Валерий Михайлов. Крестный путь Юрия Кузнецова

Провалявшись по издательствам три года после смерти поэта, книга стихов Юрия Кузнецова, составленная им незадолго до кончины, наконец вышла.

Обещанного три года ждут. Всё по поговорке. Русская телега верна себе, и дураки с бездорожьем никуда-то, родимые, не делись.

Это Маяковского советская власть внедряла, как картошку при Петре; это Бродского опослясоветские правители внедряли, как чипсы при Ельцине; — Кузнецов же власть предержащим не нужен. И слава Богу! Ведь несмотря на постановления партии и правительства, не растёт кукуруза в тундре и загибается на суглинках. Земля не та. (Вот пословицы: «рожь кормит сплошь, а пшеница по выбору», «на дороге грязь, так овёс князь», «Бог с рожью, а чёрт с костром», «овёс сквозь лапоть прорастёт» — и ни слова про кукурузу.)

Однако что ж не расстарались издать Кузнецова свои? Хотя бы — толком — после смерти? Вконец коммерсантами заделались? «Не пустишь душу в ад, не будешь богат».

О И. Бродском, из разговора с Ю. Кузнецовым. В общем-то, имя в беседе возникло случайно, даже не помню по какому поводу. Возникло — и тут же пропало. Будто исчерпало себя.

Кузнецов, отстранённо-ворчливо, невнятно, словно нехотя:

— Вот, в Литинституте… слушатели на занятиях… всё: Бродский, Бродский… надо же что-то отвечать… ну, взял книгу, стал читать… — и уже внятно, твердо, несколько озадаченно:

— …Не одолел!

* * *

…Да и как издали Кузнецова. Сама-то по себе книга вроде хороша, смотрится, и шрифт приятный. Но! «Содержания» нет. А главное заголовок На обложке — «Крестный ход». Однако сам Кузнецов так не называл свою книгу.

* * *

Вдова Юрия Поликарповича, Батима Каукенова, напечатала на ротаторе брошюрку в несколько листков. И раздаёт её знакомым как дополнение к книге. Там и «Содержание», и список замеченных опечаток.

Открываются «Опечатки» словами: «Авторское название книги не „Крестный ход“, а „Крестный ПУТЬ“».

Я спросил у Батимы:

— А вы говорили издателям?

— И просила, и требовала.

— Ну и как?

— Ни в какую. Одно в ответ: только с таким заголовком, иначе книга не выйдет.

Стало быть, это не опечатка. Это сознательное искажение смысла. Нарушение воли поэта. Сдавал он рукопись при жизни, а пока тянули с изданием — умер. Воля стала — посмертной. Но и с ней не посчитались.

Почему?!

Что за цензура?

Или, может, просто не понимают разницы между одним и другим?..

* * *

Для вас, господа из литературно-издательского агентства «СовА».

«Крестный ход — так называется торжественное шествие (процессия) из храма священнослужителей в священных облачениях и сопровождающего их народа, причём впереди священнослужителей, певчих и народа предносятся св. кресты, иконы и св. евангелие. Шествие это совершается или вокруг храма (в селениях), или от храма к рекам, колодцам, озёрам и пр. для совершения водоосвящения». (Полный церковно-славянский словарь)

* * *

Крестный же путь…

Ну, вспомните для начала, чем было для Кузнецова слово. Он же мыслил символами, мифами. А после откройте словари, Евангелие.

«Бог по силе крест налагает».

«Тяжёл крест, да надо несть». (Словарь Даля)

«Путь — дорога; подвиг». (Полный церковно-славянский словарь)

«Кто любит отца или мать более, нежели Меня, не достоин Меня; и кто любит сына или дочь более, нежели Меня, не достоин Меня;

и кто не берёт креста своего и следует за Мною, тот не достоин Меня». (Мф 10, 37–38)

«Тогда Иисус сказал ученикам Своим: если кто хочет идти за Мною, отвергнись себя, и возьми крест свой, и следуй за Мною,

ибо кто хочет душу (жизнь) свою сберечь, тот потеряет её, а кто потеряет душу свою ради Меня, тот обретёт её;

какая польза человеку, если он приобретёт весь мир, а душе своей повредит? Или какой выкуп даст человек за душу свою?» (Мф 16,24–26)

«Иисус сказал ему: Я есмь путь и истина и жизнь; никто не приходит к Отцу, как только через Меня». (Ин 14,16)

«И, неся крест Свой, Он вышел на место, называемое Лобное, по-еврейски Голгофа…» (Ин 19,16)

Теперь вам понятнее?..

Если не до конца, откройте, господа, вами же изданную книгу Ю. Кузнецова на стр. 377. Там стихотворение, по которому он и назвал свою последнюю книгу. (А вот стихотворения под названием «Крестный ход» у него никогда не было.)

Крестный путь

Я иду по ту сторону

Вдоль заветных крестов.

Иногда даже ворону

Я поверить готов.

Даже старому ворону —

Он кричит неспроста:

— Не гляди на ту сторону

Мирового креста.

Ты идёшь через пропасти,

Обезумив почти.

Сохрани тебя Господи,

Боль веков отпусти…

А на той на сторонушке

Что-то брезжит вдали…

Хоть на каменной горушке,

Крестный путь, не пыли!

Дальней каменной горушке

Снится сон во Христе,

Что с обратной сторонушки

Я распят на кресте.

1998

За пять лет до смерти…

* * *

Да, заглавия книг…

Для поэта они — куски жизни, судьбы, с живой сочащейся кровью. Этапы пути.

У кого — и крестного…

Вот как назывались книги Ю. Кузнецова:

«Гроза», 1966 (25 лет, предчувствие себя).

«Во мне и рядом — даль», 1974 (33 года, безмерность пространства).

«Край света — за первым углом», 1976 (пространство жизни).

«Выходя на дорогу, душа оглянулась», 1978 (что видит? Что, кого желает зреть?)

«Отпущу свою душу на волю», 1981 (40 лет, безоглядность).

«Русский узел», 1983 (Россия, с древности и доныне).

«Ни рано, ни поздно», 1985 (необходимость себя).

«Душа верна неведомым пределам», 1986 (даль преодолена неведомым).

«Золотая гора», 1989 (поэзия, Парнас).

«После вечного боя», 1989.

«Ожидание небесного знака», 1992 (Чуете, что ему открывается?!)

«До свиданья! Встретимся в тюрьме», 1999 (Россия ельцинская).

«Русский зигзаг», 1999 (кривой путь России).

«Путь Христа». Поэма, 2001 (Небо — открылось).

«До последнего края», 2001 (высшая решимость, да и последний переход).

Вот этот ряд и завершал «Крестный путь» — его вершина, где впервые — полностью — напечатан цикл его поэм о Христе, включающий в себя и «Сошествие в ад», и незаконченный «Рай».

Даже заголовками своих книг Кузнецов всё нам сказал о себе, о своей поэзии, о своём пути.

Предчувствие конца земной жизни уже томило его. Он не говорил об этом никому, но от стихов ничего не скроешь.

Не ужасную Медузу,

Не любовь-змею,

Не рыдающую Музу —

Вижу смерть мою.

Хороша она собою

И души милей,

Только выглядит слепою…

Не мигнуть ли ей?

(«Автопортрет», 2001)

* * *

Я лежу, усыпанный цветами,

Запах розы издали ловлю:

Он сулит мне скорое свиданье

С той, кого, не ведая, люблю.

Придите на цветы взглянуть,

Всего одна минута!

Положит розу мне на грудь

Та самая Анюта.

(«Анюта», 2001)

* * *

Отговорила моя золотая поэма.

Всё остальное — и слепо, и глухо, и немо.

Боже! Я плачу и смерть отгоняю рукой.

Дай мне высокую старость и мудрый покой.

(«Путь Христа», 2001)

Этими же стихами он заканчивает и последнюю поэму «Сошествие в ад», написанную незадолго до кончины. Только старости уже просит не «высокой», а «смиренной».

Поэт говорил, что на поэмы о Христе и на «Сошествие в ад» бросил все свои силы. Теперь понятно: не только потому, что этого требовала тема. Время жизни таяло, уходило…

Он понимал, что смерть уже рядом. И спешил завершить своё самое заветное, почти не оставляя времени на лирику. Всё, что не поэмы, Кузнецова видимо раздражало. Он отказывался от поездок по стране, от встреч, от выступлений и считал службу в Литинституте и в журнале (два дня в неделю) — потерянным временем. Наверное, опасался, что жизни может не достать…

То есть, называя рукопись «Крестный путь», Юрий Кузнецов давал не просто заголовок очередной книге — он определял весь свой жизненный путь и всё свое творчество. Он подводил итог.

Что же вы извратили его слово, господа издательские СовЫ?..

* * *

Ну да ладно. Всё минется, одна правда останется.

Но вернёмся к стихотворению «Крестный путь». Конечно, это о себе, о своём пути. Образ так называемого лирического героя в стихах Кузнецов не признавал. Видно, не терпел условностей и натяжек за их лживость. И об этом говорил прямо. Вот ответ Геннадию Красникову (интервью в «Независимой газете» от 27.10.1998): «Термин „лирический герой“ — фикция, он придуман критиками для литературного удобства. На самом деле поэт пишет только себя. Не принимайте по ошибке чувство собственного достоинства за какое-то несносное высокомерие… Открою один секрет любовной лирики (их несколько). В ней бывает то, чего в жизни не было, но могло быть…»

Последнее, думаю, касается не только лирики любовной…

* * *

Всю жизнь он шёл путём поэта, считая и заявляя, что поэзия превыше всего. (Об этом подробнее чуть позже.) Но вот в стихотворении «Крестный путь» появляется другое понимание:

Я иду на ту сторону

Вдоль заветных крестов…

Та сторона — это уже не Поэзия. И она отнюдь не родная сторона.

А на той на сторонушке

Что-то брезжит вдали…

Хоть на каменной горушке,

Крестный путь, не пыли!

К поэту приходит понимание истинного направления своего пути. И «на каменной горушке» — на своём Лобном месте — он строго одёргивает себя, свой крестный путь:

Не пыли!

И чудится ему: Голгофе настоящей — «дальней каменной горушке»

…Снится сон во Христе,

Что с обратной сторонушки

Я распят на кресте.

Вот где настоящее. Не «Золотой горе» — Парнасу, где уверенно и безоглядно пировал с избранными 30-летний поэт, а дальней святой горушке снится о нём вещий сон.

Вот истинная цель пути и смысл судьбы.

* * *

Но что это за «обратная сторонушка»? Почему ворон кричит, чтобы не глядел «на ту сторону Мирового креста»?

Всякий взявший свой крест и понёсший его до конца распинается со Христом.

Возможно, поэт, с его стереоскопическим взглядом на жизнь и на смыслы, увидел пустую — незанятую — сторону того Мирового креста на Голгофе. Она ведь незаметна для стороннего взгляда. Кто в миру видит, как распинается со Христом тот или иной человек? Кто же заглядывает туда, по обратную сторону креста? Да и сам человек, знает ли, что судьба распинает его на кресте? Видит ли он себя?.. Готов ли он к такому знанию? Не возгордится ли, узнав высокую о себе правду?

Нет, неспроста кричит старый ворон.

И поэт сторонится утверждений, смиренно отдавая истину вещему сну «дальней каменной горушки».

Как это по-русски о Голгофе — горушка!

