вносить сумму?».

Ответ от Аракчеева пришёл сразу — в числе его положительных качеств была привычка незамедлительно отвечать на письма, просьбы и жалобы.

Письмо — сама вежливость и любезность:

«Милостивый Государь мой

Михаила Фёдорович!

Я получил письмо Вашего Превосходительства от 26-го Апреля, и приношу вам благодарность за сообщённые мне сведения на щет[223] учительской школы, учреждённой при Киевском военно-сиротском отделении. По материалам, какие ныне согласно Высочайшей Его Императорского Величества воли, принимаются, содержание и обучение военных кантонистов в отделениях доведено будет до лучшего против прежнего положения, и впоследствии отделения будут иметь более способов. Посему Государю Императору угодно, дабы взнос жертвуемой вами суммы для учреждения в Киеве учительской школы вы прекратили с 1-го мая сего года в том внимании, что казна может обойтись без сего постороннего пособия…

Ответствуя сим на письмо ко мне ваше, Милостивый Государь мой, с истинным почтением имею быть

Вашего Превосходительства покорный слуга

Граф Аракчеев»{360}.

В общем, обойдёмся без твоих денег! И это при том, что граф Аракчеев не был казнокрадом и соблюдал казённый интерес. Наверное, от кого-то другого подобное пожертвование принял бы с удовольствием и благодарностью…

* * *

День 11 января 1825 года был последней праздничной датой на долгие годы: в Киеве обвенчались князь Сергей Волконский и Мария Раевская.

«Я вышла замуж в 1825 году за князя Сергея Григорьевича Волконского… достойнейшего и благороднейшего из людей; мои родители думали, что обеспечили мне блестящую, по светским воззрениям, будущность. Мне было грустно с ними расставаться: словно сквозь подвенечный вуаль, мне смутно виднелась ожидавшая нас судьба»{361}, — писала Мария в сибирской ссылке.

Таким образом, Орлов и Волконский породнились — по-русски они назывались свояками. По-французски, что им было более привычно — beaufrere.

Сватовство осуществлялось через Орлова. Князь Волконский вспоминал:

«Давно влюблённый в неё, я, наконец, в 1824 году решился просить её руки. Это дело начал я вести через Мих. Орлова, но для очищения всякого упрёка, что я виною тех испытаний, которым подверглась она впоследствии от последовавшего впоследствии опального моего гражданского быта… я положительно высказал Орлову, что если известные ему мои сношения и участие в тайном обществе помеха к получению руки той, у которой я просил согласия на это, то, хоть скрепясь сердцем, я лучше откажусь от этого счастья, нежели изменю политическим моим убеждениям и долгу моему к пользе отечества. И ввиду неполучения согласия и чтоб вывести себя и их из затруднительного положения, взял по причине вымышленной о расстройстве моего здоровья [отпуск] и поехал на Кавказские воды с намерением, буде получу отказ, искать поступления на службу в Кавказскую армию и в боевой жизни развлечь горе от неудач в частной жизни»{362}.

Орлов преуспел в своей миссии. Что он говорил Раевским — неизвестно, однако служить на Кавказе князь не остался. О том, что он возглавлял Каменскую управу Южного общества (вместе с Василием Давыдовым), невеста не знала. По крайней мере так утверждала она: «…я не имела понятия о существовании Тайного общества, которого он был членом. Он был старше меня лет на двадцать, и потому не мог иметь ко мне доверия в столь важном деле»{363}.

* * *

27 ноября 1825 года в столице стало известно, что в Таганроге внезапно скончался император Александр I. Наследовать бездетному государю должен был следующий по старшинству брат — Константин. Однако ещё летом 1819 года Александр подписал завещание, передавая трон Николаю. Цесаревич Константин от престола отказывался.

Осторожный и мнительный Александр, явно опасаясь, чтобы никто не попытался ускорить «естественный ход событий», утаил завещание не только от русского народа, но и от своего ближайшего окружения и даже от самого наследника. И всё сложилось наихудшим образом: внезапная кончина царя смутила Россию. Сокрытие завещания вызвало сомнения в его подлинности, в отречение цесаревича не верили. В придворных кругах сложилась серьёзная оппозиция происходившему, что привело к междуцарствию: одного брата от трона не отпускали, другого — не пускали на трон. Ситуацией решили воспользоваться руководители Северного общества.

Вечером 12 декабря в доме Российско-Американской компании на Фонтанке, в квартире отставного поручика Рылеева, собралось большое общество — в основном офицеры гвардейских полков; ещё среди них были отставной гвардии поручик Иван Пущин, егерский полковник Булатов и кавказский герой драгунский капитан Якубович. Обсуждался план выступления…

«Постановлено было в день, назначенный для новой присяги, собраться на Сенатской площади, вести туда сколько возможно будет войска под предлогом поддержания прав Константина, вверить начальство над войском князю Трубецкому, если к тому времени не прибудет из Москвы М.Ф. Орлов. Если главная сила будет на нашей стороне, то объявить престол упразднённым»{364}, — вспоминал поручик лейб-гвардии Финляндского полка Андрей Розен.

Когда почти все разошлись, Кондратий Рылеев, руководитель Северного общества и известный поэт, пригласил нескольких человек — в их числе были штабс-капитан гвардейского Драгунского полка Александр Бестужев, поручик Финляндского полка Оболенский, отставной артиллерист Пущин — пройти в свой кабинет. О чём они там говорили, осталось неизвестным, но в конце совещания полковник Преображенского полка князь Трубецкой передал кавалергардскому корнету Петру Свистунову два конверта, запечатанных сургучными печатями:

— Отвезёте это в Москву, генералу Орлову, — он протянул один конверт. — Мы приглашаем его в Петербург, принять начальствование над войсками. А это, — князь подал второй конверт, — в гражданскую канцелярию московского военного генерал-губернатора, титулярному советнику Семёнову.