«Только в русском (точнее, первоначально, конечно, в церковно-славянском) слово „крещение“, одно из главных понятий христианского мировоззрения, происходит непосредственно от слова „Крест“. В других языках термины, обозначающие крещение, происходят от греческого „Баптизма“ („купание“, „окунание“), то есть в семантике всегда первичным остаётся воспоминание о погружении в воду, что соответствует древнему, от восточных омовений заимствованному, обряду водного крещения. Для русского сознания крещение есть „погружение“ в Крест, добровольное пригвождение себя к Кресту Господню. Не удивительно, что только русский народ — до 1917 года 95 процентов русского населения — называл себя „крестьянами“, то есть в буквальном смысле — „народом Креста“» (Н. Лисовой. «Православие византийское, русское, вселенское»).

* * *

В том же 1998 году он написал, по-моему, самое светлое произведение — поэму «Красный сад» (до неё, родственное по духу стихотворение «Узоры»). Сколько там духовной высоты, радости, чистоты, света! Поэму можно читать бесконечно, снова и снова — и всё она остаётся свежа, как только что распустившаяся роза или лилия.

В середине сада пышут розы,

Равные по свежести и неге,

Разные по запаху и цвету,

Многолюдно пахнут и мерцают.

В белых розах белая девица,

Белый день стоит на Беловодье

И катает белое яичко,

А в яичке горлица воркует,

И плывут серебряные звоны.

В красных розах красная девица,

Красный день стоит на Красной Горке,

И катает красное яичко,

А в яйце малиновка играет,

И плывут малиновые звоны.

В жёлтых розах жёлтая девица,

Жёлтая заря в янтарном море

И катает желтое яичко,

А в яйце златая канарейка

Распевает про златые горы,

А ещё про вечную разлуку,

И плывут оранжевые звоны.

В чёрных розах смуглая девица,

Чёрный день стоит на белом свете

И катает чёрное яичко,

А в яичке чёрный лебедь кружит,

Он зовёт пропавшую подругу

И рыдает на затменье солнца,

На слепое черное блистанье…

И ещё из «Красного сада»:

Боголюбно лилия сияет

Среди роз таинственных и разных.

Белый столп сияния восходит

Прямо в купол вечного сиянья

И сливается с дыханьем Божьим.

Всё сияет: ангелы и звёзды,

И деревья, и кусты, и травы,

Все цветы, как ангелы, сияют,

И сиянье это несказанно!

Всё благоухает: близость Бога

И тепло Его прикосновений,

И благоуханье несказанно!

Всё поёт: и небеса, и бездны,

И следы святых прикосновений,

Всё певуче — и неизреченно!

Ибо все земные озаренья —

Мрак перед сиянием небесным,

Ибо все земные ароматы —

Смрад перед дыханием небесным,

Ибо все земные благогласья —

Скрип зубов перед небесным хором.

Всё на свете — тёмное подобье

Или наше слабое бессмертье.

«Это так!» — промолвил светлый ангел,

Что явился мне во сне наутро.

Я проснулся в самом сердце сада

Среди роз таинственных и разных,

Разбудила росяная капля,

Что упала с самой белой розы,

Самой нежной, как душа девицы.

Если это счастье, я сверканье!

Вот цветы, а вот сиянье Бога,

А меж ними ангелы летают,

Или это всё мне только снится?..

Помню наш короткий разговор после того, как было напечатано «Сошествие в ад». Я спросил Юрия Поликарповича, какой будет «Рай».

— По объёму такой же, как «Ад», — ответил он.

— Но как передать рай?..

— Помнишь «Красный сад»? Это и есть рай.

* * *

Ни «тёмное подобье» истинной жизни, ни «слабое бессмертье» человеческой славы его уже не устраивало. Всё это душой было изжито…

* * *

Крестный путь…

Что мы знаем о том или ином человеке? Даже если были знакомы с ним, виделись, разговаривали… Даже если — с напряжённой душою и мыслью — вчитывались в его заветные строки, пытаясь понять и восчувствовать их суть?..

Увы, мы знаем лишь то, что нам кажется. А это отчасти призрак, сон. Сходится ли наше знание с истиной? Бог знает!.. (Да, вот Он-то, Единственный, и знает. Ибо только Ему вполне известно всё — и наша душа, и душа того, кого мы пытаемся постичь и кто сам, быть может, — да и наверняка — не знал себя вполне.) Все мы — лишь то или иное воплощение замысла Бога о нас, и не дано нам знать, наверное, как исполнено то, что Им было задумано. Очень уж высок Божественный помысл, вряд ли среди смертных хоть кому-нибудь, кроме Его святых, удалось исполнить в жизни своё назначение…

В одном можно не сомневаться: каждый, кто жил по-настоящему, на пределе всех своих сил, всё же приблизился к тому, что — с его рождением — Бог помыслил о нём и предназначил ему осуществить на земле.

Сама наша жизнь — по неведению нашему прошлого и будущего, по приблизительности познания настоящего, людей, даже самого себя, по краткости и прерывистости впечатлений — тоже больше напоминает сон. Явь же, в целокупности и полноте, в понимании сути всего происшедшего, происходящего и того, что произойдёт, дана лишь Высшему, Который и назван Вседержителем…

Словом, я вовсе не притязаю на то, что вполне постигаю личность Юрия Поликарповича Кузнецова и его поэтическое творчество. Эти заметки — только попытка приблизиться к пониманию его. (Как, впрочем, и заметки любого другого человека, кто писал о поэте или напишет.)

* * *

«В минуту рождения каждый имя своё себе в сладостный дар получает», — широким дыханием поёт Гомер во второй песне «Одиссеи» о наречении младенца. У имени своя духовная сущность, своя философия. По убеждению о. Павла Флоренского, имя действительно направляет жизнь личности по известному руслу и не даёт потоку жизненных процессов протекать где попало. «Но в этом русле сама личность должна определить своё нравственное содержание», — полагает философ. «Имя предопределяет личность и намечает идеальные границы её жизни. Но это не значит, что, именем определённая, личность не свободна в своём имени — в его пределах. И прежде всего: каждое данное имя есть целый спектр нравственных самоопределений и пучок различных жизненных путей. Верхний полюс имени — чистый индивидуальный луч божественного света, первообраз совершенства, мерцающий в святом данного имени. Нижний полюс того же имени уходит в геенну, как полное извращение божественной истины данного имени…» («Имена»)

То есть речь идёт об ответственности человека, с самого раннего его возраста, перед своей судьбой, перед своим именем. Недаром в песнопениях святому поётся: «Достойно имени еси пожил, Георгие…»

* * *

Юрий Кузнецов родился 11 февраля 1941 года.

Батюшки на Руси, когда крестят младенца, обычно дают ему имя по святцам — по имени одного из святых, кого поминает Церковь в день рождения дитяти или в один из ближайших дней. 17 февраля Православная Церковь чтит память благоверного князя Георгия (Юрия) Владимирского. Потому, наверное, мальчик и получил имя Юрий.

Святой этого имени — великомученик Георгий Победоносец. Это был римский военачальник — христианин, погибший в 303 году во время одного из самых жестоких гонений на христиан при императоре Диоклетиане.

Св. Георгий был покровителем великих строителей русского государства. Имя Георгий (Юрий) получил при крещении Ярослав Мудрый. Вспомним основателя Москвы Юрия Долгорукого, владимирского князя Юрия Всеволодовича, который в 1238 году возглавил борьбу с татаро-монголами. Святой Георгий считается небесным покровителем Москвы. Его изображение — всадник, поражающий змия. Это герб российской столицы.

Мраморный столп со святым Георгием Победоносцем недавно установлен на Трубной площади. В нескольких минутах хода — редакция журнала «Наш современник», где в последние годы жизни Юрий Поликарпович заведовал отделом поэзии. Там, в тесных комнатушках (сначала одной, потом другой), которые служили ему кабинетами, и происходили большей частью наши встречи…

* * *

…Кузнецов был для меня не просто поэт, не просто человек, а — нечто. По крайней мере чудился таким. Сейчас не знаю, не уверен… но довольно долгое время. Это труднообъяснимо, но это так. Никто из современников, очных и заочных (а видел я многих), больше таковым не казался. Да и вряд ли уже покажется.

Личное наше знакомство было недолгим и, пожалуй, незначительным — и я теперь очень рад этому. Зачем слишком приближаться к поэту, разве недостаточно его стихов? Стихи — его душа, там — всё, а приблизишься или вдруг, не дай Господь, сделаешься приятелем — и быт заслонит душу. «Кузнецов» сделается «Юрой»… (Как это и получилось у довольно многих его знакомых, коих воспоминания и рассказы я прочёл или услышал по его кончине.)

Нечто… облако. Или лучше по-старинному — облак. Облак света и дыма. Дым в облаке — туман, влажная мгла. Свет и вода — жизнь. Но облако парит над родной землёй, и в нём ещё — дым Отечества. Дым — это и отстранённость. Ото всех, ото всего. Что-то, куда как важнее всего на свете и всех на свете, — совершается в нём, внутри, на глубине, — может, и сам не знает что. Но тем более надо прислушаться, чтобы не упустить, понять это глубинное, таинственное. А все — мешают, и всё — мешает, отвлекает. Вот и отстранённость. (Поэт, собственно, прежде всего странник в самом себе, в своих глубинах. Пойди туда, не знаю куда; найди то, не знаю что; — вот его суть, его постоянное состояние. Загадал Бог загадку, а ты разгадывай.)

Таким, постоянно отстранённым, Кузнецов и запомнился мне. Отстранённым — то есть сосредоточенным на главном для себя. Конечно же, это не значит, что так было всегда. Скорее всего это было не так. Но тень всегдашней, въевшейся в его облик отстранённости уже никуда не исчезала. Да впрочем, думаю, это изначально было ему дано, с рождения, — только в последние годы жизни проступило уже, обозначилось в неистребимой определённости… А повседневность, поведение, так сказать, в быту, наверняка кому-то странное и непонятное, и определялось уже этой отстранённостью. И угрюмостью своей, и рассеянностью, и молчаливостью, и сигаретным дымом, и водкой — он отгораживался от суеты, от людей. Чтобы не мешали — услышать, осознать, почуять в себе тот продвиг, росток, звук Слова. Той же природы и его упрямая неразговорчивость, ворчливость, немногословность — чтобы не растратить душу, не распылиться, не потревожить происходящего в ней.

Что это было? Волевая заданность себе, своему поведению? Или это получалось стихийно, по естеству его духовной сути, чему невольно подчинялась и душевность?..

Я душу спасаю от шума и глума,

Летящих по краю.

Я думаю думу, о чём моя дума —

И сам я не знаю.

Да и как знать? Будто бы ни о чём — но обо всём. Обо всём сразу. Это — инстинктивное движение интуитивного проникновения в суть жизни, в её смысл. Это — подслушивание слова. («Я думу свою потихоньку подслушаю…» — как просто, да не о простом написал Твардовский, умудрённый уже всей своей жизнью). Слово определяет думу. Оно как бы нащупывает затаённый в пространстве смысл, сгущает в образ или символ растворённое в воздухе загадочное нечто — прообраз, предсмысл. И эта ловля ускользающего, потустороннего миру ветра исподволь становится существом поэта — и он видится людям, миру непонятным, странным человеком. Вроде бы здесь, рядом, вроде бы участвует в общении, разговоре — а где-то там. Где же? Никто не узнает и не поймёт, да и сам поэт, скажи он откровенно, как на духу, ничего путного не объяснит. Потому что не знает: что это? откуда это? В истинном своём состоянии, условно — в состоянии творческом, поэт не принадлежит себе. И никому. Он проводник, восчувствователь, сказатель Слова. Жизнь — внутри, в душе; снаружи — существование, со всеми его прелестями (как в ироническом, так в прямом и — выше — в религиозном смысле).

* * *

О. Павел Флоренский не завершил своё интереснейшее исследование «Имена». В подготовительных заметках остался набросок к статье «Георгий». Вот его мысли об этом имени.