— Но как же так, господа? — удивился корнет. — Сейчас, в канун выступления, — и уезжать?

Трубецкой обнял молодого офицера за плечи:

— Поверьте, поездкой этой вы принесёте куда больше пользы, нежели могли бы принести, оставаясь здесь. Слово чести! Берегите эти бумаги — в них судьбы общества и будущее России!

Впрочем, Трубецкой на допросе рассказывал всё совершенно по-иному:

«…Я к г. Орлову писать не решался до 13-го числа, когда, увидев, в каком я нахожусь в положении перед обществом, я в нём видел спасение и решился написать известное письмо от 13-го числа поутру, когда я не предвидел ещё, что бедствие последует так скоро… Притом я полагал, что если б переворот и исполнился во всём так, как я предполагал, то лицо г.-м. Орлова вселило бы более доверенности»{365}.

Князь совсем не был так прост или даже труслив, как принято считать. Да, он не вышел к восставшим полкам, но во всё время возмущения не уходил от Сенатской и Дворцовой площадей, ожидая той решительной минуты, когда ему, совершенно незнакомому для мятежных солдат полковнику, следует подойти к каре, властно и уверенно подать команду «Вперёд!», которую они должны выполнить. Если бы он несколько часов кряду, пока собирались возмутившиеся части, стоял на площади вместе со всеми, то у нижних чинов невольно бы возник вопрос: мол, чего это он тут вдруг начал командовать? — и общего внезапного порыва не получилось бы. Вот только заветный час так и не наступил…

Итак, утром 13-го, задолго до того, как занялся поздний зимний рассвет, тройка покатила по Московскому тракту поставленный на полозья свистуновский возок. Нашёлся у Петра и попутчик — прапорщик квартирмейстерской части Ипполит Муравьёв-Апостол[224], получивший назначение в штаб 2-й армии.

Ехали без ночлега и отдыха, торопили смотрителей и щедро рассыпали серебро на станциях, чтоб быстрее получить лошадей… Тем временем в Петербурге выходили на Сенатскую площадь гвардейские полки — восставшие и верные новому императору. Мятежниками были герои Бородина московцы, отличившиеся при Валутиной горе лейб-гренадеры, матросы Гвардейского экипажа, наводившие переправы через Москву-реку и через Сену. Генерал-майор Алексей Орлов несколько раз атаковал их каре во главе своего лейб-гвардии Конного полка, отличившегося при Фер-Шампенуазе… Гремели ружейные и пистолетные выстрелы… В казармах Конной гвардии умирал раненный пулей и штыком генерал-губернатор Петербурга прославленный военачальник граф Милорадович. Он сделал всё возможное, чтобы престол был передан в соответствии с законом, а в день восстания пытался предотвратить кровопролитие, но стал первой жертвой… Наконец по восставшим ударили картечью орудия гвардейской артиллерии — возможно, те самые, что вели огонь с Шомонских высот по Парижу…

…Быстро летел по столбовой Московской дороге возок, везущий двух юных офицеров, а всё же на подъезде к древней столице его обогнали открытые санки, в них, кутаясь в медвежью полость, сидел генерал. Свистунов узнал графа Комаровского, командира Отдельного корпуса внутренней стражи.

Подъехав к станции, офицеры увидели, что ямщики уже заканчивают перепрягать лошадей, а генерал прохаживается у саней. Свистунов подошёл ближе. Признав в нём гвардейца, граф в двух словах рассказал, что в Петербурге был бунт, но мятежников разогнали, главари возмущения арестованы.

— Простите, спешу! — Комаровский уже садился в сани. — Надо приводить к присяге Москву!

Новость оглушила корнета. Свистунов вернулся к своему возку, сказал:

— Всё кончено!

Ни на кого не обращая внимания, он зашёл в помещение станции, достал из-за обшлага мундира конверты и бросил в ярко пылавший огонь. Бумага почернела и вспыхнула, расплавленный сургуч потёк кровавыми струйками…

Вскоре подали лошадей. Офицеры молча уселись бок о бок. Один был мыслями в Петербурге, другой — на юге. Ипполиту Муравьёву-Апостолу оставалось жизни две с половиной недели — он застрелится после поражения восстания Черниговского пехотного полка. Пётр Свистунов умрёт в Москве, после возвращения из сибирской ссылки — в 1889 году.

* * *

Тем временем ещё ничего не знающие московские «декабристы» (они не знали и того, что очень скоро их назовут именно так) пытались понять, что им делать. Было известно, что Северное общество в Петербурге, как и Южное в Тульчине, готово к выступлению и что лучшим для этого времени является междуцарствие — а значит, возмущение следует ждать именно сейчас.

Встреча заговорщиков происходила 15 декабря. Якушкин вспоминал:

«Я предложил Фонвизину ехать тотчас же домой, надеть свой генеральский мундир, потом отправиться в Хамовнические казармы и поднять войска, в них квартирующие, под каким бы то ни было предлогом. Я Митькову[225] предложил ехать вместе со мной к полк[овнику] Гурко[226], начальнику штаба 5-го корпуса. Я с ним был довольно хорошо знаком ещё в Семён[овском] полку и знал, что он принадлежал к Союзу благод[енствия]. Можно было надеяться уговорить Гурко действовать вместе с нами. Тогда при отряде войск, выведенных Фонвизиным, в эту же ночь мы бы арестовали корпусного командира гр. Толстого и градоначальника московского кн. Голицына, а потом и другие лица, которые могли бы противодействовать восстанию.

Алексей Шереметев[227], как адъютант Толстого, должен был ехать к полкам, квартирующим в окрестностях Москвы, и приказать им именем корпусного командира идти в Москву. На походе Шереметев, полк[овник] Нарышкин[228] и несколько офицеров, служивших в старом Семён [овском] полку, должны были приготовить войска к восстанию, и можно было надеяться, что, пришедши в Москву, они присоединились бы к войскам, уже восставшим»{366}.

Сам по себе план, наверное, был замечателен. Не хватало только победы заговорщиков в Петербурге. А если бы таковой не случилось, то, заключает экзальтированный Якушкин, «…мы нашей попыткой в Москве заключили бы наше поприще, исполнив свои обязанности до конца и к тайному обществу, и к своим товарищам». Не знал Иван Дмитриевич, что новый император «заключал» военные мятежи картечью — так было 14 декабря на Сенатской площади, так будет у села Устимовки 3 января 1826 года. Ну, погибли бы сами, положили невинных солдат — какой был бы смысл в подобном «заключении»?

Пока же, закончив совещание в 4 часа утра, заговорщики решили вновь встретиться тем же вечером, пригласив генерала Орлова…

Но утро поломало все планы. Сначала по Москве молнией промчалось известие, что сюда прискакал неудавшийся император Николай и укрылся у генерал-губернатора… Вослед за первой молнией Москву поразила вторая: это приехал граф Комаровский; в столице было восстание, оно подавлено, погибло много народу — и теперь в России новый царь.

Нужно было что-то делать. Фонвизин предложил Якушкину ехать к Орлову.

Михаил Фёдорович встретил их в парадной форме, при ленте и орденах — очевидно, уже ездил к присяге. Выглядел он безмерно усталым: приходилось во второй раз переживать крушение своих надежд. Но если в 1822 году удар был нанесён одной лишь Кишинёвской управе, то теперь, в чём не было сомнения, будут уничтожены все тайные общества и, судя по недавним событиям, самым радикальным образом. Это было по-настоящему страшно.

— Ну вот, генерал, всё кончено! — театрально произнёс заранее приготовленную французскую фразу Якушкин.

— Как это кончено? — возразил Орлов. — Это только начало конца.

Тут появился гвардии штабс-капитан Пётр Муханов[229], бывший адъютант генерала Раевского, находящийся в Москве в отпуску. О встрече этой Муханову пришлось потом рассказывать в своих показаниях, записанных в третьем лице:

«…прибыв к Орлову и едва войдя в комнату, как он спросил его: “Слышал ли ты что-нибудь о происшествии 14 декабря?” Муханов, видя незнакомого человека, отвечал, что о происшествии сём говорить неблагоразумно по слухам, до получения верных сведений. Орлов, заметя, что он опасается свидетеля, спросил, знает ли он Якушкина, и на слова его, что никогда не видывал, отвечал: “Вот он! При нём можно говорить!” Тогда Муханов рассказал всё, что слышал в доме одной родственницы своей. Орлов осуждал неблагоразумие сего дела и вместе с Якушкиным соболезновал о заточении в крепость, и между разговором, с обеих сторон весьма горячем и выразительном “Они погибли! — сказал Муханов, их ничто не спасёт, кроме смерти государя, и многие наши знакомые погибнут вследствие сего происшествия” (намекая на Давыдова, Волконского). “Надобно ждать подробностей, — сказал один из них, — может быть, иные спаслись, увидим, что будет”. “Видел ли ты кого-нибудь из членов находящихся здесь, что они говорят?” — спросил Орлов, и на ответ его, что нет, спросил: “Неужели ты не знаешь Фон-Визина, Митькова?” Тогда Якушкин сказал, что он едет к Митькову и пригласил и его с собою»{367}.

Приехав к Митькову, Муханов вскоре оказался здесь в центре внимания.

«Он был знаком с Рылеевым, Пущиным, Оболенским, Ал. Бестужевым[-Марлинским] и многими другими петерб[уржскими] членами, принявшими участие в восстании. Все слушали его со вниманием; всё это он опять заключил предложением ехать в Петербург и, чтобы выручить из крепости товарищей, убить царя. Для этого он находил удобным сделать в эфесе шпаги очень маленький пистолет и на выходе, нагнув шпагу, выстрелить в императора. Предложение самого предприятия и способ привести его в исполнение были так безумны, что присутствующие слушали Муханова молча и без малейшего возражения. В этот вечер у Митькова собрались в последний раз на совещание некоторые из членов тайного общества, существовавшего почти 10 лет. В это время в Петерб[урге] всё уже было кончено, и в Тульчине начались аресты. В Москве первый был арестован и отвезён в Петропавлов[скую] крепость М. Орлов…»{368}

* * *

Москва ещё жила своей жизнью, а в Петербурге утром 16 декабря военный министр генерал от инфантерии Татищев представлял Николаю I проект указа об учреждении Следственного комитета. В состав комитета Татищев предлагал включить великого князя Михаила, бывшего командира Кавалергардского полка генерал-лейтенанта Голенищева-Кутузова, начальника 1-й кирасирской дивизии генерал-лейтенанта Бенкендорфа и командира Конной гвардии Орлова, вчера возведённого в графское достоинство. Но государь вычеркнул эту «восходящую звезду», сказав: «Его брат участвовал в сём злоумышленном обществе!» Вместо Орлова были записаны командир лейб-гвардии Гусарского полка генерал-майор Левашов, из бывших кавалергардов, и действительный статский советник Голицын.