«(Георгий)

1919.III.6. Сергиев Посад.

Георгий. В этом имени, в звуках его, есть что-то твёрдое, но не железно-твёрдое, а скорее деревянное, не устойчивость духовной деятельности, а устройчивость довольно случайно и не глубинно определившейся воли, — не устойчивость, а упорство, которое, впрочем, не настолько мелко, чтобы быть отождествлено с капризом.

Георгий упорен, но это не неуклонность вожделеющей воли, в которой открывается тёмная первооснова бытия (Павел) и не простое бессилие, выражающееся в капризности и причудливых переменах решений (Константин), а большой упор хочу и решил, в котором довольно много усилия и напряжения. Георгий в этом „хочу“ довольно односторонен, он не видит других сторон дела, или скорее не хочет видеть в данный момент, ибо чувствует, что у него не хватит мощи преодолеть их, вобрать в себя и подчинить себе эти другие стороны, а не раствориться самому в них и не подчиниться им. Георгий не блестящ и в особенности не талантлив; но он умён, и умом, хитростью и настойчивостью добивается своего. Георгий не из тех, кому даётся всё легко; но тем не менее, даётся, ибо он вынуждает, вымогает из недр творческих природы то, чего хочет. Он воистину есть земледел, ибо он, натужившись, выпахивает почву действительности и, учтя коварство и причуды её, хитростью и приёмами, в которых однако больше привычки и эмпирически найденного метода, нежели вдохновения и умозрения, выращивает плоды, которых ждёт. Георгий не вдохновенен и не парит; но он и не погружён в корыстные расчёты: его практика имеет нечто космическое, более широкое, нежели простая корысть, как его мысль, никогда не огненная, не чистая, не самодовлеющая, не бывает вне практических задач и намерений».

* * *

Что-то в этом есть, в этих — при всей их приблизительности — прозрениях…

«Устройчивость… воли», «большой упор хочу и решил», «ум и настойчивость», «земледел» (так переводится на русский имя Георгий), «натужившись, выпахивает почву действительности», «выращивает плоды, которых ждёт», «его практика имеет нечто космическое» и пр. — всё это, кажется, весьма подходит к Ю. Кузнецову.

Вот его собственное воспоминание:

«Я недолго увлекался метафорой и круто повернул к многозначному символу. С помощью символов стал строить свою поэтическую Вселенную». («Рождённый в феврале, под Водолеем….», предисловие к «Избранному», М., 1990).

…В этом признании, помнится, мой слух резануло слово «строить». Когда я стал доискиваться причины, то понял, что оно, в принципе, в одном ряду с ремесленным постулатом Маяковского о делании стихов («Как делать стихи»). Хотя у Кузнецова речь идёт о созидании поэтической Вселенной, а не о написании стихов, «строить» никуда не денешь. Я же считал и считаю, что поэзия в родстве с высокими стихиями души и интуиции, посредством которых, собственно, и познаётся своя поэтическая Вселенная; что же касается «строительства», то бишь некоего плана, то волевая и умственная (головная) заданность может только нарушить то, что уже — где-то — есть, что нам дано Самим Творцом в его замысле о нас.

В «Воззрении» — вступительной статье к своей последней книге «Крестный путь» — Юрий Кузнецов, по сути, отказался от прежних слов. Он пишет уже отнюдь не о «строительстве» своей поэтической Вселенной:

«В 1967 году у меня, наконец, прорезалось мифическое сознание „в чистом виде“. Я написал свой первый миф: стул в пиджаке сдвинулся с места сам и стал ходить, и даже говорить по телефону.

Стул в моём пиджаке подойдёт к телефону,

Скажет: — Вышел. Весь вышел!

Не знаю, когда и придёт.

Так я открыл свою поэтическую вселенную».

«Открыл». Это уже истина, и она дана поэту незадолго до скончания его земного века.

Но всё-таки не думаю, что сказанное двумя десятками лет раньше было простой оговоркой либо неточностью. Кузнецов всегда выражался откровенно и прямо. Скорее всего, тогда слова о том, что он «начал строить свою поэтическую Вселенную», и определяли его творческую работу. То есть он осознавал себя — творцом. Не понимал, что по высшей сути Творец — Один. Даёт — Бог, а мы только находим или же не находим данное Им. «Устройчивость…» же воли, «эмпирически найденный метод» и «практика, имеющая нечто космическое» — это всё лишь помогает или не помогает найти. И не более того…

* * *

…По мне, самая потрясающая фотография Кузнецова — детская, почти младенческая. Там он рядом с матерью, родными. Вообще, в глазах ребёнка лучше всего видна данная ему душа. Мальчику на том снимке два-три года. Его взор глубок, суров и пытлив. Что он вопрошает у мира? Какая сила рвётся наружу? Какие трагедии и бездны открывает в жизни и в душе этот резкий, сосредоточенный, упорный взгляд? Бог весть!

Тут уместно привести его собственное воспоминание:

«Будучи взрослым, я спросил свою мать, каким я был ребёнком.

— Как все дети, — сказала она, — только слишком задумчивый.

Увы, ответ похож на вопрос. Хоть мне никогда не узнать, что думал тот задумчивый мальчик, но, конечно же, в нём таилось всё, что я осознал потом».

* * *

Поэт верил, что его появление на свет напророчила в 1917 году астраханская гадалка, когда предсказала пятилетней девочке, его будущей матери, что в её жизни случится невероятное.

«Свой первый символ я увидел воочию, и ему обязан первым воспоминанием. Мне было с небольшим два года. Помню, как долго открывал тяжёлую калитку с высоким кольцом… Выйдя на улицу, увидел сырой, мглистый, с серебряной поволокой воздух. Ни улицы, ни забора, ни людей, а только этот воздушный сгусток, лишённый очертаний. Конечно, такое воспоминание не случайно. Это было то самое туманное дремлющее семя, из которого выросло ощущение единого пространства души и природы. Возможно, оттуда идёт загадка „космической туманности“ многих моих строк о мире и человеческой душе».

Ему было три года, когда на войне погиб отец.

«В моём детстве образовалась брешь. Это была сосущая загадочная пустота отцовского отсутствия, которую я мог заполнить только словом… Свои первые стихи написал в девять лет. И долго писал просто так, не задумываясь, что это такое, и не заметил, когда стихи стали для меня всем: и матерью и отцом, и родиной и войной, и другом и подругой, и светом и тьмой»

(«Рождённый в феврале, под Водолеем…», предисловие к «Избранному», М., 1990).

* * *

Поэзия — вот крест, данный ему Богом и судьбой.

И он понёс по жизни свой крест, всё тяжелеющий с годами, под конец уже никому неподъёмный, понёс не ропща и не отступаясь — к той дальней горушке, уготованной на краю дороги, где уже начинается Небо.

* * *

Понятие «поэт» включало в себя для Кузнецова всё самое святое, заветное, сущностное, необходимое в жизни. Её смысл и оправдание, её ткань и красоту. Это был для него единственно возможный способ существования и осуществления себя в мире. «Сосущая загадочная пустота отцовского отсутствия», которую он мог «заполнить только словом», лишь открыла ему то, перед какими безднами, с рождения до кончины человека, томится в нём его душа. С течением лет это «заполнение словом» душевных, мировых и вселенских бездн становилось всё напряжённее. Кузнецов только наращивал свою поэтическую мощь. Он и в шестьдесят лет, когда многие утрачивают былой творческий жар, отнюдь не исписался, а наоборот — брал новые поэтические высоты. И взял их. Без сомнения, он достиг бы и последней своей вершины — однако смерть не позволила ему закончить поэму «Рай». Впрочем, и так видно, какое колоссальное творение он задумал и осуществил в цикле своих поэм о Христе. Это был его творческий и духовный подвиг.

Кто измерит глубину того ручья, что течёт в наших жилах? Нету таких удальцов и не будет. Даже формула таинственной влаги, отнюдь не водицы, им не по зубам. Это лишь кажется, что её поток движется по замкнутому кругу. На самом деле он идёт через нас, путём души, из прошлого в будущее и, путём духа, от земли в Небо. Кровь омывается волнами обновлений, но ничего не забывает из того, что было; более того, как непреходящее вещество, она, конечно же, знает и то, что будет.

Поэт — народная кровинка. Самая яркая, самая чувствующая и живая. Потому он больше других обладает изначальным знанием и особым проницающим чутьём. Поэт глубинно видит свои древние, как хаос и как мир, истоки, он остро различает своё, родное в непроницаемой для слабой интуиции реке времён и, отдаваясь её могучему стремлению, всей разумеющей силой своего естества понимает прошлое, настоящее и провидит будущее. Одновременно с предназначенным ему в жизни испытанием души он совершает духовное восхождение и, насколько ему даровано, постигает Бога, смысл извечной борьбы Света и Тьмы, Божий промысл о судьбе своего народа и человека на Земле. Таков, в высшем проявлении, удел русского поэта, и Юрию Кузнецову он был отпущен сполна.

Кузнецов, не таясь, считал, что поэт — мерило всего сущего, средоточие жизни, её самый чуткий нерв, центр мироздания, точка отсчёта всего происходящего на свете. Поэзия для него — самый точный нравственный и духовный ориентир на земле. Он верил в безусловную правоту поэтического прозрения, на разных этапах жизни заявляя своё неизменное: «Поэт всегда прав — эту истину я знал давно». Ничему и никому он не был так предан, как поэзии. Звание поэт заключало для него все начала и концы. (Недаром он как-то заметил, что сами эти слова «начало» и «конец» — одного корня и раньше были одним словом, цельным представлением.) Вся его жизнь подчинялась только поэзии, а быт — бытию.

Разумеется, всё это он напрямую относил к себе, за что и удостаивался всю жизнь упрёков в самолюбовании и гордыне. Однако это вовсе не эгоцентризм, как думают многие его критики и недоброжелатели, а — поэтоцентризм.

Характерный эпизод приводит в своих воспоминаниях поэт Евгений Чеканов.

В 1995 году, дома у Кузнецова, они, как водится, выпили, разговорились.

«— Юрий Поликарпович, семья ваша бедствует, судьба ваших детей непонятна… Так что главное — поэзия? Или всё-таки, как Розанов говорил, наши дети, „с их тёмным и милым будущим“?

— Поэзия.

— А как же дети?

Он, в страшном гневе, выпучив глаза:

— Да что ты говоришь? Что ты говоришь?!» («Русский путь на рубеже веков», Ярославль, 2004, № 2).

* * *

Юрий Кузнецов понимал поэзию как высшее служение — и оттого был вполне, если не чересчур, серьёзен в своих стихах.

Множество его произведений буквально пронизаны — если не прямо, то косвенно — живой энергией творчества, гальваническим током поэзии, её нарастающей силой.

Меня несёт на берег высота.

Последний взлёт!..

Перед своим паденьем

Так мощно медлит гребень!..

И чиста

Душа перед своим перерожденьем.

(«Волна», 1965)

Поэт

Спор держу ли в родимом краю,

С верной женщиной жизнь вспоминаю

Или думаю думу свою —

Слышу свист, а откуда — не знаю.

Соловей ли разбойник свистит,

Щель меж звёзд иль продрогший бродяга?

На столе у меня шелестит,

Поднимается дыбом бумага.

Одинокий в столетье родном,

Я зову в собеседники время.

Свист свистит всё сильней за окном —

Вот уж буря ломает деревья.

И с тех пор я не помню себя:

Это он, это дух с небосклона!

Ночью вытащил я изо лба

Золотую стрелу Аполлона.