* * *

Михаил Орлов был арестован 21 декабря, в 19 часов. А далее — путешествие из Москвы в Петербург. Впрочем, первые «объяснительные» ему пришлось писать ещё до отправки (отъезды были раньше) в столицу:

«Должен согласиться, что в нынешних неожиданных обстоятельствах, где осторожность должна быть первым правилом правительства, сия мера (его, Орлова, арест и опечатывание его бумаг! — А. Б.), сколь ни жестока для моего сердца, есть мера столь же мудрая, сколь необходимая. Я знаю, государь, что давно нахожусь в сомнительном состоянии, но знаю также, что все подозрения, павшие на меня, суть последствия обстоятельств, а не моей виновности…

Наконец, в Петербурге готовятся ужасные происшествия, бунт, кровопролитие, начало общего переворота. А я живу здесь в Москве, ничего не знаю, ни с кем переписки не веду, редко езжу в собрания, малость к себе принимаю, занимаюсь собственными делами и воспитанием сына. Государь! Можно во многом мне упрекать, но не в трусости, ниже в подлости. Ежели б я был заговорщиком, я был бы там, где заговор исполняется…

Может быть, кто-нибудь в сём горестном происшествии употребил во зло имя моё, но те, кои считали на возмущение гвардии твоей, могли также считать и на моё содействие. Гвардия осталась тебе верною, и я также не могу отвечать за дерзновенное посягательство на честь мою и верность моей присяги…»{369}

Какая снисходительная ирония! Какое небрежное поучение! В абзаце про гвардию — этакий «солдатско-патриотический» переход «на “ты”»: мол, «не сумлевайся, царь-батюшка», в своих гвардейцах! «Литературщина».

Стиль весьма и весьма похож на «Размышления русского военного о 29-м “Бюллетене”» — тонкую издёвку над французским императором. Теперь Орлов насмехался над русским царём, и читатели этих писем — с ними знакомился не только Николай — быстро это поняли…

28 декабря Михаил был доставлен в Зимний дворец, превратившийся в большую съезжую — полицейский участок. К императору его проводил флигель-адъютант полковник Дурново (квартирмейстерский прапорщик из 1812 года).

Николай, облачённый в мундир лейб-гвардии Сапёрного батальона, стоял посреди кабинета, понаполеоновски скрестив руки на груди. У стены за небольшим столиком сидел генерал-адъютант Левашов — в роли секретаря.

— Очень жаль, что вижу здесь вас, моего старого товарища! — проникновенным голосом сказал царь. Орлов подумал, что эту фразу он говорит всем представителям «старшего поколения», то есть тем, кто воевал. Сам Николай впервые услышал боевые выстрелы на Сенатской площади.

— Присядем! — император по-простецки потянул Орлова за рукав мундира.

Сели на диван, бочком, так, чтобы видеть друг друга.

— Больно видеть… Без шпаги! — продолжал актёрствовать Николай. — Участие ваше в заговоре вполне известно, это и вынудило меня призвать вас к допросу. Но не хочу слепо верить уликам. Не хочу, чтобы подтверждали вы вину вашу. Я больше надеюсь, что вы сможете оправдаться. Разумеется, не изощрённостью ума, а сказав одну лишь правду. Доказав искреннее раскаяние! Таково моё душевное желание. Других я допрашивал — вас прошу откровенно рассказать всё, что знаете. Считайте, что говорит с вами не император, но друг ваш — Николай Павлович. Обращаюсь к вам так потому, что знаю вас как благородного человека, флигельадъютанта прежнего императора, — он невзначай провёл пальцами по глазам и заговорил ещё проникновеннее: — Ты любил моего покойного брата. Ты знаешь, он тебя любил также… Ты обещал ему оставить это сообщество. Но что сделал ты?! Вот письмо, написанное тобою после обещания. Что ты ответишь? Честный человек держит слово!

Тут, как-то неприметно, в руке Николая появилась копия одного из тех орловских писем, что в списках ходили по России. Резкий переход от задушевного разговора к заурядному полицейскому приёму расставил всё по своим местам. Михаил Фёдорович пожал плечами:

— Не понимаю, ваше величество, о чём вы изволите вести речь. Про заговор я ничего не слыхал, а потому и принадлежать к таковому не могу. Поверьте, если бы я и узнал что, то посмеялся бы над такой идеей, как над глупостью.

Участливое выражение сошло с лица императора:

— Кажется, вы странно ошибаетесь насчёт нашего обоюдного положения. Поверьте, не вы снисходите отвечать мне, а я снисхожу до того, чтобы общаться с вами не как с преступником, но как со старым моим товарищем. Прошу вас, не заставляйте меня изменять моего к вам обращения, отвечайте моему доверию искренностью…

— Разве что про общество «Арзамас» вы хотите узнать? — спросил Орлов с усмешкой. — Я уже сказал, что ничего не знаю и мне не о чем рассказывать.

Выведенный из себя император перешёл на крик, приказал отправить его в Петропавловскую крепость.

Несколько лет спустя Николай I решил зафиксировать на бумаге свои впечатления о восстании 14 декабря 1825 года и его последствиях. Так получилось, что последние страницы этих записок посвящены нашему герою:

«Орлов жил в отставке в Москве. С большим умом, благородной наружностию — он имел привлекательный дар слова. Быв флигель-адъютантом при покойном императоре, он им назначен был при сдаче Парижа для переговоров. Пользуясь долго особым благорасположением покойного царя, он принадлежал к числу тех людей, которых счастие избаловало, у которых глупая надменность затмевала ум, щитав[230], что они рождены для преобразования России. Орлову менее всех должно было забыть, чем он был обязан своему государю, но самолюбие заглушило в нём и тень благодарности и благородства чувств. Завлечённый самолюбием, он с непостижимым легкомыслием согласился быть и сделался главой заговора, хотя вначале не столь преступного, как впоследствии. Когда же первоначальная цель общества начала исчезать и обратилась уже в совершённый замысел на всё священное и цареубийство, Орлов объявил, что перестаёт быть членом общества, и, видимо, им более не был, хотя не прекращал связей знакомства с бывшими соумышленниками и постоянно следил и знал, что делалось у них. В Москве, женатый на дочери генерала Раевского, которого одно время был начальником штаба, Орлов жил в обществе как человек, привлекательный своим умом, нахальный и большой говорун…»{370}

Такой психологический портрет составил Николай Павлович одному из главных «бунтовщиков»… Описав известный уже нам ход допроса, император закончил его тем, что сказал «…обратясь к Орлову: — а между нами всё кончено.

С сим я ушёл и более никогда его не видел»{371}.

На том и завершаются «Записки Николая I о вступлении его на престол».

Ох, и закатал бы государь Орлова по первому разряду — в прямом и переносном смысле, если бы не брат его, граф Алексей Фёдорович, чуть ли не самым первым доказавший Николаю свою преданность в трагический день 14 декабря! Он, под ружейным огнём, самолично водил эскадроны на мятежные каре, потерял нескольких человек — значит, и сам рисковал жизнью. Отказать Орлову в милости по отношению к его брату император не мог…

В журнале Следственного комитета сохранилась запись от 30 декабря:

«Комитет по выслушивании показаний генерал-майора Орлова, находя, что в оных не видно чистосердечия и что объяснения его неудовлетворительны и запутаны собственными противоречиями, его обвиняющими, положил испросить соизволения его императорского величества, дабы запрещены были всяческие сношения с ген.-майором Орловым.

На докладной о сём записке 30 декабря государь император изволил собственноручно написать следующее: “Кроме как с братом его Алексеем”»{372}.

Но первое свидание произошло ещё 29-го, в 15 часов. Алексей постарался разъяснить брату серьёзность его положения и рекомендовал быть чистосердечно откровенным… Но, как можно понять из вышеприведённой записи, «совет лишь попусту пропал»: в показаниях Михаила члены Следственного комитета не увидели желанного «чистосердечия».

Между тем уже шёл 1826 год, боевые генералы, блестящие гвардейцы, скромные армейцы и немногие статские (почти все — отставные офицеры), занимавшие камеры Петропавловской крепости, давали свои показания: откровенные, лживые, ошибочные… Кому-то казалось, что если император проникнется благородством их высоких помыслов, то сможет разделить эти идеи и управлять по-новому; кому-то думалось, что Николай I, узнав про масштабы заговора, не посмеет прибегать к репрессивным мерам, которые могут затронуть такое количество людей; кто-то, сломавшись, старался переложить свои грехи на других… Получая разного рода информацию, следователи пытались смутить своим всезнанием особенно неуступчивых и несговорчивых, заставляя их почувствовать одновременную нелепость и пагубность их молчания. И людям приходилось признавать очевидное, что-то говорить, кого-то вспоминать…

Не входя в Следственный комитет, граф Орлов был в курсе всех его дел, а потому сообщал брату о поведении и рассказах других подсудимых и, соответственно, руководил его показаниями. Постепенно из ответов Орлова исчез былой снисходительно-ироничный тон, в них появились немногие фамилии — но только тех людей, принадлежность которых к организации никаких сомнений уже не вызывала. Но Михаил Фёдорович не упускал случая подчеркнуть, с 1822 года он официально был вне всякого общества:

«В таковом положении мне тайн Общества знать было невозможно. Существование оного было известно, ибо без того нельзя было и приглашать меня в оное. Одно из положений, то есть разделение на две части, или отрасли, также мне было доверено; но других тайн я никаких не знал…»{373}

Неудивительно, что следователи теряли к нему интерес; последний допрос был проведён 2 марта, а затем жизнь Орлова в камере стала напоминать пребывание в дешёвом пансионе. Мария Волконская, которая в апреле приехала в Петербург и добилась возможности посетить мужа в крепости, вспоминала:

«Граф Алексей Орлов (неудивительно, теперь он был и её родственник! — А. Б.) сам повёз меня в крепость. Когда мы приближались к этой грозной тюрьме, я подняла глаза и, пока открывали ворота, увидела помещение над въездом с настежь открытыми окнами и Михаила Орлова в халате, с трубкой в руках, наблюдающего с улыбкой за въезжающими»{374}.

Можно не сомневаться, что и обед ему привозили из ресторана. Конечно, кое-кто считал, что ему весьма повезло… Да, повезло! Но вот что на ум приходит: а если б члены общества на Московском съезде поддержали предложения Орлова — может, им и не пришлось бы теперь томиться в тюремных камерах?

Понятно, что подробно рассказывать о пребывании Михаила в крепости не имеет смысла, и завершим рассказ об этом периоде официальным документом:

«Аудиториатский департамент находит виновным генерал-майора Орлова 1-го в том, что он, не удостоверясь в поведении майора Раевского, поручил ему в управление юнкерскую школу, потом, заметив в нём пылкие выражения и услышав о поступках Раевского во время командования им в полку ротою, не удалил его от юнкеров и, не приступя к секретному о том исследованию, оставил его по-прежнему начальником школы, при коей находясь, он до самого ареста внушал юнкерам вредные правила; сверх того он, Орлов, приказами по дивизии объявляя покровительство своё нижним чинам противу частных начальников их, велел читать сии приказы в ротах, чем ослаблена не только власть тех начальников, но и самая воинская дисциплина. А как по сему же поводу произошли все неустройства в 16-й дивизии и даже сделан нижними чинами Камчатского пехотного полка весьма нетерпимый буйственный поступок, коим Орлов при инспекторском смотре осмелился объявить прощение, не имея на сие права, то Аудиториатский департамент полагает: отставя его, Орлова, от службы, впредь никуда не определять и не позвалять ему выезжать из того места, где изберёт жительство»{375}.

По сравнению с другими Михаил Фёдорович отделался лёгким испугом.

«Великий князь Константин Павлович при чтении приговора суда заметил: Тут главнейших заговорщиков недостаёт; следовало бы первого судить или повесить Михаила Орлова»{376}.

Разумеется, не он один оказался таким «счастливым». «Много лиц, сильно скомпрометированных, не были даже допрошены. Генерал Шипов[231], бывший интимным другом Пестеля, Александр Шипов[232], князь Лопухин[233], князь Илья Долгорукий[234], который был директором Северного общества, граф Витгенштейн[235], флигель-адъютант М. Орлов, который был арестован, заключён в С.-Петербургскую крепость и освобождён»{377}, — вспоминал корнет Кавалергардского полка Александр Муравьёв[236].