1969

Постепенно эта молодая дерзкая энергия наполняется горечью познания:

Он видел больше, чем его глаза,

Он тронул глубже зримого покрова,

Он понял то, чего сказать нельзя

И, уходя, не проронил ни слова…

(«Он видел больше, чем его глаза…», 1971)

Но стихия творчества неподвластна ничему и никому, даже самому поэту:

Её изначальная сила

Пришла не от мира сего,

Поэта, как бездну, раскрыла

И вечною болью пронзила

Свободное слово его.

(«Стихия», 1979)

* * *

Он поток. Он ломает хребты

И летящих камней не боится.

Он зажмёт им орущие рты,

Он обточит их грубые лица.

Он шумит про своё и ничьё

И уходит в открытое море…

(«Что тебе до семейных измен…», 1980)

Поэт, по тогдашнему Кузнецову, явление стихии, сама её мощь; он наделён вольною душой и свободным словом, и творит по своему произволу. Но происхождение этой стихийной силы всё-таки туманно — «не от мира сего». Не от мира сего — и Ангелы и бесы. Откуда же родом та вольнолюбивая сила? Кузнецова, в конце 80-х, это ещё никак не занимает, он понимает поэта как стихию вообще, не давая ей духовных и нравственных знаков отличия. Стихия, сама по себе, представляется им как высшая сила. Но так ли это? Ведь в конце концов не поэтов же назвал Христос солью земли… (Правда, время, когда родился Кузнецов, обходилось как-то без Иисуса Христа, поколения на Руси уже выросли в безбожии. Не потому ли то сочинители, то актёры, то учёные, то политики, то — как в нынешние времена — (пардон!) бизнесмены себя любимых считают первыми, солью земли, — а публика, что с неё возьмёшь, охотно этому верит?)

О крестном пути в те годы Кузнецов, похоже, ещё не думал. Нет и ясного осознавания его. Не крест автор ощущает на своих плечах, но — романтический плащ поэта. Однако и тяжесть этого плаща уже мало кому под силу:

Плащ поэта бросаю — ловите!

Он согнёт вас до самой земли…

(«Отповедь», 1985)

Но вот в тяжёлых сумерках катастроф плащ поэта вдруг исчезает, как романтический морок

Устал я жить и говорить некстати,

Пускать на ветер лучшие слова!..

От женских слёз, признаний и проклятий

На памяти осталась трын-трава.

…Когда я смолку душа открылась Богу

И в тишине произнесла: — Люблю!

(«Слово», 1994)

Не только о земной любви тут речь… Слово-то — поэта! И вот настаёт уже у него голимое одиночество, куда от него денешься?

Жизнь улеглась… Чего мне ждать?

Конца надежде или миру?

В другие руки передать

Пора классическую лиру.

Увы! Куда ни погляжу,

Очарованье и тревога.

Я никого не нахожу,

А кто и есть, то не от Бога.

(«Классическая лира», 1997)

В 1998 году написано стихотворение «Крестный путь» — трагическое осознание своего предназначения, жизни и судьбы. Потом открылись ещё более горькие истины:

В толпе утрат меж прошлым и грядущим

Иду один, мне даже невдомёк,

Что здесь никто не думает о сущем,

Никто не знает, как я одинок.

(«Дымок», 2000)

Впереди ещё собственный Апокалипсис, свой Страшный Суд — в том числе и над литературой (поэма «Сошествие в ад»).

Путь подходил к концу.

И в последних строках в последней статье «Воззрение» к последней своей книге «Крестный путь» Юрий Кузнецов с полным правом пишет:

«В моих стихах много чего есть: философия, история, собственная биография, но главное — русский миф, и этот миф — поэт. Остальное легенда».

* * *

«Воззрение»…

По сути, это даже не вступительное слово к книге стихов, а крупная теоретическая работа о поэзии. Заглавие перекликается с любимым в молодости Кузнецовым трудом Афанасьева «Поэтические воззрения славян на природу». В статье же — воззрение поэта Кузнецова на поэзию и на свой путь в русской поэзии. Итоговые размышления. Как всегда предельно скупые на слова, но на редкость глубокие и весомые.

Возможно, как это ни странно прозвучит, я некоторым — косвенным — образом причастен к появлению этой статьи, написанной Юрием Поликарповичем специально для книги «Крестный путь». А дело было так…

Осенью 2001 года я попросил Кузнецова дать подборку стихов в казахстанский литературный журнал «Нива», издающийся в Астане (я там жил тогда). Он обещал. И сдержал обещание — прислал новые стихи. Они вышли в февральском номере «Нивы» за 2002 год. Я написал к ним небольшую врезку. И хоть было в ней совсем немного слов, повозиться пришлось полдня: не просто писать о Кузнецове.

Прошу прощение за цитирование себя, но без этого не обойтись для дальнейшего рассказа:

«В его поэзии клубятся русские мифы, а теперь в ней явственно проступает душа-христианка. До него никто с такой мощью не захватывал русскую душу в её целокупности — от преисподней, языческой и земной глубины до высочайших, небесных проявлений духа. И свыше данную нам судьбу он прозрел сердцем и словом пророка.

Теперь уже очевидно, что Кузнецов — великий русский поэт. Его имя в первом ряду русской и мировой поэзии. Его голос перекликается с Гомером, Данте, Пушкиным, Лермонтовым…

Великое всегда тайна. Она непостижима и, вероятнее всего, остаётся навсегда неразгаданной и для призванного ею. Поставим вопрос прямо: зачем нашему лукавому и страшному веку дан поэт столь невиданной силы? Ответ может быть только один: затем, чтобы выразить тот неумолимо совершающийся в мире переход, который святыми отцами Церкви назван последними временами. Дешёвый политиканский оклик начала XX века: „С кем вы, мастера культуры?“ давно уже сменился сущностным вопросом: „С кем ты, человек? С Христом или с антихристом? С Богом или с дьяволом?“ И Кузнецов своей поэзией и судьбою даёт русский ответ».

Я отослал Юрию Поликарповичу журнал, а через несколько месяцев приехал в Москву. Договорились встретиться у гостиницы казахстанского посольства на Чистых Прудах.

Он только вернулся с Колымы и, усталый после дальнего перелёта, ворчал на разбитые тамошние дороги и плохую водку. Зашли ко мне в номер. На столе со вчерашнего стояла початая бутылка виски, и я предложил выпить. Пренебрежительно и с сомнением покосился Поликарпыч на этот заморский продукт и нехотя поднял стопку.

— Ну, не из лихости, а для поправки, — сказал он в напутствие.

Я было кинулся к холодильнику за закуской, но Кузнецов остановил меня. Взял со вчерашней же тарелки подвявшую дольку болгарского перца.

— Этого достаточно.

Выпили ещё по полстопки, и он засобирался по делам.

В зале у проходной неожиданно увлёк меня в сторону, тяжело, словно бы недовольно буркнул:

— Поговорить надо.

Далее последовала продолжительная пауза.

— Я прочитал твою заметку… — тем же тоном начал Кузнецов. — Даже её ксерокопировал (тут мне стало смешно — так забавно было услышать из уст Кузнецова это нелепое импортное словцо)… Не потому, — проворчал он, — что ты меня там великим назвал (он поморщился)… Мысли там глубокие. Ты вот что… я книгу готовлю, самую полную, стихи и проза… ты напиши к ней предисловие.

Признаться, я немного оторопел от этого неожиданного предложения, прозвучавшего, впрочем, вполне серьёзно.

— Что же, тут в Москве написать некому? — брякнул я Юрию Поликарповичу. — Вон, Кожинов о вас всё время пишет…

— У Кожинова всё по-научному… — пробурчал Кузнецов.

— А Коля Дмитриев?.. (Н. Дмитриев написал обстоятельное предисловие к его недавней книге «До последнего края».)

— У Дмитриева мне пришлось многое повычёркивать. И всё равно… кое-что осталось! Он ставит меня рядом со Смеляковым (возмущённо). Я и Смеляков! Разве так можно?! (Н-да, певец комсомольской «Строгой любви» — и Кузнецов!) А он даже не понимает…

Вот такой вышел разговор… Я тогда пообещал Кузнецову, что напишу. Договорились: пришлю к осени. Но… события, что случились потом в моей жизни, отодвинули всё на свете. И к установленному сроку предисловия я не написал.

А в следующем году была ещё одна встреча, на этот раз, как обычно, у него в редакции. Я объяснил Юрию Поликарповичу мои обстоятельства.

— Ничего, ничего… — мягко возразил он. — Ты это… не торопись. Книга пока не выходит. В издательстве тянут, денег нет. Время ещё есть… не торопись. На вот, почитай.

И он протянул мне стопку машинописных листов. Это было начало поэмы «Рай»…

Мало Кузнецову уже оставалось времени на Земле. Видно, пождал-пождал он меня, а там вдруг книгу срочно решали издать (но опять не издали) — да и сам сел за стол и написал «Воззрение».

И — хорошо!

(Кто бы точнее его самого сказал то, что он поведал о мифическом сознании, о своём пути в поэзии. Жаль, конечно, что на какое-то время ему пришлось отложить в сторону свою заключительную поэму, от которой он так не хотел отвлекаться!..)

* * *

Зачем же Юрий Кузнецов всю жизнь создавал этот свой миф о поэте? Зачем творил другие мифы — о России, о русской душе, о Христе?

Возможно, это странные вопросы, но кто ответит на них? Кто знает ответ?

Попытаться разгадать причину, конечно, можно… но оставлю это напоследок. А пока…

* * *

…Пока поговорим о природе той силы, которую, я думаю, ощущает любой, читая стихи Кузнецова.

Вот, например, что вспоминает об этом священник и поэт о. Владимир Нежданов:

«Откровением за последние годы для меня стало позднее творчество Юрия Кузнецова — великого русского поэта, безвременно ушедшего. Поражают мощью замысла и поэтического воплощения его поэмы о нашем Спасителе — Иисусе Христе. Последняя „Сошествие в ад“ только внешне и отдалённо напоминает „Ад“ Данте, у которого в аду оказались в основном личные, политические враги. У Кузнецова же — это вселенский плач по безвозвратно погибшей человеческой душе… Поэма полна трагизма — она о нашем времени. В небольшой поэме „Красный сад“ буквально ощущаешь дыхание и благоухание Райского сада. Это его прообраз. В последние годы в творчестве поэта произошёл поэтический взрыв огромной силы, его вселенная расширилась… Дерзновение поэта было великое, и помощь от Бога — великая. Помню последнюю нашу встречу — за неделю до смерти поэта. Мы вышли из редакции „Нашего современника“, был осенний вечер. Только что Юрий Кузнецов читал мне недоконченную поэму „Рай“. И прощаясь, вдруг остановился и спросил: „Знаешь, что последует за этой поэмой?“ И, не дожидаясь ответа, выдохнул мне в лицо: „Страшный Суд!“ Это были его последние слова в ту последнюю нашу встречу… Как никогда он чувствовал в себе необыкновенную силу воплощения в поэтическом слове любого замысла. Иногда, как Илья Муромец, он приговаривал: „Чувствую в себе силу великую!“»

(«Литературная Россия», 2005, № 25)

* * *

В одной из попутной этим заметкам книг (кстати, подаренной о. Владимиром Неждановым) встретились мне слова из «Беседы трёх святителей», относящейся к XI веку:

«Что сильнее всего в человеке? Сильнее всего в человеке правда и любовь; такой человек не побоится ничего; правда и любовь спасает человека от смерти, а если человек воскрешает мёртвых и передвигает горы, но нет в нём ни любви, ни правды, но он — ничто».