Незнакомые с Орловым заговорщики так объясняли произошедшее:

«Алексей Фёдорович Орлов употребил всю свою силу, всё своё влияние на государя, чтоб спасти своего брата Орлова, который был одно время членом Северного общества, принял 40 членов и сделал из них вернейших прозелитов. По ходу дела в Следственной комиссии Орлова нельзя было выпутать, и Алексей Фёдорович ожидал спасения брату единственно от монаршей милости, и для этого он выбрал минуту, когда государь шёл приобщаться Святых Тайн. Сначала государь ему отказал, сказав: “Алексей Фёдорович, ты знаешь, как я тебя люблю, но просишь у меня невозможного… Подумай, ежели я прощу твоего брата, то должен буду простить много других, и этому не будет конца”. Но Орлов настаивал, просил, умолял и за прощение брата обещал посвятить всю жизнь свою государю, и государь простил. Ночью приехал за М. Орловым возок, и так как он недалеко от меня сидел в каземате, то я видел, как Подушкин[237] сильно суетился, как одели генерала в шубу, как его с низкими поклонами усаживали и отвезли, говорили, сначала на конногвардейскую гауптвахту, а в ту же ночь на жительство в дальнюю деревню его, без выезда. Черта благородная со стороны Алексея Фёдоровича, которой он показал, что имел довольно братской любви…»{378}

Очень красиво, но не очень достоверно. И «сорок прозелитов», и то, как новоиспечённый граф «обещал посвятить всю жизнь свою государю», и даже подробности отъезда Михаила Фёдоровича из крепости…

Все «красоты» решительно перечёркивает резолюция барона Дибича на докладной записке Следственного комитета: «Продержав ещё месяц под арестом, и в первом приказе отставить от службы с тем, чтобы впредь никуда не определять. По окончании же срока ареста отправить в деревню, где и жить безвыездно; местному начальству иметь за ним бдительный тайный надзор»{379}.

При чём здесь барон Дибич, начальник Главного штаба? Да при том, что государю очень хотелось хотя бы ущипнуть младшего Орлова, не напрягая отношений с Орловым-старшим. Вот и сделали по старой русской пословице: «жалует царь, да не жалует псарь»… Мол, государь хотел освободить Михаила побыстрее… но отменять приказ начальника Главного штаба было неудобно.

Знакомые декабристы — в том числе и сослуживцы — его осуждали. Старинный друг и beau-frere Волконский писал так: «Лицо замечательное по уму, образованности и сердцу, преисполненному чувством полезного, бывшему впоследствии светилом среди молодёжи, но не оказавшему впоследствии того, что ожидали от него при грозных обстоятельствах 1826 года»{380}.

Непримиримый Михаил Лунин[238] прозрачно намекал (смысл намёка мы объясним чуть ниже) на Орлова: «Обозначим людей другого рода: помилованных по нашему делу. Их лыком шитая тактика небезопасна для неопытных. Одни прикидываются угнетёнными патриотами и успевают покорять удивление простаков своего квартала, издавая сочинения, которых никто не читает, и покровительствуя школы живописи…»{381}

Из крепости Михаил был освобождён 17 июня 1826 года. 19-го он уже был в Москве, и у дверей его квартиры стояли часовые. Для того чтобы увидеть зятя, Николаю Николаевичу Раевскому пришлось обращаться к московскому генерал-губернатору… В конце месяца фельдъегерь сопроводил Орлова в его село Милятино Калужской губернии; тамошний генерал-губернатор получил указание учредить за ним секретный надзор и ежемесячно докладывать о его поведении.

* * *

А дальше действительно начинается «дожитие», с постоянными и упорными оправданиями… Например, в 1827 году в обществе прошелестел слух, что Михаил Фёдорович вознамерился самовольно поехать в Одессу — явно для того, чтобы, связавшись с греческими контрабандистами, покинуть российские пределы. Какой получился скандал, мы не знаем, но опальному генералу пришлось писать императору — вот его сохранившийся черновик письма:

«Всемилостивейший Государь!

Я никогда не имел намерения уехать в Одессу, и никому о том не писал, не говорил.

Воля Вашего Императорского Величества по сему предмету как всегда и во всяком случае была и будет для меня Святейшим законом.

Те, кто донесли о таком моём предприятии или обмануты неизвестным мне стечением обстоятельств или хотели оклеветать меня.

Предпринять то, в чём меня обвиняют, есть дело сумасшедшего.

Государь! я в таком положении, что …[239] малых огорчений.

Без службы, без почестей, без всякой будущности я искал убежища в семейных наслаждениях дружбы и законной (вставлено сверху. — А. Б.) любви…

Государь, я льщу себя надеждою, что Ваше Императорское Величество не лишит милостивого внимания просьбы моей и позволит возвратиться мне к тестю моему. Не вы ли, Государь, позволили мне присутствовать в Москве при родах жены моей, из Вашего великодушия и вопреки собственного Вашего приговора?..»{382}

А вот пример иного толка. Гораздо позже, уже в 1836 году, пошли слухи о том, что Орлов явился переводчиком скандально знаменитого «Философического письма», написанного его старинным другом Чаадаевым. И Михаилу Фёдоровичу приходится писать оправдательное письмо на адрес шефа Корпуса жандармов:

«Милостивый Государь

Граф Александр Христофорович!

Дошли до меня слухи, что в Петербурге некоторые лица или по незнанию, или по личному неблагоприятному ко мне расположению, приписывают мне перевод философического Письма помещённого в Телескопе. Сие побуждает меня торжественно объявить перед Вашим Сиятельством:

1-е) Что я никогда не брал ни малейшего участия в переводе вышесказанного письма.