* * *

Это — о Кузнецове. Редкая правдивость отличала его и в жизни, и в творчестве. Словно крупные кристаллы соли она выступала в его характере. Прямота и правдолюбие были в нём непременным условием познания истины. Во вред себе (житейскому), но не во вред Себе (сущности) — это было в крови и в поведении. Собственно, все кузнецовские «дерзости» и «эпатажные» заявления, будь они в стихах или в речах на писательских собраниях и статьях о литературе, таковыми вовсе не были. Это было простодушное, непременно искреннее, серьёзное, прямое и бесстрашное выражение его чувств и мыслей. «На сегодняшнюю жизнь смотреть страшно, и многие честные люди в ужасе отводят глаза. Я смотрю в упор», — сказал он в интервью Г. Красникову в октябре 1998 года. Вот продолжение его мысли: «Есть несколько типов поэтов. Я принадлежу к тем, кто глаза не отводят. Но есть другие типы, которые отводят инстинктивно. Они не могут иначе, и упрекать их за это не надо. Например, для Есенина увидеть нашу действительность было бы подобно тому, как если бы от увидел лик Горгоны, от взгляда которой все увидевшие превращаются в камень. Есенин бы тоже окаменел на месте. А Блок лицом к лицу — лицо увидел… и сгорел».

Ну, положим, Есенин всё-таки увидел лик Горгоны (немногим этот лик отличался от нынешнего, впрочем, ещё более страшного), но недолго он смотрел на Медузу — погиб. А насчёт Блока — согласен…

Смотреть в упор на Горгону, тут не только мужество требуется — тут нужна и не уступающая ужасному омертвляющему лику сила собственного взгляда, равная силе духа. И она в Кузнецове была. И она видна — в силе его слова.

* * *

Святым отцам Церкви вторит и русская пословица — «Правда силу родит».

* * *

В предисловии к своей последней книге «Крестный путь», названном «Воззрение», нет ни слова о правде. Это само собой разумеющееся, как в жилах кровь.

Лишь несколько слов о любви:

«В двадцать лет я обнаружил святость в земной любви…

Люблю — самое расхожее слово в мире. Особенно фальшиво оно звучит на сцене… Но это табуированное слова навсегда осталось для меня святым».

В любви к Родине соединяется и земное, и неземное. Здесь табу ещё строже:

«…Потом я ушёл в армию на три года, два из них провёл на Кубе, захватив так называемый „карибский кризис“, когда мир висел на волоске. Там мои открытия прекратились. Я мало писал и как бы отупел. Я думал, что причина кроется в отсутствии книг и литературной среды, но причина оказалась глубже. На Кубе меня угнетала оторванность от Родины. Не хватало того воздуха, в котором „и дым отечества нам сладок и приятен“. Кругом была чужая земля… Впечатлений было много, но они не задевали души. Русский воздух находился в шинах наших грузовиков и самоходных радиостанций. Такое определение воздуха возможно только на чужбине… Тоска по родине была невыразима».

* * *

Наконец, высшая любовь — неземная, к Богу. Тут Кузнецов предельно скуп на слова:

«Я долгие годы думал о Христе. Я Его впитывал через образы, как православный верующий впитывает Его через молитвы…

Образ распятого Бога впервые мелькнул в моём стихотворении 1967 года — „Всё сошлось в этой жизни и стихло“. Мелькнул и остался, как второй план. Это была первая христианская ласточка. С годами налетела целая стая: „На краю“, „Ладони“, „Новое небо“, „Последнее искушение“, „Крестный путь“, „Призыв“, „Красный сад“, „Невидимая точка“ и другие.

После них я написал большую эпическую поэму „Путь Христа“. Это моя словесная икона. Последующая за ней поэма „Сошествие в ад“ — моё самое сложное произведение…»

И тут, как видим, ни оттенка декларативности. Кратчайше — пунктиром — о стихах и поэмах, что касаются Бога и Православной веры. А ведь это вехи его крестного пути, воплощённые в слове, — и какие!..

Чего стоит даже одно стихотворение, 2001 года:

Полюбите живого Христа,

Что ходил по росе

И сидел у ночного костра,

Освещённый, как все.

Где та древняя свежесть зари,

Аромат и тепло?

Царство Божье гудит изнутри,

Как пустое дупло.

Ваша вера суха и темна,

И хромает она.

Костыли, а не крылья у вас,

Вы разрыв, а не связь.

Так откройтесь дыханью куста,

Содроганью зарниц —

И услышите голос Христа,

А не шорох страниц.

Какая глубина сердечного чувства и чистота звука, какая горечь по утраченной истинной вере, какая живая надежда на возвращение к Богу!..

Это стихотворение перекликается — сквозь полтора столетия — с прекрасными тютчевскими строками:

Удручённый ношой крестной,

Всю тебя, земля родная,

В рабском виде царь небесный

Исходил, благословляя.

(Хотя Кузнецов, в отличие от Тютчева, говорит не только о русских верующих и о России, но, кажется, обо всех на Земле.)

* * *

«Сильнее всего в человеке правда и любовь…»

В этих простых и бесконечно глубоких словах трёх святителей дан ответ, что есть высшая суть русского православного человека. Правда даётся любовью, а любовь правдой. Правда рождает любовь, а любовь рождает правду. Как однокоренные слова «начало» и «конец» составляли раньше цельное понятие, так и «правда» с «любовью» — одного корня, только корень этот не словесный, а духовный. Это правда наделяла Кузнецова даром так сильно любить отца, поэзию, Россию, Бога. Это любовь одарила его такой высокой правдой об отце, о жизни, о войне, о Родине, о Боге. Эти два понятия неразъединимы в нём.

Да, быть может, в чём-то Кузнецова порой и заносило в его беспощадной категоричности (тяжело на душе и даже нехорошо от его некоторых строк, посвящённых отцу, судьбе России); да, возможно, иногда его захлёстывало своей волной воображение (поэмы о Христе) — но всё это частности, исключения, не меняющие высокой сути его творчества, его правды и любви, наделившей поэта великой силой слова.

* * *

«Воззрение», последняя статья Юрия Кузнецова, целиком посвящена главному для него в поэзии — русскому мифу. «И этот миф — поэт», — заключает он. Своё «резко выраженное мифическое сознание» он рассматривает в русле русского и мирового фольклора и русской классической поэзии (захватывая, впрочем, и прозу). Это сознание поэт считает наиболее полным носителем народного духа. Согласно его взгляду, им обладали Пушкин, Лермонтов, Тютчев, в меньшей степени Державин, Боратынский, Фет. «К двадцатому веку мифическое сознание в русской поэзии измельчало», — утверждает Кузнецов, выделяя в минувшем столетии совсем немногих: Есенина, Сологуба («почти выродилось»), Клюева («застыло в догмате»), Тряпкина. (Ни слова о Блоке.) Удивительное признание о себе:

«Как поэт я больше был бы у места в дописьменный период, хаживал бы по долам и горам и воспевал подвиги Святогора. Но на всё промысл Божий. Я родился в прозаическом двадцатом веке. Впрочем, он тоже героический, но по-своему. И в нём оказался только один богатырь — русский народ. Он боролся с чудовищами и даже с собственной тенью. Но это богатырь, так сказать, рассредоточенный. Его нужно было сфокусировать в слове, что я и сделал. Человек в моих стихах равен народу».

* * *

Почему же поэт придавал такое значение мифу?

Потому что «мифическое сознание неистребимо».

Миф — явление земли и духа. Так, миф о России — явление земной и небесной Руси.

Именно земная — живая — сущность мифа особенно привлекала Юрия Кузнецова. В «Воззрении» он приводит основополагающую мысль философа А. Ф. Лосева из его «Диалектики мифа»:

«Для мифического сознания всё явленно и чувственно ощутимо. Не только языческие мифы поражают свежей и постоянной телесностью и видимостью, осязаемостью. Таковы в полной мере и христианские мифы, несмотря на общепризнанную и несравненную духовность этой религии… Как бы духовно ни было христианское представление о Божестве, эта духовность относится к самому смыслу этого представления; но его непосредственное содержание, то, в чём дана и чем выражена эта духовность, — всегда конкретна, вплоть до чувственной образности. Достаточно упомянуть „причащение плоти и крови“, чтобы убедиться, что наиболее „духовная“ мифология всегда оперирует чувственными образами, невозможна без них…»

Незадолго до смерти, в беседе с критиком Владимиром Бондаренко, Кузнецов, отвечая на вопрос: в чём творческая задача его последних поэм, сказал:

«Я хотел показать живого Христа, а не абстракцию, в которую Его превратили религиозные догматики. В живого Христа верили наши предки, даже в начале 20 века верили. Потом Он превратился в абстракцию. Сейчас верят не в Христа, а в абстракцию, как верили большевики в коммунистическую утопию».

(«Завтра», 2003, № 33)

* * *

Тут вдруг вспоминается мне одна простая старуха, что шагала передо мной с зажжённой свечой в узких тёмных катакомбах Киево-Печерской лавры. Она прикладывалась к мощам святых угодников, что покоятся там, по-домашнему приговаривая им: «Родненький! Помолись там за нас…» и шептала им что-то своё, горячее, сердечное. Видно было по всему: говорит с ними, как с самыми близкими, живыми, в полной уверенности, что её слышат и что ей помогут.

Нет, и в начале 21 века остались ещё в русском народе те, кто верит в живого Христа!..

Хотя в общем Кузнецов, пожалуй, прав: Спаситель превратился для многих в умозрительный образ, в некую абстракцию.

* * *

В той же беседе с Владимиром Бондаренко Юрий Кузнецов прямо заявил:

«Задача всего моего творчества — вернуть русской поэзии первичность, которую она утратила в 20 веке».

Вот зачем ему был нужен миф.

Миф давал живое, а не видимость живого. Литературу, а не литературщину.

Поэт отрицал любые игры рационализма под видом литературы, — а интуицию считал Божьим даром.

Привыкший доходить до конкретной первоосновы, он обращал внимание своих студентов в Литинституте на строение и функции головного мозга. Левое полушарие отвечает за речь, рацио; правое — за искусство, воображение, интуицию, чутьё. Весь мир пошёл налево, — говорил он слушателям, — а слева за плечом человека стоит тёмный ангел. Вот откуда такая пропасть рассудочных стихов: в искусстве утрачена интуиция.

* * *

Интереснейшими воспоминаниями о Кузнецове поделился после его кончины писатель и филолог Сергей Небольсин:

«Есть лад и миф, — однажды растолковывал он. — Лад — великая и прекрасная вещь; недаром и книга Белова великолепна… Так вот, лад великолепен, но он ушёл и его не возродить. Ну, не возродить, и всё! А миф остался, его труднее выветрить, и пока есть миф, есть и народ. Мифом и надо писать, я так и пишу. Миф — это тебе не разные там „как будто“. Это не „как будто ветреная Геба, кормя Зевесова орла“ и т. п., а доподлинные боги и божественные орлы, если цепляться за тютчевскую метафору. Тайна — не загадка с разгадкой, а безусловная неразрешимая загадочность чуда и его безусловная правда».

(«Наш современник», 2004, № 11)

«…Пока есть миф, есть и народ».

Русский человек — духовное понятие, — говорил Кузнецов. — Мы смешанный народ. (По воспоминаниям Марины Гах. «Наш современник», 2004, № 11)

Ученик Бахтина, литературовед В. Фёдоров ещё в 1990 году глубоко заметил: «Человек для Ю. Кузнецова — не то существо, что пребывает в малом и частном историческом времени, но целое человека (равно целому народу), которое, проявляясь по-разному в разные времена, остаётся неизменным по своей внутренней сути. Поэт как бы „собирает“ такого человека: входя в конкретную историческую эпоху, он не остаётся в ней, но и не связывает прошлое с настоящим…, а строит, созидает „большое время“, соразмерное человеку „во всей полноте его человеческого бытия“…»

Кузнецов собирал русского человека, русскую душу, собирал на самое тяжкое испытание — на последние времена.