2-е) Что в сём письме нет ни одного основания, ни одного вывода, ни в Религиозном, ни в Философическом, ни в Историческом смысле, с коим я был бы согласен.

3-е) Что не только не разделяю образа мыслей Сочинителя, но был и есть противником оного всегда и везде и во всяком случае…»{383}

Сравните эти строки с тем, что писал Орлов раньше! Словно бы совершенно разные люди…

Можно сказать, что царская милость сгубила «без вины прощённого» генерала. Принуждённый безвылазно жить в своём имении, то есть в ссылке, он был рад каждой монаршей подачке, каждая встреча становилась счастливым событием — но, к сожалению, таким редким, потому как дозволить её мог всего лишь один человек во всей империи — император Николай I!

Александр Христофорович Бенкендорф писал:

«Милостивый Государь, Михаил Фёдорович!

Государь Император Высочайше соизволяет на свидание Вашего Превосходительства с братцем Вашим и на отправление Ваше по сему предмету в то место, которое Графом Алексеем Фёдоровичем для сего свидания назначено будет.

Извещая о сём Вас, Милостивый Государь, честь имею быть с совершенным почтением Вашего Превосходительства покорнейший слуга

А. Бенкендорф.

9 Генваря 1828»{384}.

Как всё любезно! И кажется, что этот хрупкий от времени лист бумаги до сих пор сохранил тончайший аромат дорогих парижских духов…

Но всё же «режим содержания» постепенно смягчается. Орлову разрешают съездить в Москву, к генералу Раевскому; потом — пожить в Полтаве у его сына…

16 сентября 1829 года семью Раевских постигла очередная утрата… Первой стала отправка в вечную ссылку в Сибирь Сергея Волконского в июле 1826 года; второй — отъезд Марии Николаевны вслед за мужем в декабре того же 26-го; через год ушёл в вечность оставленный на попечение деда маленький Николенька Волконский… И вот теперь скончался сам Николай Николаевич.

«Верный друг, нежный отец, истинный сын отечества и православной нашей церкви, он сохранил до последнего своего дыхания отличительную черту своего сердца, способность любить, и умирающею рукою успел ещё благословить неутешное своё семейство. Он скончался на 59-м году своей жизни, не оставив на сём свете ни одного человека, который бы имел право восстать против его памяти. Похвала великая для каждого, но ещё большая для людей, облечённых силою и властью…»{385} — писал Орлов в «Некрологии генерала от кавалерии Н.Н. Раевского», которая была издана отдельной брошюрой и разослана подписчикам «Русского инвалида», а также перепечатана в «Санкт-Петербургских ведомостях». И в том, и в другом случае — без указания автора…

Наконец, после пяти лет ссылки, ему разрешили вернуться в родной город.

«Милостивый Государь,

Михаила Фёдорович!

Его Величество Государь Император изволил Высочайше изъявить соизволение на переезд Вашего Превосходительства в Москву, по докладу Графа Алексея Фёдоровича, который, уведомив Вас о сём, сообщил Вам также относящуюся лично к Вам Высочайшую волю, которую я с своей стороны зная Вас, Милостивый Государь, с столь давнего времени, считаю излишним повторять.

Объявив Высочайшую волю о дозволении Вашему Превосходительству жить в Москве Г-ну Московскому Военному Генераль Губернатору[240], равно как и Калужскому Гражданскому Губернатору, мне остаётся только покорнейше просить Вас, Милостивый Государь, по прибытии Вашем в Москву возобновить Ваше знакомство с Генерал-Майором Корпуса Жандармов, Графом Апраксиным и в случае когда Вам надобно будет сообщать правительству какие-либо сведения, доставлять оные ему, графу Петру Ивановичу Апраксину, для предоставления мне.

С совершенным почтением и искреннею преданностью честь имею быть

Вашего Превосходительства покорнейший слуга

А. Бенкендорф.

12 мая 1831»{386}.

Иезуитский стиль Бенкендорфа восхищает! И ведь не придерёшься: граф Апраксин[241] действительно был давним знакомым Орлова, в полку вместе служили… По сути же Михаил Фёдорович передавался графу под надзор его ведомства. Любая его просьба должна была проходить через жандармов, то есть через политическую полицию.

Орлов воспользовался этой «оказией» и буквально сразу передал письмо государю с просьбой отправить его рядовым на Кавказ. То ли решил таким образом получить прощение, но, скорее, вспомнил, как в молодости кавалергарды дразнили Александра I, — и захотел подшутить над его младшим братцем. Генеральских эполет он лишён не был, так с какой стати — солдатом?! Естественно, был получен отказ…

Итак, в 1831 году Орлов возвратился в Москву. Жизнь его была неспокойной. Михаил Фёдорович буквально метался по городу, беспрестанно менял квартиры, нигде не находя успокоения. У него собирались известные «московские мудрецы», первым из которых был Пётр Яковлевич Чаадаев, которого Николай I объявит сумасшедшим за публикацию того самого «Философического письма»; встречался он с Денисом Давыдовым, дослужившимся до чина генерал-лейтенанта и в свои наезды в Москву жившим в особняке на Пречистенке — с ним было чего и кого вспомнить… В круг общения Орлова вошли юные вольнодумцы Александр Герцен и поэт Николай Огарёв, и ещё один начинающий поэт — Яков Полонский, и будущий великий писатель Иван Тургенев… Когда в Москву приезжал Александр Сергеевич Пушкин, то, посещая Орлова, он знакомился в его доме с «литературной молодёжью».