* * *

Можно только догадываться, в каких мирах побывал он в своём воображении, что предчувствовал своей глубокой интуицией, какие мысли обдумывал своим сильным и беспощадным философским умом, что пережил своим сердцем.

Он ворочал глыбы, этот богатырь, которому Бог не дал воспевать подвиги Святогора, похаживая в дописьменную эпоху по родной земельке. Но зато Бог дал ему пойти с крестной ношей вослед за Спасителем. И поэт вполне мог прозреть в своих пророческих видениях Конец Света на Земле, когда рухнет всё, когда безумные цивилизаторы влезут с ногами в душу человека, чтобы им помыкать как двуногим рабочим скотом. Что останется у людей в эту — послеписьменную — эпоху небывалого рабства? — Только мифы.

И Кузнецов сделал то, что промыслил ему Господь на земле, — создал русский миф.

В его мифе неразъединимы и миф о России, и миф о Христе. Как неразъединим с Христом путь самой России.

Поэт совершает предельно возможный ему подвиг — наперёд спасает свою Родину и свой народ в их вероятном самом страшном будущем.

Вот это и значат, по сути своей, последние слова Юрия Кузнецова о собственной поэзии: «В моих стихах главное — русский миф, и этот миф — поэт».

«Всё, что касалось меня, я превращал в поэзию и миф. Где проходит меж ними граница, мне как поэту безразлично». («Воззрение»)

«Явление выдающегося поэта не может быть случайным событием. На мой взгляд, закончен огромный отрезок русской истории, и великая русская культура ушла на дно, как Атлантида, которую нам предстоит ещё искать и разгадывать. Именно поэтому в конце такого долгого исторического времени появился такой поэт, как Юрий Кузнецов, поэт чрезвычайно редкой группы крови. Я пытался понять, откуда происходит Юрий Кузнецов? Он, как всякое очень крупное явление, в общем-то вышел из тьмы, в которой видны некие огненные знаки, которые мы до конца не понимаем. Нам явлен поэт огромной трагической силы, с поразительной способностью к формулировке, к концепции. Я не знаю в истории русской поэзии чего-то в этом смысле равного Кузнецову. Быть может, только Тютчев?!.

Он — поэт конца, он — поэт трагического занавеса, который опустился над нашей историей. Он силой своего громадного таланта может сформулировать то, о чём мы только догадываемся. Он не подслащивает пилюлю… Он один из самых трагических поэтов России от Симеона Полоцкого до наших дней. И поэтому та часть русской истории, о которой некогда было сказано, что Москва есть Третий Рим, кончается великим явлением Кузнецова».

Так сказал поэт Евгений Рейн в своём поздравительном слове на 60-летний юбилей Ю. Кузнецова. («День литературы», 2001, № 3)

Е. Рейн — единственный писатель из «либерального лагеря» российской литературы, кто всерьёз откликнулся на явление Юрия Кузнецова. Остальные молчат, упорно, скорее систематически-дружно — словно бы приказ им такой поступил, словно нет никакого «явления» и поэта Кузнецова вовсе не существует. Поклон вам, Евгений Рейн! Хоть один нашёлся, кто любит литературу больше партийности в ней родимой. А то ведь писатели сидючи по своим станам — либеральному и патриотическому, — что греха таить, просто-напросто дичают. Перья свои уж не просто, по завету Владим-Владимыча, приравняли к штыку, а превратили в штыки, и всяк колет, рубит, режет, и чужих (как либералы), и чужих и своих (как патриоты).

Замечательно сказал в своём слове Евгений Рейн. Но кое-что почудилось мне спорным. Оставлю за рамками этих заметок серьёзный разговор, однако сказать несколько слов всё-таки надо.

Ушла ли на дно русская культура, это большой вопрос. Она же сама — океан! Ну, разбило волнами истории караван кораблей, танкеров и судов, разлились по воде нефтяные пятна, болтаются кучи трухи и мусора. Ничего, пройдёт — океан и не от того очищался. Теперь о другом, более важном: кончается ли Третий Рим? По множеству признаков, вроде бы так. (Ах, как этого желают те, кому «имя — легион».) Но и тут — как Бог даст да как народ управится с самим собой и своей державой. Но вот, действительно, вопрос: откуда, из какой «тьмы» (в которой видны «некие огненные знаки») взялся Юрий Кузнецов?

* * *

…Астраханская гадалка напророчила его будущей матери невероятное — рождение поэта — летом 1917 года. Страшный тектонический разлом русской жизни. Февраль уже размыл бастионы, монарха подлостью и обманом уже вынудили отречься от престола. Вскоре девятый вал Октября разрушил страну окончательно. Империя погибла — и возродилась уже не той. Новая, советская, — уничтожила все старые сословия. Конечно не сразу (с маху это просто невозможно) — разорила и почти уничтожила крестьянство. Погибло крестьянство (в наше время дотлевают остатки) — но прежде заговорило, создало свою литературу. Дворянской — от Державина и Пушкина до Бунина — уже не осталось, отговорили тёмные аллеи усадеб. Но Русь не может молчать. Заговорила роща золотая: Есенин, Клюев, П. Васильев. И она потом отговорила, вырубленная красным топором. Другая Русь заговорила — мужичья. Сначала был Шолохов. (В «Тихом Доне» никакой «книжности». Почти все герои — простой люд, ни у одного классика прежде никогда такого не было. Все эпиграфы — из народных казачьих песен. В романе ни на грош интеллигентщины. Ну, а если мелькнула разок «книжность» (дневники молодого Листвицкого), так то нарочно, с усмешкой, если не с презрением, — чтобы показать, как чужеродно это выморочное сознание всем тем, кто живёт настоящей жизнью на земле.) Мужик — заговорил. Отучили его петь песни, которых ему прежде вполне доставало, отняли его письменную речь, которой владели дворяне, — и он сам начал писать. Русская поэзия тоже не вся пала в камерности Серебряного века и в камерах века Советского. Началась великая война в 1941 году — и с долгом ратным взвалил на себя русский мужик и долг песенный, поэтический. Так появился Твардовский. Потом, чтобы отпеть крестьянство, явились «деревенщики»: Белов, Астафьев, Носов, Распутин. Запел стихи Тряпкин, запел песни Рубцов. Но то песни… И вот появился Юрий Кузнецов, крестьянский внук и сын солдата, — и дала о себе знать, никем и ничем не убиенная, могучая русская поэтическая мысль. Та, что идёт от Автора «Слова о полку Игореве», от митрополита Илариона, от Державина, Пушкина, Тютчева, Боратынского.

Но это пласт, так сказать, социальный.

Возьмём другой, что глубже, — религиозный. Кто в русской поэзии 19 века поднялся до духовной высоты державинской оды «Бог»? Нет ответа. Одинока и недосягаема та сияющая белоснежная вершина. Где-то рядом поздний Пушкин со своим последним циклом стихов, глубоко православных по духу. (Я не согласен с Ю. Кузнецовым, который сказал в «Воззрении», что небо Пушкина неправославно и в нём царит Аполлон с музами. Это касается разве что юного Пушкина.)

Итак, Золотой век русской литературы, русской поэзии. Могучая держава, твёрдые устои, в народе — глубокая, не рассудочная, а сердечная вера. Но высшее общество уже тронуто распадом, дворянство поражено масонской гнилью, вспенившейся в 1825 году на Сенатской площади. Чуткая к прогрессу словесность уже вольтерьянствует, поэты «шалят» с религией, играют в записные «афеи» (атеисты). Николаю I было ещё по силам «подморозить» Россию, но после него дух стал стремительно падать. Разночинная чернь изъела благородное золото века. Лишь Достоевский по-настоящему прозрел, ожидая казнь на плацу. То будущее России, что ему впоследствии открылось в пророческих видениях, было ужасом и гибелью всего самого заветного и катастрофой для народа. Но никто уже всерьёз не слушал и не понимал его пророчеств…

В следующем, Серебряном веке уже не шутки шутили с Богом, а напрямую и всяким способом заигрывали с дьяволом. Добивались его расположения. И добились. Жеманничали при этом: «Кокаина серебряной пылью / Мою молодость вдаль унесло…» Не этой ли пылью посеребрён Серебряный век русской литературы? Тютчевское «не плоть, а дух растлился в наши дни» зазвучало как нечто старомодное: всё растлилось, и весьма охотно. Богохульство, а потом и остервенелое кощунство превратилось в норму (особенно хамским это было у раннего Маяковского).

Советская власть сделала сатанизм своей идеологией. Она планомерно истребляла всех верующих. Резала по живому, выкраивая из «народа Креста» советский народ. Мелкие бесы вырвались из скучных сологубовских кошмаров и стали активистами — и влетели в кого ни попадя на своём пути. Не увернулись от них и поэты, впрочем, не особенно и береглись. Блоку в видениях примстился Христос, с католическим венчиком из роз («как кисейная барышня», — иронически усмехался Кузнецов), во главе двенадцати, по числу апостолов, грабящих и убивающих революционных матросов. Есенин повенчал белую розу утраченной веры с чёрной жабой богохульства, испохабив стены Страстного монастыря (но душа его всё же болела и ныла по Богу). Пашка Васильев, тот в молодой хулиганской удали, сшиб зачем-то крест с павлодарской церквушки. Рухнула вера, но страна была ещё сильна. Сталин железной рукой, не считаясь с жертвами, выковал мощную державу, вождь всё-таки был государственником, впитавшим с детства имперский дух России, а не партийным болтуном. Последним взлётом советской империи стала победа над германским фашизмом (с которым, впрочем, как во времена Наполеона, шла на Россию вся Европа). Очень дорогой для народа была цена этой победы, силы были подорваны. Да, еще Гагарин взлетел над Землёй!.. Но уже пришло время партийных прохвостов без царя в голове. И вскоре они сдали могучую страну и уставший обезбоженный народ — на добычу исконным врагам России.

Что же осталось в итоге?

Ни Бога, ни державы…

Вот, Евгений Рейн, из какой тьмы русской судьбы (если говорить лишь о недавней истории) произошёл Юрий Кузнецов.

Да, я ничто, но русское ничто.

«Тьма…»? О! Русская тьма, как русская душа, глубока и не всякому проглядна…

Мы тёмные люди, но с чистой душою.

Мы сверху упали вечерней росою.

Мы жили во тьме при сияющих звёздах,

Собой освежая и землю и воздух.

А утром легчайшая смерть наступала,

Душа, как роса, в небеса улетала.

Мы все исчезали в сияющей тверди,

Где свет до рожденья и свет после смерти.

(«Тёмные люди», 1997)

«… в которой видны некие огненные знаки»?

И я вошёл в огонь, и я восславил

Того, Кто был всегда передо мной.

А пепел свой я навсегда оставил

Скитаться между небом и землёй.

(«Невидимая точка», 2001)

«…Третий Рим кончается»?

Шёл старик и шатался, заснув на ходу.

— Ты откуда идёшь? — Он ответил: — Иду

Из пустыни разбитого духа.

Я строитель. Я видел, как рушилась твердь,

Как страна принимала последнюю смерть,

Вопль «спасите!» летел мимо слуха.

Вот что смог унести я с собою в горсти,

Что успел я из Третьего Рима спасти

Среди труса, пожара и дыма! —

Он песчинку в раскрытой руке показал.

— Вот твердыня! — он голосом веры сказал, —

Вот основа Четвёртого Рима!

(«Строитель», 1993)

Это русский народ говорит устами поэта.

А народ — детище Бога…

* * *

Кузнецов глядел в упор на эпоху, не отводя глаз, и видел всё. Духовная разруха, опустошение душ, крах государственности, падение в бездну распада, вырождающийся и гибнущий народ…

Невыносимой болью насквозь пронизаны его стихи, и особенно в последние годы жизни.

Вон уже пылает хата с краю,

Вон бегут все крысы бытия!

Я погиб, хотя за край хватаю:

— Господи! А Родина моя?!

(«Последняя ночь», 1993)

_______

Близок предел.

Счёт последним минутам идёт…

(«Время человеческое», 1994)

_______

— Всё продано, — он бормотал с презреньем, —

Не только моя шапка и пальто.

Я ухожу. С моим исчезновеньем

Мир рухнет в ад и станет привиденьем —

Вот что такое русское ничто.

(«Последний человек», 1994)

_______

К перемене погоды заныла рука,

А душа — к перемене народа.

(«Предчувствие», 1998)

_______

Туман остался от России…

(«Призыв», 1998)

_______

России нет. Тот спился, тот убит,

Тот молится и дьяволу и Богу.

Юродивый на паперти вопит:

Тамбовский волк выходит на дорогу!

(«Тамбовский волк», 2003)

И вот «мать честная» — Россия — в одном из последних его стихотворений говорит:

— А народ рожала я на диво,

А родной, не знамши ничего,

Встал на диво и махнул с обрыва,

Только я и видела его…

(«Голубая падь», 2003)

А потрясающие картины Преисподней и страшные откровения его Апокалипсиса — поэмы «Сошествие в ад»!..

Несомненно, все эти стихи — последних времён, которые поэт видит воочию.

В ответ на вопрос Владимира Бондаренко: «Веришь ли ты сам в своё сошествие в ад и пусть и неким воображением» Кузнецов ответил: «Это всё действительно было! Поэт сошёл в ад. Если это литература, то поэме моей грош цена» («ExLibris», 2004, № 19).

Недаром и в стихах всё чаще встречается слово «последний»:

Шагнули в бездну мы с порога

И очутились на войне,

И услыхали голос Бога:

— Ко Мне, последние! Ко Мне!

(«Призыв», 1998)

_______

Царевна спящая проснулась

От поцелуя дурака.

И мира страшного коснулась

Её невинная рука…

А в этой тьме и солнце низко,

И до небес рукой подать,

И не дурак —

Антихрист близко,

Хотя его и не видать.

(«Прозрение во тьме», 2003)

Последние времена близки, а скорее уже наступили — и каждый волен поддаться антихристу или же последовать за Христом.

Кузнецов, по сути, уже отвергает литературу во имя духовного подвига. Поэт принимает истинную крестную ношу. Он пишет поэмы «Путь Христа», «Сошествие в ад», «Рай»… Он смиренно следует за Спасителем. Другой путь для него немыслим.

И даже незаконченный «Рай», как поведал о том о. Владимир Нежданов, не казался ему пределом — он замысливал уже «Страшный Суд». Такой беспримерно дерзновенной была в Кузнецове та могучая небесная тяга, что влекла его дух к высшей правде бытия.

* * *

…Спасение же поэт увидел только в возвращении ко Христу. В истинной народной вере — в живого Христа, а не в ту абстракцию, в которую Он был превращён.

Эта единственная надежда прозвучала поначалу в его стихах.

Голос был свыше, и голос коснулся меня

За полминуты до страшного Судного Дня:

— Вот тебе время — молиться, жалеть

и рыдать.

Если успеешь, спасу и прошу. Исполать!

(«Время человеческое», 1994)

_______

Твоя рука не опускалась

Вовек, о русский богатырь!

То в удалой кулак сжималась,

То разжималась во всю ширь…

Теперь во тьме духовной рвани

И расщеплённого ядра

Дыра свистит в твоём кармане

И в кулаке гудит дыра.

Врагам надежд твоих неймётся.

Но свет пойдёт по всем мирам,

Когда кулак твой разожмётся,

А на ладони — Божий храм.

(«Рука Москвы», 1997)

Но особенно мощно спасительная надежда сказалась в его поэмах о Христе.

Поэт — в сердце народа, считал Кузнецов. Человек в моих стихах приравнен народу, — говорил он.

Поэт Кузнецов пошёл за Иисусом Христом — и не погиб в аду (но увидел всю родимую и иноземную нечисть, горящую в преисподней).

Это народ — в образе поэта — побывал в аду. И, опалённый, потрясённый, идёт в Рай, где давно уже молятся за него те, кто представляет Небесную Русь…

* * *

Слово обладает разрешительной силой: «Болящий дух врачует песнопенье» (Боратынский). У иного в стихах печаль, тоска, трагизм — а внутри свет и радость. Ибо тяжкие состояния души он разрешил своим же словом. А другой всё веселится да оптимизмом заряжает, а в душе мрак и уныние… Возможно, Кузнецов кому-то и в творчестве и в жизни казался тяжёлым, угрюмым, но, мне сдаётся, это впечатление обманчиво.

Горькое лечит, сладкое калечит, — говорит пословица. Е. Рейн точно заметил: Кузнецов не подслащивал пилюлю. «Мрачные идеи, сейчас побеждающие в реальности, в кузнецовском мире обречены на поражение. В современной России „Великая война“ кажется проигранной. Но в „Пути Христа“ и в „Сошествии в ад“ о поражении не может быть и речи, потому что жив Бог», — делает вывод Алексей Татаринов в статье «Последние апокрифы». («День литературы», 2006, № 10)

И сам Кузнецов не числил себя в пессимистах. Он считал пессимизм тупиком, исключающим творчество:

«Конечно, современность наша не особо способствует оптимизму, но я чувствую, что сам я полон и творческих замыслов и сил. А ведь я живу не в безвоздушном пространстве, что-то вокруг питает эти замыслы и силы. Поэтому у меня есть чисто интуитивная уверенность, что у России много ещё впереди».

(«Десятина», 2002, № 6)

* * *

…А друзья и товарищи этого прямого и сурового человека вспоминают его редкую, но удивительно светлую — детскую — улыбку.

Увы, сам я этой его улыбки никогда не видел…

Человек рождается чистым, вступая в мир, искажает свою душу и до старости освобождается, возвращается в детской чистоте, — говорил Кузнецов своим студентам.

* * *

Он умер не во сне, как об этом написал поэт Владимир Костров в стихотворении памяти Кузнецова, напечатанном «Литературной газетой» сразу по кончине поэта.

Жена Юрия Поликарповича рассказала мне, что утром 17 ноября он собрался на работу. Оделся, сел в кресло — и вдруг сказал:

— Мне надо домой.

— Юра, ты же дома…

— Домой! — снова сказал Кузнецов.

Это были его последние слова.

Врачи скорой помощи уже не застали его в живых…

Домой… Туда, где вечный Небесный Дом…

* * *

Поэт всегда прав, даже если ошибается, — говаривал Юрий Поликарпович. И добавлял о себе: — Я ошибок не боюсь.

Он верил в присущее поэту духовное зрение.

«Поэзия, конечно же, связана с Богом. Другое дело, что сама по себе религия, и особенно религия воцерковленная, может существовать без поэзии, в то время как поэзия без религиозного начала невозможна. Поэт в своём творчестве выражает всю полноту бытия, не только свет, но и тьму, и потому ему трудно быть вполне ортодоксальным, не в жизни, конечно, а в поэзии».

На вопрос, возможно ли понятие «православный поэт» в строго догматическом смысле слова, Кузнецов ответил: «Это бессмыслица. Но, как мы уже говорили, поэзия связана с Богом, и прежде всего с Христом, ибо Он есть Слово. Мне хочется надеяться, что поэтическое творчество всё-таки богоугодно. Недаром в лучших своих образцах поэзия очень похожа на молитву». («Десятина», 2002, № 6)

* * *

Слова, сказанные на кончину поэта, подтверждают его надежду. Я приведу только некоторые из множества.

«Мы, любившие его как человека, преклонявшиеся перед его поэтическим даром, — всегда знали, какую духовную брань он ведёт с силами зла в пространстве „между миром и Богом“. И сам он казался вечным в бесконечной этой брани…

Русская история и её великие творцы — преподобный Сергий Радонежский, святой воин Пересвет, митрополит Иларион обретали под его пером новую жизнь. История и современность сливались в его поэтическом сознании в единый неразделимый поток…

Его „сошествие во ад“ было продолжением той брани с невидимым злом, что стоит между миром и Богом, которую он вёл всю свою жизнь. И слыша уже в последние месяцы здешнего бытия, как „тамбовский волк выходит на дорогу“, он улавливал нежную музыку, доносящуюся из Вечности, как награду, дарованную ему за эту смертную брань…

Гений остаётся в Вечности. Нам — делать осторожные шаги по его следам, по его „вечному снегу“, ради познания тех глубин и „вселенских сетей бытия“, которые были познаны им такой дорогой ценой. Но иной цены на этих незримых дорогах — не было и не будет.

Мы склоняем головы перед последним приютом нашего друга и молим Господа о том, чтобы с бесконечной Отеческой милостью принял Он душу раба Божия Георгия в горних высях. Вечная ему память.

Друзья»

(«Русский дом», 2004, № 1).

«…Завершающий этап литературной и духовной биографии поэта ознаменован переводом „Слова о Законе и Благодати митрополита Илариона“ и поэмами о Христе. В переводе древнерусского шедевра Юрий Кузнецов нашёл такую художественно-речевую интонацию, которая, сохраняя мерность строгого поэтического повествования, вместе с тем была неуловимо лирически окрашена. Сам этот тон есть литературная драгоценность для человека, переходящего из второго христианского тысячелетия — в третье.

Драматически разъединены в современной русской душе народное и личное, вечное и мгновенное, любовь и жертва. Последнее — как узел, в котором стянуты в одно целое Божий замысел о человеке и человеческая свободная воля. И вот уже само гармоническое устройство этой поздней кузнецовской поэтической речи являет нам пример духовного преображения русского человека. Конечно же, здесь не последнее преображение, по Христову обетованию, но то преобразование русской души, которое, словно поводырь слепого, развернёт её на бытийном пути в единственно верном направлении.

Поэтому с каждым последующим годом имя Юрия Кузнецова в нашей литературе будет становиться весомее… Поэзия Кузнецова будет похожа на плотный свиток, который медленно разворачивает рука искателя русского смысла. Русский ум здесь найдёт себя, а русское сердце — сквозь слёзы узрит Бога…

Вячеслав Лютый».

«С первых книг главное впечатление от его поэзии можно было выразить тремя словами: талантливо, серьёзно, неожиданно. Неожиданность заключалась не в одном ярком даровании, но именно в серьёзности. После нескольких десятилетий поэтического мелководья… читатель кузнецовских стихов вдруг проваливался… Куда? То ли в самую глубину русской философской лирики, забытой, казалось, со времён Пушкина, Тютчева, Блока, то ли в экзистенциальные провалы современной философской мысли…

…Жена поэта сказала: „Знаешь, в момент, когда Юра умер, он вдруг стал похож на себя в точности такого, каким был, когда мы познакомились“. А прожили они больше 35 лет… Такое бывает: минута ухода открывает в человеке самую его суть.

Юрий родился 11 февраля 1941 года (29 января по старому стилю), в праздник Игнатия Богоносца, в день смерти двух величайших русских богоносцев — Пушкина и Андрея Рублёва. А скончался утром 17 ноября 2003 года, когда в церкви по уставу читалось то место Евангелия от Луки, где Спаситель говорит ученикам: „Не думайте, что есть и во что одеться, Отец ваш Небесный позаботится о вас“. Именно так, по завету Христа, и прожил свою жизнь замечательный русский поэт Кузнецов, может быть, последний из наших настоящих поэтов.