Стремясь найти выход своей энергии, Михаил Фёдорович деятельно участвовал в различных благотворительных обществах, много писал — в том числе занялся мемуарами…

Но чувство вины перед теми, кто был сослан в Сибирь или на Кавказ, кого уже нет, давило на его плечи тяжким бременем, отравляло его существование, привносило ужасную двойственность в его бытие. Он возмущался, но чаще ему приходилось каяться и оправдываться, — а потом по-стариковски брюзжать…

2 декабря 1835 года в Большом Петровском театре была сыграна комедия «Недовольные» популярного писателя Загоскина. По рекомендации государя автор пьесы взял в качестве прообразов своих героев людей устаревших, отживших, а потому всем недовольных — известных в прошлом вольнодумцев Орлова и Чаадаева. Пьеса получилась слабая, все её разругали… Зато про её героев пошла эпиграмма:

Чета московских краснобаев

Михаил Фёдорович Орлов

И Пётр Яковлевич Чаадаев

Витийствуют средь пошляков…

Всё в прошлом! К тому же всё чаще приходили известия о невосполнимых потерях: ровесник граф Павел Сухтелен… Пушкин… Денис… Это — имена; а сколько было полковых и боевых товарищей, просто старых друзей?

«Бедный Орлов был похож на льва в клетке. Везде стукался он в решётку, нигде не было ему ни простора, ни дела, а жажда деятельности его снедала…

Он был очень хорош собой; высокая фигура его, благородная осанка, красивые мужественные черты, совершенно обнажённый череп, и всё это вместе, стройно соединённое, сообщало его наружности неотразимую привлекательность.

…От скуки Орлов не знал, что начать. Пробовал он и хрустальную фабрику заводить, на которой делались средневековые стёкла с картинами, обходившиеся ему дороже, чем он их продавал, и книгу он принимался писать “о кредите”[242], — нет, не туда рвалось сердце, но другого выхода не было. Лев был осуждён праздно бродить между Арбатом и Басманной, не смея даже давать волю своему языку.

Смертельно жаль было видеть Орлова, усиливавшегося сделаться учёным, теоретиком…»{387} — вспоминал Александр Герцен.

Между прочим, книга Орлова «О государственном кредите» считается выдающимся памятником российской социологической мысли. Так что Лунин был не совсем прав, когда с насмешкой писал об этом сочинении (ему в Сибирь присылали все литературные новинки); необъективной была и его оценка «покровительства школе живописи». Ведь в биографии генерала сказано:

«Будучи одним из полезнейших членов Московского Художественного Общества, он был избран (в ноябре 1833 года) директором Художественного класса (Московское Общество Живописи и Ваяния). Орлов много содействовал развитию этого учреждения…»{388}

А что ещё ему было делать, ежели так сложилось? Жить — чтобы жить, и не более; удовольствия в таком существовании он не находил. Человек огромных потенциальных возможностей, блистательно начавший свой путь, на первых же шагах сделавший удивительную служебную карьеру, он вполне мог бы достичь тех же высот, что и его старший брат, или один из ближайших друзей — граф Павел Киселёв, или другие его однополчане и былые сослуживцы. Но он выбрал иную судьбу — да только задуманное не сбылось, не получилось…

Жизнь Михаила превратилась в узел из множества противоречий, который разрубила только смерть, наступившая в результате долгой и тяжёлой болезни.

Генерал Орлов умер 19 марта 1842 года — ровно через 28 лет после того, когда он подписал капитуляцию Парижа…

Он умер, и в его доме на улице Пречистенке появились офицеры в голубых с серебром жандармских мундирах. Они опечатали и увезли в Третье отделение Собственной Его Императорского Величества канцелярии бумаги покойного. Как объяснили — чтобы отобрать материалы, касавшиеся службы и не представлявшие интереса для семьи… Действительно, вскоре личные документы Орлова вернули — в том числе и его воспоминания. Да только историкам не даёт покоя то, как начинаются его записки, впоследствии озаглавленные «Капитуляция Парижа»:

«Не трудно было заключить из положения военных действий, что Наполеон, отражённый попеременно при Лаоне и Арсисе, был решительно слабее каждой из двух союзных армий, идущих концентрически на Париж…»{389}

Впечатление такое, будто вошёл в комнату, где сидят два собеседника, давным-давно разговаривающих… Очевидно, то, что до нас дошло — лишь фрагмент из больших воспоминаний… Но где они сами — не знает никто…

Орлов погребён на кладбище Новодевичьего монастыря, где покоятся его боевые друзья и единомышленники — Денис Давыдов, Александр Николаевич Муравьёв, князь Трубецкой… Кроме дат жизни, на могильной плите Михаила Фёдоровича обозначен день капитуляции Парижа.

В 1885 году рядом с мужем будет похоронена Екатерина Николаевна Орлова, пережившая всех своих братьев и сестёр.

* * *

…В 1856 году из Сибири в Центральную Россию возвратился Сергей Григорьевич Волконский. Вот каким увидел его в Москве году в 1861-м или 1862-м доктор Николай Андреевич Белоголовый, его иркутский знакомый:

«Я нашёл его хотя белым, как лунь, но бодрым, оживлённым и притом таким нарядным и франтоватым, каким я его никогда не видывал в Иркутске; его длинные серебристые волосы были тщательно причёсаны, его такая же серебристая борода подстрижена и заметно выхолена, и всё его лицо с тонкими чертами и изрезанное морщинами делали из него такого изящного, картинно красивого старика, что нельзя было пройти мимо него, не залюбовавшись этой библейской красотой. Возвращение же после амнистии в Россию, поездка и житьё за границей, встречи с оставшимися в живых родными и с друзьями молодости и тот благоговейный почёт, с каким всюду его встречали за вынесенные испытания — всё это его как-то преобразило и сделало и духовный закат этой тревожной жизни необыкновенно ясным и привлекательным»{390}.

Возможно, так же сложилась бы и судьба Михаила Фёдоровича, если бы граф Орлов не уберёг его в своё время от Сибири. А может, и нет… Кто знает?


Загрузка...