Николай Лисовой».

* * *

Ну, что осталось сказать напоследок?

Как-то, не так давно, прочитал я в литературном еженедельнике короткую заметку одного писателя. Что-то вроде реплики или особого мнения. Я вовремя не отложил газету, а потом уже не отыскал, так что перескажу по памяти смысл этой реплики. А был он в том, что-де поэт Юрий Кузнецов отнюдь не народен, вот Николай Рубцов, тот поистине народный, а Кузнецов — нет, писал-де для элиты, а стало быть, только элитный поэт, зря его раздувают.

О Господи, подумал я тогда, нет и не будет пророка в своём отечестве. Разве Пушкина кто-то сразу народным признавал? Даже друзья-поэты морщились и думали про него, что исписался и мыслить не умеет. Столетие понадобилось, чтобы Пушкина по-настоящему поняли.

Век человека короток, а мы поэтому торопливы в суждениях. А народ долго живёт. И не спеша думает. И не так он прост, как иному кажется. Вон чего наворотил в пословицах, сказках и загадках — голову сломишь… Да и вообще, как рокотал в таких случаях поэт-трибун Маяковский, зайдите через сто лет — там поговорим.

Опять-таки припомнились мне стихи самого Юрия Поликарповича. Они у него всякие есть. Есть такие, как его детская улыбка. Другие же — смаху не поймёшь. Почтенный критик Ал. Михайлов как-то заметил, что Кузнецов — самый загадочный поэт XX века, самый сложный для понимания и что его будут разгадывать весь нынешний век. Да нашему народу не привыкать: он загадки сызмалу любит… А раз породил Кузнецова, так уж сам его и поймёт, это непременно.

Народность заключается не в прижизненной или посмертной славе и известности, а в необходимости поэта последующим поколениям и временам. В необходимости духу народа, то есть высшему развитию народа. Явление национального поэта всегда предопределено этой необходимостью. Душе народной, на новом этапе её судьбы, потребно выразиться в слове, ибо слово есть существо её жизни, непременное условие её продолжения в пространстве. В поэтическом слове — народная душа осознаёт себя.

Для кого как, а для меня несомненно, что Юрий Кузнецов был необходим России в её нынешние страшные времена, а значит, он необходим будущему. Он был наделён редким по проницаемости даром слышать голос крови, и он воплощал в слове этот прикровенный голос родовой памяти с потрясающей выразительностью. Всё это — корневые свойства национального поэта. Надо ли снова напоминать, что в поэзии Кузнецова, как облака в небе, клубятся русские, славянские мифы, в ней живут обновлённой жизнью предания, былины, песни, поговорки — всё наше кровное, изустное, народное, что исподволь и составляет сказку русского лица, отличную от всех других на Земле. И всё это не нарочито (как, видимо, полагают некоторые толкователи), а естественно, умно, живо и свободно. Это же тот самый русский дух в ярком и вольном словесном воплощении…

Одни читатели его поэм о Христе презрительно недоумевают: дескать, зачем было зарифмовывать Евангелие; другие, «православные РАППовцы», нещадно клеймят поэта за кощунственные, по их мнению, искажения канонов; литературоведы пытаются понять, что же это за жанр — то ли поэмы, то ли апокрифы, то ли ещё что-нибудь; — а мне сдаётся, что это, чисто в кузнецовском духе, русский народный миф о Христе, соединяющий в себе и героическую былину, и живое сказание, и святую легенду — и всё пронизано глубокой сыновней любовью ко Спасителю. Тем же, кто считает страшный суд, устроенный поэтом в его преисподней, слишком жестоким и несправедливым по отношению к некоторым личностям (мне тоже что-то не нравится), я попросту скажу: а чем вы можете опровергнуть Кузнецова? Видения ада — из моих кошмаров, — как-то обмолвился он. Вы-то сами, судари, спрошу я противников поэта, небось куда как спокойней по ночам спите, не так ли?.. Вспомните формулу предельно честного Боратынского: «Не напряжённого мечтанья / Огнём услужливым согрет, / Постигнут таинства страданья / Душемутительный поэт. / В борьбе с тяжёлою судьбою / Познал он меру вышних сил, / Сердечных судорог ценою / Он выраженье их купил». Ведь Кузнецов, в аду своём, и себя отнюдь не пощадил. Как никогда не щадил себя в жизни, коли дело касалось поэзии…

…А тому писателю — диагносту народности, мне хочется почему-то привести вот эти строки Кузнецова:

Я сплю на Слове. Каюсь, Боже!

Чудно сияет это ложе.

Оно из молнии и грома,

Из толщи звёзд, и невесомо.

Лежу с открытыми глазами,

Как жертва перед небесами.

И пью из Твоего дыханья

Сладчайшие благоуханья.

Во мне струятся сны простые —

Оранжевые, золотые.

А пробуждение другое —

Зелёное и голубое.

(«Ложе сна», 2001)

_______

…Но попадаются глубины,

В которых сразу тонет взгляд,

Не достигая половины

Той бездны, где слова молчат.

И ты отводишь взгляд туманный,

Глаза не видят ничего.

И дух твой дышит бездной странной,

Где очень много твоего.

(«Книги», 1996)

И ещё одно, вроде как мечтание.

Кузнецов, в отличие от Державина и Пушкина, не воздвиг своего «Памятника». Много чего написал, а вот этой традиции не продолжил. Пожалуй, некогда было… Впрочем, как-то обмолвился на эту тему. Правда, больше в сердцах. Случилось это аккурат в день собственного рождения — 11 февраля 2000 года. А дело в том, что, посещая свою родину — Кубань, поразился он, что землячки-то знать его не знают и не желают знать. Даже повитуха не признала! (А, то-то! — возможно, воспрянет тот писатель, что спец по народности, — я, я прав!) Ну, и Поликарпыча по-человечески проняло от такого поведения земляков-кубанцев…

И я загнул такую стать:

— Эх вы, живущие без вести!

Мне будет памятник стоять

Вот здесь! На этом самом месте!

Сгоряча поэт даже разбил оземь бутылку вина. Но… не прошло и строфы, как смирился со своим бесславием:

Ушёл я, голову склоня

Под мелодические визги.

Пускай Кубани на меня

Плевать… Зато какие брызги!

(«Посещение Кубани»)

А я вот, хоть родом отнюдь не с Кубань-реки, поставил бы там памятник Кузнецову даже за одно его стихотворение «Кубанка». Я очень люблю это стихотворение, и более того скажу: оно каждым словом своим, каждым звуком — народное. А потому Юрий Кузнецов, даже если бы у него было бы только одно это стихотворение, — народный поэт.

Клубится пыль через долину.

Скачи, скачи, мой верный конь.

Я разгоню тоску-кручину,

Летя из полымя в огонь.

Гроза гремела спозаранку,

А пули били наповал.

Я обронил свою кубанку,

Когда Кубань переплывал.

Не жаль кубанки знаменитой,

Не жаль подкладки голубой,

А жаль молитвы, в ней зашитой

Рукою матери родной.

Кубань кубанку заломила.

Через подкладку протекла,

Нашла молитву и размыла,

И в сине море повлекла.

Не жаль кубанки знаменитой,

Не жаль подкладки голубой,

А жаль молитвы позабытой,

Молитвы родины святой.

Клубится пыль через долину.

Скачи, скачи, мой верный конь.

Я разгоню тоску-кручину,

Летя из полымя в огонь.

1996

Впрочем, я увлёкся и отвлёкся от того, что хотел сказать. Оно, конечно, банально, что скажу, но что поделать? — Великим русским поэтам надо ставить памятники не только там, где они родились, но прежде всего — в Москве.

Понятное дело, от нынешних столичных властей этого не дождёшься. Они-то, бедные, думают, что Окуджава с Высоцким великие поэты. Но ведь это не так.

Будут, надеюсь, когда-нибудь в России, Москве и другие власти, и другие градоначальники — духом русские, а не только фамилией. Да и сами москвичи, не исключено, разберутся, что к чему.

А теперь, собственно, моё мечтание.

Стоит в будущей Москве, у общаги Литинститута, в скверике среди берёзок и рябин бронзовый Николай Рубцов на пьедестале. Да-да, именно там, у той общаги, откуда его время от времени всё выселяли коменданты, не пускали ночевать, именно того института, откуда его вечно выгоняли.

(Ещё бы я поставил Рубцову памятник в Ялте, куда он так и не смог поехать — отдыхать… Вон, благодарный Киев поставил же памятник Паниковскому — наверное, за то, что в Киеве Паниковский гусей не крал… Почему же Рубцова не почтить монументом в Ялте: он всё же её курортную прославил в знаменитой своей стихотворной шутке.)

А в Переделкино, среди берёз и сосен Дома творчества, я бы возвёл памятник Николаю Ивановичу Тряпкину. Там он столько лет спасался от своего московского бездомья…

Молчите, Тряпкин и Рубцов,

Поэты русской резервации!..

Вот и пусть молчат — в бронзе. Они своё, что Бог велел, уже сказали…

Теперь Кузнецов… Долго я перебирал в памяти московские уголки. И вот что придумал. Тверской бульвар! Где-то между Пушкиным и Есениным. Это же не простое место: где Пушкин — там сердце вечной поэтической России. Поэт — сердце народа. Кузнецов — сердце России, такое, какое Бог дал нашей державе в последние времена. Он их любил — и Пушкина и Есенина. И в Литинститут, что расположен рядом, ходил — сначала студентом, потом преподавателем… Александр Блок совсем неподалёку стоит, и его Поликарпыч любил… Хорошее, подходящее место.

А я — их всех люблю!..

* * *
Памяти Юрия Кузнецова

1. Прощание

Народ не заметил, что умер великий поэт.

А может, народа уж нашего больше и нет?

Безмолвно плывут в небесах облаками

стихи,

Слезами-росинками плачут нездешних

цветов лепестки,

И Божии громы гремят в вышине неземной

Над бедной, слепой и оглохшей, родной

стороной.

Я тихо вослед отлетевшей душе помолюсь.

Отчалила в вечность она, как небесная Русь.

Растаяли выдохом детским и тёплым

лихие грехи,

Взошли, словно звёзды, рекою надмирной стихи.

Как долго им лить отрешённый до времени след

Туда, где своих-то почти никого уже нет.

2. Стансы

I

На берегах ветхозаветной Леты

Когда-то жили первые поэты.

Они молились в небеса убого

И слово брали для людей — у Бога…

Худы, угрюмы, страстны, светлооки,

Звались они по-древнему — пророки.

II

Мельчает время. Видно, вышли сроки.

Давно исчезли вещие пророки.

Кто нынче в небо молится убого?

И кто теперь расслышит слово Бога?

На берегах новозаветной Леты

Тоскуют синеокие поэты…

III

Но крепок только Бог в пустынях рока —

И Он порой даёт средь них пророка.

3. Молитва

Я слеп, как червь, у древнего огня,

Обстала темень-тьмущая меня.

Мои глаза не видят ничего.

— Отверзи очи сердца моего!

Сними заклятья вечную печать,

Чтоб книгу жизни мог я прочитать.

Открой мне навсегда пресветлый свет,

Где только жизнь, где смерти больше нет.

2004

Январь 2007 г. г. Алма-Ата

Валерий Фёдорович Михайлов родился в 1946 году в Караганде. В разные годы руководил редакциями газеты «Казахстанская правда» и журнала «Простор». Автор документальной повести «Хроника великого джуга» о трагической коллективизации в Средней Азии и многих сборников стихов.

Загрузка...